Глава 11. Февраль 1635. Харлем. Два рынка

Февраль 1635 года выдался на редкость суровым. Январские оттепели, принесённые тёплым атлантическим циклоном, закончились. Северо-восточный ветер, пришедший ему на смену из фризских болот и с просторов Зейдерзе, принёс с собой лютую, пронизывающую стужу, которая снова сковала каналы льдом. Воздух стал сухим и режущим, звонким от холода. В нашем доме на Кейзерсграхте постоянно гудели и трещали растопленные камины и печи, но холод, казалось, просачивался сквозь стены, заставляя всех двигаться быстрее и говорить резче.

Я переводил контракт из Руана, но рука с пером замерла. За дверью кабинета Якоба ван Дейка звучали не обычные деловые реплики, а сдавленная, кипящая речь месье Мартеля, прерываемая отрывистыми фразами самого Якоба.

Дверь распахнулась с такой силой, что дубовый пол дрогнул. На пороге стоял Пьер Мартель. Обычно спокойный и невозмутимый, сейчас он был напряжён, как тетива. Его лицо, обрамленное аккуратной седой бородкой, было мертвенно-бледным, и от этого тёмные, глубоко посаженные глаза горели особенно ярко, почти чёрным огнём. Он не смотрел ни на кого, его взгляд был устремлён куда-то внутрь, в точку собственного нестерпимого унижения. Таким я его ещё никогда не видел.

— Имбецилы! — вырвалось у него, хрипло и отчётливо. Это не было обращением к кому-либо. Это было излиянием желчи. Он машинально поправил манжету своего простого, но безупречного тёмно-серого камзола и тяжело, нарочито медленно пошёл к лестнице. Он не просто поднимался к себе — он удалялся с поля битвы, на котором понёс потерю, несовместимую с его кодексом чести.

Из открытой двери кабинета повеяло теплом от камина. Оттуда донеслось хриплое, сдавленное:

— Бертран. Зайди. Закрой за собой дверь.

Я вошёл. Якоб расхаживал по комнате, как тигр в тесной клетке, его массивная фигура казалась ещё больше от сконцентрированной в нём ярости. На большом столе, вместо аккуратно разложенных как обычно бумаг, лежал один-единственный лист, смятый в центре, где его сжала чья-то рука.

— Садись, — бросил он, не прекращая ходьбы.

Я сел, чувствуя, как ледяная тяжесть происходящего опускается и на меня. Он сделал ещё два круга, потом резко остановился, упёршись руками в стол, и навис над тем смятым документом.

— Гильдия красильщиков, — начал он, и каждое слово падало, как свинцовая печать. — Мастерская Корнелиса де Витта на Верверсстрат. Его предки красили ткани ещё для герцогов Бургундских. — Якоб выпрямился, и его лицо было словно высечено из серого амстердамского камня. — Мы отдали ему лучшее сукно Пьера. Сукно, которое он сам отбирал в Лейдене. Двадцать кип. Крашение в «голландский кармин». По контракту — чистая кошениль, никакой бразильской древесины, никаких мареновых корней для подделки. Цена — как за серебро.

Он замолчал.

— Мы получили обратно вот такое тряпье. Цвет. Боже милостивый, цвет даже описать невозможно. Пёстрый, как корова. Одни куски — алеют, как губы девицы, другие — бурые, как старая кровь. Краска легла пятнами. Будто красили не в чане, а просто швыряли тряпки в краску!

Он схватил со стола образец и бросил его мне. Кусок плотного камвольного сукна был действительно испещрён разводами, переходами от густого пурпурного к грязно-розовому.

— Сделка с Готтшалком из Гамбурга сорвалась, — продолжал Якоб, и его голос стал тише, — Он покупал у Пьера двадцать лет, мы не можем ему поставить вот это. Только наша репутация позволила избежать скандала.

Якоб стукнул кулаком по столу.

— Мы подали жалобу в нашу гильдию. Собрали арбитров — трёх мастеров с Рамграхта и Ньивмаркта. Они осмотрели, нюхали, тёрли. Потом вынесли вот такой вердикт. — Он с силой ткнул пальцем в смятый лист. — «Случайная порча товара вследствие недосмотра подмастерья за температурой чана и неравномерного перемешивания. Мастер де Витт признает ответственность. Штраф в кассу гильдии уплачен. Компенсация заказчику — тридцать процентов от стоимости ткани с учётом крашения».

