Странный шум огласил воздух, прохладный воздух поздней осени, будто какая-то незримая птица взмахнула крылами. Это зашумело беспокойное море, зашелестела за дюнами побуревшая трава. Легкий порыв ветра, прилетев из необозримых просторов Всемирного Моря, скользнул над унылыми песками острова.
Курдис стоял на дюне. Серое море сливалось вдали со свинцовыми тучами, а в другой стороне — извилистые гребни песчаных холмов упирались в пепельное небо. Мир был окружен ненастным простором.
Водянистые глаза Курдиса всматривались в море, над которым неторопливо разрезали воздух одинокие чайки. Зрачки Курдиса то расширялись, то сужались — он пытался высмотреть на далеком горизонте движущуюся точку. Его тонкие губы подергивались от болезненной печали.
Странное у него было лицо, не такое, как у людей: чрезмерно высокий, пустынный лоб и маленький круглый подбородок. На широком темени торчала седая щетина, на подбородке подрагивали от ветра какие-то белесые клочья. Рот не мог вместить всех лошадиных зубов, и большая их часть торчала наружу, придавая лицу что-то птичье.
Удивительный это был урод: образ, словно бы порожденный кривыми зеркалами, существо, явившееся на свет тайком из мутной банки, неприглядная тварь со дна морского.
Но сердце у него было по-детски нежное и мягкое. Душу его, словно тростник, клонили то туда, то сюда тысячи ветров. А глаза грустно блуждали по воде и по суше.
Остров вздымался из синеватой пучины Всемирного Моря, будто спина кита. На взгорбии спины стоял, погруженный в песок, пирамидальный храм. Громадные черные камни его стен, окруженные белыми известковыми кольцами, были видны и с берега. А на хребте спины росло семь сосен, изломанных бурями и похожих на спинные плавники тритона. Их сучковатые скелеты чернели на фоне неба. Холмы, опаленные летним солнцем, все еще оставались желтыми, точно кирпич.
Курдис опустил взгляд.
Глаза его уперлись в деревню, в глиняные стены, посеревшие от непогоды, в прогнувшиеся крыши. Сквозь камыш кровли проглядывали, подобно ребрам неведомой твари, стропила. К домам прилегали занесенные песком клочки земли, где жалко зеленел чеснок и висели на рогатых сушилах сети, раскачиваемые ветром.
Грустные очаги, убогие человечьи норы, вырытые на пустынном острове, посреди пустынности безбрежного моря…
Воздух был так прозрачен, что Курдису казалось, будто он видит рыбьи чешуйки на сетях и осенних мух, круживших над сетями. Словно бы его отделяла от деревни за бухтой лишь стеклянная стена.
Время от времени сквозь свист ветра до берега доносился звук трубы. Ведь сегодня был день великого праздника, день великой свадьбы — свадьбы Каспара Рыжего! О, Каспар Рыжий доставил радость и себе, и своему народу: пусть лопнут свадебные волынки, пусть гремит до небес гром веселья! Надувайте мехи, волынщики, играйте, музыканты, греми над сушей и морем гулкая музыка козьих кишок!
О, Каспар Рыжий! Кто сравнится в мощи, величии и гордости с Каспаром Рыжим? Кто может поспорить с Каспаром Рыжим, у кого достанет на это богатства и власти? Что сталось бы с островом, если бы не Каспар, что ожидало бы детей, женщин и стариков? Ох же и голод, ох же и холод, нищета и смерть!
О, Каспар Рыжий! Его дом в деревне — словно дворец, его мельница среди других мельниц — словно королева! У него в подвалах стоят кованые сундуки и ящики, бочки и чаны; в них полно крепкого вина, лягушатины, табака и соли. Стоит ему приказать — и люди поднимут воротом железные люльки, полные хлеба; махнет рукой — и выкатят бочки рому. Его дом от погреба до крыши набит снедью. А в море стоят возле острова три торговых корабля Каспара Рыжего: один прибыл с солью, с другого сгружают в шлюпки бочонки с ромом, а третий скоро увезет груз вяленой рыбы.
О, Каспар Рыжий! Боги в храме и люди на земле преклоняются перед ним. Он мог есть и пить, сколько хотел. Он плевал на стены храма, и никто не смел его за это попрекнуть.
Каспар Рыжий. Он решил, что настало подходящее время опять сыграть свадьбу.
Вой волынки прокатывался над отмелями. Он поднимался и опускался, как мех у музыканта под мышкой. И в такт этому вою флаг на высокой крыше то сворачивался, то разворачивался во всю длину, как желтый дракон.
Возле дома, где играли свадьбу, замелькали локти кирпичного цвета: посаженые матери несли большой чан с лягушиным супом. Группы людей пестрели, будто яркие кусты, на которые падал сквозь тучи сноп бледных осенних лучей. А стоявший на пороге дома человек наливал всем вино и пиво.
Перед воротами собаки глодали кости. Даже Курдис слышал голодный лязг их зубов. Псы опустились на брюхо, поджав тонкие длинные ноги, и костный мозг стекал по их мордам.
