11

Лео очнулся от тряски, лежа в арбе, неторопливо плетущейся по Анталии. Периодически он приходил в себя, но и то ненадолго. Болело все тело, голова, а особенно — бока и левая нога.

Дорожная тряска причиняла еще больше боли. Юноша хотел приподнять голову, осмотреться, но не тут-то было, не поднимешь. Постепенно вспомнилось позорище на рынке. Для Торнвилля оставалось только непонятным, куда и зачем его везут. Прикончить? Могли бы и на месте спокойно добить. Может, сочли за мертвого? Вот это вероятнее. Снова попробовал пошевелиться — и потерял сознание от боли.

Он пришел в себя на постели в светлой просторной комнате, выходившей окнами в сад. Над юношей колдовал врач-еврей.

Ничего удивительного в этом нет, поскольку не один век врачебное дело находилось в руках евреев, которым в странах ислама жилось лучше, чем в христианских владениях.

Впрочем, для турок иудеи были такое же "стадо" — райя, — как и христиане. Османы хоть и признавали, что иудеи поклоняются тому же единому Богу, однако давили разными дополнительными налогами.

Вообще, турок был окружен народами, к которым относился свысока. Иудеи кроме врачебной занимались еще ученой и переводческой деятельностью. Христиане-армяне были по преимуществу купцами и враждовали с курдами — кочевниками-овцеводами. Те исповедовали свою форму ислама, смешанную с шаманством и прочим, не говоря уже о язидах: тех турки обвиняли в дьяволопоклонстве… Впрочем, довольно если мы займемся еще исламскими сектами и духовными орденами, мы совсем забудем про нашего раненого.

Манипуляции потомка Авраама привели юношу в чувство, и Лео первым делом поинтересовался на ломаном турецком, где находится и почему, на что получил такой же ломаный ответ, разъяснивший, что "несчастный" оставлен "мудрейшим Гиязеддином" в доме "лекаря Эзры", дабы был приведен в состояние, которое позволит хоть как-то путешествовать на осле.

— Значит, ты — лекарь Эзра, — задумчиво произнес Торнвилль. — А Гиязеддин — это кто?

— Тот, кто купил откусывателя пальцев. Вся Садалья[67]смеется. Давно такого не было. На базаре продаваемый раб, как правило, теряет и всяческую гордость, и интерес к происходящему, так что… потешил ты турок, нечего сказать. Только тебе намного хуже, чем тому, кого ты укусил за палец.

— А что со мной не так?

— Все так, если не считать того, что тебя измолотили, словно сноп зерна. Сломаны несколько ребер и левая нога. Внутренности вроде бы целы, судя по осмотру и по тому, что огненная лоза ангела смерти до сих пор не сверкнула над твоей шеей. Но это все надо проверять. Мудрейший Гиязеддин оставил достаточно денег для того, чтоб я внимательно тебя изучил и подлечил, ну а надежда получить еще больше заставит меня еще прилежнее изучить тебя в надежде открыть новые болезни. Такая главная врачебная наука — чем богаче человек, тем больше у него находится болезней…

— Не пойму, шутишь ты или серьезно говоришь.

— Что бы я тебе ни ответил, тебе ведь остается только поверить. Не обращай внимания.

— Долго мне здесь пребывать?

— Зависит от ноги, состояния внутренних органов и, естественно, того момента, когда мудрейший соберется покинуть город. Что за дела определяют время его пребывания здесь — один Всеведающий ведает.

— Что за человек этот Гиязеддин?

— Кто же его знает! Называют мудрейшим. Может, так оно и есть, но я не знаю. Мало ли как о ком люди болтают, среди слепых и одноглазый — падишах. Если б он был местным, я бы знал о нем больше, а так — ведаю только, что он откуда-то из-под Денизли.

— Не слышал. Далеко отсюда?

— Ну, конник, с учетом осторожной езды среди гор, потратит четыре-пять дней. Гиязеддин со своим обозом будет тащиться, полагаю, дней двадцать, если не весь месяц. Его старые кости не позволяют ему передвигаться на лошади, да и из тебя ездок сейчас плохой.

— Проницательно замечено.

Позднее Лео еще не раз убеждался в остроте если не ума, то уж языка эскулапа Эзры. Особенно когда, рассматривая свою левую ногу, упрятанную в гипс, вслух задумался, хорошо ли католику принимать помощь от иудея.

