ПРОЩАЛЬНЫЙ ПРИВЕТ Рукопись, найденная в Симплонском туннеле

1

Мы всегда пишем для того, чтобы нас прочли, если не сразу, то хотя бы впоследствии. На это надеется и тот, кто терпит кораблекрушение. Он бросает в море бутылку с письмом, а ведь сам знает, что скоро погибнет, что этот вопль о помощи уже не принесет, никакой пользы. Но он утешается тем, что месяцы или даже годы спустя волны выбросят его послание на какой-нибудь берег и люди хотя бы узнают о его судьбе.

Так поступаю и я в дни этого всесветного крушения. Не могу, правда, и вообразить себе, кто может оказаться читателем моей истории, да и какие представления она у него вызовет. Боюсь, как бы это послание не погибло, как уже погибло вокруг меня все остальное. А если оно и уцелеет, то попадет в руки человека, не имеющего понятия о моем языке, и не в его силах будет расшифровать эти этрусские письмена. Так что мой крик о помощи огласит воздух напрасно…

Все возможно. И, однако, эти сомнения не мешают мне писать. Ничего иного мне не остается, ничего иного я делать не могу. Владей я резцом, я высек бы свою историю на скале. Но я человек, у которого много слов и не так уже много силы в руках. Я могу лишь фиксировать те испытания, которые выпали на долю мне самому и окружающему меня миру.

Это мой «прощальный привет» неведомым людским существам. Может быть, есть и еще люди, которые сейчас думают и поступают одинаково со мной. Тогда все мы словно бы в переписке, хотя наши письма едва ли когда-нибудь дойдут от одних к другим.

2

Нигде я не представлял себе столь отчетливо ничтожность человеческих усилий, как тут, на склоне Сан-Эльмо, где видишь перед собой широкую панораму. Я ведь хорошо знаком с этим местом — жил здесь лет тридцать тому назад. Когда-то это место было мне дорого. Но тогда все тут было иным, совсем иным.

Прямо перед склоном простирался огромный лабиринт городских улиц, а по правую и левую руку на побережье тянулись ряды домов Сорренто и Позилипо. Снизу из города доносился немолчный гул людских толп, по прибрежным дорогам катились поезда, машины и автобусы, а на синеве залива белели парусники и чернели пароходы. Я был одиноким индивидом среди подобных мне муравьев-индивидов, от бесконечного снования которых частенько уставал. И тогда я убегал сюда, чтобы отдохнуть в одиночестве.

А теперь? Вблизи еще можно разглядеть остатки отдельных стен и обрубки башен, но издали все сливается в сплошную груду щебня. Бывшие города даже по цвету не отличаются от этого пепельно-бурого ландшафта. Всюду, куда хватает глаз, — одни развалины. Какое-нибудь Портичи или Торре-дель-Греко, разбросанное по горному склону, похоже на кучу красных черепков. И среди всего этого запустения ни одного живого существа, кроме одичавшего осла или собаки.

Когда-то писалась история заселения этих мест, насчитывавшая две с половиной тысячи лет. Теперь история человечества подходит к концу, и снова можно начинать с описания пустынных холмов, береговых изгибов да островов. Ибо они все такие же. Зелено-рыжая Иския вздымается из еле видных волн, а за водной гладью виднеется призрачный Капри. Розоватая опухоль Везувия по-прежнему пускает в безветренное небо колечки тонкого дыма. Да, Везувий не изменился, как не изменилась и Помпея на его склоне. Даже раскидистая пиния, та самая пиния, которую еще во времена моей юности изображали на всех открытках вместе с дымящимся Везувием на заднем плане, она все еще растет здесь, на возвышенности Сан-Эльмо. И, наверно, будет расти и после, когда меня уже не будет…

Только вот некому больше, кроме меня, любоваться этой панорамой. Да и я прихожу сюда не затем, чтобы наслаждаться видами природы. Ох, нет! Давно уже прошли те времена! Теперь я иногда прихожу сюда, чтобы еще раз убедиться в том, что здесь не осталось больше никакой человеческой жизни. Может, где-то она и есть, кто знает, но только не тут. Кроме моего убогого очага там, внизу, да Везувия, ниоткуда не тянется к небу дымок. И на море, и на берегу ни души.

Мне уже давно стало ясно, что тут мои дни и закончатся. Лишь изредка, словно бы под воздействием какого-то воспоминания, я обращаю свой взгляд на север. «Занятно было бы, — думаю, — взглянуть на все это еще раз!» Я уже не могу и представить себе эти дали. «Нет, — успокаиваю я себя, — мне уж больше не странствовать». К тому же, как я знаю, в этом климате я еще могу кое-как сохранить свою жизнь, а там, в краю сумрака и мороза, где почва три четверти года остается бесплодной, там мне не выжить. А сверх всего, я полагаю, что там и развалин-то почти не осталось. Там, вероятно, начался новый ледниковый период…

Я уже потерял всякую способность чему-то удивляться или ломать голову над своей судьбой. Но все же временами мой мозг еще сверлит вопрос: почему я в конце концов оказался именно здесь и почему это именно я, а не какой-нибудь другой человек с более соответствующими данными?

Да я и сам не знаю, но уж так оно вышло. Если все остальное шло своим неизбежным путем, то моя роль была, вероятно, чисто случайной. Впрочем, кто его знает? Может, здесь чистый случай, а может, и судьба…

Еще в юности я на опыте убедился, что не способен полностью осознать какой-либо эпизод из своей жизни, пока не опишу его шаг за шагом. Процесс пересказа делал для меня ясным то, что мне следовало бы знать с самого начала. Может быть, и сейчас так окажется.

Вновь пережита холодная и влажная зима. Я знаю, что теперь в течение нескольких месяцев моя жизнь будет становиться все легче и легче. Мои картофельные и бобовые грядки в парке Вилла Национале уже зазеленели. Я расставил сачки на креветок у берега Кастелло-дель-Ово. А моя коза Евлалия щиплет сейчас траву где-то здесь между развалинами. И больше нет у меня никаких забот, некуда мне спешить. А самое главное — мне посчастливилось найти бумагу и карандаш. Вот и попробую запечатлеть кусочек того, кусочек другого. Ну а если завтра же придется бросить начатый труд — что ж, кто об этом пожалеет?

3

Я должен начать издалека, с самого детства.

Мне было десять лет, когда кончилась война, которую назвали мировой войной. Помню ее достаточно хорошо, хотя, конечно, позже я узнал о ней гораздо больше.

Тогда народам казалось, что они еще не переживали ничего столь ужасного, в то же время они верили, что в будущем не будет ничего столь ужасного. Более того, некоторое время все были убеждены, что война, которая ведется, это последняя война. «Война окончательно себя дискредитировала! — утверждали люди. — Она в конце концов никому ничего не дает, ни победителю, ни побежденному! Война не достойна человека! Война — варварство. Человечество должно совсем иначе решать свои споры! Эта война была и остается последней!»

В таком духе произносились речи и писались передовые статьи в период заключения мира, и все этому верили.

Я, конечно, забегу вперед, заявив, что человечество тогда, как и в любые другие времена, совсем себя не знало. Оно обладало на редкость короткой памятью и поступало подобно лунатику. В своих действиях оно руководствовалось заблуждениями и самообманом и перед самыми глубокими пропастями зажмуривалось особенно крепко.

Последняя война! Что сказали бы люди в разгар того ликования, если бы кто-нибудь объявил им, что настоящие мировые войны только еще начинаются? И что по сравнению с ними прошедшая война была пустяком, детской игрой? И что вообще тяга к кровавому сведению счетов всегда являлась одним из исконных свойств человеческой натуры, начиная еще с того мифологического момента, когда из-за какой-то ерунды парень по имени Каин раскроил дубиной голову парню по имени Авель?

Последняя война! Да я и сейчас не поверил бы, что вокруг меня никто не воюет, если бы не знал, что, по крайней мере, в данной местности являюсь единственным представителем людского рода. Но не поручусь своей седой головой и за то, что в данную минуту нигде больше не ведется война. Не здесь, так по ту сторону Альп, где-нибудь в Азии, в Америке или на уединенном морском острове. Кто-то еще произносит вдохновенные воинственные речи, и кто-то столь же вдохновенно бросается в атаку, хотя, возможно, его оружие и ненамного совершеннее Каинова. Чья-то «правда», чья-то «честь» все еще взывают к войне. И это после всего того, что пережило человечество! Последняя война!.. Ах…

Одна мысль обо всем этом расстраивает меня так, что мне становится трудно писать. Похоже, что я до самой смерти не смогу избавиться от этой злости. И потому покамест кончу. Солнце уже низко, и мне опять пора домой. (Странное слово! И надо же было мне открыть его только здесь!)

4

Однако я вовсе не Робинзон, попавший на совершенно пустой остров. Мне не приходится колонизировать новый материк, я могу жить остатками былой цивилизации. Мы, вероятно, одновременно придем к своему концу: и я, и эти остатки. Без них моя жизнь немыслима. Я в слишком слабой степени дитя природы, чтобы начинать заново совсем уж на пустом месте.

Но когда я прибыл сюда, то надеялся все же на большее. Я рассчитывал, что тут уцелело какое-то подобие общества и что я смогу стать его полноправным членом. Но те человекообразные существа, которых я встретил, не составляли более никакого общества, как скотина в лесу не составляет стада. А через некоторое время исчезли и эти одиночки: кто умер, а кто сбежал в приступе отчаяния или безумия…

И тогда я подумал: почему же интеллигентный волевой человек не может сам по себе составить общество большого города, даже если он один-одинешенек? Он сам себе и городской голова, и городское население, и законодатель, и законопослушник, и предприниматель, и рабочий, и создатель духовных ценностей, и их потребитель. К тому же тут уцелела часть прежних богатств и оборудований, так что я смогу стать продолжателем прежнего хода жизни.

