ТЕНЬ ЧЕЛОВЕКА

1

Марет спала так чутко, что ей было слышно тиканье жучка-точильщика в ножке кровати.

Почти никогда она не погружалась в такой глубокий сон, чтобы не чувствовать своего тела. Она шевельнула онемевшими руками и ногами и сквозь сон услышала шорох тишины вокруг себя. Она почмокала губами, и этот еле слышный звук словно разогнал полчища тьмы, нависшие над ней. Потом она снова на миг углубилась в темное царство сна.

Все тот же сон, тот же призрак сна виделся ей в эти долгие ночи.

Не сон, а почти только мысль о далеком сыне. У нее не было точного понятия о расстоянии, отделявшем ее от сына, и она не могла представить себе те страны, те места, где он находился.

Мысль ее словно перелетала через бездну пустоты. Она начинала свой путь отсюда, от лачуги, потом шла вдоль здешней реки и по здешним холмам. Марет шагала то вверх, то вниз по берегу реки — сотни, тысячи верст. И чем дальше она уходила, тем призрачнее становился мир. Окрестности сливались в одно туманное облако, деревья стояли словно синие столбы, река сверкала золотой полосой, в небе свивалась туманная кудель. Лишь одно было реально среди этих сказочных земель — это ее сын.

Она знала, что он простой солдат, но все казалось ей огромным. Она видела, как он, словно древний военачальник, проезжает мимо бесчисленных полков. Она видела, как он протягивает руку и легионы, словно волны, катятся по мановению его руки. А потом он победителем вступал в чужие города, подобные сверкающим на солнце хрустальным лесам.

В глазах Марет сын становился все больше и больше, словно продолжая расти все эти годы войны. Но чем больше он вырастал, тем меньше, казалось, становилась сама Марет. Она сморщилась, точно кудель, и весила не больше куклы. Она сгорбилась, словно смиренный карлик, полный любви.

Но несмотря на величие и мощь сына, несмотря на собственное ничтожество и бессилие, Марет не переставала жалеть его. Он был так далеко, что она еле видела его. Весь мир был открыт перед ним — и все же он страдал от голода и жажды. Он был богат, как король, и все же спал на голой земле. Его обжигало солнце, мочил дождь, ледяные ветры заставляли его дрожать. Тогда Марет готова была пройти тысячи верст, сквозь огонь и воду, чтобы склониться над ним и своим старым телом защитить его, словно дитя в колыбели.

Но еще более тяжкие горести терзали сердце Марет.

Она видела сына раненым, больным, умирающим. Она видела его забытым на чужих полях, истекающим кровью и слабым голосом, взывающим о помощи. И Марет рвалась к нему на помощь, но ноги ее словно прирастали к земле, она бросалась и металась, пока не просыпалась с криком.

И, проснувшись, она не понимала, чей голос только что слышала; голос сына Якоба, свой собственный или голос путника, который там, на другом берегу реки, сквозь осенний ветер вызывал лодку.

Она быстро выходила, а у реки ей встречался лишь незнакомец, возвращавшийся с ярмарки, странствующий еврей с шарманкой или запоздалый житель деревни. Но заплаканные глаза ее не видели того, кого она ждала.

А солдаты все чаще переправлялись через реку, иногда даже по нескольку человек в день. Одни шли с этого, другие с того берега реки, чаще всего поодиночке, а подчас небольшими группами. Все они возвращались с полей сражений, бородатые и огрубелые. Одни ругались и хвастали, другие были молчаливы, подавлены. Третьи тащили на спине узлы или вели усталых лошадей, в чьи вьюки были напиханы шелковые ткани, кожи и драгоценности. Но были и такие, что с трудом ковыляли или, забравшись на крестьянскую телегу, сидели там, положив возле себя костыли, надвинув шлем на заострившийся от болезни нос.

Марет жадно вглядывалась в их лица, как бы стараясь прочесть на них какую-то необъяснимую тайну. Потом она, перевозя солдат через свинцовые волны реки, начинала расспрашивать про войну.

Но никогда она не слышала ничего такого, что имело бы отношение к ее сыну. Потому что война простиралась от одного конца земли до другого и количество тех, что участвовали в ней, было неисчислимо, как песок на морском берегу.

