Луна поднялась из-за каменной ограды. Черная тень отчетливо разрезала пополам четырехугольный двор. Между плитами известняка пробивалась весенняя зелень. Чахлые травинки тянулись вверх над камнями, еще не остывшими после дневной жары, словно приветствуя друзей протянутыми пальцами.
Раннус лежал высоко под потолком и глядел в узкое окно. Молочный свет полной луны освещал его лицо. Это был худощавый человек с редкой рыжей бородой, одетый в серую арестантскую одежду. Он медленно вдыхал холодный запах гранита, наблюдая, как темнеет небо и все выше поднимается луна.
Всю вторую половину дня он лежал здесь, спрятавшись под березовыми поленьями, глядя во двор сквозь узкое окно, словно сквозь щель. Он наблюдал, как его искали повсюду, слышал ругань и проклятия начальника тюрьмы и видел, как часовые виновато почесывали затылки.
Они дотемна суетились и переругивались. Они открыли и дровяной подвал, ища его здесь. Он слышал, как они швыряли внизу поленья и говорили о нем. Сердце его чуть не разрывалось от страха. Он прижимал кулак ко рту, чтобы не закричать. Ему казалось, что стук его сердца сотрясает всю поленницу.
Но они не нашли его! Гремя засовами, они снова заперли дверь. Он видел, как они в вечерних сумерках беспомощно стояли посреди двора: выскочить из этого каменного колодца, где был лишь один, всегда охраняемый выход, — это было чудом!
Он все бросил на весы, даже свою жизнь. Сегодня или никогда больше! Завтра ему уже не пришлось бы лежать здесь нескованным. Под вечер он увидел во дворе кузнецов с их орудиями. Завтра всех должны заковать в цепи. А послезавтра начнется отправка в Сибирь.
Волость выдала его. О, какие слова шептала его старушка-мать, протягивая к нему через решетку дрожащие руки, как она перед волостным сходом просила за него, как бежала за лошадью судьи — с разлохматившимися седыми волосами и протянутыми руками! Но они выдали его.
Раннус лежал, прижав кулаки к зубам. Он уйдет отсюда и отомстит им, отомстит всем до единого! Он выпустит кишки из их коров, подожжет их дома и на их лучших лошадях помчится к Пскову!
Он всегда безропотно принимал наказание. Он совершал преступление, и его наказывали — это понятно. Но сейчас над ним была совершена несправедливость. Разве он что-нибудь задолжал жизни, что ему сейчас приходилось платить сверх положенного? С лихвой он получил все! Получил все, что полагалось, и даже больше того, намного больше!
Лучше погибнуть, чем навсегда потерять надежду и свалиться в ту могилу, куда они толкали его. Он хотел пойти по стопам того человека, о чьих делах одно поколение заключенных шепотом рассказывало другому, словно повесть о прошлых великих временах.
Что он в сравнении с этим человеком! На высоком каменистом берегу тот построил маяк. Оттуда он в бурные осенние ночи направлял кроваво-красный свет на пенящиеся волны и словно паук заманивал корабли в свои сети. С мечом в окровавленной руке, с развевающейся на ветру черной бородой, стоял он на берегу моря, тяжело вздымавшего волны.
В этой тюремной камере, ныне превращенной в дровяной погреб, он сидел с железным кольцом на шее, с цепью на ногах. Он долго сидел, а потом бежал. Словно Самсон, разорвал он цепи, сокрушил стену кулаком. Под тонким слоем плитняка он открыл древний потайной ход и ушел.
По вечерам, когда при желтоватом мерцании жестяной лампочки арестанты лежали на нарах, им казалось, будто снизу из погреба к ним доносится гулкий отзвук его железных шагов. Осенний ветер шурша прибивал его длинную бороду к оконным решеткам, он как бы окликал их, призывая к смелым делам, бессмертный, словно Вечный жид.
И по примеру этого человека Раннус захотел попытать счастья! Воспоминание о нем одновременно и пугало и ободряло. Ему хотелось шагать по его следам и ощупывать пальцами те же камни, которых когда-то касался морской разбойник. Это принесло бы ему — жалкому, искалеченному — счастье.
Затуманенно-лихорадочными глазами глядел он в пустой двор. Мысли его неслись вскачь, мечты пламенели. Луна подымалась все выше, будто кто-то с розовым фонарем в руке шел по черно-синему ночному небу.
Словно сквозь сон отсчитывал Раннус далекие удары часов. Но потом испугался: уже полночь, а он еще тут, в самом начале своего пути, и о свободе еще не может быть и речи! Разве не все равно, лежать ли на нарах в камере или здесь на поленьях, чтобы завтра снова попасть к ним в лапы?
Осторожно скатывая с себя поленья, он сел. Встать он не мог, поленница доходила почти до потолка. Он огляделся: в погребе царила непроглядная тьма. Перед окном еле-еле белела береста. Кругом было тихо, словно в могиле.
Он пополз на руках, каждую минуту останавливаясь, чтобы прислушаться. Он услышал только шорох соринок, осыпавшихся с поленьев. Потом пальцы его нащупали пустоту. Он перевернулся и сел на краю поленницы, свесив ноги.
Он снова прислушался, но все было тихо. Тогда он начал спускаться, держась руками за край поленницы, нашаривая ногой дорогу. Касаясь пальцами ног поленьев, он спускался словно по лестнице. Поленница скрипела и шаталась под ним.
