ЗАГАДКА ОДНОЙ ЖИЗНИ

Вы говорите — это случайность, все вышло нечаянно.

Но я не верю. Не верю потому, что на себе испытал и почувствовал это. Да что там, собственно, известно, кроме того, что мы видели собственными глазами? Все прочее — это так себе, вроде картинки на стене или рассказа в книжке.

Ну да, наверно, Америка существует, коли все об этом твердят. Но откуда мне это знать в точности? И так во всем: что сам испытал, то и знаешь: а что услышал от других, то остается смутным. Так и с этой Америкой: мне безразлично, существует она или нет, мне от этого ни холодно, ни жарко.

Для других это недолгая история, в двух словах можно рассказать: да, дескать, нечаянно убил человека. Но для меня история эта длинна, потому что я годами с утра до ночи раздумывал о ней. Это словно шип, вонзившийся мне в душу. Видите, виски у меня поседели, и я до сих пор не женился, да и вряд ли теперь женюсь. Не то чтобы я упрекал себя или раскаивался. Нет, я чувствую, что ни в чем не виноват. Но я не могу от этого освободиться. Все еще так свежо в памяти, будто только вчера случилось.

Впрочем, откуда вам знать об этом? Вы видите только, что живет человек бирюком, погружен в свои думы, но почему — никто не угадает. Никому я не говорил ни слова. Даже переселился в другие края, да и там, на старом месте, вряд ли кто помнит обо всем этом. Дело прошлое… давно забытое, хотя тогда о нем было немало толков. Лишь для меня это не старо и не забыто.

Я уже говорил, что рассказывать тут особенно нечего. И, наверно, глуп я буду, если даже сейчас расскажу. Но раз уж пришлось к слову… Вы все твердите: случай, и больше ничего, будь он хороший или плохой; не обращай, мол, внимания, живи себе — и все. Ну, жить-то, конечно, приходится, никуда не денешься. Но никуда не денешься и от вопроса: почему именно так, почему не иначе и почему именно я должен был там оказаться?

Ну ладно, так и быть, коли хотите. Но я уже сказал, что вряд ли все это интересно для других. К тому же я должен начать издалека, а это для вас и вовсе скучно.

Так вот, жизнь моя с самого детства сложилась неважно. Теперь-то я обзавелся маленькой мастерской и стал сам себе хозяин, так что вроде и жаловаться не на что, но ведь все это не сразу сделалось. А из отцовского дома, я, кроме души и тела, ничего не унес. Вы и сами это поймете, если скажу, что родители мои были батраками в имении. Сами темные, нищие, подневольные люди, что они могли дать детям? Кое-какую одежонку, чтоб прикрыть тело, немножко похлебки, чтобы утолить голод, и две зимы в сельской школе, чтобы вызубрить катехизис. Однако так жили и другие, это бы еще полбеды. Но мать моя умерла, когда мне было года два, так что я ее и не помню. То, что называют материнской любовью, для меня все равно что пустота в пространстве. Впрочем, чего не знаешь, о том и тосковать не умеешь. Плохо, что мне пришлось испытать взамен материнской любви нечто совсем другое. Что было делать моему отцу-батраку, который остался один с малым ребенком, поросенком и грязными портянками, как не жениться во второй раз? Это случается, и это в порядке вещей. Все дело в том, какая ему жена досталась. Все они, кажется, со временем портятся, но эта с самого начала была ведьма. Удивительно, что она вообще оставила меня в живых, и я могу сейчас сидеть и беседовать с вами. Что для нее значила смерть такого малыша, как я! Во всяком случае, с тех пор, как я себя помню, жизнь моя была сплошным адом. А когда у мачехи появились свои дети, доля моя стала еще горше. А отец? Он мало что замечал, а если и заметит, то посопит слегка с досады, но отпора не дает. Думал, наверно: такова уж доля бедняцкая, чего там! Уже восьмилетним ребенком меня отдали в пастухи к чужим людям, там мною мог помыкать кто хотел. Но так я, по крайности, на лето избавлялся от мачехи. Да еще две зимы в сельской школе — голодным, оборванным мальчишкой, которому приходилось терпеть от всех лишь презрение и насмешки. Все остальное время мачеха пилила и поедом ела меня, била и мучила. Кабы я мог отпор ей дать! Но я был тогда еще таким слабосильным, малорослым парнишкой. Только копить ненависть в сердце да скрежетать зубами — вот все, что мне оставалось.