Одни рассказывали о долгом сидении в сырости бескрайних лесов и болот, другие о неимоверно трудных переходах по диким горам. Только одно было у всех общее: гнев, озлобление и проклятия войне.

И все они покидали фронт. Одни с оружием, другие — бросив его, одни крадучись, другие — грабя и насилуя.

Они не хотели больше видеть войну, они были сыты ею! Пусть идут воевать те, кто до сих пор сидели дома, пусть идут и дерутся, а они больше не желают! И они плевались, рассказывая о пережитых ужасах и страданиях. Марет слушала все это, и сердце ее дрожало от страха.

Она и половины не понимала из услышанного, как не понимала и сложных ходов войны. Все это представлялось ей каким-то чудовищным вихрем. Только одно было ей ясно: война, продолжавшаяся годами, приходит к концу. И она стала ожидать, что ее сын вернется так же внезапно, чужой и страшный, но вместе с тем любимый, как были любимы своими матерями и другие солдаты.

Она считала годы, месяцы и дни: много прошло времени с тех пор, как сына забрали в рекруты. Это было задолго до войны, да и сама война продолжалась уже несколько лет. И она вычислила, считая по пальцам: с того времени прошло семь лет. Семь лет! Она вздохнула, и на глазах у нее выступили слезы, вдобавок к ранее выплаканным неисчислимым слезам.

Как-то Марет перевезла через реку солдата с обожженными руками. Тот сыпал ругательствами и проклятьями и в конце концов спросил, как называется река и как зовут перевозчицу. Когда он услышал имя Марет, он своей черной рукой вытащил из-за пазухи кожаный кошелек и, протянув его Марет, сказал:

— На, бери, это тебе сын послал!

У Марет задрожали колени.

— Сын… Сын!.. — пробормотала она.

— Да, это он указал мне дорогу через здешние места.

— Жив он… здоров? — задыхаясь, спросила Марет.

— Жив-то он жив, но не повезло ему, — сплюнул солдат. — Отравленной бомбой ему обожгло лицо.

Марет обеими руками ухватила солдата за рукав.

— Где он? Где ты его оставил? Он вернется домой? — так и посыпались тревожные вопросы.

— Теперь он, наверно, уже в пути, — успокоил ее незнакомец. — Он был моим соседом по больничной койке, отстал от меня. Не так уже он плох, только лицо почернело, дым въелся. Кошелек, смотри, сохрани — там деньги.

И незнакомец ступил на берег.

— Не уходи еще, подожди, скажи, где же он! — взмолилась Марет.

— Некогда мне. Меня тоже родные дожидаются. А дорога дальняя.

Марет, словно пьяная, стояла на берегу с кошельком в руке и глядела вслед незнакомцу. Тот поднялся на склон горы и исчез из глаз. Тогда она дрожащими пальцами раскрыла кошелек. В нем были свои и чужестранные деньги. Свои деньги бумажные, чужие — золотые. Но Марет ни тех, ни других денег никогда не видела и не знала им цены.

Словно во сне, вошла она в комнату, держа в руке кошелек. Разложила деньги на столе и разглядывала золото, да и самый мешочек. Кошелек был тонкой работы, это она понимала. Дрожащими пальцами она пощупала его и приблизила к подслеповатым глазам.

И вдруг она поняла: у сына, должно быть, много денег, если он доверил такое богатство первому встречному. Видно, сын стал богатым, большим барином, как она и предполагала!

Начиная с этого дня Марет не уставала любоваться кошельком, боготворить его. Она ничего не истратила. Она преданно решила сохранить все в целости до возвращения сына. Разве она ради денег ждала его и разве можно было оплатить деньгами ее любовь!

Время от времени она вынимала кошелек из тайника, разглядывала его и гладила рукой его бархатную поверхность. Кошелек был как бы частицей ее сына, символом его богатства и могущества.

Теперь ее ожидание сделалось лихорадочным, словно изнуряющая жажда. Она думала об этом дни и ночи, это окружало ее, было в ней самой. У нее не было других мыслей, кроме мысли о сыне, она жила и двигалась, как больная, и ее не интересовало ничто другое. С суши и с воды на нее глядело лишь одно лицо, и это было лицо ее сына.