Врач ответил без обиняков:

— Да, я из того племени, которое вы, мины — то есть христиане, мягко скажем, недолюбливаете. Но я, имея дело и с христианами разных толков, и с мусульманами, придерживаюсь высказывания ребе Иоаханана. Оно звучит так: "Тот, кто создал меня, равным образом создал и другого, так же образовав нас в материнском чреве". Если ты считаешь зазорным принять помощь от иудея, разве мне будет от этого хуже?

А ведь и впрямь — если кому и стало бы хуже, то только юному Лео, а никак не Эзре.

"Вот уж поистине острый язык", — подумал Торнвилль, однако продолжал размышлять и о том, можно ли иметь дело с иудеем. Сколько раз Лео ради сохранения чести рыцаря и ради преданности христовой вере обрекал себя на страдания! Неужели теперь сойти с этого пути?

Помнится, дядя Арчи как-то упомянул, что король Ричард Львиное Сердце, боясь еврейского сглаза или колдовства, повелел накануне коронации выслать всех евреев из Англии. Но житейской мудрости в голове Торнвилля уже и без дядиного попечения прибавилось, поэтому он сказал Эзре так:

— Один мой мудрый благодетель, кстати, православный грек, хорошо сказал: "Нет плохих народов, есть только мерзкие люди, которые своими поступками позорят свой народ". Если ты делаешь мне благо, почему я должен ненавидеть тебя только из предубеждения к твоему народу?..

Эзре оказалось довольно даже такого маленького шага к взаимному согласию.

— Вот и хорошо, что мы поладили, — сказал он. — У тебя благородное сердце и незашоренный ум. Но расскажи мне, кто ты. Что привело тебя рабом в этот город?

Лео кратко ответил, а поскольку все это читателю известно, нет нужды повторять. Одно оставалось непонятным — почему некий Гиязеддин принимает в судьбе раба-англичанина столь живое участие.

— Кто знает, — задумчиво произнес Эзра. — Думаю, он сам когда-нибудь это откроет. Кстати, раз уж мы его вспомнили, почтенный Гиязеддин справлялся о твоем здоровье.

Итак, жизнь более-менее налаживалась. Пребывание в доме лекаря дало Торнвиллю самое главное — отдых, и не только физический, но и отдых истерзанной душе.

Нога, по словам врача, вроде бы срасталась хорошо, и это радовало. Грешным делом Лео украл обнаруженный им без присмотра хирургический нож и берег его, как зеницу ока — мало ли, эта вещь всегда сгодится при такой-то жизни.

Шли дни, недели. Наконец явился сам Гиязеддин. Осмотрев Торнвилля, он довольно улыбнулся и произнес:

— Аллах велик, ты поправляешься. По крайней мере, путешествие ты перенесешь. Мои дела в этом городе завершены, и надо отправляться.

— Я благодарю тебя, почтенный Гиязеддин, за то участие, что ты принял в моей несчастной судьбе, — сказал Лео. — Но позволь со всем уважением осведомиться: почему? Я же знаю, что недостоин такого отношения, но раз оно есть — значит, чего-то я не знаю или не понимаю. А ничто не гнетет человека так, как неизвестность.

На глазах улема сверкнули слезы. Он положил руку на плечо Лео и сказал чуть дрогнувшим голосом:

— Мальчик мой… Позволь мне так называть тебя, поскольку для нас, стариков, все вы — дети, и всех вас жалко. Я сейчас скажу вещь, которую мне очень тяжело сказать, и думаю, еще нескоро придется говорить об этом вновь… Но сейчас я должен. Ты очень похож на моего сына… Его мать была из Фарангистана[68] и передала ему такие же, как у тебя, волосы и глаза; но и лицом, и статью ты очень на него похож…

Лео был удивлен. Он, уже давно перебрав в уме все возможности, решил, что старик выкупил его лишь затем, чтобы обратить в ислам. А впрочем, даже сейчас не следовало исключать того, что Гиязеддин попробует это сделать.

— Моего мальчика более нет… — меж тем продолжал старик. — Он погиб на службе великого падишаха… Аллах предопределил это, конечно, как и все происходящее в этом мире, своим первотворенным каламом[69], когда мой сын не пошел по моим следам, как это вообще принято у нас, османов, а выбрал военное дело, оставив и отчий дом, и свою прелестную Шекер-Мемели… Но какой отец, понимая все прекрасно умом, смирится сердцем с такой бедой! Я еще надеялся, что все не так, для того и приехал сюда, даже деньги собрал на случай выкупа… Мне показали его могилу. Идя оттуда мимо цитадели, я, волею Аллаха, застал твое избиение… Выкупные деньги были мне уже не нужны, а поскольку милостыня может помочь моему заблудшему сыну перейти через острый мост Сират, то ради его души я и спас ими тебя. Выкуп пленника — тоже милостыня.

