8. МИЛЛИОННЫМИ ТИРАЖАМИ

Оба проекта были одобрены в Москве — и Луначарским, и Моссоветом, и экспертной комиссией. Особенно тепло был встречен проект памятника Парижской коммуне. Но сроки конкурса уже упущены.

В поисках серьезной и значительной темы для станковой скульптуры Шадр обращается к предложению Гознака. Предстоит обмен денег, и Гознак поручает художникам создание новой эмблематики для советских ассигнаций: на них сбудут помещены изображения рабочих, крестьян, красноармейцев.

Обычно для Гознака работали графики, и поэтому предложение Шадра создать серию круглых скульптур, которые послужат образцами для гравюр, сперва показалось странным. Но скульптор сумел убедить в своей правоте: фигуры, доказывал он, можно будет сфотографировать с разных сторон, при разном освещении, в разных ракурсах. Наиболее удачный поворот и появится потом па предназначенных для дензнаков гравюрах.

Шадр получает заказ и с увлечением отдается работе. Добивается разрешения посещать заводы, ездить в воинские части. Он изучает их «от поваров до комсостава», от подмастерьев до директоров. Присматривается, делает рабочие наброски, то здесь, то там отмечая своеобразный жест руки, поворот головы, складки щек.

Перед ним проходят десятки, сотни рабочих и красноармейцев. Шадр ищет лица, которые как бы собрали в себе черты характера, свойственные эпохе.

Долгое, внимательное наблюдение, «отсеивание» всего липшего, частного отнимает месяцы. Работа с натурщиком — лишь последний, заключительный этап. Она вносит в лепку точность, конкретность.

Глубокие складки изъели лицо рабочего-молотобойца, корабельными канатами протянулись под кожей мускулы. У него запавшие глаза, выступающие кости. Это портрет. Ему нужно придать жизнь, порыв, движение.

Шадр делает глубокие вмятины под глазами и скулами. Акцентирует морщины на лбу, резко поднимает подбородок, придает нижней челюсти тяжесть и одновременно остроту. На лице рабочего появляются тени, перемежающиеся с бликами света. Оно ожило, зажило.

Проработка торса. Одно плечо направлено влево, другое вправо, голова смотрит прямо. Создается впечатление, что рабочий остановлен в момент быстрого, еще неоконченного поворота. Резкое движение и упорный, неподвижный взгляд. Несокрушимая воля. Энергия. Сила.

Последние штрихи. Руки и молот. Тяжелые кисти, опирающиеся на тяжелый молот.

Шадр «обрывает» плечи, кисти рук у него не связаны с торсом, они идут к молоту снизу, прямо из подставки. Ему не нужны ни предплечья, ни локти — они будут только отвлекать внимание. Главное — лицо, руки, молот. Лицо — характер, руки — сила, молот — эмблема. «Я хочу создать символ международного пролетариата», — говорит скульптор. Зато «Красноармеец» — типично русский парень, деревенский. Он еще не успел отвыкнуть от крестьянской работы, хотя мозоли от сохи и сменились мозолями от винтовки. Он долго и тяжко воевал, чтобы вернуться к своей — на этот раз своей! — земле. Глаза его широко раскрыты, рот приоткрыт. В чем-то непокорный, он в то же время простодушен и доверчив.

Рабочий и красноармеец. Два человека, две судьбы. Разные и единые, связанные в тугой узел временем.

В этих скульптурах очень ясно проступает отношение Шадра к своим героям. Он любуется ими, сочувствует им, гордится ими.

Работа над «Рабочим» и «Красноармейцем» идет к концу. Впервые Шадр, теперь главный художник Гознака, имеет возможность пользоваться помощью форматоров. Они заливают глиняную модель гипсом, снимают с нее форму, пролачивают, делают отлив. В холстинных рубахах, длинных белых фартуках возятся у станков. Сам Шадр лишь «доводит» отлитые скульптуры: прорабатывает швы, уточняет лепку лица.