Да, я мог стать человеконенавистником на всю жизнь. Потому что все, что я в детстве видел и испытал, была лишь злоба и ненависть. Но тут мне придется рассказать и о другого рода вещах.

Управляющий в том имении был настоящий барин, жил по-барски и с народом обращался по-барски. И было у него несколько детей, тоже настоящих барчуков, чванных и заносчивых. Я и сейчас не упрекаю их в этом, а тогда и подавно не упрекал. Так уж они были воспитаны, в то время как нас вообще не воспитывали (даже слова такого у нас не было в обиходе!). Им словно привили черенок другого, ценного дерева, а нас оставили горькими, кислыми дичками. Вот с этим-то сознанием они и жили. Но среди других детей у управляющего была дочка, которая ко мне, по крайней мере, относилась совсем иначе. Звали ее Ама, и мне это имя всегда казалось, да и теперь кажется странным. Правда, я потом дознался, что оно могло означать. Ама была примерно моих лет, но выглядела много здоровее такого заморыша, как я. Да и чему тут удивляться, если сравнить жизнь в доме управляющего и в батрацкой хибарке. Помню, словно вчера это было, как я впервые встретился с ней. Мне тогда было немногим больше десяти лет. Была поздняя осень, и я, присев на корточки в канаве за яблоневым садом, грыз грязную кормовую свеклу. Просто с голоду. И вдруг услышал возле себя голоса «Она же не годится для еды!» Я от испуга не мог двинуться с места. «Кража на помещичьем огороде! — мелькнуло у меня в голове. — Девчонка обязательно нажалуется!» Я молчал, а она губы скривила и снова: «Это же не годится есть!» А я наконец только и нашелся сказать: «Нет, годится». Она еще с минуту поглядела на меня и говорит: «Почему у тебя нос мокрый? Вытри!» И я рукавом провел по носу. После этого мы разошлись в разные стороны.

Конечно, это совсем ребяческие воспоминания. Но если жизнь бедна, то и такое запоминается. Несколько дней я дрожал от страха, ожидая взбучки от отца за свое воровство. Но страх мой был напрасен. Аме и в голову не пришло жаловаться, она, быть может, и не понимала, что это воровство.

Мы и после редко встречались. А если и встречались, то наши встречи были иные, чем у других ребят. Чаще всего мы лишь молча глядели друг на друга. Говорить было нечего, было как-то жалостно. Да, теперь, долгое время спустя, я понимаю, что это было чувство жалости.

Но вскоре в моей жизни произошло нечто еще более печальное. Мачеха захотела окончательно выжить меня из дому. Она до тех пор приставала к отцу, пока тот не уступил. Мне было всего двенадцать лет — куда пристроишь такого? Но тут отец на ярмарке познакомился с одним жестянщиком и в разговоре с ним узнал, что тому требуется мальчишка-ученик. К нему меня и повели. Помню, как мы с отцом однажды в воскресное утро стояли перед нашим домом, готовые отправиться в город. Мне не жаль было расставаться с родным домом, но мучил страх перед тем неведомым, что ожидало меня в городе. Мы уже двинулись было, но тут из дома выбежала мачеха и сорвала с меня шапку: «Она же мала ему, а для Кусти в самый раз». В эту минуту я вдруг заметил Аму — она стояла под деревом в конце батрацкого дома и глядела на все это. Не знаю, слышала ли она, что я ухожу, или случайно очутилась здесь. Но, проходя мимо нее, я увидел, что слезы текут у нее по щекам. И до сегодняшнего дня я все еще вижу ее, как она тогда стояла под деревом: узенькое лицо, обрамленное гроздьями кудрей, на глазах слезы, а руки горестно стиснуты. Ей было жаль, что я ухожу, а мне было жалко расставаться с ней!