И сны ее стали странными. Она видела теперь только черные лица, будто жила в негритянском государстве. Она видела своего сына путешествующим по чужим землям, словно властелина Востока, о которых ей приходилось слышать. За сыном шла свита из жителей Эфиопии и Индии. Страны сменялись, верблюды взвихривали песок пустыни и шуршали в траве степей. Потом сверкало речное течение и перед пришельцем расстилались низкие, заросшие камышом берега. А он сам вырастал, как великан, закрывая собой полнеба; он был страшен и суров, только глаза на его черном лице светились так мягко, так мило…

И Марет плакала во сне.

2

В эту ночь Марет дважды просыпалась, услышав будто далекий крик о помощи. Она вздрагивала и прислушивалась, но все замолкало, и она снова засыпала. Но когда она испуганно проснулась в третий раз, она уже наяву услышала далекий, слабый зов. Это был странный звук, непохожий на человеческий голос.

Лунная полоса заглянула в комнату, и этот свет так же, как странный зов, показался Марет продолжением сна.

Марет быстро вскочила на ноги, потому что с реки на самом деле доносился слабый, отрывистый крик. Она теперь всегда спала одетая и смогла сразу выбежать.

Яркий свет луны заливал все вокруг. Несколько серебряных облачков быстро бежали по небу, и вместе с ними по равнине неслись темные тени. Среди этого почти дневного света река казалась черной, словно струя дегтя. Кругом стояла удивительная тишина.

Прямо напротив по другую сторону реки, на береговом пригорке сидел освещенный ярким светом луны человек, высоко подняв колени, наклонив голову в блестевшем под луной шлеме. Из уст его исходил странный звук, похожий на собачий вой.

Марет побежала к берегу и со сверхчеловеческой силой столкнула в воду лодку. Она прыгнула в лодку и привилась грести. Но после нескольких ударов веслами она повернула лодку кормой вперед и стала табанить, чтобы видеть того, кто сидел на берегу.

Он не изменил своего положения. Но голова его теперь была слегка приподнята, месяц светил ему в лицо, и оно казалось черным, как у негра. Такая же черная тень падала на росистую траву, словно продолжение человека.

Марет задрожала всем телом. Еще не доплыв до берега, она крикнула ослабевшим голосом:

— Якоб, Якоб, это ты?

Человек не сразу ответил, но потом пробормотал:

— Я… Помоги… мне… перебраться…

Лодка причалила, но человек не двинулся с места. Марет поспешила к нему, схватила его за плечо и руку.

— Ох, мне больно! — со стоном выкрикнул солдат.

И он указал головой на обмотанные портянками тощие ноги. Марет опустилась перед солдатом на землю и склонила лицо к его коленям: из них сочилась кровь. Они были обвязаны двумя платками, концы которых свисали, точно ленты у букета.

— Сынок, сынок, — в смятении пробормотала Марет, не пролив, однако, ни единой слезы. — Тебе очень больно? Как ты сюда попал? Ты можешь встать?

Но человек ничего не ответил, продолжая жалобно стонать.

Подхватив его под мышки, Марет осторожно помогла ему встать, обняла его, сама вторя его стонам. Они, шатаясь, подошли к лодке, и человек навзничь свалился на корме, застучав, как скелет. Потом он вдруг зашевелился и спросил сипло:

— Где мои мешок? Принеси сюда мой мешок!

Марет снова поспешила на берег и нашла в траве тяжелый солдатский ранец. Она понесла его в лодку, изгибаясь, точно под тяжестью ведра с водой. Потом принялась грести к дому.

Всю переправу через реку она молчала. Не отворачиваясь, она неотступно глядела на сына, пока глаза ее не наполнились слезами и она уже ничего не видела.

Якоб лежал на спине в таком же положении, в каком свалился, подняв колени и упершись головой в корму. Глаза его закрылись, и черное лицо было как мертвое в светлом сиянии луны. Он выглядел как сломленный надвое гигант.

Но как только Марет дотронулась до него, чтобы помочь ему встать, боль снова потрясла все его тело. Это передалось Марет и вызвало у нее поток отчаянных причитаний и жалоб.