«Какой праздник! — подумал Курдис, преисполненный восхищения. — Какой праздник! Хлеба и мяса столько, что всему острову не под силу съесть. Даже собакам перепадает кое-что с этого кутежа».
И, подумав о собаках, Курдис опять загрустил. Он понимал их, понимал их тоскливые жалобы, когда они принимались испуганно скулить на закате. И его, как собак, тревожило нечто незримое, но тем не менее существующее. И его беспокоила какая-то жуткая тайна, окутывавшая мир.
Душу собаки, душу лягушки, душу вороны — он их понимал. Собачьи губы раздвигались в улыбке редко-редко, но зато какая это была улыбка! Безмолвно скакала лягушка своей дорогой, таинственная и безгласная. Мила его сердцу и ворона, эта черная птица с грязными от помета лапами.
Но человек оставался для него непостижимым. Когда другие, радуясь своему счастью, мурлыкали какую-то песенку, злобный человек подкрадывался к ним, наступал ногой на шею твари, убивал ее дубиной и съедал. Человек был гнусен, дело его рук — жутко, дыхание — мерзостно!
И Курдиса охватывало отчаяние, что и ему приходится быть заодно с людьми. Приходится, как приходилось на этом острове всем тем, кто хотел жить.
Дело ему дали маленькое: сидеть в лягушиной яме Каспара Рыжего и игрой на каннеле заманивать лягушек. Он умел играть кое-какие их песни. В них слышались забота о пропитании и жалобное комариное зудение, тоненькое и далекое. Лишь изредка нежная мелодия комариной песни прерывалась отрывистым басом слепня, еще более печальным и безответным. Лягушки шлепаются к нему под ноги, словно куски теста, и неуклюже барахтаются, а он — играй!
О чем он думал, сидя долгими ночами в яме? Он радовался за бедных островитян: ведь лягушки и кормили их, и одевали. И он старался, чтобы игра была такой же обольстительной, как миллионоголосое зудение бесчисленных букашек.
Но он жалел и несчастных лягушек, гладил в темноте их прохладную кожу и поднимал их на край ямы, откуда было видно мерцание звезд и фосфорический блеск моря. Ибо сочувствие ко всем на свете запало в его душу и сделало ее бессильной.
Год выдался счастливый: комаров хватало, и лягушки отъелись на славу. Весной заводи на берегу кишели от икры. Над островом не смолкали свирели кваканья. Потом пруды забурлили от головастиков, а болота заплескались от лягушат. Поздней осенью их без счета ловили и солили, а потом грузили на суда. Для острова это было благословением!
Осенью над островом пролетали бесчисленные птичьи стаи. Небо стало пестрым от их перьев, в воздухе стоял немолчный щебет. Птицы спускались вниз, усеивая все крыши и валуны, а холмы становились белыми от их помета. Вооружившись луками и силками, островитяне повыходили на охоту и набивали несметное множество птицы — птичье мясо и перья тоже отправляли на материк.
Счастливый выдался год. Собаки возили с кораблей зерно, а потом дни и ночи вертели мельницы. И во всех глиняных лачугах горел в светильниках жир перед каменным святым Юрьяном в благодарность за содеянное добро.
И Каспар Великий, Каспар Единственный и Несравненный, был милостив. Каждому он выдал чуть больше, чем тот заслужил. И разрешил людям оставить себе чуть не весь улов, какой им достанется в пору отдыха. Он драл шкуру не так свирепо, как всегда.
Сплавав на материк, он привез хорошее настроение. Сын его отправился далеко на юг военным походом, и поход оказался удачным. И потому император благоволил к отцу. И родной остров показался Каспару еще милее.
Ему исполнилось полвека, и, празднуя это событие, он чувствовал себя в самом расцвете мужской силы. Ему снова начали нравиться женские лица, и он счел за благо снова сыграть свадьбу.
Размышляя о Каспаре Рыжем, Курдис воодушевился. Совсем как дитя.
Ах, Каспар Рыжий! Это был уже не человек, это был герой, это был бог. Многоликий и вездесущий. Он поспевал во все места сразу и менял свой лик не хуже, чем алое облако на вечернем небе.
Каспар Рыжий превратился в сказку на глазах у Курдиса. Он, Курдис, уже не помнил, когда увидел его впервые. Но слышал о нем давным-давно, в раннем детстве.
Он помнит, как заезжие корабельщики сидели при свете глиняного светильника в хижине, сушили, пережидая бурю, свою одежду из шкур и рассказывали под раскаты хмурого моря легенды о Каспаре Рыжем — боге далеких островов.
Но Курдису пришлось оборвать все эти раздумья: он вдруг увидел, что из дома, где играли свадьбу, выскочил человек весь в желтом. Человек поглядел во все четыре стороны, увидел Курдиса, замахал рукой и закричал что-то.
Курдис побежал с дюны вниз. Обвисшие раструбы сапог волочились по песку, клочья седых волос развевались, как у всадника.
Толпа медленно просачивалась сквозь низкие двери дома, где играли свадьбу.