Этот парадокс развеселил меня и придал мне энергии. Я даже хотел устраивать театральные представления для самого себя, так как чувство юмора и комичности ситуации еще не совсем во мне умерло.

Но в результате моим жильем стала лачуга, обществом — коза, верхом хозяйственных достижений — корзина креветок да кружка молока, а творчеством — недовольное ворчание себе в бороду… Вот тебе и парламент, биржа да кафедральный собор!

В самом деле, разве я не мог бы поселиться в каких-нибудь апартаментах Палаццо Реале или занять просторнейшую квартиру в роскошном отеле Парко Грифео? Кондиционированный воздух, телевизионный зал, винные погреба и универсальные магазины с несравненным выбором товаров — все, что только требуется приезжему джентльмену… И сверх всего, еще то удобство, что никто не поинтересовался бы банковским счетом туриста, живущего на столь широкую ногу. Ибо в моем лице объединились бы и хозяин, и постоялец с неограниченным кредитом.

Н-да, мысль была заманчивой, но неосуществимой. Будь же она осуществимой, я наверняка не остался бы в полном одиночестве. Глядишь, и прежний хозяин оказался бы на месте…

И препятствием было не только то, что ни от Палаццо Реале, ни от роскошных вилл Парко Грифео, как и от других городских кварталов, не осталось никаких следов, кроме развалин. Тут выявилась более значительная помеха: чем обширнее и роскошнее были внешние рамки, тем труднее было их заполнить такому одиночке, как я!

Ведь здесь еще попадались совсем целые дома с дверями на замке и зашторенными окнами. Сперва я радовался: чего только в них не таится! Но, вломившись в первый, я наткнулся на помешанного, который с воем убежал от меня, а во втором обнаружил два трупа, пролежавшие здесь больше полугода. С меня было достаточно!

И все же сначала я жил на более высокой ступени, чем теперь. Я нашел уцелевшую буржуазную квартиру и поселился в ней. Но в заброшенных городах, как выяснилось, не работает ни водопровод, ни центральное отопление, ни прочие удобства, не говоря уж о винных погребах. И мне приходилось раз от разу умерять свои требования. В конце концов я решил, что мне надо поселиться как можно ближе к берегу, где я смогу ловить рыбу и где моя коза найдет себе корм. Это было самое главное. Речь шла не об удобствах, а о том, чтобы выжить.

Человек каменного века должен жить в пещере. И я наконец поселился в самой мрачной части старого города, в задних комнатах бывшего матросского кабачка неподалеку от порта. Я забираюсь сюда, словно сверчок в свою щель, в твердой надежде, что тут среди развалин никто не увидит дымка моей печки. Этой осторожности и этой нетребовательности научил меня опыт.

Отсюда я выхожу на поиски в разных направлениях: в развалинах еще немало добра. У меня есть оружие, есть одежда и кухонная утварь, у меня было бы и золото, и драгоценные камни, если б они имели хоть какую-то ценность при данных обстоятельствах. С помощью благ цивилизации я благоустроил свою жизнь, насколько это было мыслимо. К сожалению, развалины не дают того, в чем больше всего нуждаешься: продуктов питания. Потому-то все общество и разбежалось.

И вот я снова пробираюсь в то место, которое считаю своим домом, быть может, последним. О да, именно здесь мой дом. Я дою козу, приготовляю ужин и ем. А потом сижу несколько минут перед большим кухонным очагом и безмятежно сжигаю позолоченную мебель, принесенную мною из города, пока моя коза обгладывает книги каких-то классиков.

Наступает ночь, ночь мертвого города. За стеной раздается вой лисиц, которых тут что ни день разводится все больше…

При свете своего очага я сейчас и пишу.

5

Я рос так же, как росли вообще все подростки после так называемой мировой войны. Этот период и сформировал меня таким, каким я являюсь сейчас. Чем-то очень случайным и парадоксальным, как я сам нахожу.

В течение нескольких лет старые великие нации напрягались до предела, а когда напряжение миновало, решили, что теперь все пойдет столь же приятным образом, как прежде. И такими слепцами были не только победители, но и сторонние наблюдатели. Как-нибудь все устроится, думали они. Но мир был уже далеко не прежним. Что-то безнадежно испортилось в механизме. Он еще работал, но из него вырывался какой-то зловещий треск и скрежет.

По сути, после заключения «вечного мира» не было ни одной мирной минуты. Все время что-то где-то рушилось, и тотчас воцарялась тревога. Все были охвачены чувством беспокойства и неуверенности, вроде как в годы падения Римской империи. Но если тогда на крушение старого мира понадобилось несколько веков, то теперь хватило нескольких десятилетий. Настолько стало плотным население мира и настолько более интенсивным стала его реакция на события.

Капиталистический строй успел полностью изжить себя и, кроме всяких мелких неприятностей, одно главное обстоятельство заставляло особенно задумываться самых дальновидных людей. А именно, вечное шатание между двумя крайностями: от безработицы к перепроизводству и от перепроизводства к безработице. Никакая власть не могла упорядочить производство и распределение. Правда, крупнейшее государство Европы нашло тут единственно верное решение. И тем самым дало пример для подражания борющимся массам капиталистических стран. Пример этот способствовал распространению идеи мировой социальной революции. А какое чувство неустойчивости порождала эта идея в капиталистических странах, само собой понятно.

Если же добавить ко всему горечь поражения, охватившую некоторые народы после мировой войны, крушение прежних жизненных традиций и ужасающее экономическое положение, то мы получим полную картину бурлящего хаоса.

И все-таки среди этого океана безнадежности попадались какие-то островки слабой надежды. Ими были маленькие страны, получившие именно благодаря войне государственную независимость. Последняя была для них многовековой мечтой — и вот она осуществилась! Буржуазия этих стран еще не постарела, перед интеллигенцией простирался непочатый край деятельности, да и широкие массы, охваченные настроением национального возрождения, забывали пока о многом. Забывали и о том факте, что малые нации получили самостоятельность лишь в результате борьбы между гораздо более значительными силами. Достижение независимости относили в той или иной мере за свой собственный счет.

Моя юность, мое формирование совпали именно с этими годами освобождения малых народов. С годами осознания своей национальной ценности, порой даже болезненно гипертрофируемой. Открывались новые перспективы, материальные и духовные, беспрестанно, правда, искажаемые столкновением противоположных идей этой нервной эпохи. И радость деятельности постепенно пронизывало чувство всеобщей безысходности, ибо волны кризиса захлестывали, само собой разумеется, не только большие страны, но и малые. Это давало пищу революционному беспокойству, стремлению принять участие в преобразовании мира. Все большее место завоевывали принципы коллективизма, пока что переплетенные с либеральными представлениями, унаследованными от прошлого.

Всеми этими чувствами и идеями загорался и я, как загораются в молодости все. Теперь при взгляде назад думается: комары, подхваченные бурей!

Ко всему, конечно, присоединялись и интимные переживания юноши, вступающего в пору своего возмужания. Поэзия и первая любовь, весенние вечера, патетические строки, радость странствий — все то, что переживаешь лишь один раз, воображая, что никто до тебя не переживал этого. Не следует забывать и о первом знакомстве с великими и малыми пороками жизни, которое тоже считают неповторимым. Наивные, милые, чем-то грустные и навсегда невозвратные времена…

Когда думаешь обо всем этом задним числом, то поневоле спрашиваешь себя: да надо ли было мне получать гуманитарное образование, изучать философию и музыку, столько мечтать о всяких надзвездных вещах, чтобы потом стать профессиональным солдатом, шофером, моряком, бродячим торговцем, перепробовать еще с десяток специальностей и сделаться в конце концов хромым погонщиком козы на каком-то заброшенном побережье?! Но, говоря по справедливости, кто был в силах предугадать будущее отдельного человека, если никто не мог предвидеть судеб целых государств и народов.

6

Стоят чудесные дни поздней весны. Уже появляются блеклые тона, но еще не исчезли и свежие зеленые краски, не очень-то здесь обильные. Ибо тут всегда преобладают оттенки терракоты, желтого туфа и серого пепла. К ним сейчас присоединяются потоки застывшей лавы и места, сожженные газами, почему-то окрашенные в лиловый цвет. Все это вообще какое-то тусклое, даже в весеннюю пору. Лишь небо и море по-прежнему ярко-голубые…

Глядя на знакомый пейзаж, я все-таки не испытываю былой радости. Похоже, что и чувства мои притупились.

Странно! В течение всей своей прежней жизни я считал, что могу любоваться природой лишь в одиночестве, что другие мне только мешают. Но едва эти «другие» исчезли, как и природы будто не стало. Я был из тех, кто любуется природой, постигает ее не только для себя, но и для общества. Теперь я ничего не вижу и не понимаю, теперь я не забочусь ни о чем, кроме своих будничных дел. Похоже, что без общества нет и природы.

7

Я намеревался последовательно и обстоятельно описывать свою жизнь, но постепенно отступаю от этого плана. Мешает сознание того, что, возможно, никто не прочтет моей истории. Рассказывать же самому себе то, что уже знаешь, это кажется таким бессмысленным. Все равно как разговаривать с самим собой громким голосом. Другое дело — развивать мысли, которые становятся тебе ясны лишь после того, как изложишь их на бумаге. И потому я все время сворачиваю с пути описания исторических эпизодов на путь раздумий и мудрствований. Пусть мне останется хотя бы эта радость!