"А в чем же подвох? — подумал Лео. — Я все-таки должен поверить в Аллаха, чтобы сын Гиязеддина наверняка оказался в раю?"

По счастью, этого не требовалось.

— Конечно, я должен был бы быть совершенным до конца. — Старик чуть смутился. — И отпустить тебя, но я не могу этого сделать. Пока, по крайней мере. Наивно думать, что ты заменишь мне сына, мы не знаем друг друга — но на то нам и дано время и общение, чтобы узнать друг друга лучше. Пока я вижу, что ты учтив, неплохо знаешь язык; твои старые раны и случай на рынке показывают, что ты храбр и не потерял человеческого достоинства даже в тягчайших обстоятельствах. Короче, я беру тебя с собой, под Денизли. Ты не раб, но и не свободен. Ты гость — и пленник. Постигни это умом или душой — не знаю, что у тебя дойдет до истины быстрее, и постарайся, хотя бы из малой благодарности ко мне, не бежать — твоя нога и здоровье все равно не позволят тебе это сделать… пока, по крайней мере, так что, повторяю, едем в мой дом. Как тебя зовут?

Лео, очень обрадованный, что его хотя бы не будут обращать в ислам, охотно представился:

— Лео из рода Торнвиллей, мой предок Гуго, "черный барон", был сподвижником английского короля Генриха Первого почти четыре века назад.

— Почетно знать своих предков. Что означает твое имя?

— Это лев — арслан.

— Тогда я так и буду звать тебя. Арслан! Это имя и полагается благородному и могучему батыру… Итак, собирайся — и в путь!

Лео, хоть и обрадованный, пребывал в растерянности. Судьба явно благоволила ему — это после рынка-το рабов! Но что в самом деле делать? Ну, поехать — он поедет, у него выбора-то сейчас, с таким копытом, и правда нет, а потом-то что? Не может же он и вправду жить где-то в глуби Турции при этом наивном, благородном, убитом горем, добром старике, как поганая приживалка, нахлебник-паразит! Где ж такое видано! Посему он не удержался и прямо сказал:

— Боюсь прогневать моего достопочтенного благодетеля, но хотелось бы сразу сказать, потому что иначе… иначе будет просто подло и нечестно. Я не могу и не хочу пользоваться тем чудесным сходством, которое ты нашел во мне со своим сыном, чтобы въехать нахлебником в твой высокий дом. И кроме того, раненого льва можно опутать тенетами, но, когда он поправится, разве сможет он добровольно остаться в неволе? Или он уйдет, или нужна железная клетка, чтоб удержать его. Я хочу, чтобы достопочтенный Гиязеддин подумал об этом.

Но старик только разрыдался, бросившись юноше на грудь:

— Иных слов я не ожидал! Ты оправдал — да нет, превзошел мои ожидания, благородный Арслан! Аллах создал тебя честным и благородным, и теперь я в этом еще больше убедился. Нет, решительно — ты едешь со мной, а там — посмотрим. Ты не станешь нахлебником — работы у меня в хозяйстве хватит с избытком, и то, может, ты будешь умудрен Аллахом и станешь не просто работать, но руководить хозяйством. А как удержать льва — посмотрим. Может, он и сам не захочет уйти… — загадочно прибавил богослов.

Воистину, нельзя переубедить отчаявшегося человека, вдохновенно возведшего себе воздушный замок. Оставалось одно:

— Уважаемый, но ведь главное — я христианин и веры не сменю. Более полутора лет как я в плену, и пока, как ни старались, к отречению меня не вынудили. Нет, меня не пытали, но, думаю, и этим бы ничего не достигли. Надо знать, каково класть камни крепости под палящим солнцем или лить пушки при такой жаре, когда солнцепек кажется вечерней прохладой.

— Я не буду настаивать — постараюсь, по крайней мере. Я ведь богослов, человек книги, мудрого и убедительного слова. Убеждать — мое призвание. А вера из-под палки, по моему разумению, это не вера, а насилие над ней.

Спорить было бесполезно.

Распрощавшись с Эзрой и получив от него соответствующие указания, как беречь и развивать ногу, Торнвилль взгромоздился на мула и влился в предсказанный врачом обоз Гиязеддина.

Свита богослова оказалась немаленькая. В ней были и разные слуги, и охранники, без которых любое перемещение по Малой Азии, кишащей кочевниками, могло бы закончиться для уважаемого человека крупной неприятностью, и еще невесть какой народ, который трудно отнести к первым двум категориям.

