Глава 9. Ноябрь 1634. Первая сделка

Ноябрь затянул город в промозглое тёмное болото. Дни угасали к четырём часам, и сгущавшиеся сумерки казались самостоятельной, вязкой субстанцией, наполненной запахом горящего торфа из печей, тумана с каналов и вечно сырой одежды.

Неделю назад я завёл себе новый ритуал. После конторы на Кейзерсграхт я шёл в район древней церкви Аудекерк, где её высокий шпиль парил над складами, дешёвыми постоялыми дворами и тавернами без вывесок. Я пробирался через каналы на Сингел, и нырял вглубь узких переулков, названия не имели значения, важен был их сырой полумрак и отсутствие знакомых лиц. Я сворачивал к старому дровяному складу и через узкий мостик выходил к таверне «Дрейфующая бочка». Это место было чуть в стороне от основных трактиров. Я брал кружку крепкого пива и садился у маленького столика в нише, где поленья, сложенные у печи, создавали нечто вроде ширмы. Здесь, за своим пивом, я мог наблюдать, не становясь частью картины.

В тот вечер я наблюдал впечатляющую мизансцену на тему французской солидарности. Они ввалились, сметая с себя дождевую воду, как медведи, вылезшие из проруби. Их было трое. По выговору, рваному и хриплому, с первых же слов было ясно — французские моряки, скорее всего, нормандцы или бретонцы. Они заняли большой стол в центре, заказали сразу три кувшина джина и начали гасить в себе холод и обиду на весь белый свет. Их разговор был громким, откровенным и вращался вокруг одного — как их обманули в порту.

— Говорю тебе, Рено, эта парижская крыса напрашивается! — гремел самый крупный, с седыми волосами. — Сидит в своей конторе, шелестит своими бумажками, и нас даже за французов не считает, выговор у нас не тот! «Контракт есть контракт», говорит. А что такое контракт, когда дует норд-вест и половина груза ушла за борт как балласт?

— Успокойся, Гильом, — бурчал второй, помоложе, с лицом, иссечённым оспой. — Все здесь такие. Гульден, гульден, гульден. У них в молоке матери гульден растворён.

Старший ударил кулаком по столу.

— А ты чего хотел? Это Амстердам, чёрт побери! Здесь твой дом — это я, да вот он. Вот твоя Франция сейчас, — он ткнул пальцем в себя. — Мы трое. И если мы меж собой передерёмся — её вообще не станет.

Он сказал это с такой свирепой убеждённостью, что на секунду даже его товарищи замолчали. А потом началось. Они стали говорить о том, что надо держаться вместе против всех этих голландцев. Но чем громче они клялись в братстве, тем явственнее проступали трещины. Всплыли старые обиды — как марселец подвёл их в прошлом рейсе, что бретонцы всегда держатся особняком, а парижские купцы смотрят на них свысока. Их монолит был весьма хрупким сооружением, собранным на скорую руку здесь, в душной таверне, из страха перед огромным, равнодушным городом за окном. Они создавали миф о единстве, потому что без него в этом царстве меркантильного расчёта можно было сойти с ума от одиночества.

Я наблюдал за этим спектаклем, медленно потягивая тёплое пиво. Они были мне одновременно и чужими, и понятными. Для них Франция в тот момент была не картой, не историей, не королём. Это был кулак, сжатый от злости и беспомощности. Они были вынуждены её выдумать прямо сейчас, на пустом месте, из трёх разных судеб, трёх разных диалектов.

Они допили, поднялись, ещё более неуверенные в своих братских чувствах, чем когда заходили. Ушли, хлопнув дверью, оставив после себя пустые кувшины и тяжёлое, невысказанное напряжение.

По дороге домой, под ледяным ноябрьским дождём, я думал об этих моряках. Об их наивной вере во «французскую солидарность» в чужой стране. Для них Франция была монолитом. Для меня, пришельца из будущего, а теперь и для Бертрана из Лимузена, она была лоскутным одеялом из провинций, религий, сословий и диалектов. Быть «французом» в Париже означало одно, во Франш-Конте — другое, в Лимузене — третье. А в Амстердаме это и вовсе не имело значения. Здесь твоей родиной был твой квартал, твоя гильдия, твоё умение приносить пользу. Или твои кулаки и решимость.

Вечером, за ужином, Пьер Мартель положил нож рядом с тарелкой, что у него всегда означало переход к деловому разговору. Он посмотрел на Якоба, потом на меня.

