11. «ПРОПОРЦИИ ДУХА»

В 1926 году (закончив глиняную модель памятника для ЗАГЭСа) Шадр больше чем на полгода едет с женой за границу: через Германию в Италию и Францию. Воспоминания жены скульптора и частично сохранившиеся его письма в Россию позволяют судить и о художественных симпатиях и человеческих качествах мастера.

Первое сильное впечатление ждало в Дрездене. Шадр впервые видит подлинник знакомой еще с детства по репродукциям и рассказам А. Я. Панфилова «Сикстинской мадонны» Рафаэля. Татьяна Владимировна рассказывает: «Всегда такой разговорчивый и оживленный, Иван Дмитриевич притих и долго стоял в безмолвии. Потом говорил, что чем дольше смотрел, тем дальше уходило все лишнее. Побледнело и исчезло и празднично-яркое одеяние папы, и сверкающая земная красота св. Варвары, и остались только неизъяснимая женственная грация и прозрачная печаль юной матери, оттененная недетски мужественной силой взора сидящего у нее на руках младенца. В течение целого дня не покидало Ивана Дмитриевича ощущение какой-то душевной очищенности и ясного просветления».

Еще поразил Шадра «Динарий кесаря» Тициана. «Не помню уж всего того, что рассказывал мне об этой картине Иван Дмитриевич. Помню, что он особенно обращал мое внимание на силу психологической характеристики этих двух таких разных людей. И кроме того восхищался изумительно сочными, горящими красками и показал мне, как сияние красок, которыми написан Христос, затмевает собой краски фарисея».

На третьем месте по глубине впечатления оказался для Шадра Рубенс. Свобода, с которой он изображал самые сложные положения человеческих тел, напоминала ему о Микеланджело. Он покорял неизбывным жизнелюбием, могучей смелостью, силой рисунка и страстностью темперамента.

Всю дорогу до итальянской границы Шадр говорил о «бурном движении» полотен Рубенса, «сердечной ясности» Рафаэля, «глубине проникновения в душу» Тициана. О том, как жизненно, реально все изображенное этими художниками. И в то же время о широте обобщения этой реальности, о значительности их героев, об умении показать в отдельных людях чувства и страсти, присущие всему человеческому роду.

Впервые в его речи появляется выражение «пропорции духа». Художнику, говорит он, нужно уметь находить людей, пропорции духа которых позволяют говорить не только об их личных, но и о общечеловеческих свойствах. Об этических, нравственных или социальных проблемах.

Шадр старается увидеть все, что возможно. Поселившись в Венеции, «восхитительном, единственном в мире городе по своему уюту, гостеприимству и совершенно своеобразной красоте», он объезжает все окрестные острова. В Неаполе, не удовлетворяясь роскошью центральных кварталов и набережной, обходит маленькие грязные переулки, где прямо под открытым небом готовят еду на чадящих жаровнях. В Риме наблюдает за процессией чернорубашечников, разъяренных покушением на Муссолини.

И в то же время Шадр снова и снова посещал музеи, он хотел знать и жизнь и искусство. Целые сутки провел в Сикстинской капелле — Микеланджело по-прежнему оставался для него непревзойденным образцом.

О, я хочу безумно жить,

Все сущее увековечить,

Безличное очеловечить,

Несбывшееся воплотить![18]

пишет он брату жены С. В. Гурьеву. «…Я переживаю минуты досады, близкой к тревоге, от того, что вижу. От того, чего не видел прежде, от того, чего не сделал».

Каждую вещь в музеях Шадр рассматривает как впервые, задавая себе вопрос: что может она дать ему в работе? И в работе над монументом и во всех последующих? Подолгу обдумывает и построение скульптурных групп, и отдельные складки, морщинки на скульптурных портретах. В термах при виде Венеры Киренейской загорается: «Вот если бы так сделать русскую девушку нашего времени!»

Как бы подводя итоги мыслям, сообщает в Россию: «Подбираю хороший материал из классиков и современных произведений, которого, думаю, для меня вполне хватит, чтобы усовершенствовать взятую мной линию в искусстве, какую я нахожу вполне правильной».