В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь треском поленьев.

— Тридцать процентов, — прошипел Якоб. — А кто вернёт стоимость сукна? Кто вернёт время? Мы не можем пойти в городской суд против решения своих же арбитров. Это поставит крест на отношениях со всеми красильщиками Амстердама. На десятилетия. Они закроют перед нами двери, все до одного.

Он наконец опустился в кресло, и в этой усталости было больше отчаяния, чем в предыдущей ярости.

— Цех стоит за своих. Это закон, традиция, круговая порука. Де Витт заплатил гильдии — и гильдия его прикрыла. Наши убытки — наша проблема.

Потом он поднял взгляд на меня. В его глазах не было ни растерянности, ни сомнений. Там горел холодный, расчётливый огонь.

— Это значит, что мы будем искать новых красильщиков. В Харлеме. У них своя гильдия, свои мастера, своя вода из песчаных дюн — мягкая, без извести, она даёт чистый, ровный цвет. Их цех не связан с нашим узами братства и общими арбитрами. Но, — отчеканил он, — если я, Якоб ван Дейк, или Пьер Мартель явимся в Харлем и начнём осматривать красильни, слух об этом долетит до Амстердама быстрее почтовой повозки. Все поймут, что мы в жестокой ссоре со здешним цехом и отчаянно ищем замену. Цены нам взвинтят втрое, а качеством могут и пренебречь, зная, что нам отступать некуда.

Он откинулся на спинку кресла, сложив руки на животе.

— Поедешь ты. Послезавтра. Ты — мой новый французский компаньон. Ты присматриваешь новые рынки, изучаешь возможность наладить собственные поставки окрашенного сукна из Харлема в обход амстердамских посредников. Ты амбициозен, любопытен и имеешь моё полное доверие для предварительных переговоров. О нашей неприятности с де Виттом ты не знаешь ровным счётом ничего. Понял?

— Понял, — кивнул я. — Но я не смогу отличить хорошее крашение от плохого. Я в этом ничего не смыслю.

— Чтобы стать мастером — на это нужны годы. А отличить качество от халтуры — этому мы тебя научим за день. Завтра утром ты отправишься на склад Пьера. Он покажет тебе образцы — и правильные, и вот такие, — Якоб мотнул головой в сторону пятнистого сукна. — Объяснит, как проверяют прочность краски — трут влажной тряпицей, выставляют на солнце, варят с мылом. Расскажет про запахи — от добротной кошенили пахнет иначе, чем от подделки. А я научу тебя смотреть на мастерскую. Не на станки, а на порядок. На лица подмастерьев — сыты ли они, опрятны ли. На чаны — чистые ли они изнутри или в накипи. На сам воздух в красильне — тяжёлый он от краски, или удушливый от гнили. Ничего сложного в этом нет. Ты все запишешь и привезёшь образцы.

Он открыл верхний ящик стола, вынул оттуда аккуратно сложенный лист бумаги, уже запечатанный его личной печатью.

— А чтобы ты не шатался по Харлему, как слепой щенок, держи вот это. Рекомендательное письмо к Арману ван Стейну. Он маклер, сводит сделки с тканями и крашениной. Честный, осмотрительный человек. Мы с ним уже делали дела. Он познакомит тебя с уважаемыми мастерами, устроит показы. Твоя задача — наблюдать, запоминать, задавать умные вопросы и не принимать ни одного решения. Любое решение, любое даже намёком данное обещание — только после совета со мной. Ты понял меня окончательно?

— Да, господин ван Дейк, — ответил я. Намечалось что-то новое в моей размеренной жизни.

— Хорошо, — Якоб отдал мне письмо. — Теперь иди. И зайди к Пьеру. Ему нужно знать, что мы действуем. Что я не просто сижу и читаю эту гильдейскую похабщину.

Я вышел, бережно держа письмо. Холод в коридоре уже не казался просто февральской стужей. Мне предстояло за пару дней усвоить азы ремесла, о котором я знал лишь то, что ткани обычно красят. И стать в этом ремесле экспертом по пусканию пыли в глаза.