Путь, по которому отправилась вся эта орда, вел на северо-запад, в Бурдур, а уже оттуда — в Денизли. Впереди суровыми громадами высились Таврские горы, но путь к ним из Анталии пока что вел по плодородной равнине, вот-вот готовой расцвести всеми красками природы в предвосхищении весны. Кругом были миртовые и лавровые кусты, островерхие кипарисы и приземистые кучерявые оливы. Впереди величественно белел снежной шапкой местный Олимп — один из нескольких[70].

Потом начался подъем в горы, делавшийся все круче и круче, но путь еще вел по горным долинам, заросшим кустарником. Там с наступлением темноты и последним свершенным намазом и заночевали.

То ли от тряски, то ли от холода у Лео страшно заныла нога, и он довольно долго не мог заснуть. Гиязеддин, как оказалось, тоже. Они проговорили чуть не с половину ночи, рассказывая каждый о себе и расспрашивая собеседника. Торнвилль никак не мог отделаться от мысли, что турок складом ума и широтой взглядов и познаний весьма и весьма напоминает ему дядю Арчи, но он все же счел недостойным расчувствоваться и сказать это турку — тот и так души в нем не чает, причем совершенно незаслуженно, к чему ж еще подогревать этот пыл?

Второй день пути начался, как оно и понятно, с первого намаза и завтрака. Затем продолжился подъем в горы.

Какое-то время спустя путники достигли поросших благоуханным горным лесом руин древнего города Термессоса. Он уже много сотен лет как оставлен жителями, зато навсегда остался на скрижалях античной военной истории, как единственный из окрестных городов, который не только не захотел сдаться Александру Македонскому во время его Памфилийского похода, но, в отличие от некоторых строптивых городов, так и не был им взят. Александр только в досаде пожег оливковые рощи тер-мессцев и пошел на Сагалассос.

Термессос располагался на плоскогорье меж двух горных высот. Маленький караван ослов и мулов улема Гия-зеддина был уже, соответственно, на высоте 1650 метров над уровнем моря и в 30 с лишним километрах от Анталии — если пользоваться, конечно, привычными читателю мерами.

Высвеченные солнцем обломки колонн, руины храмов и светских зданий, мощные башни и стены, кое-где еще достигавшие своей прежней шестиметровой высоты, римские арки. И все это среди веселого — а другое слово так точно не обрисует — леса. Да, именно в таком, и только таком лесу могли жить веселые козлоногие сатиры, буйные кентавры, добрые, безотказные нимфы, а не в болотисто-туманных вековечных зарослях английских королевских лесов…

Непривычными казались вырубленные в горных склонах древние гробницы, разграбленные задолго до прихода турок. Когда было решено сделать стоянку у древнего, но, на удивление, еще вполне действовавшего колодца, Лео не утерпел, чтобы хоть немного, при помощи костыля и насколько позволяла нога, не поковылять среди по-лупогрузившихся в землю древних камней, украшенных греческими надписями, резными акантовыми листьями и прочей, столь милой сердцу, античной прелестью.

— Тень города, населенная тенями людей, — важно прокомментировал любование Торнвилля Гиязеддин. — Премудрый стихотворец и астроном Хайям по этому поводу сказал…

Дальше началась декламация стихов, которых Лео не понял, но для читателя — вот их перевод:

В чертоге том, где пировал Бахрам,

Теперь прибежище пустынным львам.

Бахрам, ловивший каждый день онагров[71],

Был, как онагр, пещерой пойман сам.

В чертогах, где цари вершили суд,

Теперь колючки пыльные растут.

И с башни одинокая кукушка

Взывает горестно: "Кто тут? Кто тут?"[72]

— Не понимаю, — признался юный Торнвилль.

— Потому что это на персидском. Не знаю, как у вас, а всякий образованный человек здесь пользуется тремя языками — турецким для общения с народом, арабским — в делах веры, потому что это язык Корана, ниспосланного Аллахом пророку Мохаммеду — да благословит его Аллах и приветствует… и наконец, персидским — в делах науки, поэзии. Знание человеком одного лишь турецкого показывает, что перед тобой простой селянин или ремесленник. Хайям же сказал вот что… — И Гиязеддин с легкостью, хоть и без ритма и рифмы, перевел стихи для Лео на турецкий…

Выезжали из термесской долины не торопясь уже на следующий день. Впрочем, стоит ли документально протоколировать все дни этой поездки? Боюсь, это будет нудновато. Скажем в целом, что дни особым разнообразием не отличались — намазы, приемы пищи, неспешные переходы и созерцание античных городов и турецких овечьих отар с непомерно большими курдюками.

