Очнулся Торнвилль от сильной боли в голове и не менее сильного зловония. Открыл глаза — темно. Пошевелился — плохо выходит; звякнули цепи. Стало ясно, что он крепко скован. Мгновения спустя пришло осознание, что он, видимо, в плену. Голова явно была перевязана.
— Есть кто живой? — спросил он и тут же получил ответ:
— Как не быть! Все здесь, окромя аркебузира да штурмана. Те сразу предались нехристям, веру их согласились принять, а мы тут, пятеро, если считать с тобой, в подземной тюрьме, двое ранены. Судно наше тоже в плену. В общем, невесело. Нам сказали, что, если не перейдем в их веру, сделают нас рабами. Может, продадут, а может, отправят на починку крепости, у них там работы много.
— Да, — встрял в разговор другой голос из тьмы, — тут на этой починке можно пробыть, покудова не сдохнешь. Видал я эту крепость, господин, как в порт заходили. Стена змеею вьется вокруг горы, так что не сочтешь, сколько раз и башен сколько в ней. И в порту такая огромина стоит — башня красная, что не знаю, как ее и выстроили. Не с чем сравнить.
— Почему? — отозвался кто-то еще. — Под Константинополем видал если не крупнее, то такие же. Тоже турками строены при султане Мехмеде перед взятием города[41]. Только те каменные, а эта — полукаменная-полукирпичная. Куда турок пришел, обосновывается крепко, не вытуришь.
Воцарилась тягостная тишина. О своем теперешнем положении не хотелось не то что говорить, но даже и думать. А вести отвлеченные разговоры тоже не давало всеобщее несчастье. Правда, молчать тоже нехорошо, ведь тогда думать начинаешь… Эх, думай — не думай, а судьбу не переиграешь. Оставалось ждать.
Меж тем юного Торнвилля точило одно подозрение, которым он, взлелеяв его, поделился с другими:
— А что, значит, стрелок мой пошел на службу к неверным? Так ведь выходит, он меня по голове и огрел…
— С чего вдруг, господин?
— Да с того, что, кроме нас, там никого более не было, а я хотел взорвать корабль…
Снова тишина. Ни восхваления, ни порицания.
Хотелось пить. Осознание несчастья Урсулы угнетало. Вот, он и ей не помог и оказался, как любил выражаться его достопочтенный дядюшка-аббат, у дьявола в заднице. Забыться бы, да как? Хваленая кумандария в руках нехристей.
— А что, по наши души завтра придут?
— Кто знает. Может быть. А то и тут оставят гнить.
Наутро пришли — какой-то козлобородый старичок в зеленой чалме хаджи[42], и стражники. Старичок обратился к узникам на сносной латыни, и Торнвиллю, с его больной головой, пришлось периодически еще растолковывать — его товарищи по несчастью, простые моряки, не все понимали.
Речи гостя не отличались новизной. Рассказав о всех прелестях и преимуществах ислама как веры, он поставил пленников перед простой альтернативой — служба султану (великому падишаху, как называли его сами турки) или рабство — тяжелое, но не исключающее перемены решения насчет веры и возвращения в полноценное общество. Впрочем, полностью свободным всё равно никто бы не стал, потому что даже слуги султана, юридически свободные люди, назывались рабами — рабами султана.
Надо сказать, что турки вообще мало считались с происхождением и социальным статусом человека, поскольку все были рабами султана, начиная от уборщика навоза и заканчивая великим визирем, чья судьба, невзирая на все его дарования, напрямую зависела от воли и каприза хозяина Константинополя.
Зато перед любым человеком "из народа", даже обращенного в ислам из христианства, открывались широкие возможности продвижения по социальной лестнице, вплоть до высочайших постов. Залог был в усердии, трудолюбии и добросовестности.
Скромный, но усердный ученик сельского медресе мог продолжить образование в столице и, отслужив свое на надлежащих постах, планомерно перемещаясь все выше и выше без помощи кошеля (Османская империя того времени не была так коррумпирована, как в последующие века), мог достигнуть высоких государственных или духовных должностей, вплоть до великого визиря.
Так же и в армии. Простой, сданный в янычары христианский юноша, служа преданно и верно, выходил в полководцы или иные высокие чины. Пример тому — великий зодчий Синан (из более позднего времени), некогда православный византиец, потом ренегат, янычар, сапер и, наконец, архитектор, чьими творениями в Стамбуле и Эдирне (Адрианополе) до сих пор восхищается весь более-менее культурный мир.
