1. СТРАНА ДЕТСТВА

Впервые Шадринск упоминается в документах 1662 года под названием Шадриной заимки, на которой «дворами стоят и острожный лес вожен». Основателем его считается слободчик Юшка Соловьев, получивший разрешение привлекать вольных «гулящих людей для государевой десятинной пашни».

Первые дома будущего города выросли на том месте, где в реку Исеть впадает небольшой приток Курья Шадриха, мелководный и мутноватый. Откуда произошло название притока и самого города — точно не известно. Правда, некоторые из тамошних стариков до сих пор говорят вместо «рябой» — «шадровитый» и вспоминают. Легенду о рябом татарине с прозвищем «Шадра», одном из первых поселенцев слободы. Так ли это? В Шадринске жили татары, жили башкиры, но подавляющее большинство там было русских.

Слобода росла, горела, опять росла и к середине XVIII века была преобразована в город. К дню рождения будущего скульптора Шадринск стал уездным городом с населением в одиннадцать тысяч с небольшим. С шестью церквами, тремя начальными училищами и одной больницей, с рыночной площадью и собором в центре. Промышленность местная: скорняжная, овчинная и пивоваренная. Население в основном жило земледелием. Пахотные просторы, привлекшие некогда государеву казну, не оскудевали. Шадринский уезд широко торговал хлебом, скотом, маслом. Пройдут годы, и Шадр будет вспоминать о родных уральских предгорьях: «зеленых, с бархатными лугами, с тихой сонной рекой в камышах, с жирными черноземными полями, кормившими хлебом Россию, с рожью высокой, в какой тонет крестьянская лошадь с дугой, с дремучим зеленым бором, с благовестом соборного колокола, зовущего к смирению и кротости».

Будет вспоминать о светлой реке Исети, тихой и медлительной, о цветущих лугах и зеленой скани берез, о залитых солнцем полянах и муаровых стволах сосен: «Сосны, как мачты, все как одна, веками шепчутся вокруг города. Их обнимают тесным кольцом шумливые березы. В кружеве своего наряда они медленно качаются и склоняются до земли, как бы собирая цветы незабудок».

На самом деле уральские леса только казались ласковыми. При ветре они гудели рокочущим океанским гулом, и стоило отойти подальше, оказывались глухими, разбойничьими. В семье Ивановых (старожилы! без малого сто лет живут в Шадринске) лучше чем где-либо знали их ушкуйничью стать. Егор Овчинников, тесть Дмитрия Евграфовича Иванова, дед будущего скульптора, низкоросл, горбат был не смолоду. В бешеной скачке по лесной глухомани, спасаясь от грабителей, повредил спину. Спасибо лошади, обошла, выручила. Задыхаясь, из последних сил крикнул ей: «Думай, Думка, думай!» — и потерял сознание. — Вывезла Думка, сама нашла дорогу, а то бы пропал.

Дом Ивановых одноэтажный, деревянный, с тесовой крышей, с плотно подогнанными ставнями, тяжело врос в землю на стыке двух улиц. Сами когда-то рубили — семья потомственных плотников, из поколения в поколение топорами хлеб добывали. Дмитрию Евграфовичу достался дом от деда, перешел по наследству вместе с родовым ремеслом.

Дмитрий Евграфович был неплохой мастер, но заказов не хватало. Чуть ли не каждое лето нужда гнала искать работы на стороне. Прогреется воздух, поберут первые ручьи — плетеный короб через плечо и в деревни. Строить!

С ним шла и жена Мария Егоровна, сперва одна, а потом, «как утка с утятами», с детишками.

И в тот год, 1886-й, когда Дмитрий Евграфович подрядился строить пожарную вышку в селе Такташинском, верстах в девяноста от Шадринска, пошла с ним, несмотря на то, что ждала ребенка. Там, в темных Островлянских лесах, населенных кержаками-раскольниками и выносила его. Там 30 января 1887 года и родился Иван.

По санному пути, туго спеленатого, перевезли его в Город. Иван был третьим сыном, вторым после Василия живым. Старший сын Дмитрия Евграфовича, тоже Василий, умер в младенчестве.

Жилось трудно, натужно.

«Мое детство не помнит игрушек, — писал впоследствии скульптор. — С пеленок глаза мои привыкли видеть

нужду,

слезы,

голод

и труд».

Мясо в щи клали лишь по большим праздникам. Спали на полу под общим одеялом, вповалку. Одежду донашивали до ветхости, передавая ее от старшего сына к младшему.

Особенно тяжело приходилось зимой. Во время сильных буранов избу заносило снегом до самых труб. Отгребать было некому: Дмитрий Евграфович с утра уходил на заработки, Мария Егоровна едва справлялась с детьми и хозяйством. Ребятишки, чтобы попасть в дом, прорывали норы, лезли во двор поверх ворот. Мороз жег щеки, щелкал как ударами хлыста, рвал воздух.