Вдруг он оступился и испуганно ухватился за верхние ряды. В тот же момент из-под его ноги выскользнуло полено, покатилось вдоль поленницы, задевая за другие поленья и с грохотом свалилось на каменный пол. Раннус, словно подбитый, опустился на корточки и сунул ушибленную руку в рот.
Он сидел некоторое время, посасывая окровавленный большой палец и широко раскрытыми глазами глядя в кромешную тьму. Он весь дрожал от страха, боясь шевельнуться: как далеко был слышен этот грохот? Через открытую форточку он должен был донестись до часовых в коридоре, он даже мог разбудить тех, что спали в караульной.
Он долго ждал, не шевелясь. Но все оставалось спокойным. Тогда он встал и с дрожащими коленями принялся пробираться через кучи наколотых дров, лестницы и доски. Словно домовой, продвигался он в полнейшей тьме в сторону двери, ведшей к потайному ходу. Ее задвижки он перерубил, когда один колол дрова в погребе.
Он боком протиснулся в промежуток между стеной и поленницей. Куртка его шурша терлась о штукатурку и поленья. Он ощупал рукой пол возле двери, нашарил кучу мусора и откинул его. Затем, собрав силы, расшатал и слегка приоткрыл дубовую дверь. Подобрав грудь и живот, он протиснул свое костлявое тело в эту щель.
Он остановился за дверью, охваченный беспредельной тьмой и сырой прохладой. Вынув из-за пазухи огарок свечи, зажег ее: он стоял в начале узкого хода, упираясь головой в потолок. Прямо перед ногами виднелась лестница — ее полуразрушенные кирпичные ступени терялись в сумраке, словно в серых волнах.
Со свечкой в руке Раннус стал спускаться по лестнице. Рука его дрожала и колени так тряслись, что он еле переступал. Воздух среди покрытых плесенью каменных стен становился все прохладнее. Через несколько десятков ступеней лестница кончилась, и начался полого спускавшийся ход.
Раннус быстро, словно его толкали в спину, шел под гору. Его искалеченная нога делала более длинные шаги, чем здоровая. Из большого пальца руки снова стала сочиться кровь, и он сунул его в рот. Так он и ковылял вперед, подняв одну руку ко рту, а в другой неся свечу.
Постепенно ход изменялся. Наклон уменьшался, пока покрытый пылью пол не стал почти ровным. Стены, в начале хода оштукатуренные, здесь оказались бугристыми. Ход был просто прорублен в плитняке, стены не заглажены. Кое-где острые углы камней царапали плечи Раннуса, и ему приходилось остерегаться, чтобы не споткнуться на неровном полу.
Он шел долго, и шаг его замедлился. Кое-где встречались повороты, ему приходилось огибать их острые углы. Время от времени он останавливался, чтобы оглянуться назад, но глаза его ничего не различали. Лишь слабый луч свечи пробивался в узкий промежуток между его телом и стеной и смутно освещал бугристую поверхность стены.
Потом ход начал расширяться. Пройдя еще несколько шагов, Раннус очутился в помещении, которое по размерам своим напоминало небольшую комнату. Прямо перед ним зияли отверстия в два разных хода. Он испуганно остановился: какой ход он должен выбрать? Какой из них короче? И куда они выводят?
Он с минуту постоял в задумчивости. Вместе с проснувшимся сомнением им снова овладело возбуждение. Но надо было решаться на что-нибудь. Он выбрал ход, находившийся справа, казавшийся более просторным, и зашагал по нему. Но радость ожидания свободы была омрачена.
Пройдя лишь несколько десятков шагов, он споткнулся о кучу камней, обвалившихся с потолка. Он перелез через нее и поспешил дальше. Но ход становился все более беспорядочным, пока не уперся в нагромождение плит, обращенных к нему своими острыми краями, словно лемехами плугов.
Он постоял перед грудой камней, загромоздивших ход, и печально повернул обратно. Так кончилось это путешествие! Ему следовало выбрать другой ход! Он вдруг почувствовал усталость, рубашка его взмокла, несмотря на окружавший холод, и, вернувшись в большое помещение, он вяло опустился на кучу камней.
Пыльным рукавом рубахи он обтер свое рябое лицо. Он не привык напрягать мускулы и так быстро уставал! Он огляделся: неровные черные стены, свод, из которого словно когтями были вырваны камни, покрытый пылью пол, на который слабое пламя свечи бросало скудный свет.
Взгляд его упал на свечу. Как скоро она догорала! Оставалась едва половина. А ведь ему, вероятно, идти еще далеко. Но он не мог сразу же продолжать путь, он должен был отдохнуть немного. Он поднес свечу к губам и потушил огонь.
Его вдруг окружила кромешная тьма. Он оставался неподвижным, боясь даже опустить руку со свечой. И вместе с темнотой он почувствовал нечто другое, чего раньше не замечал, — тишину. Это была оглушительная беззвучность, которую можно было ощущать физически, которая словно колола его кожу.
Он закрыл глаза и попытался представить себе, где находится. Но он словно выскользнул из времени и пространства, попав в подземное царство тишины и тьмы. Очутился вдруг далеко от всего обычного, человеческого. И ему казалось, будто он начал свое странствие уже несколько дней назад.
Кровь шумела у него в ушах, голова гудела. Он вдруг ощутил каменные своды — вокруг, вверху и внизу. Ощутил жуткое чувство каменности, подземности и безвыходности. Оно придавило все его существо, он испытывал его скорее телом, чем сознанием, и начал задыхаться под этим грузом.
Его вдруг уязвила страшная мысль: а что, если он не найдет отсюда выхода, ни старого, ни нового? Если ему суждено заблудиться здесь? Суждено целыми днями бродить тут, пока он не свалится на каменный пол, пока язык его не присохнет к гортани?