К тому же мои разбросанные заметки разделяются долгими паузами. Неделями я не могу взяться за свою тетрадь. То надо заботиться о пропитании, то находит такое настроение, что и думать ни о чем, кроме самого насущного, не хочется. И тогда нить повествования как бы обрывается.

Сейчас опять был перерыв в несколько недель. А за это время кое-что произошло и обычное течение моей жизни нарушилось.

Прежде всего должен отметить, что мое хозяйство стало богаче на целую скотину. Особой нужды в ней у меня, правда, не было, но раз уже она сама навязала мне свое общество, то ладно. Речь идет об осле. Тут встречаются самые различные животные, но все они настолько одичали, что всегда убегают. И вдруг мне попалось исключение. Совершая свою очередную разведку, я брел по Виа Рома и тут услышал, как вдали кто-то кричит жутким голосом: «Ааа-эээ! Ааа-эээ! Да-нет! Да-нет!» Осторожно приблизившись, я обнаружил осла, упавшего в открытый погреб. Кто знает, сколько уже времени он страдал там от голода и жажды. Ну, притащил я дверь с развалин поблизости, опустил ее наискось в погреб и помог ослу выбраться. Но вместо того, чтоб удрать, он с беспомощным видом остановился передо мной. Мне стало ясно, что эта пожилая скотина уже имела дело с людьми. Я напоил ее дождевой водой из старого бассейна, а потом отвел в парк пастись. Осел не покинул меня и после этого и сейчас стоит в передней вместе с козой, которой он как будто не нравится.

«Да-нет» — так он мне сам представился. И лучшего имени для него не придумаешь. Ибо оно хорошо выражает как его утверждающее, так и отрицающее начало.

Осел уже оправился после приключения с погребом и полностью обрел себя. Это несколько упрямая, но умная и хитрая скотина. Подружиться с ним нелегко, хоть у него более широкие интересы, чем у Евлалии. Его туповатая морда порой светится чуть ли не юмором. Иногда кажется, что это животное только притворяется глупым.

Может быть, появление Данета и навело меня на мысль совершить путешествие подлиннее. Я раздумывал и готовился к этому путешествию дня два. Хотелось выяснить, что делается во внутренних областях страны, хоть эта затея и казалась опасной. Я остановил свой выбор на побережье Сорренто, где нашелся бы по меньшей мере корм для скота и где я мог бы ловить рыбу для самого себя. Да и развалин, в которых удобно укрыться и переночевать, там, насколько я мог судить уже издали, более чем достаточно. А кроме того, речь шла о том, чтобы воскресить очень-очень давние воспоминания…

Итак, я нагрузил Данета припасами и утварью, взял за повод Евлалию и пустился в путь. Уже установилась очень теплая, но еще не жаркая погода. Для северянина она, во всяком случае, была терпимой. Местные жители, те, помню, при малейшей жаре или при малейшем холоде сразу забирались в свои берлоги!

Побережье это уже в давние времена было так сильно заселено, что казалось, будто здесь тянется один непрерывный город. Я с трудом пробирался через груды камня и металла, к которым еще присоединялись потоки лавы и пласты пепла, образовавшиеся при последнем извержении Везувия. Местами лава пересекала шоссе и полотно с искривленными ржавыми рельсами и тянулась до самого моря. Особое мое внимание привлекали пласты пепла — на них не виднелось ни одного свежего человеческого следа.

Мы двигались неторопливо и с прохладцей, словно цыгане. За день мы пересекали только один-два города. На ночь располагались в каком-нибудь более или менее уцелевшем доме, поблизости от которого имелась вода и корм для животных. Так, прибежищем для нас послужили бывшие королевские парки перед дворцами Ла Фаворита и Портичи. В дни моей молодости в Резине было нечем дышать от противной вони кожевенных фабрик, но затем весь город снесли, чтобы можно было добраться до древнего Геркуланума под ним. Вот он простирается передо мной на солнце: такие же развалины, как вокруг, только чуточку более старые и занятные. А над Везувием по-прежнему стоит столб дыма, похожий на пинию…

Весь путь продолжался около недели. В садах Торре-дель-Греко, Торре Аннунциаты и Кастелламаре я находил множество одичавших плодов, а столько рыбы, как теперь, у этих берегов никогда, наверно, не ловилось.

Но с приближением к Сорренто я под влиянием долго сдерживаемого волнения ускорил шаг.

Да, я без особенных усилий нашел на склоне горы ту же самую виллу Джиардинетто, и нашел ее почти не разрушенной. У меня дрожали колени, когда я поднялся на второй этаж и открыл дверь в комнату, окна которой, заросшие буйным плющом, почти не пропускали света. Меня обдало жаром, в душе что-то зазвенело. Да, тогда я был моложе более чем вдвое, тогда я был в расцвете сил, в самом счастливом своем возрасте, совпавшем к тому же с наиболее спокойным периодом всей моей жизни. Месяц, проведенный в этих самых розовых стенах… Я даже нашел на подоконнике изображение сердца, которое нацарапал заколкой для волос, уже тогда посмеиваясь над своей сентиментальностью. Но это нас растрогало. Прошло больше тридцати лет — где же теперь она? И где все те, кто жил в то время? Мне известно лишь то, что сам я тут, но радоваться этому нечего.

Под впечатлением воспоминаний меня охватило на миг желание пробыть здесь подольше. Но я сразу же вспомнил об оставленных дома нужных вещах, которые было бы невозможно раздобыть в этих местах. А кроме того, я обнаружил, что тут нелегко добывать воду. И все же я провел в Джиардинетто три дня, прежде чем пуститься в обратную дорогу. На этот раз она заняла гораздо меньше времени, потому что я не обнаруживал по пути ничего нового, да и меня уже тянуло домой.

И вот я наконец дома, словно после поездки за границу. Быть у себя и отдыхать! Похоже, что этим же чувством наслаждается и Данет у своих яслей, для Евлалии же смысл этого путешествия так и остался непонятным. Из-за усталости она дает меньше молока.

Ах да, еще одно! Дважды мне казалось, будто вдали за проливом я вижу вздымающийся над Капри дымок. А ведь там нет никаких вулканов (хотя, впрочем, кто его теперь знает!). Уж не живет ли там какой-нибудь отшельник вроде меня? Однако я мог и ошибиться.

8

Я надеялся, что поход в Сорренто ободрит меня, одинокого, и встряхнет. Но результат оказался даже чрезмерным: я стал нервным и неприкаянным. Хочется выбраться из своей скорлупы, а ведь идти-то некуда. Моя недавняя попытка напомнила мне со всей силой о контрасте между прошедшим и настоящим. И еще резче обнажила ужас положения.

Слишком много я увидел новых развалин! К здешним я привык и даже не мог себе представить этот город иным. Но в душе все еще жила иллюзия, что где-то все по-другому, хоть я и знал, что это не так. А теперь вдруг весь мир предстал мне в сплошных развалинах. Они всюду, куда ни ступишь!

В подобном настроении начинаешь верить в легенду об Атлантиде. Если в наши дни все казалось уничтоженным, то почему это не могло случиться и прежде, и даже не один раз? Очередная цивилизация достигала своего наивысшего уровня, а затем вдруг рушилась. И современникам это казалось концом света; так, например, семья Плиниев приняла за гибель мира одно-единственное извержение Везувия.

Вообразим себе неуклонное развитие человеческой культуры… Но ведь этому противоречат перспективы самого земного шара. Мы знаем, что его двойники во вселенной, став пригодными для жизни, достигают своего расцвета, а потом умирают, чтобы затем через неизмеримое число лет, может быть, снова вспыхнуть и стать обитаемыми. В мировом пространстве имеется достаточно таких Атлантид — так почему же будущее нашего тесного обиталища представляется нам иным? И значит, наши сизифовы усилия при всех условиях напрасны. Мы лишь не видим и не понимаем этого в своей муравьиной близорукости. Если хотите знать, что такое «вечные ценности», «вечная слава» и «вечная память», спросите об этом у мертвых планет!

Разрушение, по-видимому, оставляет даже более устойчивые результаты, чем жизненная деятельность. Развалинам свойственна какая-то более непреходящая завершенность, чем строениям, пригодным для использования. Разве в каком-нибудь доме проживешь две-три тысячи лет? А сколь многие из древних руин сохраняли в течение такого долгого срока свою неповторимую историческую ценность, непрерывно выполняли свою роль! Так и в бесконечности: там вращаются в основном либо обломки былой жизни, либо пункты для ее зарождения в далеком будущем, а самой жизни — ничтожно мало.

Ох, я просто пытаюсь рассеяться с помощью подобных парадоксов. По сути же, они не имеют ни малейшего отношения к моей подлинной жизни. Что уж говорить о вечности, если думаешь лишь о сегодняшнем и завтрашнем дне! Все мои судорожные усилия направлены только на повседневные заботы.

Всюду гнездятся птицы, а по Вилла Национале разгуливают какие-то тощие твари. Приходится защищать свои поля от кишащих вокруг пернатых и четвероногих. Сжав зубы, я гоняюсь за ними с дубиной в руках между обкорнанными пальмами и разбитыми памятниками. И если мне удается кого-нибудь прихлопнуть, то я ликую, как дикарь. Вот тебе и грезы о вечности!

