Карл Левитин
Встреча седьмая, и последняя
Что может позаимствовать научный журналист из литературы, музыки, культуры вообще и как глубоко следует ему погружаться в пучину науки
Мауриц Эшер, «Поднимаясь и опускаясь»
«Знать только часть — опаснейший обман.
Пей вдосталь истины — иль прочь ступай.
Глотнул — и вот ты, полузнайка, пьян.
Чтоб снова отрезветь — до дна черпай».
Александр Поп
В июне 1936 года читатели теперь уже хорошо знакомого нам журнала Nature были приятно удивлены. Фредерик Содди, известнейший английский химик, незадолго до того получивший Нобелевскую премию за открытие изотопов, на этот раз порадовал ученый мир поэмой, состоявшей из трех стансов. Она называлась «The Kiss Precise» — в вольном переводе «Поцелуй по расчету» — и первый ее станс звучал в моем представлении так:
Когда к устам прильнут уста,
Быть может, голова пуста.
Но если вдруг четыре круга
Решат поцеловать друг друга,
То лишь геометра расчет
Их к поцелую приведет.
Вариантов два, любой неплох:
Все три в одном, один средь трех.
Коль три в одном, то изнутри
К гиганту тянутся они.
Но и средь трех он рад вполне:
Три поцелуя — все извне.
В следующем стансе прославленный химик в том же поэтическом стиле сообщает выведенную им формулу: «Удвоенная сумма квадратов обратных радиусов равна квадрату их суммы». Формула пригодна для обоих случаев, просто когда большой круг охватывает три меньших, величину радиуса надо брать со знаком минус — Содди и это сумел зарифмовать в своих математических виршах. А в последней части своего «Поцелуя по расчету» он перешел от кругов к сферам. Выяснилось, что в пространственном целовальном обряде участников уже не четыре, а пять, и, чтобы они могли коснуться друг друга, им надо, говоря презренной прозой, подчиниться требованиям формулы: «утроенная сумма квадратов обратных радиусов равна квадрату их суммы».
Неоднократно упоминавшийся журнал Nature, заложивший начала изучения геометрических поцелуев, всегда был известен своей серьезностью. Серьезностью даже в шутках. Напечатав в июньском номере стансы Содди о целующихся кругах и сферах, редакция посчитала, что вопрос освещен недостаточно фундаментально, и вскоре, в декабре того же 1936 года, опубликовала еще одно стихотворное произведение того же автора, посвященное той же теме, — The Hexlet, Шестерелье, опять-таки в весьма вольном переводе, в смысле «ожерелье, состоящее из шести частей».
Фредерик Содди не был ни единственным, ни первым, ни последним ученым, кто пытался изложить свои научные идеи в стихотворной форме. Например, Галилео Галилей писал сонеты одиннадцатисложным стихом, terza rima, как Данте свою «Божественную комедию». Один из них, названный «Загадка», говорит о кометах и его ошибочной гипотезе, что они суть не более, чем оптические иллюзии, возникающие в земной атмосфере. Джордано Бруно предварил свой философский трактат «О причине, начале и едином» пятью стихотворениями, а другой своей работе, приведшей его на костер инквизиции, «О бесконечности, вселенной и множественности миров», предпослал три сонета. Михайло Ломоносов тоже многие свои научные труды излагал в стихах — у всех на памяти его строчка из «Письма о пользе стекла»: «Неправо о вещах те думают, Шувалов, которые стекло чтут ниже минералов». Менее известны его поэтические обобщения естественнонаучных теорий того времени «Утреннее размышление о божием величестве» и «Вечернее размышление о божием величестве при случае великого северного сияния». Поэтому тот, кто станет писать свои научно-популярные статьи и книги в стихах, окажется в хорошей компании.
Кроме того, поэтическая форма таких работ сделает их незабываемыми. Жаль только, что мы не говорим и не пишем по-итальянски, на языке, включающем в себя всего семь гласных звуков, так что рифма рождается безо всяких усилий и порой непроизвольно даже в обычной повседневной речи. Впрочем, существует нечто поважнее рифмы, иначе никто не писал бы верлибром — белым стихом. Это ритм фраз — очень короткие или очень длинные предложения, призванные подчеркнуть и выделить особую значимость некоторых частностей или красоту неких мыслей и высказываний.