После Термессоса было ущелье с фруктовыми рощами, многочисленными ручьями и мощным потоком реки Катаракгес, по-турецки — Дюден, заканчивавшимся водопадом у Анталии.

Затем путники въехали в мрачный писидийский дефилей[73]. Путь был труден для животных: они шли медленно, из-под их копыт постоянно сыпались камни, а неверный путь постоянно то менял свое направление, то ширину. В общем, только глаз да глаз, как бы не свалиться вместе со своим ослом или мулом на острые камни.

Долины хоть и по-прежнему встречались, но уже совсем не радовали глаз, потому что было нечем. Голо, пустынно, уныло. Благо хоть вода периодически была под рукой — Катаракгес то бурно тек по открытой местности, то порой скрывался под землю, продолжая свой стремительный бег там, а еды Гиязед дин с собой запас — в три месяца не проешь.

Зимне-весенние ночи были холодны, поэтому путешественники старались, когда было возможно, проводить ночи в караван-сараях или ханах, что помельче: хоть и несколько накладно, зато тепло, и от разбойников безопасно.

Караван-сарай представлял из себя солидную каменную постройку, обычно сельджукскую, либо перестроенную из античной — театра, например. Нередко она была в два этажа, со стойлами для животных и отдельными помещениями для важных гостей. Хан же вполне мог выглядеть, как большая деревянная клеть на столбах — внизу помещались кони под надзором конюхов, наверху отдыхали люди.

На таких ночных привалах Гиязеддин охотно беседовал не только с Торнвиллем, но и со своими спутниками, и со случайными попутчиками, просвещая всех небесным светом своего познания.

Шли дни; многое из встречавшегося, что было интересно англичанину, но непонятно, объяснял высокочтимый улем. Лео потрясло наивно-трогательное отношение османов ко всякого рода старым деревьям, источникам, многочисленным тюрбэ — мавзолеям праведников, чьи имена зачастую даже не были известны. Да, так и было — свято верят, что лежит праведник и чудотворец, а как зовут — неведомо.

Торнвилль вспомнил, что даже в крепости Алаийе, во втором поясе оборонительных сооружений, было нечто, называемое турками могилой неизвестного святого. Деревья вокруг тюрбэ были обвешаны лоскутками материи, которыми люди почитали праведника или верили в то, что с этими лоскутками передают святому свои пожелания для исполнения.

Англичанин стал разбираться, что чалма на могильном каменном столпе означает, что погребен под ним мужчина, а цветы — что женщина. Маленькая выемка на могильной плите, оказывается, предназначалась для того, чтоб там собиралась дождевая вода, и ее пили птицы.

Гиязеддин много рассказывал об обычаях и укладе жизни османов, науке и образовании, предпочитая, впрочем, не распространяться об их армии и флоте, отделываясь общими фразами. Из этого Торнвилль сделал единственный правильный вывод: человек, знающий практически все обо всем, не может быть таким несведущим в военных вопросах; следовательно, все же опасается Лео, как будущего врага государства османов. "Что же, это неплохо. Значит, старик не так уж уперт в своей полупомешанной привязанности ко мне, как к покойному сыну", — подумал юноша.

Постепенно путешествовавшие миновали развалины Сузополиса, Сандалиума и Сагалассоса, именуемого турками Саджикл и возвышавшегося над равнинами на горном кряже. Особо бросался в глаза римский театр — доселе Лео таких построек видеть не приходилось, по крайней мере, такой величины и в таком хорошем состоянии.

После Сагалассоса вновь вынырнула из-под земли река Катарактес, бурно журча по порогам у руин древней Кремны. Пришлось изрядно промучить животных, да и самим помучаться, петляя меж гор и речных извивов, пока наконец не был достигнут Каресус, или, на языке турок, Бурдур — символическая середина путешествия.

Плавно растекшийся по оврагам своими улочками, Бурдур утопал в садах. Повсюду текли ручьи, река впадала в большое озеро, а видневшиеся вдали лысые, как будто безжизненные, горы своим контрастом только добавляли ему жизнерадостности.

Кругом виднелись виноградники (для плодов, естественно, был не сезон). Это несколько удивило Лео, ведь мусульманам вроде бы запрещено пить вино. Так зачем в турецких землях разводить виноград?

На это Гиязеддин сказал:

— Это потому, что здесь живет много румов[74], делающих большие деньги на вине. Правительство их не трогает, дает им богатеть, а они от этого исправно платят налоги в казну.

В Бурдуре пробыли несколько дней. Улем показал Лео местному греческому врачу, и тот с ворчанием указал на множество недочетов, кои, по его высокому мнению, допустил анталийский еврей.