Или вот, Месих-паша (он же Мизак-паша, мы еще с ним встретимся), в православии — Мануил Палеолог, племянник последнего византийского императора и брат царевны Софьи, жены Ивана Третьего. Этот человек очень удачно устроился, сменив религию (в 1477 году, чуть позже описываемых событий) и даже став великим визирем. И в то время как его зять Иван Третий скидывал ордынское иго с Руси, в том же 1480 году руководил турецкими войсками, осаждавшими Родос.
Великий воин Албании Георгий Кастриот, более известный как Скандербег, сделал неплохую военную карьеру при султане Мураде Втором, отце Мехмеда Завоевателя, но с готовностью пожертвовал всем ради свободы родины, много лет изничтожая турецких завоевателей.
В более позднее время, при Сулеймане Великолепном и Селиме Втором, был знаменит венгерский ренегат адмирал Пиали-паша. Голодным ребенком его подобрали янычары при осаде Белграда в 1530 году. Он был воспитан при турецком дворе и получил в жены, ни много ни мало, внучку самого султана Сулеймана.
Христиане крепко запомнили этого свирепого турецкого начальника в боях за Триполи и Мальту, а затем за Кипр. (Имя Пиали-паши до сих пор носит одна из улиц христианской Ларнаки.)
В общем, любой талант приветствовался османами, и ему были открыты все пути-дороги. Главное — принять ислам и быть верным рабом султана.
Старичок в зеленой чалме рассказал пленным много подобных нравоучительных примеров (хоть и не мог брать эти примеры из шестнадцатого века, как автор этой книги), а закончил так:
— Я буду вашим мюридом — наставником в вере. Пока, чтобы начать свой спасительный путь, вы только поднимите правую руку — для этого вас раскуют — и произнесите: "Свидетельствую, что нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед — пророк Его". Все, вы — мусульмане. Вас обрежут, и начнется обучение языку, обычаям.
Упоминание обрезания не вызвало у слушателей беспокойства. Израненные в бою, они, кажется, равнодушно отнеслись к перспективе получить еще одну легкую рану.
Старичок невозмутимо продолжал:
— При этом вы будете, дабы и далее оставаться истинными мусульманами, выполнять намазы, то есть молиться. Я обучу вас, как это правильно делать. Будете поститься в священный месяц Рамадан и при всякой возможности подавать милостыню — благо вам будет из чего…
При упоминании денег моряки чуть приободрились, а старичок как будто этого не заметил, хотя явно упомянул об этом с умыслом.
— Знаю, что вы почти все — моряки, — говорил он. — В Алаийе у вас будет хорошо оплачиваемая работа. Ее здесь много, на любой вкус и умение. Здесь снастим корабли великого падишаха, у нас прекрасный док на пять судов. У кого есть предрасположение оставить морское дело и заняться, к примеру, хлопководством — и эта возможность будет ему предоставлена. Если среди вас есть знатоки литейного дела — и это хорошо, мы начинаем отливку пушек в Топхане Куле, арсенальной башне порта.
Слушатели, несмотря на обещанные блага, не изъявляли желания принять истинную веру, поэтому старичок заговорил о тяготах:
— Что вас ожидает с другой стороны, пока вы будете раздумывать: тяжелые труды по починке крепости, которую мы только три года как отбили у нечестивого караманского бея, и посему работы там очень много; 133 башни — не шутка, да еще стены. Будете грузить лес на суда, отправляющиеся в Египет, убирать хлопок, проводить воду. Выбирайте сами, созидать ли вам государство османов, как дом родной, дабы жить в нем в счастливом труде и добром соседстве, либо быть вечными рабами.
"Искуситель" в зеленой чалме взглянул на юного Торнвилля:
— Что же касается рыцаря, он поначалу пойдет служить в крепость и, иншаллах[43], возрастая в чинах и воинском умении, прославит своей доблестью войска великого падишаха. Есть и иной путь: написать на родину, чтобы за него прислал выкуп его достопочтенный дядя. В ожидании этого рыцарь будет искупать свои вины перед Высокой Портой своим трудом во славу Аллаха, пророка его Мохаммеда — да благословит его Аллах и приветствует, — и нашего повелителя Мехмеда Фатиха[44], который является тенью Аллаха на земле, а также великим царем всех царей, правителем бессчетных земель и стран Востока и Запада.
— Как, однако же, вы хорошо обо мне осведомлены! — желчно изрек Торнвилль.
— Ничего удивительного — про тебя все рассказал твой стрелок.