Впереди всех шел Каспар Рыжий с невестой, следом — местный жрец, он же и колдун, а за ним — народ изо всех тринадцати деревень.
Каспар Рыжий был великолепен, словно предводитель пиратов. Голова его была прекрасна, как чугунный котел, тело стройно, как кедр. Голову украшала шляпа с красными перьями. Шея была бурой, дубленой. Рыжая борода свисала двумя косами, в которые вплели золотые нити. Бахрома желтой мантии волочилась по земле. Он неторопливо переставлял ноги в красных туфлях со шнурками, и в ушах его покачивались золотые кольца.
Рядом шла его невеста, дева Пирет. И волосы, и лицо, и фата, и платье — все было белее снега. Впрочем, какое там лицо — сплошная бледность, сплошная фата, сплошное не поймешь что.
А следом шел жрец острова. Его мантия, доходившая лишь до колен, была лиловая, голые колени и нос тоже лиловые. Он все время бормотал слова молитвы, закатив кверху оловянные глаза.
А мимо них текла толпа. Бесчисленная и невиданно пестрая.
Головы у мужчин были бритые, уши — отвисшие от серег, зубы — черные от табака. Юноши пришли в юбках до колен, а мужчины постарше — в мантиях цвета тины. У женщин груди были вдавлены внутрь массивными брошками, а животы свисали вниз. Собралось огромное количество старух с лицами летучих мышей и запавшими глазами. И повсюду сновали ребятишки, почти голые, с медными кольцами над пупком, а головы и ноги у них были вымазаны красной глиной.
По-праздничному пестрая толпа заполнила весь двор, от стены до стены.
И едва все собрались тронуться, как вдруг случилось чудо: сплошные серые тучи раздвинулись, и сквозь них проглянуло ясное солнце, обливая землю золотом.
Запылали светло-желтые и красные мантии, затрепыхались, словно языки пламени, перья на шляпе Каспара, а фата его невесты зарозовела, будто облако на закате.
Каспар Рыжий довольно усмехнулся и дал знак трогаться.
Курдис опустил руки на каннеле, волынщик дунул в козий мех, и процессия двинулась через двор. Началось торжественное шествие к морскому берегу, где предстояло закинуть в волны невод на счастье молодым, как испокон веков велось на этой земле.
Три шафера — Нийль, Манглус и Тахве — шли следом за молодыми, сложив сеть треугольником, словно фату.
Море неожиданно улыбнулось гостям сине и дружелюбно. Оно плеснуло на берег волной и замерло, как бы смирясь перед властителем. И Каспар ухмыльнулся, ощутив, что его власть простирается не только на землю, но и на воду.
Берег заполнился множеством пестрого люда. Увязая в мокром песке, гости подошли к самому морю, а следом прибежали собаки и принялись лакать соленую воду.
Нийль и Тахве сволокли челн в море. Нийль греб, Тахве держал в лодке один конец невода, а Манглус на берегу — другой. Большие поплавки плыли по гладкому морю, словно утки, разрезающие грудью воду.
И едва Тахве и Нийль вернулись на берег, как жрец поднял руки и благословил улов:
— Это тебе, невеста, вся живность! Да будет живот твой тяжел, как этот невод. Да будет у тебя столько детей, сколько тут рыб. Чтобы ты легко зачала — о святой Юрьян! — и еще легче разродилась. Во имя твое, святой Юрьян, улов этот — невесте!
При последних словах гости ухватили концы невода. Волоча их за собой, они взбежали двумя вереницами на песчаный холм. Вереницы пестрели на солнце, будто две нитки бус. А меж двух этих ниток стояли на берегу молодые, жрец и музыканты.
Поплавки невода все сближались, и полукруг их все сужался. Наконец невод выполз на берег и упал на песок, и в его ячейках засверкали мелкие рыбешки.
Гости поднялись на дюну, потом их головы исчезли за ней, и только их крик доносился еще до берега. Несколько человек тут же прибежали обратно на берег, увязая в песке, и снова ухватились за концы невода.
Невод приближался к молодым. В нем пузырилась пена и зеленели водоросли. В нем шло безостановочное бурление и кишение. Он был полон невидимой пока живности.
Гости втащили невод на прибрежную гальку и отбежали на берег.
Невод был полон рыбы. Они взбивали мутную пену. Их чешуя сверкала. Они гонялись друг за другом и, резвясь, подпрыгивали вверх.
В их гуще сверкала и переливалась гигантская морская раковина, полная белых жемчужин. И рыбы кружили вокруг нее, не замечая грозной опасности.
Старый Манглус вытянул костлявые руки и взял раковину.
Она отливала синим и лиловым, ее края были отогнуты, будто у чашечки цветка, ее низ закручивался винтом, как рог изобилия.
Удивлению гостей не было границ.
— Это твое, молодая, — сказал Манглус и протянул раковину невесте. — Пусть она служит тебе и подносом, и люлькой для маленького!
Невеста протянула руки, но не смогла удержать ноши и опустила ее на песок. А сама упала рядом на колени. Она перебирала рукой жемчуг, набирала горсть и роняла жемчужинки, как слезы, и радовалась, словно дитя.