Два дня спустя, едва начало светать, я уже стоял на берегу канала с труднопроизносимым названием Харлеммертрекварт. Воздух был столь чист и колюч, что, казалось, звенел. Якоб снарядил меня как настоящего курьера. За спиной — лёгкий кожаный ранец, на ногах — те же грубоватые, но надёжные коньки покойного брата Марты.

Первый толчок, привычный хруст льда, и Амстердам поплыл назад. Путь до Харлема занимал на коньках около двух часов. Я миновал городские ворота Харлеммерпорт и вырвался на простор.

Тотчас пейзаж преобразился. По обеим сторонам канала, насколько хватало глаз, тянулись польдеры, участки суши, отвоёванные у воды. Бескрайние, плоские, как стол, прямоугольники замёрзших полей и лугов, прочерченные сетью второстепенных каналов и дренажных канав. Все было укрыто ровным, слепящим снежным саваном, лишь кое-где торчали чёрные щётки тростника или ряды голых деревьев, покрытых инеем. Небо, свинцовое, с громадами облаков, нависало над этой белизной, стирая горизонт, и лишь ветряные мельницы нарушали геометрический порядок пейзажа. От них тянулись едва заметные дорожки к заснеженным фермам — аккуратным, приземистым постройкам под крутыми тёмными крышами.

Я был не один. Канал Харлеммертрекварт зимой превращался в оживлённое шоссе. Мимо меня, звеня сталью коньков, проносились лихие конькобежцы в тёплых куртках, их дыхание стелилось белыми шлейфами. Деловито скользили крестьяне на простых деревянных коньках с корзинами за спиной. Тащились сани, запряжённые разукрашенными лошадьми, увозившие закутанных в меха купцов или тюки с товаром. Дети гоняли по льду деревянные обручи, их визг и смех звенели в морозном воздухе. Это была кипучая, шумная жизнь, текущая по замёрзшей артерии. Я ловил обрывки разговоров, смех, окрики возниц.

Примерно на полпути показалась деревня Хальфвег. Летом здесь пассажиры пересаживались с одной баржи на конной тяге на другую. Зимой же это был просто шумный промежуточный пункт на ледяном тракте. У постоялого двора «Полумесяц», расположенного прямо возле канала, копошились люди, из трубы валил дым. Я не стал задерживаться и покатил дальше.

И вот, когда ноги уже начали привычно ныть от однообразного усилия, а лицо задубело от мороза, на горизонте, над бескрайней белизной полей, возник силуэт города. Это был Харлем. Проступили острые зубцы городских стен и бастионов. Над всем царила одна неоспоримая доминанта — массивная, суровая башня Гроте Керк, церкви Святого Бавона. Замёрзшие рвы у городских стен были заметены снегом. Прямо передо мной, перекинувшись аркой через рукав канала, встали Амстердамские ворота. Ледяная дорога проходила прямо под ними.

Я притормозил, подняв фонтан ледяной крошки, и отдышался. Позади остались два часа пути, ветра и бескрайних белых просторов. Впереди меня ждал город ткачей, пивоваров и художников. Я протёр лицо варежкой, поправил ранец и, оттолкнувшись, скользнул под свод.

За Амстердамскими воротами я окунулся в мир, одновременно знакомый и чужой. Харлем тоже был городом каналов, но его ритм был другим — менее суетливым, более сосредоточенным. Здесь, на окраинах, находились многочисленные красильни.

Мой первый визит был к маклеру Арману ван Стейну. Его контора располагалась на Гротемаркт, в тени все той же башни церкви Святого Бавона. Ван Стейн оказался человеком средних лет, с настороженными, слегка прищуренными глазами, которые изучали меня с профессиональной отстранённостью, пока я вручал ему рекомендательное письмо Якоба. Печать он осмотрел особенно тщательно — провёл пальцем по сургучу, поднёс к свету. Его лёгкая подозрительность сменилась кипучей энергией после того, как в его руки переместился небольшой, но внушительный кожаный мешочек с монетами.

— Господин ван Дейк пишет, что вы исследуете возможности для нового торгового направления, — произнёс он. — Харлем, конечно, подходящее место. Наша вода из дюн, земля, все это идеально для окрашивания тканей. Но вы не найдёте здесь дешёвых услуг. Вы найдёте качество.

— Это именно то, что мне надо, — ответил я, повторяя заученную легенду. — Я планирую наладить поставки окрашенного сукна высшего сорта во Францию. Мне нужны надёжные мастера, способные давать стабильный цвет, партию за партией.