— Это он меня огрел? — спросил Лео.
Турок загадочно закатил глаза вверх и развел руками — понимай, мол, как знаешь, это не мое дело.
— Ничего я никому писать не буду! — заявил Торнвилль.
— Неразумно. В тебе пока не говорит мудрость — может, гнев, может, неразумие, может, рана. Главное, знай, что мы прекрасно напишем твоему дяде и без тебя. Франкские волхвы[45] богаты. Пусть их деньги послужат славе государства османов, Аллах акбар[46]! Но лучше прими мой совет: не дело — воину таскать камни и месить глину. Переходи под зеленое знамя ислама и воюй.
— Ты, турок, не знаешь наших обычаев. Еще менее рыцарское дело — предавать своего Бога.
Старик покачал головой.
— Может, в силу определенного человеческого несовершенства я и вправду не ведаю каких-либо ваших обычаев, однако я знаю много людей — и простых, и знатных, — которые спокойно перешли в ислам и преуспели. Что же, и они, по-твоему, предали Бога? Ты должен знать, что это невозможно, ибо Аллах есть Бог, и ты отрекаешься отнюдь не от Него, но от ложных учений о Нем. Я вижу в тебе острый ум, и мне приятно будет побеседовать с тобой о нашей вере. Гораздо более достоин похвалы тот, кто пришел к познанию Истины своим умом, нежели прикинулся познавшим ее, манимый мирскими благами, оставаясь внутри себя по-прежнему невежей.
— Ты речист и убедителен… — Лео чуть смягчился. — Но пока что я лучше потаскаю камни.
— Это ожидаемо. Человеку на то и дал Аллах разум, чтоб он думал. Богу не может быть угоден несмышленый ишак, особенно если он умножает свою глупость своим упрямством и отказывается принять истинную веру, не слушая доводов. Хотя я слышал, что ваши волхвы рассуждают иначе и считают такое упрямство подвигом…
Видя, что эти рассуждения пока не находят отклик в сердце рыцаря, старичок заговорил о другом:
— По крайней мере раз в неделю я буду навещать вас и смотреть, как всходят посеянные мною семена. Никто не решил изменить свою жизнь с этого мига? Ладно, с сегодняшнего дня вы отправляетесь на ремонт крепости. Здоровые будут носить камни, раненые — месить раствор. Цепи вам заменят на более легкие, не особо стесняющие движения, но бежать, предупреждаю, в них не удастся. Да я и не советую. Первого, кто попытается сбежать, бейлербей[47] распорядился посадить на кол, смазанный бараньим жиром. Решайте, надо ли это вам…
Турки удалились, оставив англичан в горестных размышлениях, из которых их, впрочем, скоро вывели: как и сказал ходжа, им сменили цепи, дали по лепешке хлеба, воды — и повели из зиндана[48] наверх, к крепости.
Надо отдать туркам должное — они вовсе не стремились к изничтожению работавших адскими условиями. Кормили хоть и скудновато, но прилично, не стесняли и в воде. Иногда, в виде особой милости, поили бузой, чтоб подбодрить трудящихся и обремененных.
Пленные англичане содержались по ночам уже не в портовом зиндане, а в крепости, ночуя как придется, в зависимости от объекта, на котором трудились. Когда в башнях, когда в бараках. Старались держаться вместе, но им особо в этом и не препятствовали.
Народ в рабах был самый разный, и не только христиане, но и мятежные караманцы, разбитые в прошлом году лично султаном Мехмедом, и непокорные кочевники-юрюки, довольно быстро умиравшие на каменном труде вдали от родных кобыл, овец, степей…
Встретились и соотечественники. Раз в неделю въезжал на вершину горы тот самый хаджи на сером осле и, бывало, кое-кого с собой и уводил для обращения в правоверие. Один из моряков не выдержал и тоже покинул сотоварищей, последовав за ослом хаджи. Остальные пока крепились…
Работа кипела, все болело, жара медленно, но верно кого-то убивала. Тогда хоронили быстро и споро — что называется, как собак. Иногда просто сбрасывали откуда-нибудь повыше да куда-нибудь подальше — благо структура крепости позволяла. Как уже упоминалось, она змеилась вверх по большой горе (порой напоминая в этом отношении Великую Китайскую стену), на верхушке которой была крепостная цитадель — с дворцом, цистернами, воинскими бараками и небольшой однокупольной византийской церковью — некогда посвященной святому Георгию, но со взятием города турками-сельджуками в 1223 году, естественно, обращенной в мечеть.