— У моего старого знакомого, Луи де Валлона, возникла потребность. Ему требуется брабантское кружево определённого качества, а самое главное — происхождения. Для отправки в Руан. Ему требуется кружево, произведённое в Голландии, потому что кружево из Брабанта, с учётом войны, будет стоить неоправданно дорого, дороже золота. Он обратился ко мне как к человеку, который понимает тонкости и может найти нужные каналы. — Пьер сделал паузу, дав нам понять, что речь не о простой торговой операции. — Я предложил ему услуги нашей конторы. А точнее — нашего Бертрана. Как человека с безупречным вкусом, безупречным французским и пониманием того, что стоит за словами.

Якоб, не отрываясь от тарелки с тушёной капустой, медленно кивнул.

— Брабантское кружево из Голландии — это иронично. Но де Валлон — человек серьёзный. Его слово в Руане многое значит. Если мы сможем быть ему полезны, это откроет многие двери, — он поднял взгляд на меня. — Бертран, ты будешь выступать от имени конторы. Твоя задача — найти того, кто сможет произвести товар. Затем тебе надо будет заключить сделку, проверить качество так, чтобы не ударить в грязь лицом, и оформить все с нужной степенью деликатности. Пьер даст тебе рекомендательные письма.

На следующий день Пьер лично сопроводил меня в квартал на Сингел, к двери с вывеской в виде стилизованного веретена и шпульки.

— Мадам Сюзанна Арманьяк, — сказал он, понизив голос, уже на пороге. — Вдова. Её муж погиб при осаде Ла-Рошели. Она знает все о тканях и нитях в этом городе. И больше, чем кто-либо, о том, что творится во Франции. Её лавка — место, где товаром являются не только мотки шелка. Будь точен в словах. Она терпеть не может суеты и многословия.

Внутри лавки царил идеальный, почти стерильный порядок, битва света восковых свечей с ноябрьским мраком за окнами. За прилавком стояла женщина лет пятидесяти, высокая, прямая, в платье тёмно-серого, почти чёрного, оттенка, без единого намёка на отделку. Лицо — ясное, со строгими, точными чертами, волосы убраны под безупречно белый чепец. В её позе читалась не надменность, а абсолютная самодостаточность.

— Пьер, — произнесла она, и в этом одном слове прозвучала целая гамма — признание, уважение, лёгкий укор за долгое отсутствие и вопрос.

— Сюзанна. Представляю вам того самого молодого человека, о котором писал. Бертран. Он будет действовать от нашего имени в одном деликатном поручении от Луи де Валлона. Ему потребуется ваш безупречный совет, касающийся поставщиков кружева.

Её взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по мне.

— Бертран, — повторила она, будто проверяя звучание. — Пьер говорит, вы из Лимузена. Неблизкий путь до брабантских кружев.

— Дороги, мадам, в наше время редко бывают прямыми, — ответил я, стараясь, чтобы мой голос звучал так же ровно и тихо, как её. Наша беседа началась как диалог из плохого шпионского романа, и это было немного забавно.

Уголки её губ дрогнули на миллиметр — возможно, одобрительно, возможно, нет.

— Прямыми они бывают только у тех, кто ничего не видит по сторонам. Луи де Валлон — человек зрячий. И требовательный. — Она сделала паузу, её пальцы, длинные и узкие, поправили уже идеально лежавший моток шелковой нити цвета слоновой кости. — Качество кружева определяется тишиной, в которой его изготавливают. Понимаете?

Я понял. Речь шла о мастерских, принадлежащих семьям её круга. Нашего, гугенотского круга. Круга, где работали в тишине, вдали от лишних глаз.

— Абсолютно, мадам. Меня как раз интересует именно такая тишина. И безупречность исполнения.

— Тогда вам следует навестить дом на Аудезейдс Ахтербургвал, рядом с Валлонской церковью. Спросите мадемуазель Ленуар. Скажите, что вас прислала я. По старой дружбе. — Она отвернулась, чтобы достать с верхней полки небольшую шкатулку из чёрного дерева. — А это вам, Пьер, передайте это вашей дочери. Это не подарок, я возвращаю старый долг. Нитки, которые ждали своего часа.

— Она оценит, Сюзанна. Как и вашу дружбу.

Мы уже поворачивались к выходу, когда её голос, тихий и чёткий, остановил меня:

— Месье Бертран.

Я обернулся.

— В Бурже, что не так далеко от ваших краёв, гугенотам теперь запрещено собираться больше трёх, даже на похороны. Нелепо, не правда ли? Как будто горе можно отмерить указом.