Так мне и пришлось с непокрытой головой уйти из отцовского дома, чтобы вступить в новую жизнь. Теперь вы и сами видите, что мачеха моя была зверь, а не человек. Я так никогда и не вернулся в родной дом. Отец перекочевал в другое имение. Бывая в городе, он раза два-три навещал меня. Потом он умер. Что сталось с мачехой и ее семейством, я не знаю, да, по правде сказать, и знать не желаю. Но справедливости ради мне следовало бы поблагодарить эту злую женщину за то, что она меня выжила из дома. И теперь я не бог весть чего достиг, но все же это лучше, чем жизнь мызного батрака. А кем еще я мог бы стать, живя дома?

Впрочем, мне пришлось пройти нелегкую школу жизни. Тому жестянщику нужен был не ученик, а просто мальчишка для черной работы. Кроме горя и нужды, мне там нечему было научиться. Так уж случилось, что всю свою молодость мне пришлось провести среди жестоких, бессердечных людей. Побоев, голода, издевательств — всего этого я испытал более чем достаточно. Но зато я скоро понял, что мне не на кого надеяться, кроме самого себя. Поняв это, я начал приглядываться к окружающему. От жестянщика я ушел к слесарю, у которого уже смог научиться кое-чему, а оттуда — к настоящему механику. Учился я сам и не противился, когда меня учили другие. И так всегда, до сегодняшнего дня.

Но все это не главное в моей истории. Не ради всего этого я начал свой рассказ. Если что и поддерживало меня в моей горестной судьбе, то это Ама или, вернее, воспоминание о ней. Потому что самое Аму мне уже не довелось увидеть, по крайней мере, живой… Я слышал, что ее отец тоже ушел из того имения, а после этого я потерял и последние следы. И потому Ама сохранилась в моем воспоминании такой, какой я видел ее в последний раз. Рассудком я понимал, что она уже взрослая и выглядит теперь совсем иначе. Но я не мог, да и не хотел представлять ее себе иной. Такой, какой я ее помнил, она была мне ближе, понятнее и милее. Единственное человеческое существо, которое проливало слезы жалости из-за меня! Да, так я представлял себе ее образ, и этот образ утешал и поддерживал меня. И мысль моя шла дальше: она теперь, конечно, образованная барышня, но ведь и я уже не тот, кем был тогда. Да и мир постепенно изменился, и перегородки между сословиями уже не считаются такими непреодолимыми. Встретиться бы с ней еще хоть раз в жизни!.. Ну да, это, пожалуй, можно назвать любовью, хотя это, любовь к человеку, которого не видишь и которого, быть может, уже и на свете нет. Не умею я выразить все это так, чтобы вы поняли меня. И мне самому не все было ясно. Во всяком случае, я на других женщин не глядел, ни тогда, ни позже.

В то время, о котором я хочу рассказать вам, мне было уже двадцать два года. Работал я тогда у старого Штремберга, был уже обученным подмастерьем и зарабатывал хорошие деньги. Никто уже не помыкал мною, я сам мог постоять за себя. Теперь-то, казалось, и должна начаться настоящая жизнь!

Хорошо помню и ту весну, когда все это случилось. Мастерская выходила окнами во двор, а лавка — на улицу. Во дворе были протянуты бельевые веревки, дальше тянулась реденькая изгородь, отделявшая наш двор от соседнего плодового сада, а сквозь деревья виднелись два-три дома. Вишня цвела так сильно, что сад весь пенился ею. Конечно, от работы никуда не уйдешь, но и рабочему человеку приятно подчас поднять голову, чтобы глаз отдохнул на чем-то красивом. Совсем другое дело, чем изо дня в день глядеть на серую стену или грязный двор.