— Не исключено, что он останется хромым, — именно такими словами грек завершил свое исследование, чем никому оптимизма не прибавил.

— Что же делать? — спросил богослов.

— Смотреть и ждать, и если что — переламывать, пока сросшаяся ткань слаба. Надо было, говорю, взрезать место перелома и смотреть что к чему, а не соединять вслепую.

— И когда это станет ясно? — поинтересовался рыцарь.

Сказать, что ему стало не по себе, значит, не сказать ничего. Страшила, конечно, перспектива остаться хромым, а не грядущее переламывание.

— Он доедет до Денизли? — одновременно с этим опасливо спросил Гиязеддин.

— Конечно, можно было бы оставить его под моим наблюдением и сделать все здесь, но, если вы не имеете в виду останавливаться здесь надолго, полагаю, он вполне может доехать туда, куда вам нужно. Главное, на месте найти хорошего врача и не медлить.

После этого Гиязеддин решил сократить пребывание в Бурдуре до минимума, но в это короткое время Лео посещал лекаря-грека несколько раз.

Один разговор с греком оставил Лео просто в подавленном состоянии. Рыцарь, пребывая с ним наедине, без лишних ушей, спросил у эскулапа, как обстоят дела у восставших в Трапезунде.

— А твое какое дело, потурченец? — внезапно разъярившись, спросил грек. — Спроси об этом у своих новых хозяев!

— А тебе что, трудно ответить?

— К чему? Чтобы ты донес?

— За кого ты меня принимаешь?!

— За того, кто ты есть на самом деле.

— Я пленник, не более того.

— Не смеши меня. Ты сам хочешь им быть, вот ты и пленник. Что твоя нога — предлог, и только. Захоти ты вырваться на свободу — ты бы без ног уполз, а костылем своим хоть одному турку, да пробил бы башку! Не хочу говорить с тобой. Не был бы я таким трусом, дал бы тебе яд под видом лекарства, чтобы не позорил род христианский.

Торнвилль долго думал об этом, и как ни посмотри, а выходило, что грек-το прав, несмотря на ту обидную форму, в которую он облек неприкрытую истину. Шевельнулась мысль: "А что если и вправду взять да и исчезнуть тут, в Бурдуре? Нога — большая помеха, но вот этот же грек взял да и помог бы… Может, он на это и намекал?.."

Однако подвел, как всегда, типичный гамлетизм: пока Лео два дня размышлял, ходил в греческую церковь, чтобы хоть там поговорить с Богом, Гиязеддинов обоз отправился далее, и вопрос отпал сам собой, надолго заставив юношу тосковать и проклинать собственную нерешительность.

Гиязеддин, приметив угнетенное состояние юноши, перед отъездом вручил ему бурдюк со словами:

— Я не знаю, что тебя гнетет, но это, думаю, поможет сделать твой путь веселее.

Да, это не способ отогнать дурные мысли, но за неимением лучшего…

По мере того как содержимое бурдюка переливалось в желудок рыцаря, на душе светлело, в мозгах, наоборот, темнело, и скоро он ехал уже, как древний пьяный Силен, спутник Диониса, блаженно улыбаясь, еле держась на муле в состоянии полной нирваны.

Гиязеддин сокрушенно качал головой, но ничего не говорил, зато думал: "Франк есть франк, и ничего с ним не поделаешь. Работать еще над ним и работать. Насколько прав был пророк Мохаммед, да благословит его Аллах и приветствует, когда запретил пьянство".

Турки с сильно пьяным англичанином миновали бурдурские сады по дороге, ведущей к озеру, пересекли речку по мосту и набрали в мехи воды из реки. Из местного озера, даже если захочешь, не удалось бы напиться, ведь оно было горько-соленым, и из него, как и на Кипре у Лазаря, добывали соль.

Довольно много времени занял объезд озера. Потом ехали долиной меж двух гор, пока не выехали ко второму озеру, где сделали привал, а Лео воспользовался этим, чтобы окончательно опустошить бурдюк.

Далее миновали руины Лагона, видели третье озеро, к которому прибыли только на следующий день, и то, довольно поздно, набрали воды, которая оказалась пресной, но не очень хорошей, о чем свидетельствовал какой-то белый осадок по берегам.

Рыцарь меж тем мучился не только от похмелья, но и от горьких терзаний по поводу того, что он и вправду упустил хороший случай. Врач же говорил, что можно было ему остаться подлечиться — вот и надо было сыграть больного, не могущего продолжать путь. "Может, меня и оставили б пока здесь, — думал Лео, — а может, и нет. Богослов-то как, остался бы? Или он все же поехал бы дальше, а меня оставил под надзором своих людей, чтобы доставили меня позже? Тогда вообще легко было бы бежать… Ох, уж чем воистину силен всякий человек, так это задним умом!.."