Ведь и о морском разбойнике рассказывали по-разному; говорили также, что он не выбрался на волю. Он заблудился в подземелье и до сих пор остается там. Он бродит потайными ходами, что-то бормочет про себя и ищет выхода на волю. Его черная борода так отросла, что волочится по земле, и сквозь эту жесткую, как конский волос, бороду глаза светятся, точно у кошки.
Быть может, он ждет Раннуса за следующим поворотом, чтобы внезапно поразить его своим жутким, нечеловеческим видом? Или он вдруг сзади положит железную руку ему на плечо, прижмет жесткую бороду к его лицу и хриплым шепотом заговорит с ним на непонятном языке?
Непреодолимый страх обуял Раннуса. Он схватился за свечу, но руки так дрожали, что он не сразу смог зажечь ее. Ему казалось, что каждый миг угрожает ему смертью — самой ужасной смертью, какую только может представить себе человеческая мысль, — в вечной ночи подземелья.
Он пришел в себя лишь после того, как скудное пламя свечи вновь осветило серое помещение. Опять ему показалось, будто он уже несколько дней назад уселся здесь в темноте. Он почти готов был вернуться пройденным путем, чтобы снова отдаться в руки часовых. Но это показалось ему таким же ужасным, как и бегство.
Теперь он выбрал ход слева. Этот ход был гораздо теснее и неудобнее, чем прежние. Он почти не мог продвигаться в нем стоя. Бесчисленные повороты образовывали темные закоулки и ниши. В дрожащем свете огарка Раннус толкался среди этих стен, на коленях переползая через обломки камней, руками опираясь о каменные ниши.
Он терялся, пытаясь угадать, где находится. Быть может, под тюремным замком, а может быть, уже под городскими зданиями? Если бы те, что спокойно спят в своих теплых постелях на несколько метров выше него, догадывались о его существовании! Он был словно углекоп в глубине земли, ползая под цветущими лугами их сновидений.
Все теснее становился ход. Раннусу приходилось передвигаться на коленях. Воздух здесь застоялся, словно это была какая-то труба, а не древний потайной ход под замком. Противные, тошнотворные, незнакомые запахи проникали ему в нос. Ладони покрылись слоем густой грязи, ко́ты скользили по сырым плитам.
О, если б они догадались! Они были бы беспощадны к нему! Все до единого! С гончими они начали бы облаву на него. Они выпустили бы на него ищеек. Они вытащили бы его, изодранного в кровь, потерявшего сознание, и связанного бросили бы в каменный мешок, а сами снова улеглись бы в теплые постели.
Самые страшные их сны, в которых им снятся серые безграничные лабиринты и нескончаемые лестницы в жутких башнях, все это ничто по сравнению с действительностью. Самые далекие пещеры в пустынях ближе, чем его одинокое каменное дупло, которое находится лишь на несколько саженей ниже их уютных жилищ.
Искалеченное бедро Раннуса заболело. В этой холодной сырости снова заговорила ломота в костях. Эта боль словно шилом пронизывала его члены, и ему пришлось скрючить ногу, хотя в этой тесноте он мог передвигаться только ползком. Холодный пот покрывал его лоб, когда, сморщившись от боли, он пополз дальше.
И ему стало ясно: не этим путем бежал разбойник. То был другой ход, быть может, тот, обвалившийся, в котором он уже побывал. Но теперь вся история с морским разбойником представилась ему невероятной. Бежал ли он вообще? Да существовал ли он даже? Быть может, все это лишь легенда, сказка и он, бедняга Раннус, первый пользуется этим ходом!
Вдруг он почувствовал обжигающую боль в пальцах, державших свечу: огонь коснулся ногтей. Он со страхом положил на ладонь жалкий остаток свечи, который погорел еще несколько мгновений. Горячее сало растеклось по ладони, но он не почувствовал боли. Затем конец фитиля свалился набок и потух в лужице сала.
Кромешная тьма окружила Раннуса. Он попытался ползти дальше, но ход стал таким тесным, что он не смог действовать локтями. Он не мог двигаться ни вперед, ни назад. Все тело его затряслось. Он упал ничком на пол и весь покрылся холодным потом.
О, если бы попасть обратно в тюрьму! Но от нее его отделяли отвратительные темные ходы; без огня здесь можно блуждать целыми днями, не доходя до цели. Он был словно мумия в каменном гробу, нет, словно заживо погребенный, который бьется о крышку гроба и сходит с ума, прежде чем его настигнет настоящая смерть!
Так пролежал он долго. Но вдруг ощутил легкий ветерок. Это могло предвещать конец подземного хода. Он собрал все силы и прополз еще несколько саженей. Ход начал расширяться, и вдруг он за небольшим поворотом увидел железную решетку, сквозь которую проникало бледное зарево города.
Раннус долго не двигался. Взгляд его был прикован к светлому пятну в конце хода. Это было небо, кусочек облачка, розовевшего в отблеске электричества, кусочек безбрежного простора после кромешной тьмы каменного погреба с жуткими подземными видениями!
Он приблизился к решетке и тронул ее рукой. Она была скована из железных прутьев толщиной с запястье худощавого человека. Он выглянул. От зарешеченного отверстия было сажени две до земли. Глаза Раннуса с трудом различили сторожевую будку на земляном валу и дремавшего рядом с ней часового.
Занималась утренняя заря. По зеленому небу растекались большие полотнища легкого тумана, на облаках стали таять розовые и красные пятна. В прохладных сумерках кроны деревьев густо зеленели, словно застывшие в голубеющем свете утра.
