3. НАЧАЛО ПУТИ

Иванов, попавший в первый набор учеников Художественно-промышленной школы, почти не опоздал к началу занятий: он держал экзамен 4 января 1904 года, а школа начала функционировать 9 декабря 1903 года. Все в ней было новым, непривычным для Екатеринбурга: и специализированные мастерские, которые должны были подготавливать мастеров местной художественной промышленности[1]; и состав преподавателей, в большинстве приехавших из Петербурга; и ансамбль зданий, специально для нее выстроенный в центре города.

Первые впечатления Иванова связаны с директором школы Михаилом Федоровичем Каменским[2]. Обладая почти неограниченными полномочиями при приеме учеников, он не только не стеснял его различиями веры, сословия или пола, но и помогал тем, кого считал одаренными, в случае необходимости обойти даже немногие обязательные условия. Шадр вспоминал, например, об одном из учеников, совершенно неграмотном и суеверном: «Чтобы вернее поступить в школу, он, дядя лет за тридцать, дал обет пройти по одной рельсе железнодорожного пути из деревни в город. Он даже не умел читать, и лишь слепая любовь к красивому и жажда узнать, «как делают хорошие городские горшки», привела его, балансирующего на одной рельсе руками, в школу». За хороший рисунок и стремление к знаниям Каменский принял его в обход всех правил.

Число мест в школе было ограничено, но соискатели, проявившие на экзамене какие-то способности, могли не волноваться за свою судьбу, если и не проходили конкурса. При первой же вакансии Каменский сам находил их — и через год, и через два.

Он сочувствовал революционному движению и взглядов своих не скрывал. В один из первых дней учебы ребята затеяли в актовом зале игру в мяч. Мяч попал в портрет Николая II и порвал его. Вошел Каменский, усмехнулся и приказать убрать портрет: «Раз разорван, то надо унести». Новый портрет был повешен лишь перед самыми экзаменами. Каменский сам пригласил почти всех преподавателей и ничем не стеснял их инициативу[3]. «Как хотите, так и ведите класс, вам это лучше знать», — отвечал он на вопросы о лучшем методе преподавания.

Он организовал маленький школьный зверинец, где ученики могли рисовать и лепить с натуры, и музей, в котором были собраны копии с античных скульптур и работ Микеланджело, слепки с киевских древностей.

Сам он преподавал акварель. Приносил в класс большие букеты цветов, охапки ярких осенних листьев, учил всматриваться в них, замечать линии, тона, переходы. Учил писать ярко, сочно: «Начиная писать, сразу берите тоном в полную силу. Не сушите акварель — это не бонбоньерка». Демонстрируя свои работы (густые, почти локальные в ударе кисти цвета, расплываясь, смешивались с другими, такими же интенсивными), предостерегал: «Не верьте моему глазу, пишите, как вы видите и чувствуете; это очень важно для художника — дать свое восприятие видимого, свое чувство цвета, пятен, формы».

Уроки Каменского казались Ивану ступенями в большое искусство — им он отдавался с увлечением. Но на других ему было скучно, успевал он плохо. То ли не умел заниматься тем, к чему не лежала душа; то ли сказывалась двойная нагрузка — чтобы прокормиться, он по вечерам продолжал работать у Панфиловых, — но учеба шла плохо, и на одном из педагогических советов был даже поставлен вопрос об его отчислении из школы. Спасло заступничество Каменского.

Но была и еще одна трудность. Иванов не мог осилить главного — выбрать себе специальность, начать работу в мастерской. Сперва, вспоминая мастерство Дмитрия Евграфовича, решил продолжить семейную традицию и пошел в столярную мастерскую, но почувствовал себя не на месте. Гранильное дело тоже казалось чуждым. И неизвестно, как сложилась бы его судьба, если бы в школе не появился Теодор Эдуардович Залькалнс[4].

Один из учеников Каменского по училищу Штиглица, только что приехавший из Парижа, где четыре года растил в мастерской Родена с Бурделем и Дебуа, он был назначен преподавателем лепки, — именно из этого класса Иванов был исключен «за неспособность». Внимательно рассмотрев все работы учащихся, и отмеченные высшими баллами и обреченные на слом, Залькалнс выдрал Иванова.