Но отчего мы вообще столь чувствительны к таким эфемерным вещам, как Красота и изящество музыки, танца, пения, живописи, скульптуры, ювелирных украшений, цветов и иных проявлений? Не раз уже говорилось, что в конечном итоге все в людском поведении, ощущениях, в том, что мы любим или ненавидим, может быть объяснено с позиций эволюции нашего вида, то есть как некий приспособительный механизм для того, чтобы увеличить шансы на его выживание. Но, как сформулировал свой коварный вопрос один мудрый автор, «романтические подарки не расширяют перспективы выживания женщины в той мере, в какой они опустошают банковский счет мужчины, отчего же тогда мужчина стремится делать их и в первую очередь почему женщины так падки на эти подарки?»
Эволюционная теория объясняет этот безусловный факт с помощью второго закона эволюции: не естественным, а половым отбором. В самом общем виде идея звучит так. Главное здесь — творческие способности людей, то есть способность к непредсказуемому поведению. Такая непредсказуемость была важнейшей для выживания вида чертой еще задолго до появления человека, поскольку только она позволяла уцелеть в игре «хищник-жертва». По-другому невозможно было остаться живым при встрече с хищником — или, если смотреть на проблему глазами хищника, добыть пищу, чтобы остаться в живых. Съесть или быть съеденным — такова альтернатива, порождающая естественный отбор, сохраняющий наиболее ловких, хитрых и приспособленных к жизни. Это и есть первый дарвиновский принцип — выживание сильнейших и, следовательно, их потомства, эти черты унаследовавшего.
Но в людском обществе ведущую роль начинает играть другой принцип. В известном смысле удивление, вызванное непредсказуемым поведением, приносит чувство удовольствия, радует, как всякий приятный сюрприз. Удивиться — значит проявить способность к различению ситуаций, к пониманию произошедшего и его неожиданности, непохожести на стандартные реакции в схожей ситуации. То есть — включить сознательное мышление, заставить работать клетки мозга. А использовать свои недавно развившиеся мозговые клетки было — да и сейчас порой бывает — весьма приятно. И чем изысканнее сюрприз, тем больше творческой энергии, то есть напряженной работы мозга, требуется и для того, чтобы придумать его, и для того, чтобы впоследствии его оценить.
Так, внимание женщин привлекали те мужчины, что способны были удивить их. Но и самим женщинам нужно было развить в себе умственные способности, чтобы суметь уловить изящество и суть сюрприза — то есть, повторюсь, непредсказуемого поведения. Естественно, мужчины уважали способность оценивать свои творческие способности — скучная, вялая, не умеющая восхититься авантюризмом и нестандартностью женщина не представляла собой желанную подругу жизни для воспроизводства потомства. Это называется «положительная обратная связь» — мы влияем на них в определенном направлении, а вследствие этого они оказывают на нас влияние в том же направлении. Такой процесс взаимного подталкивания и развития вел к увеличению головного мозга — устройства, одновременно порождающего и сюрпризы и способности к их пониманию и оценке. Доктор Маргарет Боден из Школы познавательных наук Сассекского университета нашла для него афористическую формулировку: «Увеличивающийся размер головного мозга и возрастающая сложность и гибкость поведения сформировали положительную обратную связь в механизме полового отбора; ко-эволюция мужчин и женщин последовательно наращивала величину коры головного мозга, пока анатомия родового канала не поставила преграду этому процессу».
Упрощая, можно сказать, что большим размером своего головного мозга и своей разумностью мы, гомо сапиенсы, обязаны вовсе не естественному отбору. В самом деле, так ли уж много мозговых клеток нужно для того, чтобы собрать ягоды или поймать буйвола? Наш большой мозг и выдающийся интеллект суть порождения отбора полового. Это означает, что не только толщина шеи или мускулатура ног, не одни лишь несколько лишних сантиметров роста и легкая пружинистая походка заставляют женщину влюбиться в мужчину на пару лет или на полчаса, но также его способность удивлять, другими словами, его умственная, а не физическая сила.
Музыка, танец, пение и многое другое из этой же области потому так ценятся нами, что дарят нам приятное удивление. Но они также одновременно служат еще и индикатором годности. Некто, кому дано в течение нескольких часов исполнять сложные танцевальные движения, не уставая и не сбиваясь с ритма, вне сомнения, обладает физической силой и умением управлять ею, а потому больше других годится быть отцом — или матерью — наших будущих детей. Тут уместно вспомнить павлина, достаточно сильного и терпеливого для того, чтобы отрастить и носить свой огромный хвост.