"Впрочем, — старался успокоить себя Торнвилль, — и после, пожалуй, сбежать будет нетрудно, если Гиязеддин не изменит своего отношения, да и нога заживет. Вдруг и в самом деле еще ломать придется?"

Далее путь серьезно изменился, ведя по горным сосново-кедровым лесам. Иногда леса переходили в долины и луга, на которых паслись отары овец.

Обоз прошел мимо древнего Мандрополиса, оказавшись меж двух высочайших гор со снежными шапками. На одну из вершин — Кадм — предстояло осуществить подъем.

Труден он был, как никакой иной доселе, — холод, сырость, туман. Вновь летят камни из-под копыт мулов и ослов. Облачность не позволяла видеть ни низа, ни верха: шли, как в молоке, поглощенные безвременьем. Становилось жутковато. Заночевали.

Рассвет волшебно окрасил облака в розовый цвет, однако дальнейшее продвижение не стало от этого более веселым или удобным — все равно шли, как казалось, в никуда, а когда начался спуск, он был более труден и опасен, чем подъем. Ноге Лео тем временем стало хуже, да и ребра разнылись. "Непогода, что ли?" — подумал он.

Но вот немного развиднелось. Впереди обозначилась большая заснеженная гора и долина. Богослов, желая блеснуть знанием не только мусульманских писаний, сказал Торнвиллю:

— Это гора Хонас. Как утверждают ваши волхвы, на ней некогда явился архангел Микаил[75]. А на склоне ее ранее был город Колоссы, куда направил одно из своих писем Павел, сподвижник пророка Исы[76].

Из-под Кадма начинал свой бег речной поток Ликус, оплодотворяя долину. Извилистый путь вел к долгожданной цели — Денизли, но нужно было еще пересечь долину, перевалить горный хребет и затем вновь двигаться по долине, ведшей уже непосредственно к Денизли. На все это ушло два дня.

…Городок Денизли чем-то напоминал Бурдур. Такое же утопание в растительности благодаря водам Ликуса и Меандра. Такое же смешение турецкого и греческого населения.

Оказалось, впрочем, что и это еще не конец путешествия. Передохнув ночку в местном караван-сарае, находившемся прямо в центре Денизли, Гиязеддин со спутниками отправился далее.

На выезде из города встретили по правую руку руины античных акведуков, вызвавших очередную лекцию богослова по поводу разумности древних римлян, приложивших некогда столь много усилий для снабжения людей водой, и насколько сейчас все пришло в запущенное состояние.

— Был такой высокоумный замечательный человек из числа франков — Фронтин[77], — продолжал рассуждения Гиязеддин, — так он целое руководство по водопроводам написал, равно как и руководство по военным хитростям. Раньше люди знали и ценили, что такое вода, бесценный дар Аллаха. Если пройти на руины Иераполиса, которые совсем рядом с моим домом, ты еще можешь увидеть ворота и укрепления, которые он возвел. Уже полтора века как этот город — мертвый. Его стоит поглядеть, но только будь осторожнее — теперь это обитель отверженных прокаженных.

"Только проказу еще подхватить не хватало", — подумал Лео.

— А вот, — махнул рукой Гиязеддин на руины, — умирает Ладик, по-вашему, Лаодикия, в которую тоже писал ваш Павел. Небольшая община румов еще влачит здесь жалкое существование, но дела у них все хуже и хуже, еще с того времени, как ее сжег султан Кылыч-Арслан. Потом землетрясения, сгубившие и Ладик, и Иераполис. Все, все приходит в упадок…

Отъехав от Лаодикии, миновали по мосту Ликус, и вот уж впереди замаячило нечто непонятно, белое, словно по горам был рассыпан гигантский хлопок.

— Это и есть Иераполис, по-нашему — Памуккале[78]. Горячие ключи в недрах земли извергают потоки разной воды. Какую-то можно пить — она, правда, горчит, зато хорошо выводит камни из почек, — а какую-то лучше пить не надо. Одни воды красят шерсть в причудливые красно-рыжие оттенки, другие используются для орошения хлопковых полей — эту воду отводят посредством специальных каналов. Третьи образуют белый налет на всем, что попадается на их пути. Я ради интереса делал опыт — опускал в эту проточную воду обычный глиняный кувшин, и через несколько дней он становился таким же белым! Мои люди выкопали случайно осколок статуи, которую когда-то давно сделали румы. И очень интересно было изучить, каково воздействие этих вод на мрамор. Часть статуи настолько разъело, что изменился не только цвет, но и сама структура материала!