Она сказала это совершенно бесстрастно, глядя куда-то мимо меня, как бы констатируя погодную сводку. Но в этих словах был целый мир — предупреждение, проверка, и новости с «родины», где ужасная тирания пыталась установить свою бесчеловечную власть даже над мертвецами.

— Крайне нелепо, мадам, — так же тихо откликнулся я. — И крайне показательно.

На этот раз её кивок был чуть более определенным. Выйдя на улицу, Пьер вздохнул, и его дыхание тут же превратилось в белое облачко в холодном воздухе. Произошедший обмен репликами должен был обозначать, что я прошёл первую часть экзамена на умение читать между строк и слушать между слов.

— Видишь? Здесь, в этих стенах, решаются дела, о которых на бирже не услышишь. И звучат новости, до которых официальные вестники не доберутся никогда. Теперь ты в игре, Бертран. Только помни — здесь ходы делаются не на доске, а в тени. И цена ошибки — не потеря денег. А потеря доверия. И, возможно, жизни.

Я шёл рядом с ним, сжимая в кармане записку с адресом на Аудезейдс Ахтербургвал, и чувствовал груз нового, невидимого мира, в который я только что вступил. Мира, где товаром были не только кружева, но и лояльность, информация и сама возможность выжить в разделённой Европе.

Ноябрьский холод, казалось, въелся уже в самую сердцевину костей. Молчание между нами было не пустым, а насыщенным только что увиденным и услышанным.

— Она не просто так сказала про Бурже, — наконец произнёс Пьер, не глядя на меня. — Это и проверка, и предупреждение. Ты теперь связал своё имя с делом, которое при должном освещении могут назвать контрабандой, или поддержкой мятежной веры. А новости, которые она получает, они означают, что нажим на наших на родине усиливается. Каждая такая сделка здесь, в Амстердаме, не просто бизнес. Это тонкая нить, связывающая разорванное сообщество. И ты теперь стал частью этой паутины.

На следующий день с утра до обеда Пьер Мартель давал мне советы и пояснения, и обучал проверять качество ткани. Затем я отправился на Аудезейдс Ахтербургвал один. Дом оказался не мастерской, а скромным, но крепким бюргерским жилищем. Меня впустила горничная и провела в светлую комнату на втором этаже, где царил рабочий порядок. За большим столом, заставленным подушками для коклюшек, используемых при плетении кружев, и свёртками льняной ткани, сидела мадемуазель Ленуар — женщина средних лет, с усталым лицом и поразительно живыми, быстрыми пальцами, которые даже в момент разговора не прекращали перебирать тонкие, как паутина, нити.

— Мадам Арманьяк написала, — сказала она, не представляясь и не задавая лишних вопросов. Голос у неё был низкий. — Вам требуется кружево для Руана. «Птичья лапка» или «роза ветров», что вы выберете?

— «Роза ветров», — ответил я, вспоминая советы Пьера. Узор, сложный, геометрический, без явных религиозных символов, но ценимый знатоками.

— Хороший выбор, — она кивнула, и в её глазах мелькнуло одобрение. — Я покажу вам образцы.

Она достала альбом с прошитыми в него фрагментами — квадратиками кружева. По этим фрагментам, по безупречности плетения, по упругости и ровности нити можно было судить о мастерстве целой семьи.

— Это работа моей сестры и её дочерей, — пояснила мадемуазель Ленуар. — Они живут в Харлеме. Работают только на заказ и только по рекомендациям. Цена — сорок гульденов за локоть. Срок — три недели. Больше такой ткани вы нигде не найдёте, только в самом Брабанте.

Я взял лупу, которую она молча протянула, и склонился над образцами. Это была та же тщательность, что и при проверке соли, но обращённая к иной эстетике. Я искал малейший сбой в узоре, утолщение нити, неровность края. Их не было. Это была работа ювелирного уровня.

— Качество безупречно, — констатировал я. — Три недели и сорок гульденов приемлемы. Но мне нужна уверенность в полной конфиденциальности происхождения ткани.

Она посмотрела на меня поверх очков, которые надела, чтобы продолжить работу.

— Месье, моя сестра овдовела в Ла-Рошели. Её муж был пастором. Её дочери выросли, зная, что их иглы — это их тихая молитва и их единственная защита. Вы покупаете не просто кружево. Вы покупаете их возможность дышать. Понимаете?

Я понял. Это был договор внутри общины, скрепленный не печатью, а чем-то намного большим.