Или рассмотрим симметрию. Хорошо известно, что симметричные черты лица и симметрия тела воспринимаются как проявление красоты и сексуальной привлекательности. То, что мы ценим симметрию в артефактах культуры — не только в ювелирных изделиях, но и, скажем, в математике, основано на тех же самых универсальных механизмах восприятия и диктуется теми же самыми соображениями. Симметрия тела представляется нам предпочтительной потому, что она есть индикатор биологической годности — генам приходится хорошо поработать, чтобы сделать наше тело идеально симметричным. И человеку в творениях рук своих достичь симметрии тоже очень непросто. Человек, способный к физическим усилиям и самоконтролю, необходимому, чтобы выточить идеально симметричный каменный топор, в дарвиновском смысле более приспособлен к жизни, чем тот, кто этого не умеет, и потому у него больше шансов найти себе пару. Большой процент этих доисторических орудий труда не только прекрасно отточены, отполированы и симметричны, но — как свидетельствуют данные электронной микроскопии — ни разу не использовались. Спрашивается: для чего же они изготовлялись — ведь на это ушло много времени и сил? Отвечается: они делались ради их способности доставлять удовольствие своей безупречной формой и совершенством работы, что в свою очередь служило показателем пригодности для оставления потомства согласно второму эволюционному принципу — половому отбору.
Таким образом, танец, пение, живопись, стихосложение, искусство вообще, ремесло, создание симметрии, естественная и рукотворная красота, многие другие элементы культуры, а также, разумеется, творения научной журналистики как вершина интеллектуального развития человечества, даже если они не написаны в стихах, все это требует второго принципа эволюции для своего понимания и объяснения.
Это значит, что все наиболее яркие достижения искусства или науки, к примеру, моцартовская «Eine Kleine Nacht Musik» или «Yesterday» Битлзов, многие гравюры Эшера, равно как известные любому школьнику теорема Пифагора и таблица Менделеева, незабываемы для нас из-за удивления, которое они у нас вызвали, из-за приятного интеллектуального сюрприза, который они нам подарили, и благодаря восхищению, которое мы испытали по отношению к людям, их создавшим.
Примеров интеллектуальных сюрпризов можно привести множество. Оставаясь в рамках Эшерианы, — вот один из них. Летом 1988 года в различные порты Средиземного и Черного морей заходил теплоход «Лев Толстой», зафрахтованный международной организацией «Форум моло-дых архитекторов». Несколько сот молодых людей почти из всех европейских стран, а также Турции и Японии, сходя на берег, искали вдохновения для участия в конкурсе «Круиз», проходившем под девизом «Пространство цивилизации XXI века». И когда судно готово уже было бросить якорь в Варне, конечном пункте путешествия, международное жюри подвело итоги конкурса. Одной из наград была удостоена работа московского архитектора Александра Зосимова «Исправленный Бельведер». Он взял за основу известную гравюру Маурица Эшера, изображающую красивую, но невозможную в нашем трехмерном мире конструкцию, геометрическую несообразность которой демонстрирует ее фрагмент — Человек-на-скамейке с кубоидом, макетом «Бельведера» в руках, и преобразовал ее в обычную, спокойную земную архитектурную форму. «Существует хорошо всем известный мир Эшера с его особым, необычным пространством, — значилось в пояснительной записке, сопровождавшей проект. — Предлагаемая работа — метафора пространства XXI века. Оно, как легко видеть, отличается от пространства, созданного воображением художника». Какое из них «правильное», а какое «искаженное» — этого Зосимов не говорил, но его изобразительная метафора наталкивала на мысль, что в грядущем тысячелетии мир станет более естественным, более близким нашему привычному человеческому способу воспринимать окружающую действительность, в том числе ее пространственные свойства.
Мауриц Эшер, «Бельведер»
Человек на скамейке с кубоидом в руках — фрагмент «Бельведера»
Научным журналистам следует извлечь отсюда урок. Надо стремиться к тому, чтобы любая наша работа явилась сюрпризом для читателей, слушателей или зрителей, содержала в себе элемент неожиданности. Нам нужно растить свою аудиторию и расти вместе с нею до тех пор, пока возможности жанра не положат конец этому процессу. Во всяком случае, всегда помнить ключевые слова — удивление, сюрприз.
Но прежде всего никогда не забывать, что наши читатели, слушатели и зрители в первую очередь хотят прочесть, услышать, увидеть и понять наши с вами ощущения и реакции. Мы обязаны заразить их своей увлеченностью темой, показать, как мы сами были удивлены новым открытием, теорией, гипотезой, экспериментом или идеей, сделать их сопричастными нашим собственным переживаниям. И никогда не упускать даже самой маленькой возможности внести музыкальную тему или фрагмент пластики, хореографии в свои работы на радио, телевидении или в кино — это не менее важно, чем использование зрительных образов в научно-популярных писаниях, о чем мы так подробно говорили в прошлый раз.