А шафера вытряхивали рыбу. Набралось несколько больших корзин. Рыба громоздилась в них через край и сверкала на солнце.
Потом Нийль и Тахве снова отправились в море и еще шире растянули в волнах невод. И жрец снова молитвенно сложил руки:
— Этот улов тебе, жених! Чтобы ты не спал, как не спит рыба. Да задремлет сам святой Юрьян над ложем, ожидая, пока ты утомишься. Да не переведется твое семя, как у рыбы икра. Тебе, жених, этот улов: и большая рыбка, и маленькая, а прежде всего наибольшая!
И при последних словах гости снова ухватили концы невода. Мелькая голыми икрами, они опять кинулись вверх по склону. Но невод на этот раз оказался таким тяжелым, будто был набит камнем.
Гости тянули его, дергали, ругались. Галька сыпалась из-под их ног, мускулы на руках вздулись, ноги сплелись, как у борцов. А солнце обливало золотом надрывающихся людей.
Наконец невод немного поддался. Он подвигался тихо и грузно. Потом один из гостей вернулся, чтобы взглянуть на улов. И окаменел на вершине холма, воздев руки и раскрыв рот в безмолвном крике изумления.
В неводе, который медленно подтаскивали, барахталось какое-то существо, запутавшееся в сети и водорослях. Его окутывала облаком снежно-белая пена. Из пены показывалась то человеческая голова с длинными волосами, то белые тонкие руки.
Маленькая пестрая группа на берегу застыла в неподвижности, охваченная удивлением и растерянностью.
И вдруг все сразу разглядели, что в неводе отчаянно билась Морская дева.
Те, кто тянул невод, спрятались за дюну и не видели этого дива — не то они отпустили бы сеть, и она осталась бы в море.
И невод вытащили на берег, в нем не было рыбы, но была Морская дева. Совсем нагая, прикрытая лишь длинными русыми волосами. На лице ее было отчаяние, в глазах цвета морской воды застыл крик ужаса, а рот, такой красный на белом лице, искажала гримаса боли. Вдруг она увидела раковину с жемчугом.
С изменившимся лицом она потянулась к ней, как бы умоляя вернуть ей раковину. Она поглядела на всех и снова простерла руки. Из глаз ее потекли слезы.
Тут вернулись гости, тянувшие невод. Все так и окаменели на бегу — кто уже внизу, кто на полдороге, кто на холме.
С давних пор никто не видел в здешних водах русалок.
Все застыли на месте. На миг воцарилось растерянное безмолвие. И вдруг послышался спокойный, повелительный голос Каспара Рыжего:
— Это моя добыча!
При звуке этого голоса все очнулись. Люди сбежались на берег и окружили невод. Окружили плотной разноцветной стеной.
Вокруг Морской девы теснилось кольцо красных рож. Она бы скрылась, но куда? Она забилась, потом закрыла лицо руками и заплакала.
Она была стройна и прекрасна. Пышногрудая, но с очень узкими бедрами. Со светлой и нежной кожей. Только вот лицо было нечеловечески бледным, а губы — пронзительно красными.
— Это моя добыча! — повторил Каспар.
И все вдруг перестали удивляться, что в невод попала Морская дева. Людям показалось, будто они изо дня в день вылавливали из моря дев. Так подействовал на них голос Каспара Рыжего.
Они завернули Морскую деву в сеть, уложили на весла, как на носилки, и двинулись в обратный путь.
Впереди всех шел Каспар Рыжий. За ним несли Морскую деву и раковину с жемчугом. Выли волынки. Ярко горели красные и желтые мантии. Флаги разворачивались и сворачивались. А по обеим сторонам процессии, рыча, бежали собаки.
Каспар Рыжий задрал нос еще выше. В глазах его горел огонь, под рыжей бородой, то исчезая, то появляясь вновь, играла улыбка. Он поглаживал ладонью заплетенную в косы бороду и ухмылялся.
Рядом с ним молча шла его невеста в белоснежных одеждах. Она катала в руке, как девочка, две жемчужины, катала-катала, а потом вдруг расплакалась.
Солнце заходило. Его лучи низко скользили над дюнами. Небо блекло. Пестрая процессия становилась все бледней и бесцветней.
Подул ветер с моря, на остров опустилась вечерняя тьма, черная беззвездная и безлунная. Все лачуги стояли в темном безмолвии. Лишь дом Каспара Рыжего сверкал огнями и гремел многоголосым гулом.
Каспар Рыжий справлял свадьбу.
Самый большой зал разукрасили по-праздничному. Сверху свисали железные четырехугольные рамы с глиняными светильниками. Вздымавшийся куполом потолок из кедровых балок был увешан птичьими крыльями, шкурами и коврами с бахромой. Лампы висели меж них, как в лесу.
Островитяне могли любоваться этим домом изнутри лишь на свадьбах Каспара Рыжего. А Каспар справлял свадьбы не чаще чем раз в три-четыре года. В промежутках островитянам оставалось лишь вспоминать увиденное и, вздыхая, перебирать в памяти все то, чем их поили и кормили.