Погода тоже не способствует успокоению нервов. Часто разражается гроза, да и сейчас гремит так, что уши закладывает. Между развалин струятся мутные потоки. Тут столько пыли, пепла и обгоревшего хлама, что даже потоп не смог бы их смыть. Средиземное море и то от них мутнеет!

9

Нашел пачку старых газет, времен второй и третьей мировых войн. Ба, вот веселенькое чтение! Органы желтого дома, бюллетени вавилонского столпотворения!

Все это, все эти потоки глупости, хвастовства и фальши снова меня захлестывают, и я теряю всякую способность рассуждать спокойно. А ведь это всего-навсего завалявшаяся в каком-то погребе плохо пахнущая бумага, ветхая и желтая. Но ведь когда-то она была оружием, тем более опасным, что того, кто им пользовался, никогда не удавалось поразить. Оружие, подобное бумерангу, летящему зигзагом по джунглям. Что за чернокожий швырнул его из-за куста? Кто будет отвечать за последствия? Эта макулатура оглашала, да еще и сейчас оглашает мир звериным рычанием. Но ответчика не было ни тогда, ни тем более — теперь. Остался лишь я со своими жизненными бедами, в которые они ввергли меня вместе с миллионами мне подобных.

Впрочем, отсутствию виновных приходилось удивляться еще и тогда, когда совершались все эти события. Во время первой войны были хоть известны все властители и военачальники, да и во время второй называлось несколько действительно громких имен. В пору же третьей — не говорили ни о ком, кроме Гастингса (да будет проклято это имя!). Имена исчезли или, во всяком случае, были настолько ничтожны, что никак не могли закрепиться в нашем сознании. Волна, едва вознеся их на свой гребень, тут же сбрасывала в небытие. Не успевало создаться никакой традиции величия. Все исчезало, словно рябь на воде. Не умолкал лишь грохот тягачей и танков, гул самолетов и топот бегущих солдат. Лицо истории заволокло гибельной тучей газа.

Когда в третьей войне Америку, Австралию и половину Азии мобилизовали против Европы, голос Гастингса прозвучал, будто храп боевого слона (будь проклята его память!). А Ко-Линг едва слышно прошипел что-то на каком-то непонятном азиатском языке. Нет, он, верно, лишь махнул рукой, и ничто человеческое не отразилось на его желтом лице, но миллионы пришли в волнение. Мир был точно ушат с водой, которую заставляла бурлить неведомая сила. И вскоре уже никого не осталось на своем прежнем месте. Все перемешалось. Получился какой-то коктейль из наций, мутный и едкий, — сам дьявол таким обжегся бы.

Чего добивался этот таинственный человек? Поистине никто не разгадывал его целей, потому что он не заботился о пропаганде, не выступал по радио и не давал интервью. Он в этом не нуждался, так как и без того был превыше всех. Он знай пер вперед и делал свое дело чисто. И теперь его ни о чем не спросишь. Ибо и сам он отправился тем же путем.

Но порой кажется, что в действительности его и не существовало, что он был только фикцией, созданной обезумевшими людьми, законченным олицетворением смерти и разрушения. А таким его даже нельзя ненавидеть. Тут слились в одном понятии и Чингис-хан и Тамерлан в удесятеренных размерах. И это понятие вобрало в себя весь технический разум человечества, все его искусство истребления. И результаты получились соответственными.

Как стремителен был распад человеческого общества в четвертой войне! С катастрофической внезапностью иссякли военные и экономические ресурсы. Нефтяные источники оказались исчерпанными до дна, и танки остановились. За жалкие остатки горючего дрались более отчаянно, чем за кусок хлеба. Но потом не осталось платины для контактов и умерла авиация. Вопли Гастингса о важной роли снаряжения не помогали (будь он проклят на веки вечные!). А Ко-Линг помалкивал и использовал свои фантастические запасы. Но потом и у него что-то кончилось, что именно, так никто и не узнал. И его просто не стало. Как не стало больше и организованного человеческого общества. На весь мир осталось лишь несколько сражающихся партизанских групп. Может, они еще и теперь сражаются!

Но сам я не видел и не слышал, как кончилась вся эта история. Я тогда сидел в плену в Афганистане, мучился малярией на Мадагаскаре, прятался в лесах Сенегалии. Спасаясь от смерти, я переплывал через замерзающие реки, питался вместе со свиньями, сидел целыми днями по шею в болоте и валялся без сознания в одной могиле с умершими от чумы. Так я прожил ряд лет. А последствия? У меня болит бедро, поврежденное при падении вертолета в Пекине, и дает себя знать отравление газами в Женеве.

Я хочу подробно описать историю этих своих собственных и общечеловеческих страданий. Только вот болтовня газет вдруг напомнила мне обо всем с неожиданной свежестью. Не могу успокоиться. И сейчас мне лишь хочется отдохнуть, отдохнуть…

10

Я долго болел и предыдущие страницы писал отчасти больным. Нечеловеческим усилием воли я заставлял себя вставать, чтобы позаботиться о себе и о скотине. Некоторые дни проходили как во сне. Не помню, куда я ходил и что делал. Меня трясла лихорадка, и, отправляясь на поле, я обеими руками держался за шею осла, чтобы устоять на ногах. Но животные словно бы понимали меня и мою беду. Всегда такие упрямые, они теперь никуда сами не уходили. Когда я валялся почти без памяти у едва тлеющего огня, они оба появлялись на пороге и долго смотрели на меня неподвижным взглядом.

Раза два я водил их через разрушенные дворы попастись в одичавшем саду. И вскоре они сами научились ходить туда и сами возвращались. Похоже, что они даже стали терпимее друг к другу.

Но однажды они вернулись с пастбища не вдвоем, а втроем: по пятам за Евлалией брела молоденькая козочка, робкая и слегка пораненная. То ли она отбилась от семьи, то ли вся ее семья стала добычей одичавших собак, шныряющих вокруг, а она одна случайно уцелела, — как бы то ни было, с этого дня она осталась у нас и вскоре приручилась. Я бесхитростно окрестил козочку Амикой. Она скачет повсюду и, как маленький ребенок, вносит в нашу жизнь оживление. Как раз в эту минуту она, шаля, засовывает свою шелковистую мордочку ко мне под пиджак, а Евлалия следит за ней издали ревнивым взглядом. Я же кормлю ее из рук самыми нежными листьями салата.

Уже осень, и я каждый раз, как собираюсь с силами, начинаю заботиться о продовольствии на зиму. Какой бы ни была тут зима, осень все-таки урожайнее. Я собрал со своего огорода немало картошки, бобов и гороха, и собрал бы всего еще больше, если бы к концу лета не заболел. К счастью, среди тех, кто совершал набеги на мои посадки, было мало травоядных, однако поля они все же попортили. Я насобирал фруктов в одичавших садах, да и опытный ботанический сад принес мне кое-что. А морская живность чуть ли не сама лезет в мои сети. Сразу видно, что она уже отвыкла от хитроумных преследований человекоподобных существ. А как мне сейчас помогает Данет при перевозке урожая домой!

Примечательно, что едва дальнейшее существование человека становится гадательным, как сразу падает его интерес ко всему окружающему. Так было и со мной во время болезни. Воспоминания о войнах тотчас погасли, и я даже не замечал развалин вокруг себя. Они казались естественными и как бы неизбежными. Лишь бы можно было двигаться и следить за своим полем! И когда мне это удавалось, я бывал почти доволен миром. Чувствую, что с тех пор, как я выздоровел, и до нынешнего дня во мне непрерывно нарастала воля к жизни. Неужто в самом деле можно все забыть и со всем в конце концов примириться?

11

Странно, снова подумал я, что именно те, кому дано постигать относительность всего, что происходит во времени и пространстве, могут радоваться и огорчаться из-за каких-то пустяков! Сознание бесконечности пространства должно было бы облагораживать человека, убеждать его в смехотворности собственного эгоизма, тщеславия и корыстолюбия. Ведь весь он со своими страстями занимает во вселенной еще меньшее место, чем микроб в капле воды! Подумать только, что свет движется со скоростью 300 000 километров в секунду, но мы уже знакомы с туманностями Млечных Путей, которые находятся от нас в двух миллиардах световых лет. Существуют газовые звезды, чей диаметр превышает расстояние от нас до Солнца, и существуют Солнца в девятьсот миллионов раз более яркие, чем наше! И несмотря на все эти познания, мы разыгрываем трагикомедии жадности и ревности! Мы воюем, охотимся за чужим добром и выпускаем газеты! Из-за ерунды приходим в неистовую ярость! Какая отвратительная бессмыслица!

(Я и сам рассвирепел сегодня утром, когда Евлалия опрокинула ногой кружку с молоком. Но мне это все же позволительно!)

12

Начинается вторая моя зима здесь. Теперь я уже знаком с этим временем года — помню, от чего страдал в прошлом году, в чем испытывал недостаток. И на этот раз запасся получше.

При виде моих запасов хочется спросить: почему все-таки здесь не оказалось кого-нибудь еще, кроме меня? Ведь ясно, что для него нашлись бы и пища и кров. И не для одного, а для десятков, если не для сотен людей. И местные жители наверняка справились бы со всем лучше, чем я. А кроме того, ведь жили же тут люди, чей уровень жизни был намного ниже, чем сейчас у меня. Город этот известен испокон веков, как город лаццарони! Но все они исчезли, хотя с их точки зрения жизнь теперь стала более удобной.

Да, можно было бы задать этот вопрос, если не знать истории гибели города. Ведь он не был погублен внезапной катастрофой. Агония этого города с миллионным населением длилась десятилетие. И к концу он стал совсем другим, чем был прежде.