Небо разгоралось все больше и больше. И вдруг огненные зерна солнца упали на облака, недвижимо простиравшиеся над темно-синей морской бухтой, от которой длинными нитями, словно водяной волос, тянулся вверх туман.
Потом из фабричных труб поднялись столбы дыма и один за другим, словно первые тяжелые удары смычка на гудящем контрабасе дня, прогудели низкие, медленные гудки, выбросив в воздух серые спирали пара.
Опять проснулся день, новый день, с толпами людей, лошадьми и экипажами на улицах, с устремляющимися туда-сюда обозами, поездами и кораблями. Новый день над заводами, вокзалами и гаванями, над рыжими кранами в осыпанных угольной пылью портах.
Как ждал Раннус этого дня! В каких красках рисовало его воображение это освобождение! Он видел себя выходящим на волю где-либо за городом, на лугу, среди резвящегося табуна коней. Или на берегу моря, где волны между рыбачьими лодками мягко набегают на песок. Или в темной лесной чаще, где холодные звезды мелькают из-за темных вершин.
Вместо всего этого он все еще оставался в пределах тюрьмы. Несколько часов он лишь странствовал по тюремному подземелью. В окне были решетки, и часовой шагал внизу по насыпи — Раннус по-прежнему оставался в заключении. Оставался в заключении, мог остаться навсегда и умереть здесь, видя перед глазами безбрежную свободу!
Он сел возле выходного отверстия, держась одной рукой за решетку, а другой подпиливая железо, пользуясь для этого минутами, когда шум на улице усиливался. У него имелся маленький трехгранный напильник. Но прутья решетки были толстые, а ему нужно было перепилить, по крайней мере, четыре из них. Целые дни предстояло ему проработать, чтобы вырваться отсюда!
Он пилил и вместе с тем подмечал все, что происходило за окном. Он следил за шагами часового на валу. Он знал этого часового, числившегося под номером тринадцатым. По его позе он угадывал его настроение. Он следил за ходом его мысли и сочувствовал ему, когда тот, закрывая рот широкой ладонью, зевал от скуки.
Когда он уставал от работы или почему-либо не мог пилить, он, словно турок, неподвижно сидел на поджатых ногах возле решетки и наблюдал открывавшуюся перед его глазами жизнь. Как долго он не видел всего этого: людей, экипажи, деревья бульвара!
Ему, свыкшемуся со скукой и неподвижностью, именно уличная суета казалась медлительной и утомительной. Недели и месяцы, проведенные в четырех стенах среди одних и тех же людей, одних и тех же занятий, прошли незаметно. Но какими длинными казались здешние часы!
Он следил за малейшими происшествиями и делал свои заключения, словно сыщик. Он угадывал характер и занятия людей. Он продолжал мысленно следить за ними даже тогда, когда они уже исчезали из глаз. Он сопровождал их на работу, к товарищам, к жене и к детям. И вместе с ними садился за накрытый к обеду стол.
Потом он снова обращал взгляд на улицу. Он видел бесчисленное множество проезжавших лошадей: рыжих, мышастых, светло-желтых. Проезжали извозчики, возчики пива в кожаных фартуках, с целыми башнями пивных корзин, проехал обоз ломовых телег, нагруженных рыжими от ржавчины, оглушительно грохотавшими железными полосами.
Потом он увидел крестьянина. Он был в серой куртке, в сапогах, у него было загорелое бородатое лицо. Крестьянин остановил свою телегу перед лавкой, на двери которой была прибита блестящая коса. Он почистился, отряхнулся и надолго исчез в лавке.
Лошадь нетерпеливо била копытом по булыжной мостовой, роняя капли пены. Глупый человек, подумал Раннус, уходит и оставляет лошадь без присмотра. Разве мало жуликов в городе! Хорошая лошадка, снова подумал он. Хозяин-то ее простой мужик, разъезжает на навозной телеге, а лошадь сто́ит не меньше сотни рублей. Слава богу, уж Раннус-то знал цену лошадям!
Лошадь все ждала, а хозяин не приходил. Странно, подумал Раннус, увидишь такое, когда взять не можешь. Как много проходит людей, и никто не трогает. А как это просто: подойти, взять вожжи, вскочить и поехать. Взять нужно в подходящий момент или не брать вовсе — в этом все искусство.
Руки Раннуса задрожали. Одним глазом он следил за часовым, другим — за лошадью. Он опять крал лошадей, продавал и менял их на тех же, что проезжали мимо него по улице. И сердце его билось, как будто он и впрямь занимался опасным делом.
Но потом крестьянин вышел, взобрался на телегу и уехал. Уехал! А какой был прекрасный случай! Но никто не воспользовался им, ни он, ни другой. Раннусу вдруг сделалось грустно, возбуждение его сразу угасло.
Нет, это не то, о чем он думал. Из тюрьмы он всегда выходил с решением — скорее умереть, чем украсть; но он опять воровал, потому что это было легче, чем умереть. Теперь он решил отомстить всем своим врагам, но при ближайшем рассмотрении и это решение показалось ему пустым.
Это потому, подумал он, словно пробуждаясь, что он теперь ни то ни се — ни в тюрьме, ни на свободе. И он с новой силой принялся пилить. Но мысли его беспокойно, беспорядочно метались. Действительность разбивалась, как разбивается диск луны в волнах, и вместо одного он видел несколько миров.