Он торопится на Урал, в Шадринский уезд. Там он будет лепить крестьян — пусть на деньгах появятся портреты его земляков!

Железные дороги только восстанавливались, и Шадр с женой едут долгим, трудным путем. Сперва в Шадринск, а оттуда в уезд, в деревню Прыговую.

По раскисшей проселочной дороге медленно продвигается деревенская, тяжело груженная гипсом и глиной телега. «Аль в Прыговой глины не найдешь? Из города-то везти…» — нараспев, по-уральски, ворчит возница. В ответ па смех скульптора начинает пугать: «Решат, что хлебом гружены, — убьют!» — и, поминутно останавливая лошадь, молится у придорожных кустов, уверяя, что под ними похоронены жертвы дорожных разбоев: «Оно, конечно, человек ноне скотину не жалеет, а уж своего брата, того, как зверя, кокнет».

Мрачные предсказания возницы не сбылись. На рассвете благополучно добрались до старинного дома, построенного из толстых, чуть ли не в аршин в диаметре, бревен, где жили дальние родственники Ивановых.

Крутая певучая лестница, белые, выскобленные полы, утопающие в цветущей герани окна. Узкие скамьи вдоль стен, покрытые узорчатым тканьем. Домотканые цветастые половики. Гора подушек в ярких ситцевых наволочках. Издавна устоявшийся быт зажиточного крестьянского дома.

Редким гостям отвели «чистую» горницу, открывавшуюся только в особых случаях. День прошел в воспоминаньях, обмене новостями. Вечером Шадр повел жену на деревенское гулянье, слушать, как девки неестественно высокими голосами не пели — выкрикивали частушки, он с детства любил их звонкое озорство. На следующий день решил приступать к работе, пошел по деревне искать типаж.

Сначала думалось — просто. Шадр залюбовался сидевшим на завалинке стариком, похожим, по его определению, на Ивана Грозного из «Псковитянки». Все в деревне звали его дедом Павлом. Говорили, что в свои 115 лет он еще молодых за пояс заткнет. Зимой, мол, парясь в бане, выскакивает на снег, а повалявшись в снеговой перине, идет побаловаться чайком за ведерный самоварчик.

«Подсел к старику, — вспоминает Шадр, — долго и пространно рассказывал ему о цели своего приезда в деревню и, наконец, спросил его, будет ли он для меня позировать.

Дед не шелохнулся. Предположив, что он глухой, я заглянул ему в опущенные глаза и, повысив голос, стал убеждать его. Дед неожиданно встал, выпрямился, длинные седые брови космами затряслись, он высоко взмахнул над моей головой палкой:

— Окаянный, что ты меня улещаешь? Я на карточку-то отродясь не снимался, а ты с меня куклу стряпать хоть, гадина этакая!»

Потерпев первую неудачу, Шадр приметил другого мужика, «типа стрельца с картины Сурикова», лучшего севача округи. («Лукошко его вмещает два пуда зерна; подвесив его через плечо на шею, он рыскает по полю, как собака добычу ищет, и разбрасывает зерно одновременно той и другой рукой».) Но и его уговорить не удалось — не помогала даже бумага, подписанная «самим» М. И. Калининым. «Я не пойду, я не маленький, не чеши язык зря, не пойду, и шабаш», — упорно твердил он.

Наконец с помощью родственников уговорили Перфилия Петровича Калганова. Познакомился с ним Шадр у себя в доме. Перфилий Петрович зашел к приезжему послушать о столичных новостях. Вошел в отведенную Ивану Дмитриевичу горницу, повернулся в угол, где иконы висели рядом с вырезанными из газеты портретами Маркса и Свердлова, и размашисто перекрестился на портреты, недовольно ворча: «Раньше Пантелеймон Целитель слепых зрячими делал, а теперь и святые-то все близорукие какие-то». Шадр, сдерживая смех, предложил ему папиросу. Старик протянул руку, и у скульптора от восторга замерло сердце: «Не рука — лопата и грабли».

Не менее выразительно было и лицо: «в глубоких, рельефно крупных морщинах, как в свежевспаханной меже, кожа лица цвета столетнего голенища».