Шадр умеет радоваться жизни — ив работе и в отдыхе, дни путешествия кажутся ему праздником. Он наслаждается и венецианскими гондолами, и гротами Сорренто, и лазурной прозрачностью средиземноморских вод. Каприйская фотография запечатлела его облик: в легком костюме, загорелый, счастливый, присев на решетку балкона, Шадр ласково и внимательно вглядывается в голубую даль моря.

Он показывает жене места своей юности, то по-детски обижается на нее за то, что, когда проезжали Пизу, она предпочла сон осмотру падающей башни, то добродушно подшучивает над ней. «Купили ей платье, — пишет он теще, — ей кажется таким, какие одни старухи носят; купили другое, оказалось таким, какие только одни дети носят; купили по ее выбору самые модные туфли, были малы, а за ночь выросли, как лыжи».

Но руки тянулись к работе, тосковали о ней. Приехав в Каррару, Шадр уже не смотрит на произведения искусства, а только на мрамор. «Не мог оторвать глаз от великолепных пластов розовато-белого мрамора», — пишет Татьяна Владимировна. Да, Италия не деревня Прыговая, глину с собой везти не нужно. В материалах недостатка не будет. Но что лепить?

Этот вопрос всегда доставлял Шадру много раздумий. «Что лепить?» — всегда ассоциировалось у него с вопросом «зачем?». Кому интересен, нужен его замысел? Есть ли в нем содержательность, значимость?

Одновременно с Шадром в Риме, на вилле Медичи, жили и работали лауреаты Парижской академии искусств. Шадр, жадный на общение, узнал, что среди них есть скульптор, и пошел смотреть его работу. Скульптор лепил козочку. Белая, пушистая, привязанная тут же на веревке, веселая и доверчивая, она была прелестна. Профессиональное мастерство скульптора было неоспоримо. И все-таки Шадр ушел из виллы Медичи с ощущением ненужности работы, которая показалась ему просто ученическим упражнением. «И я лепил в Екатеринбурге журавля, — говорил он, — но я тогда учился. А он лауреат, от него, наверное, ждут чего-то большего, серьезного».

Трудно, напряженно ищет Шадр тему. О композиционной скульптуре в путешествии нечего и думать: работа должна быть небольшой, транспортабельной. Лучше всего бюст или голову. Но чью? Италию он не чувствует — что бы ни увидел, тотчас вспоминается Россия. Описывая Гурьеву Капри, Шадр сравнивает остров с богатырским седлом: «как будто великан Святогор погрузил своего коня в воду». Следовательно, портретируемый должен быть русским человеком и — это уже непременно для Шадра — взволновать его своей духовной сущностью.

Шадр обращается с просьбой позировать к Горькому. При встрече он просит «пятнадцать сеансов по два часа каждый». Это минимум того, что он требовал от натуры. «Надо сделать слепок с головы и попутно изучить характерные черты». Горький ссылается на плохое самочувствие, на занятость. Расстаются, так ни о чем и не договорившись. Горький обещает подумать и сообщить о своем решении.

Два с половиной месяца живет Шадр на Капри, но никакого ответа не приходит. Потом расстается с Италией. «Проехали… через Геную с ее знаменитым кладбищем, ее морем и мощным флотом, по берегам Итальянской Ривьеры, перевалили в пределы великой Франции, и вот, наконец, Париж!»

Во Франции ждет Шадра желанная работа — он лепит голову Леонида Борисовича Красина.

Два месяца за ним ежедневно приезжает автомобиль, который везет скульптора в Монморанси, в небольшую виллу, обнесенную тонкой садовой решеткой, от которой ручьями разбегаются ведущие в фабричные поселки Парижа проселочные дороги.

Ежедневно Шадра встречает высокий, сухощавый, седой человек. «Сосредоточенные усталые глаза, вихор седых волос, торчащих на голове, как раскрытая пятерня руки, пергаментно бескровное лицо, как бы отлитое из желтого воска, тонкие губы, точно обрисованные фиолетовым карандашом». Красин давно и тяжело болен.