Он разглядывал уличные картины словно во сне. Медленно проехал отряд казаков, подковы гремели на булыжниках, качался серый лес пик. Потом он увидел нищего, на костылях перебирающегося через насыпь. А потом на крыше ближнего дома, на светлом фоне неба — черного человека, спускающего закопченную веревку в трубу; он выглядел словно выходец из преисподней.
Потом он услышал тягучую, однообразную песню. Это пели каменщики, укладывая кирпичи на новой стройке. Он видел, как из желтевшего штабеля кирпич переходил из рук в руки. Словно поднятый волной, кирпич взмывал все выше и выше, пока не доходил до мастера, который укладывал его в стену, вдобавок к тысяче других.
Это был словно муравейник или словно улей, где рой пчел одну за другой строит соты. Камень перелетал из рук в руки, пока не возникали высокие стены, по сравнению с которыми сам человек был мал и недолговечен. Все были охвачены единым порывом, словно их тянуло в теплые страны, куда осенью летит стая птиц.
И только он здесь, по другую сторону решетки и человека с саблей, — только он и подобные ему не знали этого порыва. Они были чужды тем строителям, которые подымали там камни на камни, ковали цепи и строили стены, чтобы защитить себя от него и подобных ему.
О, эти муравьи, что ползают там внизу, беспощадны! Они уничтожают всех, кто не строит вместе с ними. Горе тому, кто поднимает бунт против них! Они выдавливают его из своей среды точно так же, как выдавливают гной из здорового тела. Они сажают такого, как он, в клетку, за железные решетки, и пищу ему подносят на копье.
Раннусу еще больше взгрустнулось. От чего он бежал? От наказания, тюрьмы и Сибири? Но разве тюрьма и Сибирь не были единственной надеждой для него и ему подобных? Потому что человек должен жить с людьми. Всеми покинутый, он радуется даже часовому.
Всеми покинутый, подумал Раннус, глядя поверх домов на вечернее солнце. Воздух был мягкий и синий. Лучи солнца, словно золотые нити, протянулись над морем. Вдали звонили церковные колокола, призывая к воскресному покою. Всеми покинутый… Глубокая тоска овладела Раннусом.
Каким прекрасным был все же мир. Неужели это тот самый мир, в котором он прожил уже так долго? Всюду ощущалось дыхание весны. Деревья благоухали, и земля пахла иначе, чем раньше. Весна раскрыла свои щедрые руки, свои прекрасные дары показывала она Раннусу сквозь решетку.
Ах, Раннус никому уже не хотел мстить! Он лишь хотел быть свободным, чтобы вкусить все то счастье, которое давала жизнь. Он хотел быть таким, как эти усталые люди, которые проходили там внизу, накинув пиджак на плечи, с узелком под мышкой. Он хотел быть таким, как эти муравьи и пчелы.
Ах, бежать, уйти далеко-далеко вместе со своей старой матерью! Уйти далеко даже от самого себя и своего прошлого и начать новую жизнь. Уйти к чужим людям, которые его не знают. Быть одним из тех, кто укладывает кирпич в стену или бросает семена в рыхлую землю.
Все это никогда раньше не приходило ему в голову. Он был голоден, нездоров, и лихорадка вызывала какие-то незнакомые мысли. Словно свиток, разворачивались они в его голове. В вечерних сумерках, под звуки колоколов жизнь впервые показала свою тайнопись.
Он долго сидел неподвижно, и бесчисленные огни зажигались перед ним, начиная снизу, с уличных фонарей и ламп в окнах домов, до огоньков на парусниках в заливе и до смутно горевших в беспредельности небесных огней. Словно кладбище огней простиралось перед Раннусом.
Снова на востоке заалел край неба, снова открылись облачные ворота перед драгоценным даром солнца. Опять проснулся день, новый день над большим городом, словно над стеклянной мельницей, чьи радужные крылья погружались в море солнечных искр. Новый день, карусельный, шарманочный день!
Звонили церковные колокола. Старухи в черных платьях, с черными книжками в руках, медленным шагом проходили по насыпям. Прошли старые девы с приютскими детьми, выстроенными попарно. Это шествие детей в бедных белых платьицах колыхалось по улицам словно невинная гусиная стая. Проезжали пасторы в черных балахонах и бархатных шапочках.
А Раннус сидел на прежнем месте. Он надеялся сегодня хорошенько попилить и освободиться. Но именно в воскресенье эта работа оказалась особенно опасной. Он устал, голод вгрызался в его внутренности, во рту скоплялась слюна, во всем теле чувствовалась слабость.
В полдень на берегу синего пруда заиграла музыка. На круглой сцене стояли люди в круглых шляпах, в одежде с золотым галуном. Медные трубы и никелевые инструменты сверкали в солнечном блеске. Барабаны и тарелки рассыпали металлический грохот.
В полдень на берегу пруда начали скопляться люди. Приходили юноши в высоких воротничках, с тросточками, в белых летних шляпах. Приходили молодые девушки в узких бархатных юбках, с красными зонтиками. С женами и детьми приходили почтенные горожане в длинных черных сюртуках.
Под распустившимися деревьями бульваров проезжал бесконечный ряд экипажей: красные автомобили, холеные лошади с каретами и колясками. В них сидели, развалившись, офицеры в сверкающих мундирах и господа в цилиндрах в обществе молодых женщин, погребенных под цветами, вуалями и яркими зонтиками.
И вся эта толпа на валах и бульварах гудела, кишела, смеялась и шутила в сладких волнах музыки, в огне весеннего солнца. Это было словно победное шествие весны и молодости, которое рассыпа́ло цветы и улыбки, гордое и беспечное, защищенное от горя и забот.