Она не умолкала, пока они, держась друг за друга, подымались по береговому склону. В ее речи не было определенного смысла, это был сплошной поток горестных вопросов. Больной отвечал отрывисто, ослабев и одурев от потери крови.

Когда они добрались до двери хижины, Якоб хотел идти дальше. Он еле держался на ногах, но упорно стремился к пустынному большаку. В отчаянии обхватив его, Марет уговаривала сына:

— Сынок, сынок, неужели ты не помнишь? Мы живем здесь. Куда ты? Здесь наш дом, сынок.

И почти на руках она втащила шатавшегося солдата в комнату. Тот больше не сопротивлялся, а молча свалился на кровать, неудобно скривив шею.

Марет зажгла свет и снова поспешила к больному.

Он лежал неподвижно, прижав щеку к стене, закрыв глаза, свесив руки. Марет суетливо принялась раздевать и разувать его. Он не противился ей, не двигался и не отвечал на вопросы. Марет уложила его в постели на спину.

Он лежал полуголый, с голыми окровавленными коленями, опять странно закинув голову, выставив опаленную бороду. Он был в сознании и не спал, только хриплое дыхание свидетельствовало о том, что он жив.

Марет бегала по комнате, разрывая что-то, запасая тряпки. Вытирая струившиеся ручьем слезы, она перевязала раны и накрыла больного одеялом.

Он пролежал несколько минут, глубоко вздохнув раз, другой, и молчал. Потом вздрогнул всем телом, открыл глаза и сел.

— Где мой мешок? — вскрикнул он, испуганно ворочая глазами.

Марет обхватила его руками.

— Сынок, он здесь. Не двигайся. Успокойся. Мешок здесь.

— Положи его ко мне в изголовье, — угрюмо произнес больной, закрывая глаза. — Положи его рядом со мной. — И опять свалился навзничь.

Марет не знала, что еще сделать. Она беспомощно кружила по комнате, каждую минуту подбегая к сыну. Но тот не двигался и не отвечал на вопросы. Потом он совсем затих, несколько раз глубоко вздохнул и погрузился в сон.

Марет придвинула к постели скамеечку и села.

Некоторое время она ни о чем определенном не думала, но потом ее смутные мысли начали собираться и проясняться. И единственным содержанием этих мыслей было — отчаяние.

Все, что произошло сегодня ночью, свалилось неожиданно, словно удар на голову спящего человека. Она могла бы принять случившееся за продолжение своего мрачного сна, если бы все это не было так устрашающе реально.

Перед ней на окровавленной простыне лежал ее сын, которого она ждала так много ночей и дней. Теперь он наконец пришел. Но он пришел иначе, чем она когда-либо представляла себе.

Она воображала, что он придет богатый и гордый, по крайней мере, здоровый и бодрый, каким ушел. Но он пришел бедным калекой, вызывая дрожь ужаса и ведя за собой нужду и нищету.

Сама Марет была стара, бедна и глупа, она — ничто. Но жизнь ее перенеслась в сына, и в нем заключался единственный смысл ее существования. Все сосредоточилось в нем, здесь были начало и конец. Увидев его счастливое возвращение, она смогла бы умереть, не сожалея о том, что ей всю жизнь приходилось страдать и заботиться о нем.

Но он вернулся беспомощнее ребенка и несчастнее трупа.

И Марет разглядывала своего сына.

Он был большой, он, казалось, еще вырос с тех пор, как уехал из дому. Он лежал грузный, жилы на его шее и мускулы рук были напряжены. На его обожженном лице там и сям чернели остатки бороды, словно островки растительности после лесного пожара. Губы его посинели, а лишенные ресниц веки глубоко запали.

Он был ужасен и вызывал страх!

И, видимо, его мучили страшные сны и кошмары. Он метался, рот его раскрывался, из-под обгорелой бороды показывались длинные зубы, он вытягивал шею, будто борясь, и из груди его вырывался жалобный стон: «Ооо-хх!» — постепенно замиравший, как шелест.

Марет упала на колени перед кроватью, обхватила больного руками и положила голову на его хрипевшую грудь. Все это было так ужасно. И слезы ручьем лились из глаз Марет.