Ван Стейн кивнул, удовлетворённый моим тоном.

— Тогда начнём с нужных вам имён. Я сопровожу вас к мастерам. Но предупреждаю сразу — заказов у них много. Они работают на старых, проверенных заказчиков из Амстердама и Лейдена. Для того, чтобы они взяли нового, особенно иностранца, вам нужно будет предложить не только хорошие деньги, но и убедительные гарантии объёма. И проявить глубокое понимание дела.

Он встал и подошёл к окну.

— Идёмте. Сначала я покажу вам не мастерские, а склады. Чтобы вы понимали, с чем имеете дело.

Мы вышли на мороз. Ван Стейн повёл меня к району печей и мельниц возле старого русла реки. Воздух здесь был наполнен скрипом жерновов, стуком молотков, приглушённым гулом мастерских. Мы зашли на обширный складской двор под вывеской «Ван Рейн и сын. Красители».

— Здесь торгуют красочными материалами, — пояснил ван Стейн. — Это сердце красильного дела. Без понимания этого — все разговоры с мастерами не имеют смысла.

Внутри царил хаос ароматов, горьких, пряных, терпких. Мешки, бочки, тюки. Ван Стейн, как экскурсовод в музее диковин, вёл меня между рядами.

— Вот — бразильское дерево, фернамбуко. Видите цвет? — Он отломал небольшую щепку. Внутри древесина была яркой оранжево-красной. — Оно даёт алый, но нестойкий цвет. Его часто подмешивают к кошенили для объёма и выдают за чистый продукт. Хороший мастер использует его только для фона или дешёвых тканей.

Он перешёл к следующему тюку, из которого выглядывали синеватые комки.

— Вот это — индиго. Настоящая японская, доставлена через Батавию. Цена — как у серебра. — Он растёр комок между пальцами, показал глубокий, почти фиолетовый синий след. — А это — вайда. Наша, европейская. Дешевле в десять раз. Цвет бледнее, тусклее. Но разница проявится только в сравнении двух кусков ткани, вывешенных на солнце на месяц. Один останется синим, второй — позеленеет и выцветет.

Далее следовали корни марены для розовато-красного, кора дуба для чёрного. Маленькие высушенные жучки — кошениль. Их растирали в порошок, дававший тот самый «голландский кармин», который так дорого стоил и так часто подделывался.

— Мастер определяется не только умением красить ткань, — сказал ван Стейн, когда мы покидали склад. — Он определяется тем, какое сырье он покупает. Попросите на складах назвать имена мастеров, которые берут японское индиго и чистую кошениль. Это будет ваш первый список. Те, кто покупает вайду и фернамбуко — ваш второй. И никогда их не смешивайте.

Посещение мастерских растянулось на несколько дней. Ван Стейн представлял меня очередному мастеру, устраивал обзорную экскурсию, объяснял основные моменты и откланивался. Все остальное время до сумерек я проводил в мастерской — смотрел, спрашивал, собирал информацию по опроснику, который для меня составили мои боссы. Мастера не возражали, такой дотошный подход к делу внушал им уважение.

Вечерами я возвращался в скромную, но чистую комнату в трактире «У Белой чайки» на Гротемаркт. Сидя у печки, я записывал все в тетрадь. Это был сухой, технический, беспристрастный отчёт. Я заполнял страницу за страницей, прикладывая мелкие образцы сукна, аккуратно пришитые ниткой.

За те полгода, что я прожил в Амстердаме, я успел узнать, что Харлем — один из центров разведения тюльпанов, сочетающий идеальный климат и почвы. Я решил воспользоваться расположением маклера ван Стейна, довольного моей хваткой и, вероятно, размером своего вознаграждения, и предложил расширить круг моих знакомств.

— Знаете, — сказал я за утренней кружкой пива. — Я интересуетесь определёнными товарами. Сукно, краски. Но есть нечто иное. Цветы. Местные тюльпаны. Некоторые из них ценятся порой выше золота. Я хотел бы взглянуть и на эту сторону Харлема.