Держась руками за решетки, Раннус во все глаза глядел на все это. Это тоже была жизнь… ах, он успел забыть про нее, это тоже была жизнь! Этот пестрый карнавал, эта вертящаяся карусель — то была жизнь этих людей. А он лежал здесь, по другую сторону решетки, по другую сторону от человека с саблей, беспомощный, несвободный!
Почему эти другие могли разгуливать там — сытые, свободные, а он должен был лежать здесь, сгорая от мук голода, с языком, прилипшим к нёбу? Почему эти там имели дома, лошадей, женщин, а он здесь должен был мучиться, вечно без родного дома, без любви, без счастья?
Он с горечью отвернулся. Нет, на пустой желудок нельзя раздумывать. Добропорядочные мысли рождаются только на сытый желудок. У всех, кто сыт, бывают добропорядочные мысли. У всех, у кого добропорядочные мысли, сытые желудки. Ах, и он когда-то тосковал по сытому желудку и добропорядочным мыслям!
Но он не мог избавиться от мыслей. Некоторые вещи вспоминались так ясно, как бывает только перед смертью. Как нос у чахоточного все более заостряется, так и он все яснее начинал понимать вещи и бытие, нос его словно ощутил запах доброты, справедливости и добродетели. Но все это плохие запахи.
Кто был он? Проливал ли он когда-нибудь человеческую кровь и шел ли воровать с легким сердцем? Он был мелким, несмелым воришкой. Разве не приходилось ему, протягивая руку за чужим добром, переживать больше трудностей, чем косарям, получающим поденную плату? Что такое работа по сравнению с теми тревогами, которые он переживал?
Блаженны те, что находятся наверху! Блаженны богатые, гордые и почтенные. Блаженны те, кто ничего не делает и все же наслаждается; кто живет чужим трудом и кому все же поклоняются. Блаженны те, что живут насилием, словом божьим и глупостью!
Блаженны и те, что находятся на самом дне. Блаженны горбатые и сирые. Худо ли нищему! Он протягивает руку — и никто не ударит его по руке. Блажен тот, у кого выколоты глаза, оторваны ноги, поломаны кости, он имеет право протягивать руку за подаянием!
Но кровную несправедливость причиняют на этом свете тем, кто не может, не в состоянии защитить себя, — ворам, людям пропащим, шлюхам, тем, кто ушел из рая и не находит дороги обратно. Кровную обиду причиняют злым, падшим, порочным!
С болью и горечью Раннус слушал нежную музыку, она словно махала крыльями в синем воздухе. Танцующей мечтой, улыбчивой печалью на минуту повеяло от нее на праздничную толпу. И вдруг в уши Раннуса вторглись режущие звуки отчаяния: ужасна жизнь, безумна жизнь человека!
О матушка, матушка, ты, которая устало ковыляла по мызным картофельным бороздам, беременная, отупевшая от стыда и боли, почему не утопилась ты на дегтярно-черном дне мочила, под льняными снопами, под плотами с наложенными на них камнями! Зачем ты родила меня в соломе на полке́ чужой бани, меня, жалкого, несчастного!
Позор, грех и преступление — нет прощения позору, греху и преступлению во веки веков! Знахарю и безбожнику, прелюбодейке и тому, кто толкает на прелюбодеяние, убийце и вору уготовано свое место — там, где горит адский огонь и адская сера. Даже детям их отомстятся грехи родителей до третьего и четвертого колена!
Раннусу вспомнилась его конфирмация и первое, оставшееся и последним, причастие. Это также совершилось в тюрьме — давно, очень давно! Тело господне вспомнилось ему, оно прямо-таки жгло его гортань. Это воспоминание снова разбудило его голод, во рту скопилась слюна, он поел бы тела господнего просто ради утоления голода.
Нет надежды погибшему. Даже небо ничего не говорит ему. Даже если он попадет туда, грех и позор прошлого осквернили бы всю его радость. Он никому не посмел бы там взглянуть в глаза. Каждый показывал бы на него пальцем: вот идет конокрад! Чего нужно конокраду на небе?
Может, только в аду никто не увидел бы его, не заметил за чужими спинами, он притаился бы там за дверью. Там нашлись бы преступники покрупнее, а он был бы там ничтожнейшим среди ничтожных. Никто не знал бы там его имени, и дьявол без гнева переступил бы через него, словно через маленького червячка.
Кому другому должен он молиться, если не злому духу! Больше не на кого надеяться. Если бы он верил в добро, он бы уже давно пропал. Помилуй ты, черный! Помоги, защити от справедливости, добра и добродетели! Помоги своему дитяти, защити свое дитя!
Он продолжал лежать, прижав свинцово-серое лицо к камню. Он долго оставался недвижим. Он ни о чем не думал. Только животный страх наполнял его. Голод его свирепел. Он жевал зубами, как животное, во сне пережевывающее жвачку. Барабаны и трубы гремели под ярко-синим небом!
Вечер опустился на город. Синие тени крались над замковыми валами и домами. Близилось черное море тьмы. Зажглось электричество. Дымчатое облачко зарозовело, словно крашеная женщина, деревья на бульваре заблестели, словно черные бумажные цветы.
На повороте насыпи, на берегу черного пруда в сумерках забелели ярмарочные палатки. Черные люди суетились среди них. Зажглись огоньки в палатках. Зажглись карусельные фонари. Карусель начала вертеться, словно огненная печь, огненное гнездо, огненное колесо, — огненная карусель с ревом закружилась!