Но дом его по-прежнему гостеприимен. За столом всегда гости, разговор идет сразу на четырех языках: русском, французском, немецком и английском. Специально для Шадра готовят карасей в сметане. Хозяин подолгу разговаривает с ним в кабинете.

Общих тем много. Прежде всего — о памятнике Ленину. О достойном увековечении его памяти — осуществлении его идей. «Для этого хотелось бы прожить еще хотя бы двадцать лет, — говорит Красин. — Не знаю, удастся ли».

Знал: не удастся, но говорить о болезни не хотел. «Жизнь любил безмерно, но смерти не боялся… и всегда высказывал желание быть сожженным. И в этом случае мысль его каждый раз возвращалась к Ильичу, к его будущему мавзолею… Он говорил, что прах всех погребенных у кремлевской стены должен быть сожжен и пепел старой ленинской гвардии в урнах должен окружать усопшего вождя».

Такого и лепит его Шадр — нервно-порывистого, утомленного болезнью, но непокоренного духом, решительного и твердого.

Физическая слабость и всепобеждающая сила мысли, нервная утонченность и постоянная готовность к действиям; мешки под глазами, свидетельствующие о крайней усталости, и зоркая, пронзительная острота взгляда. Сотканный из внешних противоречий и контрастов, портрет этот полон внутренней собранности, единства замысла, глубины понимания психологии. В его лепке возникает не только внешний облик Красина, но и «пропорции его духа».

Скульптор то и дело обращается мыслью к уже созданным им портретам революционеров. К взволнованно-романтическому Либкнехту, мудрому Марксу и особенно часто к портрету Ногина.

Он работал над ним сравнительно недавно, два года назад, в 1924-м. Сперва снял посмертную маску, потом вылепил бюст. Да, он был очень непохож на голову Красина. В задумчивом молчании Ногина особую выразительность приобретал его взгляд — внимательный, сосредоточенный; лицо его было спокойно, сдержанно, благожелательно. Лицо Красина, наоборот, все в движении: брови приподняты, рот напряжен, глаза ре просто всматриваются, впиваются во что-то, вызывающее повышенную эмоциональность и нервность.

В облике Ногина все законченно, благообразно: овал лица, ровная линия носа, красивая, пышная шевелюра. Мягкая обобщенная лепка выявляет цельность душевного его состояния.

Голова Красина решена резко, почти гротескно. Подчеркнута каждая морщинка, каждая складка кожи. Порывистой, нервно-темпераментной становится и лепка: свет — тень, свет — тень!

Разные, разные! Сложна внутренняя жизнь человека, многоцветны ее нюансы. Да и внешние обстоятельства жизни почти всегда непохожи.

И все же где-то в глубине, за внешней несхожестью должна выступать общность духа — в нем выражение времени, в нем причина интереса Шадра к этим двум таким различным людям. Умная зоркость и способность к взлету мыслей; убежденность в своей правоте; решительность. И еще одно непременное для всех портретов скульптора: доброта, рожденная чутким вниманием к жизни.

Те черты, над которыми не властны ни годы, ни болезни. Поэтому Шадр не скрывает недугов Красина. Он делает два варианта его портрета: один — бронзовый, установленный на гранитном кубе; второй — мраморный, высеченный из цельной глыбы. Пожилой, смертельно больной человек силой своей воли как бы вырывается из куска камня.

Смертельно больной… Но ведь человеческая жизнь всегда в исходе своем трагична: каждого подстерегают болезни, ждет смерть. Оптимизм не в том, чтобы молчать о неизбежном. Шадр верит: вдохновляет не улыбка, вдохновляет вера автора в своего героя, мужество изображенного, важность и серьезность идеи, которой он служит, пропорция его духа… Вот Рембрандт — один из самых трагичных художников мира, а его картины заставляют любить жизнь, верить в нее. О жизни надо говорить правдиво, во всей ее сложности, изображать ее такой, какова она есть.

Раздумья увековечены в скульптуре. Работа окончена. Красин уезжает в Лондон. Пора возвращаться в Россию.

Загрузка...