Перфилия Петровича уговаривали долго, «миром». Особенно сопротивлялись его жена и дочь: всю ночь «выли», умоляя «отобрать все животы и лучше расстрелять старика, чем срамить».

С Калганова Шадр лепил «Крестьянина». Перфилий Петрович сидел торжественно, не шелохнувшись. Потом, попривыкнув, стал засыпать во время сеансов, приходилось часто прерывать работу, чтобы будить его. Шадр пробовал развлекать старика, рассказывая смешные истории, по и это не помогало.

Шадру нравился Перфилий Петрович. Немножко «себе на уме», но никогда не поставит себя впереди других, не станет пользоваться результатами чужого труда; твердо помнит: все за одного, один за всех. Правда, есть в нем и затаенная хитринка и завещанная дедами мужицкая расчетливость, но не это главное. Главным для скульптора было то, что определяло национальный характер и что он стремился передать в лепке. Честность и трудолюбие, мужество и душевная чистота, оптимизм и вера в будущее, нравственная выносливость и светлое отношение к жизни. И доброта — в глазах, в уголках губ. Шадр не позволил внешней грубоватости облика ввести себя в заблуждение.

Со вторым натурщиком было легче. Молодые мужики не боялись «греха». Шадр выбрал Киприана Кирилловича Авдеева.

Смекалистый, хитрый мужик, Авдеев, узнав, что Шадр приехал из Москвы с мандатом, подписанным Калининым, решил, что делает Советской власти большое одолжение, и больше всего боялся продешевить. Он потребовал, чтобы его с семейством и сыновьями избавили от продналогов и натуральных повинностей. Если же ему и сыновьям его вздумается торговать — то опять, чтобы безданно и беспошлинно. Да и о младшей дочери надо позаботиться — пусть ее возьмут в Москву, в покормыши за счет государства.

И еще одно условие поставил Киприап: чтобы на будущие деньги с его изображением не плевали. Ведь па царский портрет никто не смел плюнуть!

К своим требованиям он относился с полной серьезностью. Давно была закопчена работа, давно Шадр уехал в Москву, а он все наведывался в Шадринск к Ивановым, узнать, не выхлопотал ли ему скульптор обещанных благ. «Киприан спрашивает про тебя, обижается. Ванятка, говорит, обещал похлопотать», — писала Шадру мать два года спустя.

Киприана Шадр лепил стоящим, он должен был изображать сеятеля; лепил не только голову, но погрудное изображение. Работать было трудно. Могучему Киприану ничего не стоило целый день ходить по полю с лукошком, но невыносимо было стоять неподвижно в заданной позе. Стояла отчаянная жара. Гремя ведрами, Шадр бегал за водой к почти пересохшей речке — смачивал глину. Вокруг толпой собирались любопытные, лузгали семечки, судачили, насмешничали. Киприан обижался на ехидные замечания односельчан, но в глубине души гордился, что скульптор выбрал его.

Вот как оп рассказывал об этой необычайной работе:

«У других или лицо неподходяще, или руки не такие, а у меня тютелька в тютельку. Дело было перед самым покосом. Жара несусветная. Я стою голый среди ограды на особой подставке. Рука па отлете затекает, а пошевелить ею нельзя. Пот градом, а он, Иванов, значит, вокруг меня танцует, и оттуда зайдет, и отсюда подойдет. А то заставит меня насыпать в лукошко песку и ходить — язви его! — вдоль ограды: рассеивать, значит. Парод, бывало, соберется, глазеет. Пострадай, кричит, Киприан. А я молчу, знаю, что им завидно».

Доходило до курьезов. Однажды во время сеанса Киприана позвали мыться (в Прыговой были маленькие крестьянские бани, топившиеся по-черному). Шадр огорчился, что его волосы потеряют форму, и Авдеев, чтобы не размочить чуб, мылся, высунув голову из окна.