Маленькая жестяная лампочка горела на столе. За черными губами лампы трепетал красный язычок огня, трепетал непрерывно, неугасимо, как материнская любовь.

3

Уже светало, но Марет не спала. Она бодрствовала возле сына, лишь изредка впадая в дремоту, чтобы снова, вздрогнув, проснуться.

Когда совсем рассвело, она принялась раздумывать, где искать помощи. Какой должна быть эта помощь, она и сама не знала.

Здесь, на лугах, у нее не было соседей, кроме лесника, жившего в некотором отдалении, в роще. Она жила одна, иногда с утра до вечера переправляя на пароме обозы, а иногда целыми днями ни с кем не встречаясь. С женой лесника она была в ссоре.

Когда она, забыв о ссоре и всем прочем, собралась наконец к леснику, она увидела его самого — он, с ружьем на спине и с собакой, показался на другом берегу реки.

Она переправила лесника, всю дорогу оплакивая несчастное возвращение сына. Старик сердито заворчал:

— Говорил я: станут убивать, пока не исчезнет последний человек на земле. Останутся одни волки, лисицы и лани. И тогда воевать придется мне одному! — И он сурово засмеялся: — Хо-хо-хо!

Он зашел в хижину, с минуту молча поглядел на больного. Мокрая собака подошла, понюхала и заворчала. Потом они оба ушли.

Так Марет не дождалась от лесника никакою утешения. Ей оставалось только нести одной свое горе.

Если за день через реку случалось переправляться людям, соглашавшимся слушать речи Марет, она пространно рассказывала о происшедшем с ней и просила совета. Но чего она могла дождаться от мужиков, кроме вздохов и ропота на правительство! Приводили примеры, говорившие о других жертвах войны, и продолжали свой путь. У каждого своя забота.

И день склонился к вечеру. Небо было серое и низкое. Осенний ветер шуршал в береговом камыше и в листве одинокой плакучей ивы под окошком лачуги. Широкая река плескалась свинцово-тяжело меж илистых берегов.

Марет осталась одна с сыном. Он бредил во сне, а когда не спал, то молчал. И Марет бодрствовала у его постели.

На следующий день Якоб проснулся рано. Он беспокойно метался в жару и много говорил. Но в речи его не было ясного смысла, и его трудно было понять. Временами он затихал, потом просыпался еще более беспокойным.

— Где мои деньги? — хрипло спросил он, раскрыв глаза.

— Здесь твои деньги, сынок, — плача сказала Марет и подала ему кошелек, полученный ею от прохожего.

Но Якоб тупо взглянул на него, словно не узнавая. И снова спросил:

— Где моя одежда?

— Здесь, здесь, сынок, в ногах у тебя.

— Давай сюда! — просипел больной.

— Сынок, сынок, что ты с ней будешь делать.

— Хочу одеться. Хочу уйти.

Он зашевелился. Марет заплакала.

— Ты же болен, сыночек, — проговорила она, ломая, руки. — Ты никуда не можешь пойти. Успокойся, сыночек. Тебе нельзя двигаться.

Но Якоб продолжал беспокойно ворочаться на кровати. Это причиняло ему невыразимую боль. На минуту он потерял сознание. Но, придя в себя, испуганно огляделся.

— Я сказал что-нибудь? — с тревогой спросил он.

— А что ты хотел сказать, сынок? — поспешила к нему Марет.

— Ничего. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — У меня бывает бред. Мне снятся ужасные вещи. Все только война, дни и ночи, все только убийства. Бррр! — Он затряс головой. — Ты не слушай меня, если мне случится заговорить об этом.

Но Марет не могла упустить ни одного словечка. Вся жизнь ее сосредоточилась сейчас у сыновней постели. Ей ни на минуту не хотелось покидать ее. Когда ей приходилось перевозить людей, она торопилась, насколько позволяли силы, чтобы скорее вернуться. Ее не интересовали теперь никакие разговоры, кроме разговоров о сыне.