На протяжении нескольких лет его захватывали три или четыре раза: одна сокрушительная волна шла за другой. И то, что пощадили война и грабежи, разрушило землетрясение. Поистине вконец проклятый город!

Коренных жителей тут оставалось мало. Через город прошло уже несколько контингентов населения, словно через временный лагерь. Под конец даже национальность этих людей трудно было бы установить. Их нельзя было назвать горожанами, они не образовывали никакого общества. Это была захватившая город орда варваров, подобная бесчисленным ордам прошлого. Кто-то еще мог бы в одиночку ловить рыбу или обрабатывать поле, но сообща с другими — нет. Этому помешали бы террор орды, ее насилие, вечные приступы паники. Проще было жить вне этого анархического общества, чем внутри него. Теперь тут можно хотя бы добыть пропитание, а тогда люди умирали от голода. А тот, кто не умирал, спасался бегством.

Наконец, когда здесь осталось совсем уже мало людей, они вдруг ушли все сразу. Это был один из самых загадочных приступов психоза, которые случались так часто в течение последних войн. Их с одинаковым успехом можно объяснить как фанатической одержимостью, так и душевным расстройством. Людей вдруг охватил какой-то ужас перед развалинами, horror ruinarum. Эпидемий этого психоза распространилась с ужасающей быстротой и заразила всех. Бог его знает, какие древние воспоминания она пробудила, какие страхи перед местью пенатов, оставшихся без крова! А вскорости, разумеется, появились и пророки, начавшие вопить: «Прочь отсюда! Прочь отсюда! Есть еще страны и материки, где нет развалин!» И вот люди кинулись бежать — голодное, оборванное, безумное стадо. Они старались держаться подальше от городов, чтоб избежать вида развалин. И разоряли те глухие уголки, которые до той поры избежали разрушений. Я видел их разрозненные группы, когда бродил, прячась, по берегу Мессинского залива. Они, по-видимому, разыскивали девственный лес или необитаемую равнину. Куда они выбрались? Не знаю. Могу лишь сказать, что часть из них попала в Сицилию как раз тогда, когда там началось большое землетрясение. Те же немногие, которых я еще застал здесь, уже дошли до настоящего безумия. Они попрятались в уцелевших домах и умерли там от голода, ибо не отваживались выйти.

Надо сказать, что на первых порах эта жуткая психическая атмосфера делала мое пребывание здесь очень тяжелым. Потребовалось все напряжение воли, чтоб не поддаться воздействию среды. Еще немного — и я тоже убежал бы отсюда. К счастью, самый тяжелый душевный кризис я пережил уже в Авеллино, так что сюда прибыл более или менее здоровым. Постепенно я свыкся с местом. И вот теперь я здесь и здесь останусь, назло всем бесноватым призракам развалин!

Пока я пишу, маленькая Амика пытается своими молодыми зубами покусывать мою бороду, словно она соломенная. Не правда ли, Амика, мы не боимся развалин и останемся здесь, что бы нас ни ожидало?

13

Ранней весной прошлого года, роясь в развалинах одного барского дома близ Спирито Санто, я натолкнулся на интересную находку: это была большая частная библиотека. Дом, разумеется, был полностью разрушен, однако библиотека все-таки уцелела. Две высокие бетонные стены упали друг на друга таким образом, что образовали над ней как бы шатер. И никто не догадался искать под ним поживы.

Казалось бы, для человека в моем положении это необычайно счастливая находка. Но, по совести говоря, я уже отвык развлекаться чтением. Мои шершавые мозолистые руки так долго имели дело с грубыми предметами, что уже разучились держать книгу в изящном переплете. Да и вообще книги теперь не очень-то меня привлекают. Я, правда, люблю размышлять, но чтобы размышлять под впечатлением книги, нужно иметь терпение и время. Все мои нынешние мысли зарождаются случайно, из внутренних побуждений, как бы непроизвольно. А в книгах столько намеренного, нарочитого, неискреннего! Сразу видишь, что у автора есть в жизни только одно дело — думать. И он отображает не смысл жизни, а жизнь мысли. Но это очень ограниченная жизнь.

Все же я время от времени захожу в эту библиотеку, роюсь в книгах и уношу домой то, что кажется интересным. А с тех пор как появился Данет, я перевозил книги целыми грудами — и для чтения, и для топлива. А сейчас я особенно нуждаюсь и в том и в другом, так как осенью приходится много сидеть дома, и промозглая сырость пробирается даже в жилье.

Восстанавливая забытые знания, я читаю по складам латинские тексты, одолеваю с грехом пополам итальянцев да испанцев и других писателей, чей язык мне знаком лучше.

Но все-таки чтение не доставляет мне полного удовольствия, и главная причина этого — сама литература. Передо мной все четче и четче вырисовывается духовный облик бывшего владельца найденного мною добра. Это какой-то человек fin de siècle’я[4], зажившийся в нашем веке. В подборе его книг отразился необычайно жеманный вкус, предельно оторванный от современности и разума. Эти книги — словно голоса с Сириуса, настолько они чужды тому миру, в котором я живу. А может быть, сейчас всякая литература производила бы на меня такое впечатление?

И есть еще одно — уже более личное. Вкус этого книголюба и замечания, оставленные им на полях, выражают прямо-таки болезненный страх перед грядущей катастрофой. Подобно римской знати времен упадка, он тоже ищет и находит приметы вырождения мира. Тут необычайно много литературы, посвященной изучению всевозможных психозов. Будто и у него самого что-то непрерывно болело. А это-то больше всего раздражает меня и злит. Хозяин книг чем-то напоминает мне меня самого, хотя я и считаю, что нахожусь в полном душевном равновесии. Или в моей душе таятся и другие крайности, свойственные ему? Вот было бы ужасно выявить свою внутреннюю сущность даже не с помощью какого-либо писателя, а с помощью его читателя!

Чтобы освободиться от нервной неустойчивости, стараюсь найти для чтения что-нибудь погрубее. Настоящую радость доставила мне «Похвала глупости» старины Эразма. А ведь он жил отнюдь не в самое мудрое и спокойное время, хоть это время и было более мудрым и спокойным, чем наше. И превозносить глупость своей эпохи за то, что лишь она вносит в жизнь свежесть и веселье, — это не так плохо придумано, даже если принимать все сказанное впрямую. Ибо здоровая и солидная глупость при всех условиях вещь более успокоительная, чем вечное самокопание. Но достичь ее не легко даже Данету, который вздыхает на своей подстилке из старых газет.

14

Нынешняя зима ветрена и неласкова. Выходить можно лишь в овечьем тулупе, какие, бывало, носили пастухи из Абруццо. Над побережьем Виа Партенопе ревет буря, а у мола Сан-Виченцо клокочет белая пена штормовых волн. И по огрызкам пальм еще хлещет ливень!

Уже смеркается. Я возвращаюсь домой с добычей на плече — с большим крабом, выброшенным на берег. Впереди чернеет, словно каменоломня, та часть города, в которой я живу. Стены высятся так близко одна от другой и улочки такие узкие, что кажется, будто развалины не могут обвалиться. Даже и не разберешь, какие дома разрушены, а какие уцелели, — все они остались такими же мрачными, как были.

Я сворачиваю в этот лабиринт, пробираюсь через проход, заваленный всяческим хламом (откуда-то доносится жуткая вонь — уж не труп ли это!), и ныряю в свою трущобу. В трактире темно, но я по слуху определяю, что скотина здесь. В кухонном очаге тлеет слабый огонек. Я зажигаю от него глиняный помпейский светильник, подобранный мною в Национальном музее, и приступаю к своим вечерним хлопотам. Однако вечер долог, и заполнить его нелегко. Я пробую читать, потом лежу при свете и разглядываю черные стены, а затем гашу светильник. Где-то скрежещет на ветру железо, отставшее от крыши. А сон все не идет и не идет.

В это бессолнечное и мрачное время года мне вспоминается осень на моей далекой родине. Чем короче и темнее становились там дни, тем ближе к дому держались люди. Это место объединяло и утешало их в ненастное время. А здесь, даже когда я дома, мои мысли все время кружат лишь вокруг моего беспросветного одиночества.

Теперь я понимаю, что меня беспрестанно угнетает. Тоска по человеку. Но я хорошо знаю, что стоит мне услышать за стеной шаги, как я мигом схвачу острогу и притаюсь за дверью (то же самое сделал бы, вероятно, и тог, другой, заметив мое присутствие). Ибо мы привыкли видеть в человеке только хищника, только дьявола. Так же, вероятно, реагируют друг на друга и настоящие хищники при встрече в лесу. Но, несмотря на это, я тоскую по человеку!

Ведь он когда-то существовал и, должно быть, еще существует. Я помню его по своей юности, да и много позже читал о нем в книгах. Поэзия, музыка, самопожертвование и другие проявления гуманности — ведь все это было, ведь всего этого не могло быть без человека. Ведь все это существовало лишь в силу людских взаимоотношений. И если бы люди не собирались вместе, вряд ли рассказывались бы сказки, устраивались бы концерты, вряд ли зарождалась бы любовь, такая порой красивая. Одни животные могут довольствоваться только тем, что живут. Надо же мне было попасть в эту жестокую, животную, безлюдную эпоху!