Люди переходили из покоев в покои, тянулись ко всему руками, ощупывали стены, утварь, наряды. Сколько тут всякого добра из заморских земель! И гости лишь мычали от удивления.
Мрачный император из чугуна внушал им страх. О величии самого Каспара им говорила картина, изображавшая их повелителя в мантии и в короне из перьев. И еще другая картина, где его сын верхом на жирафе возглавлял войско чернокожих.
Покои отделялись один от другого дубовой колоннадой. И кафтаны гостей, пробиравшихся меж колонн, казались в свете отдаленного огня темно-красными, а кисти подрагивали на рукавах, как струйки крови. Шлепанье сандалий, наполнившее покои, походило на стук когтей.
Гости опять увидели и залы, и жилые покои, и кабинет. Все было достойно удивления.
Но наибольшее восхищение вызывала спальня. Тут из стены торчали краны, из которых можно было пить, не вставая с постели. Полеживая на спине, можно было по горло насосаться вкуснейшего вина! Тут стояла каменная ванна для купания и стол, за которым Каспар ел при свете факела.
Однако все затмевала кровать Каспара Рыжего. Она держалась на четырех колоннах, выточенных из кедра, рама ее была из каменного дерева, а само ложе — из железного. На ложе высились четыре пуховые перины и семь подушек. Постель была мягкой и жаркой. И сладкой, как грех. И чтили ее, как алтарь.
Крестьянки подходили к ней на цыпочках. Они благоговейно трогали подушки, щупали простыни и вздыхали.
Половина из них помнила эту кровать еще по тем временам, когда они сами были молоды и красивы. А тем, кто постарше, эта кровать запомнилась еще со времен отца Каспара, а совсем старым — со времен деда. Все тут побывали, даже столетние.
И они вздыхали, разинув рты и сложив руки на животе, вздыхали и вспоминали ушедшие дни. Вздыхали даже столетние.
Потом они снова вернулись в зал. Тут девушки уже накрыли стол. И какой стол! Он тянулся от зала до кухни, от кухни до сеней, от сеней до мельницы, от мельницы до хлева. Иных же гостей усадили в свинарник — тех, кому там было самое место, по мнению Каспара.
Табак лежал на столе грудой, словно сено на сеновале. А между грудами табаку стояли ковши с пивом, миски с лягушатиной, блюда с тюленьим студнем, лежали ячменные лепешки, стояли рога с вином и громоздилось великое множество всякой другой снеди и питья.
Свадьба Каспара Рыжего — это было нечто такое, чего островитяне и вообразить себе не могли. Хоть они и не в первый раз попадали на такую свадьбу, все же она повергла их в изумление. Они покачивали головами, разевали рты и пускали слюнки.
Ярко вспыхнули светильники, загорелись факелы, торчащие из стены, словно руки, и гости уселись за стол.
Словно гигантская кормушка, он тянулся из комнаты в комнату, пока не добирался до тех гостей, которых усадили у самых яслей. Ряды желтых и пепельно-серых лиц спускались под уклон вниз, будто дорога с горы.
В одном конце стола сидел Курдис в обществе собак, а в другом — пристроились на соломе слепые и прокаженные.
Едва жрец благословил еду и питье, как за ними потянулись сотни рук. Люди пока еще стеснялись, и робели, и поглядывали, как ведут себя соседи слева и справа.
А посреди стола верховодил Каспар Рыжий.
Напротив него сидела его мать, — лицо у нее было как земля, руки как клещи, глаза как два шила. Во рту у нее торчал всего один зуб — она прожила уже сто лет.
Звали ее Бабилона.
По правую и по левую руку от Каспара сидели его жены. Одна была как день, другая — как лунная ночь. Но обе они равно приходились Каспару женами.
Руки Каспара Рыжего казались в этот день особенно могучими, могучими, как никогда.
По правую руку от него сидела Морская дева, нагая и словно бы прикрытая зеленой фатой. Ее глаза цвета морской воды были закрыты, ее пламенный рот был открыт.
По левую руку от Каспара сидела его невеста Пирет. Ее синие глаза были открыты. Она плакала. И слезы стекали в кубок.
Поясница Каспара Рыжего была могуча, как никогда.
На груди его красовалась медаль святого Юрьяна — лягушка с вытянутыми лапами. Каспар вскинул руку и указал всем на свое новое отличие, на орден Зеленой Лягушки. И заговорил, преисполненный благоговения к самому себе:
— Император прислал мне это по случаю моей седьмой свадьбы. Я сделал императору много хорошего. Мой сын командует императорским войском в земле чернокожих. Император обязан мне половиной империи.
И он отрезал себе ломоть сыра из женского молока, привезенного из негритянской земли. Сыр был черный.
Как только были опустошены первые кружки вина, трапеза превратилась в обжорство. Люди принялись жрать наперегонки, подзадоривая друг друга и в то же время не замечая друг друга.