На насыпи толкался народ: парни из пригорода и проститутки, солдаты, моряки и нищие. Все это шипело и кипело. Народ шумно, крикливо скоплялся вокруг балаганов и каруселей, выдыхая душное тепло.
Стайками двигались женщины, повязанные красными и пестрыми шарфами. За ними по-матросски враскачку шли мужчины с гармониками, в шляпах, сдвинутых на затылок. В толпе пробирались карманники и сыщики. И, вырываясь из пьяного гомона, гудела карусельная шарманка и молол чепуху клоун на ступеньках балагана.
Вертелась карусель. Длинные пестрые ленты серпантина летели в воздухе. Вертелись горящие фонари и зеркала. Вертелись лакированные лошади, коровы и свиньи, бросая жуткие тени на толпу. Вертелось все, летело, мчалось все!
На розовых, телесного цвета свиньях сидели крашеные мамзельки с пышными грудями. А за ними, протянув руки в кричащей мешанине огней и зеркал, неслись похотливые мужчины на красных быках или вздыбившихся конях.
Раннус глядел, широко раскрыв глаза и раздув ноздри. Это тоже была жизнь — ах, он забыл ее, это тоже была жизнь! Огненные блики скользили по его худым щекам. Его голодные глаза провожали женщин, мчавшихся на свиньях. Это был безумный круговорот: пост и разговенье, голод и насыщение.
Все бешенее кружилась карусель. Зеркала пробегали мимо, отражая несущуюся массу людей с разгоревшимися лицами. Вперед, все вперед! Все безумнее, все безумнее! И вдруг карусель словно поднялась на воздух, лошади догнали свиней, и в жарком вихре все полетело кувырком.
Раннус вскочил. Вон отсюда, в это бушевание или обратно в тюрьму! Больше он ничего не боялся. Он высунул голову из-за прутьев решетки и закричал. Никто не услышал его! Костлявыми руками ухватившись за прутья, он метался, словно зверь в клетке. Никто не замечал его.
Тогда безграничная боль, словно пламя, охватила его. Шарманка выдыхала огонь, карусель раскидывала пламя, широкое, словно покрывало. Выше головы, выше головы взвивались языки пламени! Ах, дышать нечем, дышать нечем! Дышать нечем! Он упал, как падает мертвый.
Он вспоминал.
Они бежали согнувшись, он и седой старик, по заросшей можжевельником поляне. Оба тащили на плечах связанных по ногам живых овец, головы которых вяло болтались у них за спиной. Издали доносились ожесточенный лай собак и осипшие голоса людей. Была темная осенняя ночь.
Собаки приближались. Их лай раздавался с обеих сторон, а науськивающие голоса слышались сзади. Преследователи хотели окружить воров. Те сбежали с холма вниз на болото. Собаки заходились в воющем лае, во тьме беглецам чудился топот преследующих. Пошел дождь.
Они блуждали в болоте среди кочек и чахлых сосенок. Они перепрыгивали через кочки и увязали в мокром болоте, волоча за собой жалобно-покорных овец. Они слышали, как преследователи в кромешной тьме метались по краю болота, криками подавая друг другу сигналы. Холодный дождь лил как из ведра.
Они остановились посреди болота, трясясь от страха. Он слышал, как молился старик. Его спина болела. Он ничком повалился на дрожавшую овцу и, словно малый ребенок, заплакал вместе с ней. Сквозь шорох дождя с краев болота доносились призрачные голоса.
Он вспоминал.
Знойный летний день пылал над ярмаркой с ее палатками, балаганами и каруселями, над поднятыми оглоблями телег и волнующимся морем народа. Лошади ржали, скотина мычала, сквозь густое облако пыли солнце просвечивало, словно застывшая кровь. Тогда они поймали его.
— Вор, вор! — пронеслось среди народа. — Карманника поймали! — И десятки рук схватили его. Железные пальцы держали его за шиворот, сотни разгоревшихся лиц, тысячи покрасневших глаз окружали его повсюду, куда бы он ни посмотрел. Солнце пламенело сквозь багровую пыль.
Его подтолкнули вперед. Его толкали, пинали, перебрасывали с места на место, не выпуская из рук. Он был словно вал, вокруг которого вращалась эта ревущая толпа. Они миновали уже ярмарочный базар, каменную корчму и все продолжали идти, а по обе стороны толпы, высунув языки, бежали балаганные шуты с обсыпанными мукой лицами.
Но вот толпа наткнулась на кучу камней, и кому-то пришла мысль: «Раздавите его пальцы между камнями, чтобы он больше не воровал!» Они поставили его на колени, вытянув его пальцы на большом камне. Послышалось падение камней и треск костей. Он без сознания упал от страшной боли. Издали до него донеслось лошадиное ржание и звонкий голос губной гармошки!
И он вспоминал.
Среди крупных снежных хлопьев мчались они по замерзшему полю. Небо было серым. Он встал и вожжами нахлестывал лошадь. Телега подпрыгивала на бугристой пахоте. Лошадь остановилась. Она поднялась на задние ноги и человечьими глазами оглянулась на него. Настал уже вечер.
На голом поле они его поймали. Вместо лошади они привязали его за обе руки к оглоблям и погнали по замерзшему полю. Колеса подпрыгивали на бугристой земле. Множество вооруженных дубинами рук поднималось за ним, словно руки воинов с пиками в боевой колеснице. Снег падал крупными хлопьями. Наступил уже вечер.