Каково мне сознавать, что я еще не так стар! Даже мой отец мог бы еще быть жив. В юности я видел людей своего теперешнего возраста: они были в расцвете сил и работоспособности, а некоторые из них — почему бы и нет? — даже обзаводились семьей. Странная мысль! Но я, человек с удручающе длинным прошлым и без всякого будущего, чувствую себя в своем одиночестве всего-навсего седоголовым хромым стариком. И некому это оспаривать, хотя бы из любезности! Любезность! Да, любезничать с самим собой может, пожалуй, только фигляр! А мои козы и осел не нуждаются в любезностях, еще менее они способны их отпускать. Это ведь старая истина, что человек отличается от животных еще и тем, что только он единственный умеет врать.

Увижу ли я когда-нибудь еще это подобное себе существо — лживое и искреннее, беспощадно-жестокое и готовое на самопожертвование, способное не только на бессмысленные разрушения, но и на созидание нового?

15

Совсем недавно я жаловался на одиночество и тосковал по человеку. С тех пор я успел обнаружить такие поразительные вещи, что окончательно потерял покой.

Дня два назад, поднявшись на Каподимонте, я нашел свежую апельсиновую кожуру, причем в таком виде, какой может ей придать только человек. Она была разорвана на соединенные внизу меридианные дольки и наколота на ржавую пику железной ограды, окружающей замок. Думаю, что такое не может случиться в природе само по себе…

А сегодня, когда я опять рылся в развалинах Национального музея, до меня вдруг донесся звук, похожий на звон копыт. Я поспешно спрятался за стену. И увидел из-за нее одинокого всадника, неторопливо ехавшего по улице, — время от времени он останавливался и оглядывался по сторонам. Молодой и с красивой осанкой, он все же оставлял в целом дикое впечатление. Но несмотря на все свои опасения, я бы все-таки вышел и дал о себе знать — настолько я мечтал о человеческом обществе, — если бы вдруг не заметил, что перед всадником на лошади лежит девочка-подросток со связанными руками. По лицу ее, выражавшему отчаяние, струйкой стекала кровь. Вскоре они исчезли из виду, скрывшись за развалинами…

Все это меня так потрясло, что мне трудно собраться с мыслями.

16

Со времени предыдущей записи прошло дней десять. Сначала меня одолевало ощущение постоянной опасности, я отделался от него очень не скоро. Я словно бы превратился в обитателя дремучих лесов, вечно преследуемого, вечно опасающегося ловушки и вынужденного быть всегда начеку, чтобы его не застигли врасплох. Вокруг бродили люди, но где и какие? Я видел лишь двух, но с меня было достаточно и этого! Я начал изучать следы на пепле, лежавшем местами на улице, и прислушиваться ко всякому звуку, ко всякому шороху. Я пробирался, прячась за развалинами и осторожно выглядывая из-за углов. Я больше не отваживался выводить своих животных, и они жили впроголодь. Но тут осел принялся выкрикивать свое вечное: «Да-нет! Да-нет!» — и мне пришлось завязать ему морду.

За всеми этими тревогами я и не заметил, как перестал дуть пронзительный зимний ветер, как небо снова посветлело и холмы опять надели свой светло-зеленый наряд. Я уже давно перестал следить за сменой чисел, но то, что вновь наступает новая весна, это я хорошо вижу.

Лишь постепенно я настолько справился со своим волнением, что смог опять приняться за повседневные хлопоты. Я поработал на своем маленьком огороде и расставил рыболовные сети. Но меня все время преследует то же чувство, какое бывает у человека в темной комнате: я здесь не один — кто же тут еще находится? Чувство это столь неприятно, что с течением времени становится невыносимым.

На том и кончилась моя тоска по человеческому обществу!

17

Да, человек, которого я недавно видел, был настоящий дикарь. По всем своим повадкам, по всей своей сущности он принципиально отличался от прежних людей. Даже у потомков Целебесских людоедов не такое выражение глаз. А ведь человек этот еще не совсем потерял связь с остатками былой цивилизации: это было видно и по одежде, и по его прирученной лошади. Но вскоре и эти остатки исчезнут. Его дети уже не будут о них знать. От поколения к поколению люди начнут опускаться все ниже, так как будет понижаться общий жизненный уровень. На то, чтобы открыть что-то новое, нужно много времени, но на то, чтобы забыть, — совсем мало. Люди будут знать об эпохе предков лишь по преданиям, и она будет им представляться каким-то золотым веком…

Неужто и в самом деле придется начинать с самого начала? Жить в пещерах, прикрываться звериными шкурами, использовать оставшиеся от прежней цивилизации предметы из металла и других материалов на манер людей каменного века, даже и не подозревая об их истинном назначении? Опять ковырять землю деревянной мотыгой, сеять горстями бобы и просо и пасти пару коз? Да и в духовном отношении соответствовать уровню этого первобытного натурального хозяйства?

Зачем же тогда существовала столь развитая техника, моторы и самолеты, химия и радио, искусство и философия? Два поколения спустя уже никто не будет о них знать. Все прежнее умение, все знания найдут свое отражение разве что в мифологии. И пастухи будут рассказывать у костров о новых Прометеях и Дедалах. Три поколения спустя условия жизни станут таковы, что ни одна книга не сможет больше уцелеть. Да и зачем они, если их никто не сможет читать, если никто не будет и догадываться об их назначении?

Не следует вообще переоценивать значение уцелевших образцов материальной культуры. Мертвые римские города в Северной Африке не оказали никакого эволюционного воздействия на появившихся там позже кочевников. Пришельцы не использовали развалин даже в качестве каменоломен, поскольку они жили в шатрах и домов не строили. Они попросту проходили мимо, едва ли замечая руины. Более высокая культура не может воздействовать на более низкую при отсутствии социального соответствия.

Но человечество, если говорить о нем в лучшем значении этого слова, еще ведь не совсем погибло? Наверняка уцелели и другие, мне подобные, — один здесь, другой там, — нам надо передать кому-то свои навыки и знания, и тогда мы спасем цивилизацию! Мы оставим наследство будущему обществу, и в этом наша миссия — миссия последних могикан!

Да, в этом-то и суть — в обществе… Но что, если обществу больше не понадобится это наследство, если общество опустится настолько низко, что и не сможет его использовать? Что, если оно окажется в столь первобытных социальных условиях, что будет лишено всякой возможности применить наши технические достижения? Какой будет этому обществу прок в том, что наши химики, несмотря на военные бури, наконец-то нашли практическое решение проблемы трансмутации элементов, изготовив первый грамм искусственного, но при этом самого настоящего золота? Где это общество раздобудет невероятно сложные установки, в которых осуществляется подобный процесс? Такие вещи стали возможны лишь благодаря предельной интенсивности и развитости былой цивилизации, А будущему обществу, разреженному и медлительному, предстоит сначала овладевать экстенсивным хозяйством. Добывать из атмосферы белок — это было бы для него слишком накладно, синтетические заменители оказались бы излишней роскошью. Но если обществу не понадобится наша наука, то оно и не станет запоминать ее. В памяти поколений сохранятся при благоприятных обстоятельствах самые общие религиозно-мифологические воспоминания о людях, живших в далеком прошлом и совершавших удивительные дела.

И, наконец, эти самые «мы»… На многое ли способен в одиночку предоставленный самому себе современный интеллигент, односторонний специалист? Я уже не впервые об этом думаю. Уже давно я втихомолку спрашиваю себя: а что, если бы я вдруг оказался один на материке, населенном первобытными людьми, смог бы я привести их к современной цивилизации? Кое-что мне хотя бы в принципе известно, но я нипочем не смог бы описать какой-нибудь паровоз, мотор или радиоприемник настолько точно, чтобы их можно было сконструировать по моему описанию. Мне ведь неизвестно, какие материалы, машины и прочие вещи нужны для их изготовления. Столь же беспомощным был бы я и в своей попытке передать огромное гуманитарное наследие прежнего общества, хоть здесь мне и следовало бы проявить большую осведомленность. Кое-как я сумел бы дать микроскопические сведения о философии, истории и прочих научных дисциплинах, о достижениях искусства и литературы. Но ведь культура не складывается из каких-то отрывков, изложенных «своими словами». В нее целиком входят и сами эти достижения, и история их органичного возникновения. Случайный обломок той или иной отрасли культуры совершенно не способен уцелеть в эпоху совсем другого культурного уровня. В культуру надо вживаться, день за днем дорастая до нее. Разве хватило бы целой моей жизни на то, чтобы передать все это, не говоря уже о недостатке знаний!

Короче говоря, я предвижу, каковы были бы результаты моей миссии, если бы я попытался ее выполнить. Я уподобился бы описанному Уэллсом зрячему в стране слепых, которому грозили, что лишат его зрения, ибо у него было больше чувств, чем полагалось в обществе слепых.

Нет, человечеству придется преодолевать заново все ступени развития. Оно не сможет перескакивать через них, а должно будет с трудом взбираться со ступеньки на ступеньку. Оно не избегнет былых испытаний, поисков на ощупь и заблуждений. Тут наше положение сходно: я тоже лишь постепенно начинаю понимать, как мне следует обрабатывать свой клочок земли.

18

Больше десяти дней не был дома. Как и в прошлое лето, совершил далекий поход. Тогда его характер был более или менее случайным, теперь же я придерживался твердого плана. Тогда я руководствовался внезапной прихотью, теперь же я стремился хоть на время покинуть город, действующий мне на нервы. Правда, ничего подозрительного не произошло, но вся атмосфера вокруг была ненадежной. «Убраться бы отсюда подальше, — подумал я, — в какое-нибудь совсем глухое место, которое и раньше-то никого не привлекало, а ныне и подавно». И тут я вспомнил о Кумской низменности, знакомой мне еще по прежним, стародавним временам.