Пихали в рот яства обеими руками, а будь у людей по три руки — пихали бы и тремя, а будь по четыре — так и четырьмя. Однорукий, посаженный на кухне, помогал себе ногой, а слепые в свинарнике вырывали друг у друга куски из зубов и дрались, когда ячменную лепешку съедал не тот, кто ее схватил. Лишь собаки глодали — каждая свою кость.
Это была выставка чавкающих и молотящих челюстей, которые перекусывали с маху по целому хлебу, заглатывали без заминки свиные бабки и отрыгивали чесночным духом. Это была машина для еды — она сама поглощала пищу, перемалывала, заглатывала и переваривала, переваривала до одури.
На стол снова и снова ставили вино. Ковши с пивом ходили по кругу. Слепые, сдвинув лбы, засунули голову в бочку с квасом. А гости знай работали зубами, отфыркивались по-лошадиному и жевали по-коровьи жвачку.
Сам же Каспар Рыжий вкушал удивительную снедь. Он съел окорок бегемота, тушенный в навозе и обданный дыханием крокодила. Затем не спеша полакомился забродившей похлебкой из разжеванных орехов. Она-то и ударила ему в голову.
Перья на его шляпе закачались, он откинулся на спинку кресла и обратился с речью к гостям и к самому себе:
— Я — все. Я — начало и конец. Кроме меня, ничего нет. Император мне друг. Вы свиньи. Вы мелкие свиньи, недостойные того, что вам дают. Ваше место в свинарнике. Вам бы жрать из лохани. Император мне друг.
Сегодня моя свадьба. Сегодня я захотел сыграть свою свадьбу. Вот это моя жена — не знаю, какая из них. Одна из них.
Я отослал своих прежних жен. Не знаю куда. Небось птичий помет на берегу собирают. Не знаю. Мне все равно. Все на свете все равно. Император мне друг.
Мой сын, — не знаю, от какой жены, — мой сын воюет с неграми. У него три миллиона солдат. Каждый день он убивает по сто тысяч человек, а в воскресенье — по двести тысяч. Ему что? Он может себе это позволить.
У него тьма жен. И негритянки, и индианки, и женщины из той земли, которая называлась Европой и стала пустыней, и женщины из Индии, и женщины с луны. Он не женится на них. Он только справляет свадьбы.
Сегодня мне досталась жена. Она, кажется, из моря. Человек она или нет? Не знаю. Она моя жена. Зачем жене быть человеком?
Ах да, что я хотел сказать? Так вот. Вы свиньи. Чудные же у вас рыла, — ха-ха — такие чудные! Но мне все равно. Все на свете все равно. Император мне друг.
Он снова откинулся на спинку кресла и уставился на всех стеклянными глазами.
Жрец проворно вскочил, согнулся в поклоне и сказал сладким голосом:
— Ты прав: что мы такое? Ничто, совсем ничто. Мы живы твоей милостью: не будь тебя, мы бы умерли. На острове — ты, в империи — император, на небесах — святой Юрьян…
— Юрьян — дерьмо! — икнул Каспар.
— Так-так, точно так, дерьмо, я и хотел сказать. Небесное дерьмо. Им-то мы и кормимся. А потому да здравствуют все кормильцы! Да здравствует наш повелитель Каспар, да здравствует император, да здравствует святой Юрьян!
Все подхватили его возглас, и он прокатился эхом до самого свинарника. И оттуда донесся в ответ хрип прокаженных.
Но затем ряды желтых лиц смешались. Все, шатаясь, повскакали с мест, кто — ухватив зубами кость, кто — кружку с вином. Гул голосов разом перешел в истошный крик. И собаки с воем начали грызться.
Тогда музыкантам велели играть. И во всех покоях, от зала до свинарника, начался великий пир.
Отплясывали «танец белого кота», присев на корточки, и «танец пегой собаки», опустившись на четвереньки, и «танец черной свиньи», в котором плясунам приходилось пахать землю носом. Слепые, прокаженные и собаки отплясывали свои танцы.
Тут Каспар Рыжий покинул свадебный пир и пошел со своими женами спать.
Старухи проводили его жен, из которых одна была как бездыханная, а другая — как мертвая. Как бездыханная была Пирет, а как мертвая — Морская дева.
Она не шевельнулась с тех самых пор, когда ее внесли в дом. Не открывала глаз, не пыталась бежать, и только рот ее был слегка приоткрыт, словно бы в беззвучном вопле, в отчаянном крике о помощи. Она как бы оцепенела от ужаса.
Каспар Рыжий пошел спать с двумя своими женами.
Его мать ждала сына в спальной. Она согрела пуховые подушки. Одеяло висело на ее руке, будто парус на крыле мельницы.
Большие факелы отбрасывали с колонн мрачный свет. За колонной, с каннелем в руках, стоял Курдис. Он должен был играть Каспару Рыжему в его брачную ночь. Так уж было заведено у Каспара Рыжего.
Он любил приправить свои радости музыкой, зажигательной музыкой! Кроме всех выпитых вин, ему был нужен и хмель опьяняющих звуков.
Издали доносился гул и топот свадьбы. За бычьими пузырями окон вздыхало ночное море. Дрожали огни факелов.