— Понимаю, — сказал я твердо. — В таком случае, прошу начать работу. Я оформлю заказ, а мадам Арманьяк, думаю, уладит все вопросы по предоплате.

— Так и сделаем, — она снова погрузилась в работу, и наш разговор был закончен.

Возвращаясь в контору на Кейзерсграхт, я чувствовал странную двойственность. С одной стороны — удовлетворение от выполненного поручения, от погружения в тонкую материю ремесла. С другой — тяжёлое, давящее осознание. Каждый локоть этого изысканного кружева был соткан из страха, потерь и тихого, упрямого сопротивления. Я невольно стал звеном в цепочке взаимопомощи и выживания. И фраза мадам Арманьяк о похоронах в Бурже теперь звучала в ушах не абстрактной новостью, а личным, грозным предостережением. Тишина, в которой рождалось это кружево, была звонкой, и мне предстояло научиться слышать этот звон.

История про сироток, впрочем, меня не особенно впечатлила. Заказ был огромным — шестьдесят амстердамских локтей, сорок с лишним метров первоклассной ткани по цене золота. Три недели. Это был заказ для небольшой фабрики. Если голландцы вели бизнес открыто, то французские пауки плели свои паутины в абсолютной тишине.

Три недели спустя кружево, упакованное в грубую льняную бумагу, но внутри лежавшее, как драгоценность, в слоях тончайшего вощёного полотна, было получено, проверено миллиметр за миллиметром и переправлено в контору, представлявшую интересы де Валлона. Все прошло тихо, без единого лишнего документа, вне учётных книг Якоба. Мне оставалось лишь составить финальный отчёт.

Через несколько дней, в субботу, Якоб вызвал меня к себе в кабинет.

— Переведён окончательный расчёт, — сказал он глядя на меня. — Покупка, переупаковка, логистика, взятки таможенным приставам в Дьеппе. Все учтено. Чистая прибыль конторы составила семьсот пятьдесят гульденов. — Он отодвинул в сторону тетрадь с расчётами. — Твоя доля, как мы и договаривались, два процента, пятнадцать гульденов.

Он положил передо мной на полированную столешницу кожаный мешочек, кошелёк с монетами. Звук был глухим, увесистым. Я взял кошелёк в руки, его тяжесть была приятной.

— Благодарю вас, месье ван Дейк. И вас, месье Мартель.

Пьер, стоявший у окна, кивнул. Якоб же сложил руки перед собой.

— Сделка проведена чисто. Де Валлон доволен. Ты хорошо поработал. — Он сделал паузу, и в кабинете повисла та самая тишина, что бывает перед важными словами. — Теперь у тебя есть не только жалованье, но и капитал. Пусть и небольшой. Запомни, Бертран — в нашем мире есть капитал денежный. И есть капитал репутационный. Доверие. Первый можно подсчитать. Второй — нет. Его копят годами, как самый бережливый бюргер копит гульден к гульдену. А теряют — в один миг, на одной неверной сделке, на одном пророненном слове в неподходящем месте.

Он встал и подошёл к карте, висевшей на стене.

— Ты думаешь, я продаю соль или кружево? Нет. Я продаю уверенность. Уверенность в том, что товар придёт вовремя, что он будет соответствовать образцу. Мадам Арманьяк продаёт не шёлк. Она продаёт доступ к тишине и мастерству, о которых никто не кричит на площадях. Ты заработал сегодня пятнадцать гульденов. И ещё кое-что поважнее — немного доверия в глазах де Валлона и мадам Арманьяк. Это — твой настоящий заработок.

— Я понял, — сказал я, и в этот момент понимание было не просто словом. Это было физическое чувство, как если бы на плечи положили новый, невидимый груз ответственности. — Слово и репутация дороже денег.

— Дороже, — подтвердил Якоб, возвращаясь к столу. Его лицо немного смягчилось. — Но и деньги не забывай считать. Это тоже часть репутации. На сегодня все, ты свободен. И поздравляю с первой серьёзной сделкой.

Я отправился в нашу местную таверну. В «Трёх Селёдках» было по-субботнему шумно. Анке, раскрасневшись, носилась между столами, её смех покрывал гам голосов. Я сел в своём углу, заказал пиво и жареного угря, и только тогда позволил себе коснуться кошелька сквозь ткань.

— Пятнадцать гульденов за пару дней работы и три недели ожидания. Неплохо, да? Такие деньги пахнут по-особенному. Запах свободы и долгов одновременно.