Однажды ранним утром я вновь нагрузил Данета и взял за повод Евлалию, Амика же скакала вокруг нас сама по себе. Мы выбрались из города, прошли сквозь древний туннель под туфовой горой и выбрались на дорогу, тянувшуюся вдоль побережья Позилипо.

Чтобы выполнить свою цель и отыскать место потише, мне сперва пришлось пробираться через такие поселения, как Баньоли, Поццуоли и Байя. Когда-то это были цветущие прибрежные городки с роскошными виллами, но теперь я видел лишь развалины, развалины и развалины. Тут мало что пощадили огнеметы дальнего действия, землетрясения и грабители. Повсюду валяются остатки военных и транспортных машин. Часто попадаются ржавые рельсы и заросшие травой шоссе, никому больше не нужные. Лишь парки и сады разрослись с необычайной пышностью. Природа вновь отвоевала свои права, человек больше не подстригает ее и не искривляет. И всякое зверье расплодилось в небывалом множестве. Я видел даже, как по королевскому парку в Позилипо скакали две обезьяны, не иначе как это были потомки беглецов из зоопарка. А Данет прямо остолбенел, увидав под деревьями свою родственницу — зебру, щипавшую траву.

Время от времени на этом прекрасном ландшафте открывался и более широкий вид: с одной стороны показывалось бирюзовое море со своими островами, а с другой — вулканические холмы с кратерными озерами. Склоны холмов были словно покрыты светло-зеленым плюшем. В центре этой идиллической картины виднелся вулкан Сольфатара, из которого тянулась к небу тонкая лента дыма. Я хорошо знаю, что, по утверждению геологов, он не должен этого делать. Но поскольку геологов больше не осталось, то и вулкан волен в своих действиях.

Мы задержались на два дня в Байе. Место с таким прошлым! Гораций, Марциал и Проперций превозносили его, как самое веселое на земле: бесконечные морские прогулки по заливу, музыка, песни и любовные приключения! Но совсем недавно в мои руки попал старик Сенека с его сетованиями на жизнь в Байе. Надо же было такому ворчливому и брюзгливому моралисту явиться в этот всесветный Вавилон! На свою беду, он поселился в гостинице, в нижнем этаже которой господа брали ванны. Там горланили игроки в мяч, вопили в бассейне купающиеся, носились массажисты и мелочные торговцы, выгоняли с воплями воров, кравших одежду. Сенека уверял, что в этом бедламе не проживешь и двух дней.

Ему бы понаслаждаться теперешней тишиной! Байя еще до последней катастрофы была сравнительно тихим дачным местом, а теперь меня испугало среди здешних развалин лишь одно существо: помесь английского дога с гиеной…

Затем мы пересекли полуостров и спустились к Кумской равнине. Я еще издали различил почтенный холм акрополя, возвышавшийся над плоским берегом. То было расположенное среди лугов и полей старинное гнездо завоевателей, гнездо сухопутных и морских разбойников, более древнее, чем руины на склоне Сан-Эльмо.

Я, задыхаясь, вскарабкался на холм, пробираясь между почерневшими остатками стен, между кустами и ползучими растениями. Вид сверху объясняет, почему некогда этот холм настолько понравился ватаге греков, рыскавших по морю, что именно тут они впервые утвердили свою стопу на материковой итальянской земле. С одной стороны — безбрежное море, с другой — равнина, окаймленная горами, — к этому орлиному гнезду не подобрался бы незаметно ни один чужак!

Живем здесь уже третий день. Я с козами укрылся в сторожевом домике, а осел — в пещере Сивиллы под акрополем. Большей частью мы занимаемся тем, что бродим по участку между холмом и морем. После зимних мучений этот отдых кажется нам идиллическим. Надо только посмотреть, как неистовствует Амика, скачущая по буйной траве! И временами я вновь думаю: как было бы чудесно остаться тут навсегда. Подальше от волнующего прошлого, поближе к этим старым развалинам, чей век кажется вечностью!

По нескольку часов в день провожу на вершине акрополя. Кроме роскошного вида, меня еще удерживают наверху и раздумья о давних событиях, случавшихся здесь. Я, словно наяву, вижу былых искателей приключений, плывущих по морю и выискивающих место для высадки. Это шумный, непоседливый народ, но в его непоседливости и таятся побеги нашей культуры. Не они ли, эти самые кума́нцы, создали и латинский алфавит? В память о них я и пишу эти строки именно здесь, на холме кумского акрополя.

19

Снова оказался дома, и скорее, чем можно было ожидать. Едва дыша от страха, сбежал со своим стадом под покровом тьмы. Боюсь и думать, что теперь будет…

Последний день в Куме был необыкновенный. Уже привыкшие к свободе животные паслись у подножья холма, а я лежал наверху, наслаждаясь покоем. Дело шло к вечеру, в безоблачном небе пылало солнце, а с моря тянуло легкой прохладой. Возможно, я даже задремал на миг. И все еще видел из-под прикрытых век красную бабочку, покачивавшуюся на виноградном побеге, да слышал, как в траве жужжит шмель. Затем я канул в темную пустоту и, почти тут же очнувшись, удивился внезапному предчувствию беды. Я сел и огляделся: вдали синели за дымкой горы и вздыхало опаловое море. Ничто не шевелилось, и я недоумевал, что могло меня встревожить. Но затем мой взгляд скользнул вниз, к морю перед акрополем, и я чуть ли не окаменел от испуга.

Там, в нескольких сотнях гребков от берега, виднелось нечто похожее на барку. Ветра не было, ее драный парус обвис, по обоим бортам барки вздымались по десятку весел. Отсюда, сверху, она казалась медленно приближавшейся сороконожкой.

На миг я растерялся, а потом сообразил, что они правят прямо к берегу! Я быстро отполз и, прячась за кустами, начал сломя голову спускаться вниз. Я падал, обдирал об ветки руки, из-под моих ног со стуком скатывались камни и щебень. Мои твари с прежним спокойствием щипали траву. Я подкрался к краю холма и увидел из-за него, как кучка людей вытаскивает барку на берег. Потом они засуетились и стали показывать на что-то руками, после чего часть из них зашагала прямо в мою сторону.

Я взглянул на обе дороги, по которым мог выбраться отсюда, — на любой из них меня бы заметили. Я все еще колебался, а когда до меня донеслись издали голоса, я собрал животных и загнал их в пещеру Сивиллы. Там я оставил их в глубине, а сам остался, на страже, у входа в пещеру. Вход почти совсем зарос диким виноградом, из-за листьев которого я и выглядывал.

Сперва я никого не видел, потому что пришельцы находились по другую сторону холма. А затем вдруг они появились в поле моего зрения. С десяток загорелых, бородатых мужчин в лохмотьях и отрепьях. Все они были так похожи, что я не мог отличить одного от другого. Продвигались они с опаской и разговаривали тихо, время от времени показывая на акрополь. И я надеялся, что они пройдут мимо меня и моего стада.

Но тут случилось нечто неожиданное. Сбоку, от меня вдруг промелькнуло белое пятно: это выскочила вприпрыжку Амика. Я и не заметил, как она улизнула из пещеры! И тут уже с обычной своей детской доверчивостью помчалась прямо к пришельцам. Те оторопели, а потом пронзительно закричали, забыв о всякой осторожности. Громко гогоча, они пытались схватить Амику, спотыкались, падали и снова вскакивали на ноги. Амика же шаловливо отпрыгивала в сторону, даже не, понимая, чего от нее хотят. Но затем в нее что-то метнули, и она упала. Козочка, правда, снова встала и жалобно заблеяла, но тут ее настиг один из преследователей и свернул ей шею.

Мало ли я видел убийств на своем веку? И разве сам я по неизбежности не принимал в них участия? И все же смерть этого беззащитного существа заставила меня содрогнуться. Однако я ничего не мог поделать. Я был стар, одинок и не смог бы даже быстро удрать. Пришлось мне остаться на месте, думая лишь о собственной безопасности.

Убийца схватил Амику за ноги и оттащил ее в сторону. Вся шайка устроила там привал, развела костер и зажарила козу. Ели они, как дикари. Они жадно глотали мясо, с которого капал жир, и рычали от блаженства. А после опять отправились обследовать холм и, поднявшись по тропе наверх, исчезли из виду.

Что мне оставалось делать? И бежать отсюда, и оставаться было одинаково невозможно. Эти люди свернут мне шею с тем же успехом, что и Амике. Более того, с них бы сталось и взять меня в рабство…

Так прошло несколько часов. Временами до меня доносились с акрополя крики, затем снова наступала тишина. Вскоре трое из пришельцев опять прошли мимо входа в пещеру, но намного ближе, чем в первый раз. Они пристально изучали склон холма — видно, появление Амики возбудило у них подозрения. Они задирали кверху свои курчавые бороды, размахивали руками и спорили о чем-то гортанными голосами. Какой они были нации? Мне был незнаком этот язык, этот тип лица. Однако я нашел в них сходство со всадником, недавно встреченным мною в городе, и глаза у них были дикие, как у хищников. Сердце у меня стучало, словно молот, когда они проходили так близко от меня. И я сжимал обеими руками пасть Данета, чтобы он не закричал.

Солнце опустилось ниже, тень холма вытянулась, наступил вечер. Но чужаки не уходили. Прячась за кустами, я выбрался наружу и увидел, что одна часть дикарей по-прежнему оставалась около барки, а другая разбила бивак на акрополе. Они и не думали убираться отсюда!