«Прибежав в класс, — рассказывал Шадр, — я увидай посреди пола опрокинутую бочку забракованных глиняных слепков, которые дробились на мелкие куски и размачивались, чтобы из них готовить массу для других работ. Куски засохшей глины, обломки орнаментов, безграмотные любительские слепки были аккуратно, в форме большой розетки, разложены по полу. В середине ее, как пестик в центре цветка, стоял с засученными рукавами белоснежной рубашки сам Залькалнс и внимательно рассматривал, повертывая со всех сторон, небольшой квадратный слепок, сделанный мной, на котором зиял, как ножевая рана, роковой крест: брак. Меня бросило в краску…»

Залькалнс увидел в этом слепке главное — пластическое чутье молодого художника. «Здесь нет стек, здесь палец пощупать, но это прекрасно», — сказал он.

Всегда подтянутый, безукоризненно вежливый, внимательный, Залькалнс за короткое время стал непререкаемым авторитетом для учащихся. Ему подражали во всем, даже в акценте, коверкая русские слова. В маленьком школьном музее он часами рассказывал о законах пластики, стараясь привить ученикам любовь к красоте форм, объемов, плоскостей. Но копировать не разрешал. Убежденный, что главное в мастерстве скульптора — умение «штудировать природу», он заставлял работать с живой натурой, никогда, впрочем, не стесняя в выборе приемов лепки. «Моей задачей, — скажет он потом, — было будить творческую потенцию учеников, — дать вполне свободно, без малейшего гнета, развиться их индивидуальным творческим стремлениям».

Под руководством Залькалнса Иванов лепит свою первую самостоятельную работу — барельеф журавля, старого, умного журавля, жившего в зверинце школы, всеобщего любимца. Его клетку не запирали, и он свободно бродил по окрестным улицам, а вечерами возвращался: знал, что его будут кормить, рисовать и лепить.

Барельеф оказался удачен, и Иванов принимается за следующую работу: мужскую обнаженную фигуру в рост. В классе для такой большой работы нет места: для того чтобы снять мастерскую, как делали некоторые другие ученики, нет денег, и Иванов лепит в старой бане, где ему бесплатно позирует старый фабричный сторож. В эту почти заброшенную, грязную баню чуть ли не ежедневно ходит и франтоватый, всегда изысканно одетый Залькалнс: следит за лепкой, сравнивает натуру с моделью, повторяет свое любимое: «Строже. Проще. Чище».

Зима, весна, лето 1905 года счастливы для Иванова. Вылепленная им голова мальчика-шарманщика экспонируется на ежегодной школьной выставке, а потом получает место в школьном музее. Приходит первый заказ — незнакомая женщина просит сделать скульптурный портрет умершего сына. Иванов подолгу рассматривает фотографию умершего, часами разговаривает с матерью, расспрашивая о ходе его болезни, ходит вместе с ней на кладбище. Наконец работа готова: последним усилием отрывает умирающий голову от подушки, стремясь уйти от смерти. Это первая попытка композиции, создания образа. «Лепил он очень свободно, без всякой натуги и обладал большим пластическим чутьем. Так же легко он и компоновал», — свидетельствует Залькалнс.

У него появляется друг-однокашник Петр Дербышев, бывший ломовой извозчик из села Арамиля, подсобный рабочий по выделке кладбищенских плит, на одной скамье с которым он сдавал экзамен. Дербышев любит камень, и Иванов ходит с ним к старикам камнерезам. Оказывается, что их беседы интересны и ему, решившему стать скульптором. Мастера великолепно понимают материал. «На камушек надо смотреть подольше, — говорят они. — Он сам подскажет, что из него лучше сделать».

Он становится своим человеком у Каменских: бывает в доме Михаила Федоровича и запросто и на литературных вечерах и домашних концертах, собиравших немалую часть екатеринбургской либеральной интеллигенции. Принимает участие в концертах: у него оказывается незаурядный голос, и жена Каменского, музыкантша, учит его пению. Их дети, ровесники и погодки Иванова, сближаются с общительным, веселым, романтически настроенным юношей; «Жан Вальжан» называют они его. Иванов рисует портрет Наташи Каменской, гордится услышанными похвалами, пробует писать стихи.