Каспар остался один со своими женами. Внезапно Пирет рухнула возле постели на колени и зарыдала:
— Что же я-то должна делать? Я-то здесь зачем?
Полуголый Каспар ответил:
— Ты? Ты будешь играть у нас в ногах жемчугами Морской девы. Поиграй, детка!
А потом Курдису:
— Эй, музыкант, давай! Я готов начать.
Курдис опустил руку на каннель и задрожал.
В полночь Курдис как безумный выскочил из дома Каспара. Он бежал без оглядки навстречу тьме и ветрам, будто за ним гналась тысяча преследователей.
В ушах его все еще звучал вопль Морской девы — она вскрикнула только один раз, но так жутко, что казалось, вздрогнули и земля и небо.
Курдис дрожал всем телом. Ветер трепал его одежду, обдувал его голову. Снизу, из долины, глухо доносился шум свадебного разгула, угрюмый диск острова едва виднелся во тьме, а впереди угадывался беспокойный морской простор. Курдис стоял во тьме, охваченный бездумным отчаянием, и не мог понять, где он находится.
Небо было слабо озарено не то луной, не то отблеском звезд.
Из-за моря выплыло облако, бесформенное и кроваво-красное. Оно горело, расплывалось, уменьшалось, растекалось и пылало жаром. И Курдис отер лицо двумя руками, словно муха. Другой край неба наливался свинцом, лиловел, углублялся, обрывался и обдавал Курдиса жутким холодом.
Никогда он еще не испытывал таких чувств, никогда его так не раздирало страдание. Мысль его дергалась и запиналась, тянулась рывками, как узловатая веревка.
Курдис начал распутывать клубок мысли, бесконечный пестрый клубок. Он закутал в него голову, как во флаг, он продирался сквозь заросли тьмы, путаясь в желтом балахоне догадок. Папоротники и паутинки мыслей стлались по ветреным дюнам.
— Небо мое! Море мое! — вздыхал он беззвучно. — Поддержи меня, ветер! Возьми меня за руку, ночной воздух. Загляни мне в глаза, утешь меня, вечная теплота. Мне так холодно, бесконечно холодно!
Или вся земля превратилась в могилу? В подземелье, где ждут мертвечины черви и притаились в углу жабы? Или у всего мира глаза прикрыты черепками, челюсть отвисла, а сухие зубы оскалены? Или весь мир — только страшная разинутая пасть, уставленная в небо, где мигают звезды?
Светлое мое небо, ясное солнце, дайте тепла, дайте тепла! Не то я умру, умру!
Он ковылял среди глиняных куполов, вздымавшихся вокруг подобно термитным гнездам. Это были могильные знаки. Под ними, как он знал, под тесными глиняными сводами, сидят бесчисленные поколения островитян: обхватив руками подтянутые колени и положив на них подбородок, словно бы в вечном раздумий.
Он обрушил свое отчаяние на этих мудрецов:
— А вы, спящие, видите ли вы какие-нибудь сны? Разве не затем вас погребли сидячими, чтобы ваш разум оставался ясным? Так думайте же, мертвые! Думайте, думайте, ибо живые умирают от бессмыслицы, царящей над вашими глиняными надгробьями!
Разве не поставили перед вами глиняную лягушку, чтобы вы всегда видели существо, готовое скакнуть вперед? Так шевелитесь, мертвые! Мир над вами до отчаяния неподвижен! Мир застыл от жути!
В ответ он услышал лишь гудение полого подземелья. Казалось, слой земли здесь такой тонкий, что музыкант ступал прямо по обнаженным головам мертвецов.
— Так вы не отвечаете! — закричал он в ужасе, раскачиваясь из стороны в сторону. — Вы мертвы! И вы тоже мертвы! Ни в ком нет жизни, даже в мертвых! Весь мир — огромный погост…
И Курдис все шел и шел. Он перестал что-либо сознавать — цель, смысл, надобность. Все, чем он жил, рухнуло этой ночью. Обвалилось все, что помогало ему держаться на ногах. Его мысль, его чувства упали навзничь на пустынный и бессмысленный земной шар.
Что такое жизнь? Что такое человек? Во имя чего люди барахтались в клетке жизни, окруженные со всех сторон бессмысленной пустотой?
Все люди или волки, или свиньи. Одни оскверняют жизнь своей силой, другие — своим бессилием. Все, чего бы человек ни коснулся, становится страшным. Стал гнилостным и воздух, которым он дышит, и небо, к которому он возводит свои гноящиеся глаза!
Курдис метался, обессиленный, с одного конца острова на другой, гонимый ветром и мыслями. Он брел наугад, возвращался на прежнее место и не узнавал его. Его ноги и его разум не знали устали.
Как он попал в этот жуткий край, спросил он себя внезапно. И ничего не смог на это ответить.
Его занесла сюда какая-то неведомая сила, занесла одного, без родных, без близких. Ребенком его подобрали в море, и здесь он вырос — животное среди животных. Только животных он и любил, только животных и понимал. Он согревался, засыпая вместе с собаками, будто с родными братьями.