И проезжие утешали ее, говоря, что не всем даже так удается вернуться с войны. Те, кому посчастливилось уйти от пули, мерли, как мухи, по дороге домой. Им приходилось просить милостыню, они замерзали в горах, умирали с голоду, их убивали мужицкие шайки. Их трупы валялись на чужих дорогах, в лесах, и не было поблизости никого из родных, чтобы закрыть им глаза.

И прохожие рассказывали о неизвестном солдате, чей труп обнаружен в лесу по ту сторону реки. Он был весь раздет, а лицо изуродовано до неузнаваемости. Видно, бедняга боролся до последней возможности. Но никто из родных никогда не узнает о его судьбе, и мать не прольет последней слезы в память о нем.

Слыша все это, Марет испытывала тайную радость. Ее сын дома, он выздоровеет и начнет новую жизнь. Прошлое словно сон, к которому он больше никогда не вернется!

И она тихо радовалась тому, что сын не забыл ее. Рассматривая вещи сына, она находила среди них те, что дала ему с собой при отъезде. На шее у сына был платок, который она послала ему на войну. Это льстило ее материнскому чувству.

Но когда она подходила к постели сына, отчаяние снова овладевало ею. Она видела его скорчившимся от боли, неподвижным, с закрытыми глазами. Но он не спал. Марет знала это. И она усаживалась возле постели и часами молча сидела там, не решаясь заговорить.

Что-то жуткое витало вокруг сына, след какого-то проклятия запечатлелся на его челе. Он молчал, но было неясно, от боли или от мыслей.

Но еще более жутко становилось, когда он из жизни призрачной, как сон, незаметно переходил к настоящему сну. Тогда лицо его чернело, словно могила, до дна которой не доставал глаз. Черные губы его шевелились, а сквозь закрытые веки, казалось, проникал много повидавший взгляд.

Тогда Марет боялась своего сына, становилась на колени перед постелью и тихо молилась.

Она догадывалась, что сын в эти ужасные годы пережил нечто такое, что было недоступно ее материнскому разуму.

Она и не пыталась понять все. Она перевязывала его раны, и слезы ее не высыхали. Она заметила, что там, где в одежде была дыра от пули, на теле не было раны, а там, где зияла рана, одежда оставалась целой. Это было непонятно, но она не стала допытываться.

С нее достаточно было той любви, которую она могла отдать сыну. Все остальное безразлично. Ей ничего больше не нужно.

Иногда, думая, что мать его не замечает, Якоб открывал свой ранец. Он вынимал свои богатства, пересчитывал ассигнации и ссыпал звонкое золото в шлем. Ужасно было глядеть, как он сидел, привалившись плечом к стене, почти теряя сознание от боли, с горящими глазами, по локоть засовывая руки в золото. Это был уже не человек, а какое-то чудовище из подземного мира, своей черной головой пробившееся сквозь земную кору.

Его существование окутывалось все большей жутью. Он все больше и больше боялся людей. Заставил завесить окно и проводил даже дни при свете дрожащего огонька лампы.

— Кто там на дворе? — кричал он, приподымаясь на постели. — Кто прошел мимо окна?

— Кто бы это мог быть? — тревожилась Марет, спеша к выходу. — Может, какой прохожий? — Выглянув из двери, она опять возвращалась к Якобу. — Никого там нет, сынок, никого. Да и если бы был, что за беда? Люди ходят по своим делам.

— Я не могу видеть их, — стонал Якоб, отворачиваясь к стене. — Они раздражают меня. Я не хочу видеть их!

Но скоро он забывал об этом и начинал бредить о другом.

Жар и бред не оставляли его. Раны его воспалились. Он истлевал, словно дерево, источенное червями.

Потом Марет услышала от проезжих, что в пасторат приехал врач. И она побежала туда. Пятнадцать верст — туда и обратно — она прошла за два часа. Она не хотела оставлять сына, но нужно же было встретиться с врачом. Она не спала уже четверо суток. Но шла она так быстро, словно бежала, наклонившись вперед.

Она встретилась с врачом, и тот обещал прийти. И он действительно вечером завернул по пути.

Это был молодой человек в черных перчатках. Войдя, он протер очки и оглянулся, не зная, куда положить шляпу. Потом поглядел на больного.

Тот бредил. Раны его горели.