Летом он гостит в имении Каменских. «Директор школы М. Ф. Каменский, — писал Шадр уже в зрелом возрасте, — идеальный педагог и человек, явился моим первым руководителем, а под влиянием его семьи во мне навсегда укрепилась уверенность в собственных силах и смелость для борьбы».

Наибольшее влияние, конечно, оказал на него сам Михаил Федорович. И не только тем, что его рассказы о картинных галереях Италии, дружбе с Н. Н. Ге и поездке в Ясную Поляну были любопытны для молодого художника; Каменский покорял Иванова своей добротой и органическим демократизмом, на редкость благожелательным отношением к людям, своим вольнолюбием, душевной независимостью, смелостью чувств и мыслей.

Окончить курс под руководством Каменского Иванову не удалось. Осень 1905 года для Художественно-промышленной школы началась трагично. Учащийся Топоров (Иванов хорошо знал его — они вместе занимались декламацией) наложил на себя руки: его призывали в армию, и у него не было надежды потом снова вернуться к учебе. Огромная толпа екатеринбургской молодежи, собравшаяся на кладбище и взволнованно обсуждавшая, «как жить дальше», превратила его похороны в настоящую демонстрацию. О ней заговорили по городу. Каменский опубликовал статью, призывавшую «постараться помочь тем, кто еще живет». На следующий же день на нее откликнулась газета «Уральская жизнь». Рассказывая о неуверенности молодежи в завтрашнем дне, газета писала о «тупоумии, бессердечности и пошлости» военных властей.

19 октября большая часть учащихся Художественно-промышленной школы, среди них был и Иванов, со специального разрешения Каменского примкнула к общегородской манифестации, требовавшей освобождения политических заключенных. Их встретили вооруженные черносотенцы. «Уже при вступлении в торговые хлебные ряды, — рассказывает очевидец, — среди идущих начали циркулировать смутные слухи, что около Кафедрального собора избивают. Но кто бьет, кого бьют — этого не знали… При вступлении на Кафедральную площадь учащиеся встретили наряд полиции… Вдруг послышались свистки, раздались крики «Бей их!», и часть толпы шарахнулась в сторону, давя и сбивая с ног друг друга. Какие-то субъекты с большими дубинами гнались с криками «Держи их!». Полиция не препятствовала им догонять и бить кого они хотят. Учащиеся между тем подходили к остановившимся у собора людям, неся впереди свое знамя. Как только они смешались с толпой, тотчас флаги, несенные ими, были сорваны, древки их изломаны, а через несколько минут из толпы уже выезжали экипажи с лежащими в них окровавленными, неподвижными телами».

В схватке с черносотенцами, «хорошо организованной толпой хулиганов», по аттестации «Уральской жизни», был убит однокашник и однофамилец Иванова — восемнадцатилетний сын тагильского купца Василий Иванов. В этот же день будущий скульптор стал членом одной из боевых дружин, охранявших город от дебошей и беспорядков. Впоследствии он признается, что эти несколько дней оставили неизгладимый след в его душе. Тогда он понял, что за правду нужно бороться.

В личном архиве Шадра считанное число документов, говорящих о его — екатеринбургской юности. Несколько писем, фотографий, записей и среди них вырезки из сатирического журнала «Пулемет» за 1905–1906 годы. Манифест с оттиском кровавой руки; рисунок с «проектом» памятника правительству Николая II — в форме виселицы и аллегорическая сказка о том, как «поганые казаченки и с тою ли черной сотней» «закрыли весну».

«…И сказал Донос свет Иванович:

— Не кручинься, царь, не печалуйся. Никакой Весны нет и не было. А что был разговор на Масляной: парни с девками разрядилися, вокруг чучелы хоровод вели и промеж себя Весну славили, так те парни все поизловлены, руки-ноги им позакованы, а и девки все те в тюрьме сидят…»

Сказка обертывалась былью. Январь 1906 года в Екатеринбурге прошел в повальных репрессиях, обысках, арестах. Занятия в школе шли нерегулярно, чуть ли не каждую неделю туда наведывалась полиция. Некоторые ученики были арестованы, мастерские разгромлены — искали запрещенную литературу, со школьной выставки снята композиция «Евреи», которую Иванов сделал под впечатлением еврейских погромов. На краю пропасти беспомощно толпилась кучка людей, тщетно пытавшаяся удержаться на земле; порывистый ветер сдувал их в бездну.