Человек ли он вообще, спросил он себя внезапно. Но и на это не смог ничего ответить.
«А если не человек? — И, оторопев, он застыл на месте, как столб. — Если не человек?»
Да, он не понимал людей. Он выучил их язык, но этот язык оставался ему чужим. Он выучился думать по их законам, но эти законы оставались ему чужими.
Но ведь должен существовать и другой язык, на котором говорили его родные. Должна существовать родина, где люди чувствовали то же самое, что чувствовал в глубине души и он. Как отыскать родину, как вспомнить родной язык, доносившийся из далекого детства, будто сквозь сон?
Он стоял, удивленный, а над его головой проплывали бесконечные облака. В небе развернулись всполохи, такие теплые. Тучи ниспадали завесой с розовой каймой, зеленые лучи пронизывали черный полог. А потом вдруг запорхали красные световые бабочки…
Где-то в далеком краю его родина, — вспомнилось ему среди той пронизанной огнями тьмы. Вспомнилась нежная ласка воды, ясное солнце, вспомнились игры с братьями на теплых скалах, вспомнились пищалки из морских раковин и волны, обдававшие голову пеной… Где и когда это было?
А потом вспомнилось, как набежали черные тучи, как над волнами закружил ветер, как низверглись потоки ливня, как загремел гром и засверкала на волнах зеленая молния, а их бросало то вверх, на гребень, то вниз, в провал, и они кричали и горланили, до краев переполненные радостью. И голоса их походили на громовые раскаты, доносившиеся до самого горизонта…. Где и когда это было?
На каком берегу мать качала его младенцем, какие бусинки подкидывала она в воздух, чтобы позабавить его, на каком пороге обнажала она свою грудь и совала ему в рот тугой, теплый сосок? И не отцом ли его был тот рыжебородый великан в кольчуге и в сверкающем шлеме? А он лежал рядом с воином на траве, на траве неведомой земли, и болтал, а потом сел и рассмеялся во все горло так громко, что эхо отдалось в небе… Не брезжут ли все эти воспоминания как бы сквозь тысячу ночей и море тумана?
Мысль эта на него так подействовала, что он внезапно обессилел и опустился на песок. Над ним высился купол неба, озаренный смутными отблесками, а вокруг простирался затуманенный остров. Душа его размякла, переполненная, словно чаша, хмельной шипящей пеной.
Лишь бы разыскать где-нибудь свою мать! Люди мертвы, боги людские мертвы, мертво все, что окружает человека. Лишь бы найти свою мать!
Пока он сидел так на песке, как ребенок, до него сквозь гул донесся издали топот ног. Звук все нарастал, и миг спустя мимо него пробежала белая фигура с распущенными волосами и вытянутыми руками.
А потом лишь задрожал воздух и, кажется, послышались тихая жалоба и плеск волн. На прибрежной воде загорелось расплывающееся фосфорическое мерцание.
Когда Курдис поднял голову, видение уже исчезло. Но он знал: это Морская дева, убежавшая обратно в море. Это угадывалось по дрожавшему еще воздуху.
При мысли об этом Курдису вдруг послышался слабый звон струны. И только тогда он заметил, что все еще держит в руках каннель. Струны его заколебались от ветра и, гудя, исторгли тихий напев.
Тогда он сам коснулся каннеля и прислушался. Струны зазвенели по-новому, как никогда раньше не звенели. Он ударил рукой, и зазвучала на диво незнакомая мелодия. Еще ни один музыкальный инструмент не играл такой мелодии.
Задрожав, он встал. Ему хотелось играть, но он не отваживался. И растерянно озирался.
Перед ним простиралось море. Оно фосфорически сняло. Волны, сверкая, окатывали песок. Все было пронизано необыкновенным свечением.
Он снова коснулся каннеля, и снова послышалась эта таинственная мелодия. Тогда он заиграл. Заиграл, словно бы в опьянении.
Прежде его музыка была печальной и сладкой. Она помогала забыться. Теперь она стала страстной и сильной. Будто зазвучал голос самой природы.
Когда каннель зазвенел во всю силу, Курдис вдруг услышал, что кто-то в море подпевает ему. Песня то приближалась, то удалялась, звучала то тише, то громче. Казалось, это пели волны, что их песня без слов обрела слова.
Играя, Курдис подошел к воде, и волны коснулись его ног. И тут он увидел при таинственном свечении воды, как в волнах показывалась то голова, то волосы, развевавшиеся на ветру, то руки, что подавали ему призывные знаки.
Он шагнул в воду, и каннель тотчас заиграл громче, и песня в море тоже зазвучала громче. Он медленно шел вперед, вода все поднималась, и музыка расходилась кругами над морем.
Дно уходило все глубже и глубже. Вот вода уже поднялась до каннеля, поднялась до струн, а потом и выше струн, но музыка звучала даже из-под воды, словно это был голос самого Всемирного Моря…
Так Курдис исчез из мира людей, так он опять нашел своих сестер и братьев, нашел свою мать — Великую Мать всего сущего.
1919
Перевод Л. В. Тоома.