Дом держался заботами матери. И хоть в девичестве Марии Егоровне не приходилось так надсадно работать — ее семья была богаче, состоятельнее Иванова, — она не жаловалась. Помнила, как родные противились ее браку со статным голубоглазым красавцем плотником, как пророчили ей горькую судьбину. Суровая, с крутым и решительным характером, она не сдавалась. Никого не просила о помощи, работала с утра до ночи, качая колыбель, привязанную на длинной жерди к потолку, то и дело отрывалась по хозяйству: поставить опару, постирать белье, поштопать одежду.

Ложилась перед рассветом, вставала раньше всех. Заботы рано съели ее красоту, заставили забыть о молодости. Низко повязанный платок, суровые глаза, избороздившие шею морщины — Шадру казалось, что он никогда не помнил ее иной. Всегда усталое и всегда мужественное лицо. Решительное и гордое.

Детей Мария Егоровна любила ровной любовью, не делая между ними никаких различий. Выдержка в обращении не изменила ей и в старости. Когда Шадр приезжал в родной город уже известным скульптором и соседки прибегали расспросить о его успехах, Мария Егоровна не давала никакой пищи их любопытству. «По мне все дети равны», — говорила она.

Она не была ласковой, и не потому, что не признавала поцелуев, просто ей было некогда. Целый день хлопотала по дому, кормила и обстирывала, боясь истратить лишнюю копейку, — детей надо было отдавать в училище, без денег не обойдешься, — а вечерами учила их грамоте и арифметике. На заслонке русской печи мелом выводила корявые буквы и цифры, а наутро вновь отмывала ее, «готовя» к занятиям.

Поздно вечером приходил с работы отец. Появлялся в облаках холодной изморози, стоя на пороге, онемевшими руками долго выламывал из бороды ледяные сосульки.

Иван любил тот вечерний час, когда вся семья, год от году увеличивавшаяся, чинно собиралась за столом, когда Дмитрий Евграфович, «усталый, тяжело опускался на скамейку перед большой деревянной семейной чашкой с похлебкой и, ударив ложкой о край чашки, торжественно кричал: «Ну, босая команда, на вахту!»

После ужина отец еще долго пилил, строгал: докрасна раскалив согнутую из кровельного железа, длинной коленчатой трубой перегородившую чуть ли не половину комнаты печку, делал рамы, гробы. Устав, ложился в свежевыструганный гроб на смолистые сосновые стружки, приговаривал: «Родился наг, нагим и умру. Только бы орду вырастить».

Ради «орды» Дмитрий Евграфович брался за любую работу, но по-настоящему любил только резьбу по дереву. Каким он был резчиком, как умел понять и оценить дерево — сочную, теплую красоту мира! Закажут ему для дома «отделку», пусть самую скромную, фантазия Дмитрия Евграфовича разыграется, и он расчерчивает прихотливые узоры орнаментов, включает в них выпуклые листья, пучки лучистых трав. Вырезает львов с добродушно-злобными мордами, берегинь, фениксов; сказочно изукрашивает наличники, делая их похожими то на кокошник, то на корону.

Для Ивана это было первое знакомство с прекрасным, творимым человеческими руками. Волшебной палочкой казался ему карандаш отца. Стоило Дмитрию Евграфовичу взяться за него, и мальчик забывал о сне и еде, смотрел, как отец рисует эскизы, как режет. Дмитрия Евграфовича радовал интерес сына, и он старался передать ему свое уменье: часами сидели вдвоем, рисуя карандашами узоры, такие затейливые и сложные, что об осуществлении их и мечтать не приходилось.

Мария Егоровна не мешала им, хотя не слишком-то одобряла увлечение мужа: резьба по дереву была убыточна. Времени уходило много, а оплачивали ее плохо, чуть дороже обычной плотницкой работы. Случалось, что заказчик вообще отказывался платить. Иногда Дмитрий Евграфович заканчивал работу бесплатно, «ради красоты», а иногда, возмущенный и огорченный, бросал ее на половине.

После больших незадач запивал, а «отгуляв», чтобы оправдаться перед женой, шел по святым местам давать зарок. «Помню его странником, — рассказывал Шадр, — с высоким крестообразным посохом, со старомодным шестиствольным пистолетом для устрашения на случай встречи с лихим человеком или медведем в дремучих Верхотурских лесах.

Отец любил меня, и я почти всегда был его спутником, несмотря на то, что едва поспевал за его большим, уверенным шагом».