Врач взглянул в лицо Марет. Он хотел сказать ей что-то и о чем-то умолчать. Старая женщина глядела на него молитвенно. И перед этими глазами молодой врач не смог ничего сказать.

— Ваш сын, — медленно заговорил он, — очень болен. — Врач задумался. — Вы сказали, что он был на войне? — спросил он опять.

— Да, господин доктор.

— Но его раны никто не лечил. Странно, как он с ними смог дойти до дому. — Он умолк и протер очки. Здесь в комнате было так душно! — Да, он болен. Но поберегите его, и он выздоровеет, — несколько изменившимся голосом добавил он и направился к двери.

Марет постояла с минуту. Потом поспешила за врачом, который уже садился на телегу.

— Господин доктор, а лекарство вы разве не пропишете? — спросила она.

— Ах да, — припомнил тот. — Вы правы. — Он вынул записную книжку и на колене выписал рецепт. Потом уехал.

Марет стояла, глядя ему вслед. Стемнело. Холодный ветер шуршал в ветвях ивы, и листок бумаги трепетал в руках старой женщины.

4

На следующий день вечером — это было в четверг — Якоб испустил дух.

Он словно таял в горячке, превращаясь в одну пылающую рану. Тело его полиловело, потом почернело. Его отравленная кровь дошла до сердца. И тогда жизнь его погрузилась в темное пространство смерти, словно раскаленное железо, которое бросают в воду для закалки.

Ночью пришла жена лесника, чтобы обмыть покойника. Это была злая старуха с длинной, редкой бородой. Но теперь она все же пришла помочь соседке в ее несчастье.

Они нагрели воды и положили умершего на стол. Он лежал там, а голова и ноги его не помещались на столе. Он походил на металлическую фигуру, изъеденную плесенью и ржавчиной. Колени его розовели, ляжки зеленели, тело его было иссиня-желтым, а лицо черным. Он был великолепен и ужасен.

И жена лесника, мывшая его, испытывала сладострастное удовольствие. Жилистыми руками она терла тело покойника, глаза у нее горели и губы тряслись. А Марет утопала в слезах.

Потом они обрядили труп и пропели над ним несколько псалмов, причем одна выводила мотив высоким, другая низким голосом. Лесник стоял в ногах у покойника и думал о смерти, об охоте на волков и водке.

Потом лесник с женой ушли домой, и Марет осталась одна со своим сыном.

Она села на низенькую скамейку рядом с покойником и неподвижно, долго глядела ему в лицо. Огонь лампы чуть дрожал, и кругом было тихо. Глаза Марет были словно кровавые раны и больше не источали слез. Она лишь сосредоточенно глядела в лицо сыну, словно стараясь навсегда запечатлеть и сохранить в сердце его черты. Это было последнее богослужение ее любви, более глубокое и потрясающее, чем все прежнее. Оно превышало границы человеческих сил.

Так она бодрствовала всю ночь. Но перед рассветом глаза ее сомкнулись от крайнего утомления. И она увидела сон. Но сон этот был такой короткий и страшный, что она, испуганно проснувшись, смогла припомнить только одно мгновенное видение.

Это была насмешливая улыбка на черном лице покойника!

Марет вскочила и начала молиться так, словно дело шло о спасении ее души. Она молилась всем небесным силам, молилась непрестанно и долго, дрожа на каменном полу.

На следующий день лесник снял мерку с покойника и смастерил гроб. И еще через день — в воскресенье — они вместе отвезли покойника на лодке к церкви, чтобы там опустить его в могилу.

Когда это было сделано и лесник с женой ушли, Марет ничком легла на свежую могилу. Она больше не плакала и не вздыхала. Только пальцы ее медленно зарывались в сыпучий песок, а лицо, глаза и рот ее касались влажной земли. Она вдыхала запах ее, казалось исходивший из глубины могилы. Она сама словно превратилась в землю, в окаменелую могилу, лежа, как в прахе, под своей черной шалью.

Это было горе матери, глубочайшая из всех земных горестей. Оно исходило из материнского сердца, самого горячего, что только есть в мире. Для выражения этого горя больше не было ни слов, ни слез.