Рассуждения о музыке речи спровоцировали разговор о том, почему — с эволюционной точки зрения — мы, люди, так неравнодушны к проявлениям красоты и порядка. Этой теме можно было бы посвятить отдельное исследование, но здесь ограничимся пушкинским «Из наслаждений жизни одной любви музыка уступает, но и любовь — мелодия». Впрочем, и музыка, в отличие от любви, не первоначальна в нашей жизни. Она родилась, вероятно, из смеха и слез. Это — еще одна тема, которой здесь удастся лишь коснуться.
Александр Зосимов, «Исправленный бельведер»
В самом деле, как ни важен язык как могучий инструмент журналиста, язык с развитым синтаксисом и богатой грамматикой, о котором мы все-таки успели поговорить довольно подробно, задолго до него родились другие средства общения, которые, будучи древними, врожденными, общепонятными для всех людей, имеют особое для нас значение. Сначала были лишь смех и слезы. Известно, что все живые существа в своем индивидуальном развитии, филогенезе, повторяют путь, пройденный в эволюционном развитии, в онтогенезе, тем видом, к которому они принадлежат. Человеческое дитя повторяет в своем индивидуальном развитии в невероятно убыстренном темпе долгий эволюционный путь развития от прачеловека к гомосапиенсу. На первых шагах своей жизни ребенок имеет лишь одну возможность сказать «мне хорошо, я рад тебе, мне очень нравится, что ты со мной делаешь» — это смех, радостный и заливистый. И мать нарочно щекочет дитя, чтобы еще и еще раз услышать эти забавные и милые звуки. Кстати сказать, не случайно, что щекотание вошло в репертуар любовных игр и ухаживаний всех народов как способ вызвать смех, воспринимаемый обеими сторонами как сигнал «мне хорошо с тобой». Точно так же плач — способ сказать «я так больше не могу, сейчас же перестань, мне так плохо». Плакать над одними и теми же вещами, «лить слезы вдвоем», как сказали бы наши дедушки и бабушки, — это, как и совместный смех, быстро и эффективно сближающий людей фактор. Это два очень важных для человека средства общения, и книги по психиатрии полны разборов больных, которые либо не умеют смеяться и плакать, либо, напротив, не знают, как остановить слезы и дикий хохот. Да и нам, людям с виду вполне нормальным, часто не под силу удержать слезы при виде прекрасного ландшафта или даже посредственной кинопродукции.
Вывод. Мы, научные журналисты, которым лучше других известен механизм человеческого восприятия и его древние корни, должны использовать эти знания в своей профессиональной работе. Юмор, ирония, сарказм — все, что способно заставить аудиторию хотя бы улыбнуться, а также патетика, соприкосновение с трагическим — могучие инструменты, пренебрегать которыми немудро. Разумеется, важно чувство меры: ни перца, ни сахара не должно быть слишком много ни в каком блюде. Но дать людям возможность смеяться и плакать, хотя бы на миг вернуться к первоосновам самовыражения — это всегда неплохо.
Способность плакать считается чисто человеческим свойством, хотя некоторые животные, собаки, например, пусть очень редко, но плачут — я сам тому свидетель. Но уж смеяться дано только людям — бипедализм, то есть двуногая походка, прямохождение, дало нам особые преимущества в дыхательной системе, которые не только создали технические предпосылки для возникновения речи, но и сделали нас единственным «смеющимся видом» на земле. И здесь, как и во многих других аспектах человеческой жизни, женщины оказались впереди — они смеются больше, чаще, охотнее, то есть они более люди, чем мы, мужчины. А наша роль — способствовать им в этом. Если вспомнить школьные годы, то обычно признанный в классе шут, способный всех рассмешить, это мальчишка. Да и взрослые клоунессы — большая редкость и в цирке, и в обычной жизни.
Отсюда следует, что нам неплохо бы использовать эти знания, адресуясь к различным типам аудиторий. В частности, наши шутки и юмор вообще имеют больше шансов быть понятыми и принятыми женской аудиторией, как, впрочем, и слезы на глазах наших слушателей или читателей тоже будут по преимуществу женскими.
Вывод. Особый подход к различным группам читателей, слушателей или зрителей в нашей работе важнее, чем во многих иных журналистских профессиях, поскольку способности и желания понимать сложные научные идеи, даже изложенные наилучшим возможным образом, у людей очень разнятся.
В научной журналистике, в отличие, скажем, от поэзии, невозможно писать о чем-либо, не зная предмета досконально, в деталях, основываясь лишь на интуиции и чувстве прекрасного.