Тогда я стал дожидаться ночи. Стемнело быстро, но я должен был поторапливаться: край неба посветлел, предвещая восход луны. Я ухватил за повод Евлалию и Данета и потащил их за собой. Я мчался что было сил и остановился передохнуть лишь в горах, неподалеку от озера Аверно. Здесь мы кое-как провели остаток ночи, ибо идти в темноте было трудно. А сегодня к вечеру мы уже добрались до дому.

Что я буду делать, если здесь поселится подобный народ? Неужто моему прежнему житью — плохому ли, хорошему, но спокойному — пришел конец?

20

Прошла неделя, которая ничего не принесла мне, кроме новых доказательств опасности моего положения.

Как только я отдохнул и пришел в себя от пережитого, я решил первым делом отправиться на разведку. Я задал скотине корма, запасся едой и сам, закрыл двери и пустился в путь. На этот раз я вышел из города более прямой дорогой и остановился лишь после того, как с горы Грилло начал различать Куму. Оттуда я как можно ближе подкрался к акрополю. И зрелище, которое мне открылось, ничуть меня не утешило.

Число пришельцев во много раз выросло. У берега чернело уже три барки; и по берегу и по равнине расхаживали люди. Одни из них рыбачили, другие охотились, а третьи что-то строили на акрополе. За холмом пылало солнце, и на фоне пламенеющего неба я увидел черные фигуры людей, ворочающих камни и перекатывающих балки. По склону холма поднимались женщины с глиняными кувшинами на головах, а вокруг них бегали голые ребятишки. Было ясно, что это племя решило тут поселиться и возводило на древнем акрополе свое новое жилье!

Я до самого вечера следил из своего укрытия за их варварской работой. По небу красными полотнищами тянулись продолговатые облака, и к ним с вершины холма вздымалось пламя костра. Он казался первым жертвенным костром нового общества. Вокруг него кричали и выли люди.

Затем я отправился обратно, во тьму…

Пока эти опасные чужаки оставались в Куме, километрах в двадцати от меня, большой беды еще не было. Жизнь могла бы остаться сносной, так как всем хватало места — и им, и мне. Кто знает, возможно, со временем мы привыкнем друг к другу и даже завяжем дружеские отношения?

Но в том-то и суть, что они не собирались оставаться только там!

Уже сегодня утром я в этом убедился. Я работал на своем огороде и вдруг, подняв взгляд, увидел их барку. Едва-едва успел спрятаться за развалины аквариума. Они плыли совсем близко от берега, в нескольких десятках гребков от него. Трудно было разглядеть их лица, но все-таки мне показалось, что человек, сидящий на корме барки, старше, солиднее остальных и похож на вожака. Они явно совершали разведку, так как огибали каждый причал, каждый береговой выступ, плывя очень медленно и ко всему приглядываясь. Они скрылись за стенами Кастелло-дель-Ово, и я надеялся, что больше их не увижу. Но вот они появились снова и уже на берегу, у изгиба Виа Партенопе. По-видимому, особенный интерес вызвали у них тамошние большие здания.

Вскоре до меня донесся стук топоров и глухой треск.

Самое худшее, что за людьми следовали две крупных собаки лютого вида. И потому, сделав большой крюк, я пробрался домой через город — побережье уже было для меня отрезано.

Да, такие люди только и способны, что разорять. Но, может быть, лет через пятьсот их потомки будут рыться в этих развалинах уже из других, из археологических побуждений. Надеюсь, что именно благодаря нашему наследству, развитие их окажется столь быстрым. Но до тех пор!..

21

Мальчиком и я любил читать книги об опасных путешествиях и приключениях. И особенно глубоко проникался угнетающим чувством оторванности от всякого культурного общества. Между ним и тобой тысячи и тысячи километров, а сам ты в каких-нибудь дебрях первобытного леса, или в пустыне Гоби, или на острове, затерянном среди океана. Ты один на один с окружающим тебя враждебным миром. Хотелось бы убежать к себе подобным, но расстояние до них так огромно, что даже мысль преодолевает его с трудом. И никто-никто не подозревает о твоем положении!

Возмужав, я понял, что распространение цивилизации по всему земному шару почти устранило подобную опасность. Не осталось больше никаких людоедов, да и хищников сильно поубавилось. В первобытных лесах прорублены просеки и построены туристкие отели, в пустынях проложены шоссейные и железные дороги, и нет на земле такой точки, куда не мог бы прилететь самолет и где не было бы слышно радио.

Угнетающее чувство оторванности и одиночества становилось литературным понятием.

Тогда нельзя было и предположить, что это ощущение безопасности, порожденное цивилизацией, вскоре окажется иллюзорным. Больше того: что через самые развитые страны снова придется путешествовать годами, притом подвергаясь неслыханным опасностям. И еще больше: что все это мне придется испытать на собственной шкуре. Последние годы шаг за шагом подвели меня к усвоению этой истины. Теперь я ощущаю ее почти как нечто вещественное, нечто осязаемое.

Быть совсем беззащитным перед огромными расстояниями и одиночеством, быть вдали от всех себе подобных, быть полностью предоставленным только своим силам — это убийственно, от этого сжимается сердце, цепенеет душа!

Пусть мое новое окружение и не грозит мне немедленной смертью, пусть у меня завяжутся с ним дружеские отношения — это все же не избавит меня от гнетущего одиночества. Ведь я попаду не в современное себе общество, а в мир каких-то страшилищ. До конца дней своих мне предстоит оставаться в духовном смысле единственным белым среди чернокожих, вращающихся совсем по иной орбите развития, чем я. Это молодое, сильное, грубое, но в то же время старое и робкое племя. Над ним властвуют такие предрассудки, религиозные представления и нормы принуждения, от которых мы избавились уже столетия назад. Переживать все это снова — нет, не хочу!

Но такого, каков я есть, они тоже в покое не оставят. Для этого первобытное общество слишком недоверчиво и эгоистично. Оно терпит лишь себе подобных. Оно знать не знает и не признает личности. Зачем же я до сих пор так судорожно отстаивал свое существование? Нет, больше мне нельзя тут оставаться. Надо уходить, пока, не поздно!

Меня все еще тянет на север, в те края, — тоска эта, словно колющая боль. Я уж десятки раз себе втолковывал, что для тамошних условий существования у меня слишком мало сил, но тоска от этого не проходит. А кроме того, мне все снова и снова мерещится, что там не все еще пошло прахом. Там люди и в прежнее время не жили так скученно, а потому психозы и прочие беды не отличались там такой массовостью. Нервные узлы цивилизации не были там такими незащищенными.

Подумать хотя бы об одной тамошней природе! Вечная зелень и симметрия елей — это ли не символ разумности, последовательности и непоколебимой серьезности. Это успокаивает и придает смелость. Где-то в тамошних лесах должны отыскаться такие же люди, как и я, — разве что более сохранившиеся, не настолько измученные, не доведенные до отчаяния.

Вот потому-то я и хочу отправиться туда попытать счастья. Хочу нагрузить осла, взять за повод козу и двинуться. Не знаю, долго ли я буду идти и далеко ли доберусь, но ничего другого мне не остается.

Я предвижу, какие меня ждут опасности и препятствия. Разбитые и заросшие дороги без мостов, разрушенные придорожные города, либо безжизненные, либо — что еще опаснее — сохранившие какую-то анархическую жизнь. Голод, непосильная усталость, вполне вероятные болезни — да, все это так! Но возможен и счастливый исход!

22

За два дня я покончил со сборами. А потом все вдруг мне показалось пустым и вздорным, как это всегда бывает перед переездом. Чтобы убить оставшееся время, я отправился в последнюю прогулку по городу, словно желая нанести прощальные визиты.

Прежде всего я прошелся по огороду, останавливаясь около каждой грядки, чтобы взглянуть, как поспевают некоторые овощи. А затем вдруг поймал себя на том, что окучиваю бобы и выпалываю сорную траву. Зачем это нужно? Ведь огород одичает, как уже одичало вокруг все остальное. Овощам уже не расти для меня. И я отвернулся в сторону…

Потом я обошел знакомые места в городе, посидел в сквере на поваленном памятнике, постоял перед некоторыми зданиями, вспоминая, что каждое из них дало мне. Охваченный чувством благодарности и даже растроганности, я в конце концов начал сожалеть, что расстаюсь со всеми этими богатствами, единственным хозяином которых я был по меньшей мере год.

Мне не очень-то хотелось задерживаться, но когда я сидел на холме Сан-Эльмо, вдруг начало темнеть. Я следил, как погружаются во тьму развалины, силуэты гор и море, и поневоле залюбовался этим красивым зрелищем. Все вокруг словно затянулось мягкой, нежной вуалью, сквозь которую пробивался лишь свет лунного серпа и огоньки звезд. Мой взгляд остановился на Полярной звезде, мерцавшей над самым горизонтом. Она словно приковала меня к себе, резко выделяясь среди всех остальных огоньков безбрежного небосвода. Ее лучи сияли холодным блеском, словно проходили сквозь хрусталь, они сверкали вокруг звезды ярким венцом, и мне казалось, будто я слышу их серебристый звон. Волнами струился какой-то бодрый и томительный, берущий за сердце и влекущий вдаль напев. Все это было настолько прекрасно, что я забыл, где я, что я и какое сейчас время…

Последнюю ночь я еще проведу под кровом своего здешнего жилья. А завтра на рассвете отправлюсь в дорогу.


Ноябрь 1941 г.


Перевод Л. В. Тоома.

Загрузка...