И вот в один из таких прекрасных весенних дней зашел к нам доктор Канарик со своим ружьем. Страстный охотник, он, вероятно, больше убил разного зверья, чем вылечил людей! Из-за легкой неисправности он принес к нам свое ружье в починку. Такими работами занимался обычно не я, а старший подмастерье. Но, как уже часто бывало и раньше, он в этот день опохмелялся после попойки. Вот и взял я ружье, стал его разглядывать, держа дулом к открытому окну. И уж не помню, что именно я сделал, как вдруг раздался выстрел. «Ты с ума сошел!» — крикнул старый Штремберг, вскакивая. Я и сам испугался. Какой же черт приносит в починку заряженное ружье! Огляделся, но никакой беды не заметил. Только на скатерти, которую Штрембергова мадам повесила сушиться, виднелась маленькая дыра. Значит, ружье было заряжено пулей! Но дырка эта даже позабавила меня: пусть мадам разглядывает ее и диву дается. Так прошла минута или две, и я уже хотел снова приняться за работу. Но вдруг издали донесся отчаянный женский крик: «Помогите! Помогите!» Мы выглянули, даже не догадываясь, что это имеет отношение к недавнему выстрелу. Но так как крик продолжался, мы выбежали из дома. И сразу поняли, что голос, зовущий на помощь, слышится из-за цветущего сада. Пожар, что ли? Попытались пробраться в соседний сад, но, не найдя калитки, разломали часть изгороди. Я бежал под цветущими деревьями, и вдруг страшная догадка пронзила мне сердце: здесь случилось что-то связанное с тобой! Сразу за садом стоял низенький деревянный домик с открытой верандой. Цветущие ветви заглядывали прямо на веранду. И под этим цветочным шатром я увидел потрясающую картину: в широком плетеном кресле, слегка откинувшись набок, сидела молодая женщина, одна рука ее лежала на ручке кресла, другая, державшая книгу, опустилась на колени, а по груди ее стекала красная струйка…

Я не сразу узнал ее, но старая служанка, звавшая на помощь, беспрерывно повторяла: «Ама, Ама… боже мой!» Да, это была она, почти такая же, какой я ее помнил. Конечно, она выросла и выглядела взрослой, но, если не считать этого, осталась такой же, как раньше. Даже эти гроздья кудрей, из которых одна упала на лицо, а другая беспомощно повисла…

Я убил единственного в мире человека, который пожалел меня и которого я любил со странной нежностью…

Что последовало за всем этим, вы сами понимаете. Сначала никто и не заподозрил меня, а старый добрый Штремберг даже отвел меня в сторону и сказал: «Молчи, несчастье случилось, и его уже ничем не поправишь; ты не виноват, это произошло нечаянно. На выстрел никто не обратил внимания, надо только нам самим помалкивать; к тому же рядом на стройке все время стучали и гремели. Ты только сам на вылезай вперед…»

Но я не мог скрыть правды, хотя и не сказал никому о своем прежнем знакомстве с Амой. Мое поведение всем казалось непонятным, но я не стал объяснять. Конечно, говорили все, печальная история, очень печальная, но зачем принимать близко к сердцу подобный несчастный случай? Прямо жаль молодого человека! Так же, как видно, думали следователи и судьи. Продержали меня в тюрьме несколько месяцев, но потом осудили именно на такой срок, который я уже успел отсидеть. И, таким образом, я вышел на свободу как раз в день суда. О, я охотно пробыл бы там гораздо дольше, если бы это утешило боль моего сердца!

Вот и все, что я хотел рассказать.

Обратите теперь внимание на странное стечение обстоятельств. Как я потом узнал, отец Амы тоже умер несколько лет назад, семья попала в затруднительное положение и перебралась в город. Ама стала учительницей и уже года два жила там в выходившем на другую улицу домике за садом, а я и не подозревал об этом. В тот прекрасный весенний день она часов около двух села на веранде под цветущими ветками, чтобы почитать книжку. Как прошла до этого часа моя жизнь и как я взял в руки ружье, вы уже знаете. Все это было как будто нарочно вычислено, чтобы выпущенная мной пуля, пролетев сквозь сохнущее белье и цветущие вишни, смогла соединить наши судьбы. Ничтожное отклонение во времени и пространстве — и все было бы иначе. Но нет, прямо в сердце, можно сказать, в сердца обоих! Может быть, вся наша прежняя жизнь так и была устроена, что ни я, ни она не могли за двадцать с лишним лет ни опоздать куда-либо на секунду, ни прийти раньше срока, с тем чтобы к последней встрече быть на месте точно минута в минуту?

Вы говорите: нечаянно, случайно… Но как может такая вещь произойти случайно? Или еще говорят: судьба… Но и это не объяснение. Это тоже только слово. Или действительно существует некая невидимая, непреодолимая сила, которая направляет эту судьбу? Но такое предположение делает всю эту историю еще более жуткой. И я не хочу думать об этом.


1941


Перевод Л. П. Тоом.

Загрузка...