В бога Дмитрий Евграфович верил больше по привычке, чем по душевной потребности, а к атрибутам православной религии относился с неприкрытым ироническим сомнением. «Врут, канальи, — говорил он о нетленности праведников. — На бога надейся, а сам не плошай». Значительно сильнее, чем реликвии, его волновали архитектура северных церквей, жизнь леса, суровое величие уральской природы. Мечтатель и фантазер, рассказывавший о своем замысле изобрести «вечную мельницу», плакавший от радости при виде первых весенних подснежников, он сумел передать свои интересы сыну. Иван рос похожим на него: чутким к красоте, любящим природу, с неясным еще стремлением к иной жизни. «На формирование моей детской души огромное влияние имел отец, человек редкой духовной чистоты, добряк, самородок, «золотые руки», — признавался он впоследствии.

Сходство отца с сыном поразило два десятилетия спустя жену скульптора Т. В. Шадр-Иванову. «По своему складу Иван Дмитриевич сильно напоминает отца, — записала она. — Та же художественная одаренность и тяга к прекрасному, свобода и богатство фантазии. Внешне они были тоже очень похожи. Зачастую доходило даже до мелочей. У них была совершенно одинаковая улыбка, одинаково полузадумчиво-полумечтательно держали они в руках папиросы, только один дорогую, а другой простую цигарку. Дмитрий Евграфович признавал только собственную самокрутку».

С фотографии Дмитрия Евграфовича смотрит на нас удивительно доброе, как бы озаренное внутренним светом лицо. Остатки мягких волос, седая борода, затаившаяся в уголках глаз способность вновь и вновь удивляться миру. Есть и портрет, вылепленный сыном.

В него стоит вглядеться пристальней, не как в скульптуру пока, но как в выявление характера Дмитрия Евграфовича. В тяжелую прорезь морщин на лице, говорящую о трудной жизни; в задумчивую глубину глаз, пытливых и внимательных; в длинные, гибкие пальцы руки, натруженной — какой, видно, работы она не знала) — и все-таки артистичной; в напряженный очерк бровей. Почувствовать ощущение силы, переполняющей тело; недоуменную растерянность — где и как найти ей должное применение; и вместе с тем душевную легкость, приподнятость, позволяющую не склоняться перед заботами, но забывать о них.

Неразлучные зимой, отец и сын расставались летними месяцами. Дмитрий Евграфович уходил или на дальнее стройки, или — если было чуть полегче с деньгами — шел бродяжничать. Удержать его в городе было невозможно: на целое лето исчезал он в леса, степи, случалось, доходил до Дона.

Иван знал: выпадет первый снег, и всей семьей пойдут встречать его на Увалы — отроги гор, с которых так Далеко видно. Отец принесет подарки, радостные своей неожиданностью: птичку, суслика. Однажды он притащил на веревке козу. Долгими осенними вечерами будет рассказывать о местах, которые исходил, о людях, с которыми случилось встретиться, и Иван будет жадно слушать, замирая от предвкушения собственных путешествий… А потом много лет спустя признается жене: «Очень люблю Нестерова. Вот его природа, его березки — все это мне так близко! Как жаль, что Михаил Васильевич не видел меня в детстве! Ведь я был как раз таким мечтательным мальчиком, какими он изображает своих отроков».

А пока и около Шадринска есть что посмотреть! Утром, чуть поднимется солнце, садись в челнок и плыви по течению Исети, любуйся медленно наплывающими сосновыми берегами, зеркальным отражением старых деревень Перуновой и Бокалды, правильными квадратами зеленых лугов. Или выйди на берег, разведи костер и сиди молча. Слушай тишину. Смотри, как воробьи отряхиваются в воде, как собака, высунув от зноя язык, распластывается на песке.

Кругом безлюдье.

«Изредка пройдет стадо, промычат коровы, пастух расхлестнет воздух сухим выстрелом хлыста, пропоет заунывный рожок, и станет тихо, так тихо, что слышно, пак мотылек садится на обнаженную руку…

Ослепительное солнце расплавит тебя, и ты поверишь, что не река течет, а твоя собственная кровь, твоя жизнь…»

Страна детства, страна детства! Шадр не просто сохранил память о ней. Она навсегда осталась для него воплощением земной красоты. С восторгом рассказывал он в зрелые годы друзьям о «шелке зеленых лугов», о «золотой раме соснового бора, зажавшего Шадринск». И люди, населявшие страну детства, вошли в его творчество, и вся его жизнь была согрета мыслью о ней. Недаром в одном из рабочих листов конца двадцатых годов бегущей скорописью выписаны стихи Есенина:

Под окнами

Костер метели белой.

…Божница старая,

Лампады кроткий свет.

Как хорошо,

Что я сберег те

Все ощущенья детских дет.

Загрузка...