В конце января был выслан в Уральск Каменский. Перед этим в его квартире были обысканы все щели; по свидетельству местной печати, ее одновременно осматривали «по крайней мере тридцать человек жандармов и полицейских чинов».

Новый директор, приехавший из Саратова Б. Р. Рупини, был полной противоположностью Каменскому. Состоятельный, выхоленный, державший лакеев и блестящий выезд, он целые ночи посвящал карточной игре и, проигрываясь, был нетерпим с учащимися. «Рупини вымещал на нас свои карточные неудачи, — вспоминал один из позднейших учеников школы, Н. Сазонов. — Мы не любили его и сильно боялись. Иногда рассердится на ученика, закричит на весь класс, затопает ногами…»

Обстановка в школе стала чиновнической, казенной. Уехал и Залькалнс. И тогда в жизнь Иванова вошел «Гном».

Тонкий журнал, общедоступное издание, на заставке которого были изображены добродушные длиннобородые человечки с огромными гусиными перьями, внешне казалось безобидным, но публиковало острые политические карикатуры, пародии, сатирические зарисовки.

Так, например, на «новый» избирательный закон, сохранявший прежнюю многоступенчатость выборов, «Гном» отозвался помещенной на обложке карикатурой. К думе — ее символизирует черный, широко раскинувший паутину паук — бредут по узенькой дорожке несколько комариков, чудом просочившихся через «просевочное отделение». За кустами, неподалеку от шлагбаума, преграждающего доступ остальным, прячется шпик, наблюдавший за «лояльностью».

«Ж’ан» подписана карикатура. «Ж’ан» — первый псевдоним Иванова, воспоминание о дружеском прозвище, присвоенном ему в семье Каменских.

Иванов работает в журнале с апреля 1906 до весны 1907 года. Делает обложки, рисует карикатуры (большей частью политические). Событиями 1905 года, размышлениями о нем овеян рисунок «Миша проснулся!». Медведь, разорвавший цепи, борется с человеком, по рукаву которого вьется надпись «Правительство». На полу — сорванный эполет, череп с крестом, скипетр с привязанной к нему плетью. На медведя наведено дуло пушки, вдали маячит тюремная решетка. Орлы, украшенные орденскими лентами, наблюдают за битвой. «Кто победит?» — спрашивает рисунок.

Рваный беглый штрих, четкие силуэты, выразительные позы. Надписи, разъясняющие карикатуры самому широкому кругу читателей. Вполне определенная, устоявшаяся политическая сюжетика.

«Обыск у богача» — жандармы пьют вместе с обыскиваемым; «Обыск у пролетария» — ни в чем не виновного человека тащат в тюрьму; «Свободы 17 октября» — меч поверх манифеста; «Предназначено в подарок правительству» — бык, взметнувший на рогах перепуганного купца.

Издателя «Гнома» В. С. Мутных неоднократно штрафовали, а за номер, в котором были помещены стихотворение, сравнивающее Николая II с «безграмотным дворником», обороняющимся от народа, и карикатура Иванова «Придворная сценка», он был привлечен к суду. «Придворная сценка» — самая, пожалуй, злая и прямолинейная карикатура Иванова. Действие ее происходит в Зимнем дворце. Лихо сдвинув корону на затылок и, как нож, зажав в руке скипетр, Николай II дружески беседует с Победоносцевым. На придвинутой к трону ширме нарисована виселица, свитки законов засунуты в ночной горшок.

Иванов ждал исключения из школы — Рупини, безусловно, не простил бы ему участия в «Гноме». Но ему повезло: суд не стал доискиваться, кто скрывается под псевдонимом «Ж’ан», и хотя дни «Гнома» были сочтены, его судьба не отразилась на судьбе Иванова.

Загрузка...