Пьер Мартель стоял рядом, сняв плащ. Он присел напротив без приглашения, кивнул Анке, и она тут же принесла ему кувшин.

— Я видел твои глаза, когда ты выходил от Якоба. Тот же взгляд, что был у меня, когда я в первый раз заработал не на хлеб, а на хорошее сукно для плаща. Он отпил, поставил кувшин с точным, мягким стуком. — Я их спустил за три дня. Весь капитал.

Я не нашёл, что сказать. Я не мог представить этого спокойного, выверенного до последнего жеста человека транжиром.

— Это было давно, — продолжил Пьер, рассматривая пену на пиве. — Мне было немногим больше твоего. Я помог одному торговцу из Нанта провернуть дело с испанской шерстью. Получил двадцать ливров. Двадцать! Для меня это было состояние. Я думал, что я гений. Что все эти старики с их осторожностью просто трусы, не умеющие жить.

Он улыбнулся, но в улыбке не было веселья.

— Я купил плащ с серебряными застёжками. Глупо. Купил место в ложе в театре, водил туда девушку, дочь портного, которая смотрела на меня, как на принца. Устроил пир для приятелей в лучшем кабачке у гавани, где все кричали «за Мартеля!» и пили за мой счёт. Два дня я был королём Ла-Рошели. А на третий я проснулся в съёмной конуре без гроша, с жестокой головной болью и в том самом плаще, на котором обнаружил пятно от вина. Девушка смотрела на меня уже не как на принца. Торговец из Нанта, узнав, лишь покачал головой и больше никогда не давал серьёзных поручений.

Он помолчал, давая мне представить эту картину — блеск и нищета, разделённые тремя днями.

— Я не просто потратил деньги, Бертран. Я показал себя молодым глупцом. Потратил доверие. И потом восстанавливал его восемь лет. Восемь лет мелких сделок, честного слова, выполненного даже в убыток себе, чтобы про меня снова начали говорить: «Мартель? Да, с ним можно иметь дело». Я сжёг свою репутацию в молодости как солому. И мне пришлось строить её заново, складывать по камешку. Это больно и долго.

Он посмотрел на меня прямо.

— Я говорю это не для того, чтобы отговорить тебя купить себе что-то хорошее. Новая рубашка, добротные башмаки, которые не промокают. Это тоже инвестиция в лицо, которое ты показываешь миру. Но запомни разницу между инвестицией и транжирством. Первое работает на твоё будущее. Второе пожирает его. И тот, кто однажды позволил себе пожить королём три дня, рискует навсегда остаться придворным шутом.

Он допил пиво и встал.

— Якоб дал тебе совет хозяина. Я даю тебе совет отца, который однажды наступил на эти грабли. Спрячь основную сумму. Возьми оттуда одну монету. Всего одну. И иди потрать её сегодня. На что угодно. На самую дорогую выпивку, на самый красивый моток ленты для какой-нибудь служанки, на что душа пожелает. А завтра проснись и почувствуй разницу между этой монетой и той тишиной, что останется после неё. Это и будет твой первый настоящий урок бухгалтерии.

Он ушёл, оставив меня наедине с шумом трактира и тяжёлым кошельком. Я заказал ещё одно пиво. Самый дорогой сорт, что был. Заплатил не из кошелька, а из мелких монет в кармане. И лишь потом, украдкой, развязал шнурок подкладки, вытащил один-единственный сверкающий рейксдальдер, два с половиной гульдена чистым серебром. Положил его на стол. Смотрел на него, пока на пиве не осела пена.

Он лежал, как остров. Цена трёх дней молодости Пьера Мартеля. Цена репутации. Цена моего места в этом мире.

Я подозвал Анке.

— Что можно купить на один рейксдальдер, чтобы запомнилось надолго?

Она подняла бровь.

— На один рейксдальдер? Пару бочонков лучшего пива для всего зала! Или, — её глаза хитро блеснули, — одну бутыль настоящего, выдержанного геневера. Из-под прилавка. Хватит, чтобы согреть душу на всю зиму.

— Геневер, — сказал я. — Но не целую бутыль. Две стопки. Одну мне, другую — Пьеру Мартелю, когда он появится здесь. А на сдачу — лучшего пива для всех.

Когда я вышел на холодную ночную улицу, язык обжигало тепло крепкого можжевелового шнапса. Тяжёлый кошелёк под подкладкой молчал. Но урок я усвоил. Репутация — это единственное, что есть у меня за душой.

Загрузка...