Ван Стейн хмыкнул и понимающе кивнул головой. Так я оказался в тёплой, пропахшей влажной землёй и чем-то сладковатым оранжерее на окраине города. Меня представили Мартену ван де Схельте, цветоводу. Он был не похож на крестьянина — скорее на учёного или аптекаря — худощавый, с подслеповатыми глазами и руками, покрытыми тонкими шрамами от шипов и садового ножа.

— Месье де Монферра, вы как я понимаю, из Франции? — спросил он, оглядывая меня с вежливым любопытством. Его голос звучал так, как будто он привык разговаривать с растениями. — Ван Стейн говорит, что вас может заинтересовать торговля цветами.

— Я интересуюсь всем, что имеет устойчивую ценность и перспективы роста, — ответил я, говоря чистую правду.

— Устойчивую ценность, — повторил он, и слегка улыбнулся. — Ценность цветов определяется не весом и не полезностью, а их редкостью, красотой. В конечном счёте — капризом природы. А ещё — решением гильдии цветоводов.

Он провёл меня между стеллажами с горшками, где зеленели побеги. Здесь пахло весной, вопреки февральскому морозу за стенами.

— Основа всего — луковицы. Они сейчас спят. В них — вся потенция будущего цветка. Принцип селекции прост и сложен, как мир, — пояснял он мне на ходу. — Ты отбираешь не самые красивые цветы, а те, что дали интересное отклонение. Полоску на лепестке там, где её не было. Новый оттенок. И затем целые годы ты закрепляешь эту случайность, скрещивая, отбирая, снова высаживая. Это игра с самой природой, медленная и дорогая.

— Эта игра заключена в систему, следовательно, она предсказуема, — произнёс я, стараясь говорить максимально просто и прямо. — Меня интересуют такие системы. Торговля сукном — система. Крашение тканей — система. Селекция цветов, как я понимаю, — тоже система. Всё это подчиняется своим правилам, срокам, учёту.

Мартен ван де Схельте, казалось, немного оттаял. Он любил правила и учёт.

— Система, да. Но система, построенная на чуде. На том, что один цветок из десяти тысяч родится не таким, как все. Можно ли делать ставки на чудо, месье де Монферра? Это вопрос для купца, или всё таки для философа?

— Для купца, который понимает, что другие готовы за это платить, — ответил я. — А если так, то это уже не чудо. Это рынок.

Мартен ван де Схельте тихо рассмеялся, обращаясь к своим растениям:

— Вы слышите? Человек говорит не о цветах, а о спросе. Возможно, нам стоит иногда слушать таких людей.

Его взгляд, скользнувший по мне, изменился. В его глазах мелькнула искорка того самого расчёта, который я видел у Якоба, когда тот говорил о будущих поставках леса.

На прощание ван де Схельте вручил мне небольшую, ничем не примечательную на вид луковицу, завёрнутую в бумагу.

— Простой «Герцог ван Толь», дешёвый. Это не для продажи, а для посадки, если будет где. Чтобы вы помнили, что любая сложная система начинается с простой вещи, закопанной в землю. И с терпения. Я, месье де Монферра, не торговец, я цветовод. Мои цветы одни из лучших, они зарегистрированы в гильдии цветоводов и описаны в каталогах. Сорта — «Адмирал Лифкенс», «Блайенбургер». Цены соответствующие — от тысячи гульденов за луковицу, их устанавливаю не я, а гильдия. На все есть сертификаты с печатями. И ещё, я не продаю будущий урожай, только то, что есть у меня в наличии, несколько десятков луковиц. В общем, если соберётесь с духом и решите попробовать себя в торговле цветами — всегда в вашем распоряжении.

Я поблагодарил его, попрощался и вышел на холод. Луковица лежала за пазухой, странный и живой трофей.

Я катил обратно в Амстердам на следующий день, с отчётом о красильщиках в ранце и луковицей тюльпана за пазухой. Я знал, что меньше чем через год Харлем станет эпицентром той самой «торговли ветром», о которой Якоб говорил с таким презрением, но механизмы которой я уже видел раньше — контракты на будущий урожай цветов и их перепродажа. В мастерских красильщиков царил порядок и проверяемое качество. В оранжерее ван де Схельте я уловил нотки будущего безумия. Когда придёт время, у меня уже будет знакомая дверь, в которую можно постучать.

Лёд под коньками звенел, будто предупреждая. Но я уже смотрел не под ноги, а на горизонт, где клубились тучи будущих бурь.

Загрузка...