Цитадель, открытая палящему солнцу, была самым адским местом работы. Однажды на глазах Торнвилля и его трех сотоварищей по несчастью с диким воплем отчаяния какой-то раб бросился вниз с северо-западной башни цитадели, предпочтя страшную смерть продолжению рабских мук. Англичане молча переглянулись.
— Нет, — сказал Торнвилль, — надо как-нибудь отсюда выбираться, иначе все передохнем.
— А кол? — страдальчески изрек один моряк.
— Что кол… Это не лучше.
— Я иначе рассуждаю, — сказал другой моряк. — Что если согласиться, когда этот черт на осле приедет… Ну так, для виду, чтоб получить свободу передвижения, а потом и бежать на здоровье. Сюда же тоже заходят европейские корабли — не край света. Помогут, выручат…
— А! — засомневался третий. — Влезешь в это говно — можно и не вылезти. Думаешь, пасти не будут? Душа одна — не погубить бы. Опасное дело затеял, брат.
— По-моему, дело говорит, — поддержал идею первый и обратился к Лео. — Ты что скажешь, господин?
— Сложно пока сказать что-то определенное. И мысль неплоха, и в то же время кажется, что так просто это не получится.
— Лучше попробовать и ошибиться, чем не пробовать и сдохнуть тут, на камнях.
— Дождаться бы, чтобы на другую работу перевели. Откуда сбежать легче, — сказал Лео, но ему возразил автор идеи:
— Тебе-то хорошо, сэр рыцарь, тебя могут выкупить. А мы кому нужны? Ждать, пока ты освободишься и выкупишь нас? А если не соблаговолишь? Ну вас всех к черту!
Так второй моряк решил попытать счастья. Что у него получилось — бог весть. Вернулся ли он домой, дождавшись верного и удобного случая, или вправду "отуречился"? Трое оставшихся английских рабов того не ведали.
Шли дни, недели, месяцы. Ни к чему описывать это монотонное течение времени, когда знаешь, что завтра будет то же, что сегодня и вчера. Так же будет свистеть бич надсмотрщика, а уставшее тело, валящееся в тяжелый сон от невыносимого труда, так и не будет иметь покоя и отдыха, ибо настанет новый день, и все повторится. К чему чернота ночи с большими яркими лампами звезд и чудесным прохладным ветерком, когда ничего не хочется видеть и чувствовать? Зачем ласковое ворчание вечного моря, манящего своей прохладой, если нельзя окунуться в него?.. Только боль, отчаяние, отупение. Ненавистная починка крепости сменилась многодневной погрузкой древесины на египетские корабли — те спешили закончить навигацию к зиме. Сорвавшимся стволом убило одного из двух остававшихся в рабстве моряков.
— Жаль, корабль держит путь не в Европу, — посетовал как-то Торнвилль своему единственному из оставшихся товарищей по несчастью. — Можно было бы спрятаться, пока он не причалит к родным берегам. А в Египте что делать? Ничего нас там, кроме нового рабства, не ждет.
— Порт — не крепость, — заметил товарищ. — Надо бы попробовать убежать… Пока не прибило…
— При погрузке — а там, как Бог даст!
Придумано было, может, и неплохо, но Бог не дал.
Беглецы смогли затесаться среди погруженных стволов деревьев, а затем, ввечеру, тихо покинули судно и направились было к какому-то европейскому коггу, но были замечены и изловлены, поскольку их отсутствие уже вызвало тревогу и тщательную слежку.
Торнвилль был жестоко бит и прикован на жару к позорному столбу. Рыцаря все же пощадили, ибо ждали выкупа из Англии, а вот его сотоварищу повезло меньше: про обещанный кол, конечно, никто из властей уже не помнил, поэтому с ним поступили чисто по-турецки. Рядом со столбом, к которому был прикован Торнвилль, накидали кучу навоза, на нее бросили обезглавленное тело моряка, а его отрубленную голову приставили к оголенному заду.
Пытка голодом, жаждой и жарой усугублялась горьким отчаянием из-за провала побега. Воображение рисовало перед мысленным взором рыцаря первый и последний полет с башни, то, напротив, укрепляло в слепой ненависти и вселяло непоколебимую уверенность в том, что ему все же удастся выбраться отсюда.
"Урсула, Урсула, где ты, бедная?.. Если б ты знала, какие препятствия мешают найти тебя… Да тебе лучше ли самой?.. Что думать…"
Однако предел мучениям Торнвилля еще не настал.