«А поэзия, прости Господи, должна быть глуповатой», — писал Пушкин Вяземскому весной 1826 года. Скажи он сегодня такое нам о научной журналистике, рассчитывать на прощение свыше у него не было бы никаких оснований. Ибо научному журналисту нужно знать о проблеме, про которую он собрался писать, во всяком случае,
так же хорошо, как ученые, ею занимающиеся, а желательно — еще лучше. Поэтому на внедрение в тему уходят недели, месяцы и годы, не говоря уж о немалых интеллектуальных усилиях. Мне, например, понадобились шесть лет жизни, чтобы написать книгу о математических рукописях Карла Маркса, — она называется «Мы были тогда дерзкими парнями.», и притом у меня был еще очень хороший соавтор[1]. Минимум четыре года на моем письменном столе лежала рукопись «Мимолетного узора»[2], почти столько же — «Геометрическая рапсодия»[3].
Да и другие книги написались не вдруг. Эта сторона нашего ремесла кристально ясна — в тему надо проникать очень глубоко. Не столь очевидно другое утверждение: но все-таки существует граница, дальше которой нам идти нельзя, своего рода «точка невозврата», как у летчиков. Иначе мы потеряем способность видеть проблему сверху, извне, и писаниям нашим грозит опасность превратиться из хорошей журналистской работы в плохую научную. Другими словами, научный журналист обязан нырять в океан фактов и их обобщений так глубоко, чтобы увидеть проблему до самого дна, в ее мельчайших деталях, но в то же время суметь потом выплыть наружу и рассказать людям об увиденном — естественно, своим простым, понятным, красочным, поэтическим и метафорическим языком.
«Каждый портрет, написанный с истинным чувством, есть портрет художника, а не натурщика», — писал Оскар Уайлд в «Портрете Дориана Грея». Эти слова не только верны — они для нас инструктивны. Если вы пишете без чувства, то это будет просто отчет о событии, подобный строкам милицейского протокола: «голова потерпевшего находится на проезжей части» — и более ничего. Но как только испытываемые вами чувства начинают проявлять себя в ваших писаниях, читатель начинает любить — а порой, наоборот, ненавидеть — автора.
Не ученого, о котором идет речь, не науку, которой занят герой вашей статьи или книги, а вас самого, человека, который ведет рассказ. Об этом всегда надо помнить научному журналисту — он ни в коем случае не должен становиться «альтер эго» своих героев, он не имеет права слишком глубоко погружаться в их работу или жизнь. Он обязан оставаться самим собой, чтобы представить на людской суд «портрет художника, а не натурщика».
Опасность нырнуть слишком глубоко всегда подстерегает научного журналиста, потому, в частности, что люди, о которых он пишет, и дела, которыми они заняты, в огромном большинстве случаев близки ему и, в терминах нашего прошлого анализа, дарят ему приятный сюрприз. «Драма идей», быть может, самая увлекательная из всех драм — не только литературных и театральных, но и тех, что случаются с нами в реальной жизни. Ученые принадлежат к тому редкому типу людей, которые становятся тем привлекательнее, чем больше вы узнаете об их делах, мыслях, надеждах, планах, ошибках и находках. Нам, научным журналистам, это приносит и добро и зло. Добро, потому что контакты с ними дают нам вдохновение и будят наше воображение. Зло, потому что контакты эти таят соблазн стать одним из них и таким образом утратить свои профессиональные качества. Но прежде, чем что-то утратить, надо это что-то иметь. Вот об этом, в сущности, и шла речь в «Размышлениях вслух».
Это последняя наша встреча, и я не о вижу никаких причин к тому, чтобы отказаться от традиции завершить ее красивой цитатой и умной картинкой. Мне близка французская пословица: «Встретиться — значит немного родиться; проститься — значит чуть-чуть умереть». Что же касается заключительного зрительного образа, то пусть им будет эшеровское «Освобождение», которое могло бы стать гербом нашей профессии. Из простых, примитивных, сухих фактов вроде бездвижных и безжизненных, хотя и правильных треугольников, лежащих на плоской поверхности гравюры, путем их постепенной и продуманной трансформации рождаются сложные, емкие, трехмерные, ясные и вдохновляющие образы — птицы, улетающие в бескрайнее небо. Так и мы, научные журналисты, обязаны уметь превращать сухие, неинтересные для обычного человека научные отчеты в захватывающие и незабываемые истории, полные жизни и чувства рассказы о, быть может, самом интересном из того, что есть в нашей жизни.
Мауриц Эшер, «Освобождение»