Шадр работал над «Сеятелем» до глубокой осени. Начались заморозки, глина стала пристывать, а интерес крестьян не угасал. По-прежнему они каждый день собирались у доморощенной «студии», наслаждаясь мыслью, что двое из них будут изображены на деньгах вместо царей («сарей» произносили в Шадринском уезде). Наезжал из Шадринска старый знакомый, земляк, В. П. Бирюков, историк. Когда-то они познакомились в Археологическом институте, где учились в одни годы, и несказанно удивились, узнав, что оба из Шадринского уезда. Бирюков мечтал написать историю родного края, собирал для нее материалы. Приезжая в Прыговую, он подолгу беседовал с «денежными мужиками» (так прозвали в деревне Калганова и Авдеева), расспрашивал Шадра о ходе работы, записывал его объяснения. В 1924 году он рассказал о своих наблюдениях в сборнике «Шадринское научное хранилище» в статье «Портреты шадринских крестьян на государственных знаках СССР», первой большой статье о Шадре. Особенно тщательно анализировал он «Сеятеля». Писал: «С одной стороны — это глубоко реалистическая фигура, с другой же — вовсе не простой сеятель, а целый символ всего сеющего крестьянства, священнодействующего при этом важном акте своей работы, бодро и уверенно шагающего по пашне, с полным сознанием, что им, сеятелем, жив род людской».

Бирюков был прав. Стремлением показать мужественную красоту не сомневающегося в себе и в своем завтра человека продиктован художественный язык «Сеятеля». Шадр внимательно прислушивался к кипящим в Москве спорам о форме. Одни требовали академической точности воспроизведения человеческого тела — холодного, четкого, бесстрастного. Другие, напротив, считали, что новое время невозможно без новых изобразительных средств: «Форма человеческого тела не может отныне служить художникам формой; форма должна быть изобретена заново». И то и другое казалось Шадру ненужными крайностями. В теоретический спор он вступать не отваживался, но для себя метод работы решил.

Не существует и не может существовать отвлеченного художественного языка, выражающего дух эпохи, считал он. Поэтому прежде всего надо найти соответствующую эпохе тему. Важную, значительную. Обратиться к ее коренным явлениям, к ее героям. Такими героями были для него в Омске Маркс и Карл Либкнехт. Такими героями стали крестьянин и сеятель.

Цель искусства — воздействуя на чувства зрителей, передать воплощенную в образе идею. Обилие подробностей дробит внимание, создает расплывчатость впечатления. Шадр вводит в скульптуру только те детали, которые кажутся ему необходимыми для построения образа, позволяя себе художественно интерпретировать их. Очень точный по ритмике и направлению движения жест сеющего крестьянина оказывается неточным в самой своей основе: уральские крестьяне, даже далеко не лучшие севачи, каким был Авдеев, сеяли двумя руками, вешая лукошко на шею. Но воспроизвести эту позу — значит лишить фигуру легкости, радостности; опущенная голова, клонящаяся под весом зерна шея — все будет свидетельствовать о тяжести крестьянской работы. Шадр отказывается от фактографии. Вольные, широкие взмахи руки сеятеля передают главное: красоту и ритмичность труда, его жизнеутверждающую торжественность.

В эти дни Шадр увлекается чтением русских былин, пробует сам писать стихи былинным размером, пересыпает письма такими выражениями, как «гой еси ты добрый молодец», «исполать тебе, красна девица». Одним из его любимых героев становится Микула Селянинович.

Именно на Микулу Селяниновича и похож сеятель. Не кабальным — вольным трудом связан он с землей, матерью всего живого и сущего. Взмахи его руки — апофеоз свободы и силы. Да и весь его образ построен по тому же принципу, по которому строили образы богатырей народные сказители. Шадр усиливает каждую мышцу сеятеля, преувеличивает ее, насыщает напряжением. Он не стремится показать сложность характера Киприана, раскрыть его психологию, создать портрет-биографию. Авдеев для него — типаж, на основании черт которого он воплощает свои понятия о красоте и силе.