Они погнали его в гору. Он шел, почти пригнувшись грудью к земле, пальцами ног упираясь в замерзшие кочки. Руки его словно отрывались от плеч, кровь выступала из-под ногтей. Он обессилел. Упал на покрытую хлопьями снега землю. Наступил уже вечер.
— Братцы, я пить хочу, — произнес он умирающими губами.
— Ах, ты хочешь пить, — сказали они, и один из них, помочившись в рукавицу, протянул ее к его рту.
Отдельные крупные хлопья падали медленно-медленно, небо было серым, словно свинец. Настал уже вечер… ох, вечер!
Поздно ночью проснулся Раннус. Одинокий пьяница махал руками на насыпи, мерил ногами землю, разговаривал сам с собой. Безграничная боль наполнила грудь Раннуса. Ах, все пустое! Одно лишь страдание! Даже свобода — рабство! При свете луны пьяница словно распутывал нити, лунную паутину распутывал он.
Оглушительный скрежет наполнял жаркий воздух. На строительстве подъемники поднимали порыжевшие рельсы. Молоты падали на гранит с тяжелым грохотом. И над всем этим, над лесами, над стенами, над грудами камней, над бочками с известью и бетонными формами к палящему солнцу вздымалась огненно-красная кирпичная пыль.
Раннус пилил из последних сил. Руки его ходили, словно машинные части, но сам он уже ничего но соображал. Он забыл почти все — забыл, как попал сюда и как долго находился здесь. Ах, с тех пор прошло неисчислимое время! Голод, лихорадка и бред дошли до предела.
Он был уже скорее животным, чем человеком. Он не желал уже ни добра, ни зла. Он хотел только жить, существовать. Жить — чтобы ему достался хоть краешек того большого покрывала, которое зовется жизнью. Свернуться под ним клубком, набив рот хлебом, закрыть глаза и ощутить счастье!
Взгляду его горячечных глаз временами сквозь красное облако мерещилась стройка. С коленями, запачканными глиной, подносчицы кирпича медленно подымались по лестницам. Еще неокрепшие мальчики, опустив головы, словно усталые лошади, тащили вверх раствор извести. Каменщики тупо укладывали кирпич на кирпич.
И это творцы? О нет, это были машины, это были рабы, их подгоняла та же жажда жизни, голод гнал их на стены. Существовать, жить только и хотели они. Не было никакого общего стремления, которое их, словно птиц, объединяло бы для полета в теплые страны. Не было никакой творящей идеи в их существовании.
Кто знает, для чего люди страдают, борются, умирают? Кто управляет большой мировой стройкой? Тот ли там, наверху, неведомый, неизвестный, быть может, несуществующий? Или тот там, внизу, устрашающий, черный и, быть может, такой же несуществующий? Но не провалятся ли они в конце концов при мировой катастрофе, все вместе, ломая леса, в темную пасть смерти?
Раннус пилил решетку. Он собрал все силы и пилил все время, пока продолжался грохот стройки. Наконец, наконец-то и последний толстый брус был перепилен. Лишь на волосок осталось железа, соединявшего решетку со стеной. Раннус был свободен, но ему нельзя было выйти отсюда до темноты. Это ожидание было самым тяжелым. Он лежал, испытывая ужасные муки голода.
Он лежал, теряя порой сознание, и снова пробуждался, вздрагивая, в сидячем положении. Мозг его горел, словно в пекле. В нем сменялись сны и видения, отрывочные и бессмысленные. Какие-то рыжие облака плыли вокруг него. Какие-то синеватые клубки кишели, ширились, разгорались и лопались с ужасной болью. Мозг его кипел.
Он проснулся внезапно и удивился царившей кругом тишине. Он не знал, как долго пролежал без сознания. Казалось, только мгновение. У рабочих был обеденный перерыв. Наевшись, они разлеглись на насыпи и спали. Тела их, словно мешки, лежали под палящим солнцем. Тишина царила над спящим скопищем рабов, руки и ноги которых, казалось, пустили корни в землю.
Часовой номер тринадцать снова стоял возле будки. У него были рыжие бакенбарды. Солнце светило в его неподвижное лицо. На нем был выгоревший серый мундир и большая фуражка. Несмотря на удушливую жару, он выглядел твердым и несгибаемым, словно жестяным. Так он неподвижно стоял, словно памятник царю.
Вдруг откуда-то сбоку на насыпи появился нищий на костылях. Он подпрыгивал, словно черный таракан, между двумя деревяшками. Он уселся на насыпи, вынул из-за пазухи круглый, как колесо, хлеб и, держа его обеими руками, принялся грызть. Казалось, все тело его участвует в работе пустых десен.
Эта картина заставила Раннуса вскочить. Он уже не соображал, что делает. Он превратился в дикого зверя. Обеими руками он схватил перепиленную решетку и отшвырнул в сторону. Потом он соскочил вниз и, шатаясь, побежал к нищему. Часовой номер тринадцать, широко раскрыв глаза, уставился на него, как на приведение, и оттого, что он так пристально смотрел, он не видел его.
Раннус ухватился за хлеб, но нищий держал его обеими руками. Он безумными глазами, с набитым ртом глядел на Раннуса. Перетягиваемый то одним, то другим, хлеб двигался, словно на пружинах. Тогда Раннус схватил кирпич и обрушил его на череп нищего. Череп проломился, точно глиняный горшок.
Раннус схватил хлеб и, непрерывно запихивая его в рот, забежал в пространство между двумя штабелями кирпича. Выпучив глаза, он глотал сухой хлеб, глотал, пока не упал мертвый в огненно-красной кирпичной пыли.
1914
Перевод Л. П. Тоом.