Когда она наконец подняла голову, она увидела на ближней скамейке человека в солдатской шинели, бессильно свесившего на колени черные руки. Лицо солдата было желтое, а грудь впалая. Марет не знала этого человека, но он тихим, хриплым голосом заговорил с ней:

— Я услышал, что он умер. И я пришел взглянуть на него. — Говоривший умолк ненадолго и закашлялся. — Когда мы расстались, оба мы надеялись выздороветь. Мы хотели еще раз начать жизнь сначала. Все было у нас еще впереди. — Он снова умолк, не ожидая, впрочем, ответа на свои слова. Потом опять заговорил: — Но теперь все кончено. Он опередил меня. Меня грызет какая-то неведомая болезнь, словно отрава. А с ним что было?

— Он был ранен, — ответила Марет, и на глазах у нее снова выступили слезы.

— Ранен? — удивился незнакомец. — Раны его давно уже зажили. Они не могли повредить ему. Только на левой щеке остался ожог, но и он был не тяжелый.

Теперь Марет узнала собеседника. Ведь это тот самый человек, который принес ей кошелек Якоба. Она поднялась на ноги и спросила с удивлением:

— Значит, в больнице у него не было ран на коленях?

— Нет, не было.

— И лицо не было черным?

— Нет, только на виске и щеке осталось лиловое пятно.

— Господи боже, — выдохнула Марет странно упавшим голосом. — Что же это значит? — прошептала она. — Раны на коленях и обгоревшее лицо — где это с ним случилось? Кто ранил его?

Но незнакомец ничего не ответил. Он сидел, странно поникший. Костлявые руки его были неподвижны. Потом он произнес словно про себя:

— Теперь могла бы начаться жизнь, но уже поздно. Я хотел жениться, но у меня нет больше радости жизни. Я хотел дать жизнь детям, но у меня больше нет сил. Теперь уже поздно.

Он снова умолк. Уже смеркалось. Оголенные деревья подымали свои ветки, словно пучки розог. Кругом стояла мертвая тишина. И незнакомец снова заговорил:

— Я вижу иногда мертвых, бесчисленное множество мертвых. Они больше не двигаются, не думают, не страдают. Все кругом тихо, темно, всему пришел конец. И тогда я не знаю, для чего я жил, боролся, страдал.

И через минуту он добавил еле слышно:

— Потому что все равно настанет ночь, великая, необъятная, непробудная ночь…

Голос его упал до шепота и умолк.

Марет, шатаясь, вышла из ворот кладбища и зашагала, сгорбившись так, что ее едва можно было различить в вечерних сумерках. Она сошла на берег реки, столкнула лодку в воду и села в нее, но грести не смогла. Вся сила ее вдруг пропала, руки, которые так долго гребли веслами, стали вдруг немощными. Она почувствовала, как лодка поплыла по течению, но не в силах была поднять руки с рукоятей весел, к которым склонилась всем телом.

Мысль ее застыла. Она была словно камень, тяжелый, холодный и неподвижный. Целые века могли промелькнуть, словно мгновение, при созерцании этой мысли. Это была тупая, бессмысленная мысль:

«Кого, кого я любила, кого похоронила, кого оплакивала?»

Но Марет не получила ответа.

Она миновала свою лачугу, медленно скрывшуюся позади, но не шевельнулась. Лодка и вода казались неподвижными, а дом со своим оголенным деревом медленно проплыл мимо. Все дальше, все дальше в ледяной застылости…

Серп месяца поднялся на небе, заливая холодным светом туманные луга. Его колючий свет каплями стекал на черную воду и на землю, на которой щетинились скелеты кустов. При свете этой серебряной свечи небо зеленело и синело, как стальное.

А лодка безостановочно плыла по течению. Она проносилась сквозь сгустки тумана, подымавшиеся при свете месяца, контуры кустов неслись мимо, облака на небе сменялись над ней. И в конце концов начало казаться, будто стоит одна лодка, а все остальное проплывает мимо. Проплывали небо и земля, берега и деревья, проплывали угрюмые речные волны — безостановочно и непрерывно, словно безбрежность слез материнской любви.


1919


Перевод Л. П. Тоом.

Загрузка...