«Самое важное для художника — отразить духовную сущность эпохи», — говорит Шадр. Эту задачу он и решает в работах для Гознака. Это и придает «Рабочему», «Красноармейцу», «Крестьянину» и «Сеятелю» подлинную монументальность. Рассматривая эти вещи на фотографиях, их можно представлять в любых масштабах. Их художественная завершенность не пострадает ни от какого увеличения. Их можно высечь из целой скалы. Может быть, это и будет лучшим воплощением образов, рожденных трудной и самоотверженной, полной революционного горения эпохой?

Скульптуры привезены на Гознак, сфотографированы. А. П. Троицкий и П. С. Ксидиас делают гравюры для дензнаков. Гипс «Сеятеля» стоит в читальном зале Центрального дома крестьянина в Москве. Деревенские ходоки, попавшие в Москву для «проведения в жизнь культурной смычки пролетариата с крестьянством», почтительно осматривают его. Журнал «Всемирная иллюстрация» публикует репродукции «Крестьянина», «Красноармейца» и «Рабочего». Возле «Крестьянина» стоит сам скульптор, смотрит на свою работу, улыбается. Видно, его застали врасплох — он в простой, свободно висящей рубахе, с взъерошенными волосами. Под репродукциями подпись: «Молодой скульптор И. Д. Шадр по темам и пафосу приближается к передвижникам тех славных годов, когда передвижники были поистине русскими крестьянскими поэтами».

Потом, с напечатанием денег, приходит слава. Работы Шадра знают по всей стране, знают даже те, кто не умеет читать, кто не имеет представления о том, что такое скульптура. В конце 1923 года выпускаются последние двадцатипятитысячные купюры с изображением «Красноармейца» и «Крестьянина». В следующем, 1924-м, — пятирублевые с «Сеятелем» и «Рабочим». Потом облигации Первого, Второго, Третьего крестьянского займов. Марки, опять деньги, опять марки — ежегодно до 1931–1932 годов. Портреты шадринских крестьян публикуются повсюду, даже на обложке дешевых папирос «Смычка».

Шадр радуется своей известности и, может быть, еще больше тому, что к ней приобщены его земляки, крестьяне Шадринского уезда. Из дому пишут, что гордости крестьян Прыговой нет предела.

Из родного дома пришла и еще одна, исполненная скульптором в этом же, 1922 году, работа: портрет матери.

Шадр долго не выставлял этой скульптуры, и о ее существовании знали только самые близкие ему люди. Он делал ее для себя. И в то же время в портрете Марии Егоровны — завершение темы, начатой в «Крестьянине» и «Сеятеле»: исследования русского национального характера.

В этом портрете как бы запечатлена вся жизнь Марии Егоровны. Ее умение «держать в своих мозолистых, натруженных руках весь дом». Ее всегдашняя усталость и одновременно постоянная готовность собрать все силы на непосильную борьбу с бедностью, «только бы детей поднять на ноги!». Ее самоотверженная забота о близких. За много лет собраны Шадром ее письма — корявые, без точек и запятых, с многочисленными ошибками. Она никогда не писала о себе; отец, братья, сестры болели, им нужно было справлять новую одежду. Она не болела и ни в чем не нуждалась.

Шадр ничего не приукрашивает — под его руками возникает некрасивое, морщинистое лицо старой женщины. Резко выступающий вперед подбородок, грубые скулы, тесно облегающая старческие жидкие волосы косынка.

Зато тем ярче выступает в этом портрете красота внутренняя, душевная.

Это не только утомленное, но и энергичное лицо. Суровое и честное. Спокойное какой-то мудрой раздумчивостью и озаренное жизненной отвагой, которая помогла ей вырастить двенадцать детей.

До последней черточки, до чуть уловимого движения бровей похожа Мария Егоровна на этом портрете. И вместе с тем в ее облике собрано все то, что характерно для всех крестьянских русских матерей: сознание ответственности перед жизнью, самоотверженная воля, душевное благородство. Шадр создал не просто портрет — образ одной из тех матерей, усилиями которых держалась и развивалась русская жизнь.

Загрузка...