Азарт, с каким все это рассказывал улем, все-таки заставил Лео не сдержаться и сказать то, о чем он уже подумывал ранее:

— Уважаемый Гиязеддин, вот слушаю тебя, смотрю, и все больше убеждаюсь в том, как ты похож на моего покойного дядюшку. Тоже была великая голова. Все знал, все ему было интересно, тоже все что-то там испытывал… История, музыка, строительство, звезды — до всего ему было дело.

— Един Аллах всеведущ, всемогущ и всесовершенен. А мы — так, жалкие муравьи. Лишь некоторые из нас пытаются проникнуть в тайны небес, а прочие… — Улем не договорил и только горестно махнул рукой, потом неожиданно вновь свернул свои рассуждения к воде: — А вода горячих источников — целебная. Для костей тоже, так что она сделает заявление бурдурского врача песьим брехом. Я провел ее в свой дом… Она у меня и в бассейне, и в хамамах[79]. Еще немного — и мы на месте. Признаться, такие путешествия уже не для моего возраста, да и ты неважно выглядишь. Ничего, весна наступает! Скоро поля покроются белоснежным хлопком. Природа пробуждается, может, и мы очнемся вместе с ней. Как писал великий слепец Джафар ибн Мухаммед, прозванный Рудаки… — Старик на мгновение запнулся. — Ах, ты же не знаешь персидского.

Вот почему стихи Рудики он произнёс на турецком, без ритма и рифмы, однако мы располагаем хорошим переводом, который и предлагаем читателю:

В благоухании, в цветах пришла желанная весна,

Сто тысяч радостей живых вселенной принесла она,

В такое время старику нетрудно юношею стать, —

И снова молод старый мир, куда девалась седина!

Построил войско небосвод, где вождь — весенний ветерок.

Где тучи — всадникам равны, и мнится: началась война.

Здесь молний греческий огонь, здесь воин — барабанщик-гром.

Скажи, какая рать была, как это полчище, сильна?

Взгляни, как туча слезы льет. Так плачет в горе человек.

Гром на влюбленного похож, чья скорбная душа больна.

Порою солнце из-за туч покажет нам свое лицо,

Иль то над крепостной стеной нам голова бойца видна?

Земля на долгий, долгий срок была повергнута в печаль,

Лекарство ей принес жасмин: она теперь исцелена.

Все лился, лился, лился дождь, как мускус, он благоухал,

А по ночам на тростнике лежала снега пелена.

Освобожденный от снегов, окрепший мир опять расцвел,

И снова в высохших ручьях шумит вода, всегда вольна.

Как ослепительный клинок, сверкнула молния меж туч,

И прокатился первый гром, и громом степь потрясена.

Тюльпаны, весело цветя, смеются в травах луговых,

Они похожи на невест, чьи пальцы выкрасила хна.

Пришла желанная весна! [80]

Старик вдохновенно перевел, потом заметил:

— Ты, если мне не изменяет память, упоминал о том, что знаешь древние языки… Кажется, я подыскал тебе работу, чтоб ты не чувствовал себя нахлебником. У меня все руки не доходят перевести кое-какие старые рукописи румов и франков, а твоя нога и иные раны не предрасполагают к физическому труду.

— Доселе я считал себя человеком меча. В Англии обычно наука и переводы — удел служителей Бога.

— Если ты говоришь "обычно", значит, есть и исключения.

— Есть. Но опять же не уверен, что я сотворю нечто выдающееся. К тому же ты сам говорил, что язык науки — персидский, а хочешь, чтоб я переводил на турецкий, — который я знаю все же неважно, и кроме того, не владею письменностью. И наконец к чему перевод, если ты сам прекрасно знаешь эти языки, да еще и многие иные?

— Отвечу по каждому положению отдельно, мой Арслан. Во-первых, о качестве. Вполне достаточно будет и "сырого" перевода. Все проверить и облагородить будет несложно. А если встретятся сложные слова, мой учёный слуга будет тебе подсказывать. Так ты и сам сможешь лучше выучить турецкий язык и принесёшь пользу мне. Во-вторых, поскольку нашей письменностью ты не владеешь, то будешь просто диктовать. Наконец, целесообразность всего этого… Отчасти я уже ответил, но это надо не только тебе и мне. Это нужно и для людей, ибо пока образование будет оторвано от народа и он, в свою очередь, будет отгорожен от него чужим языком, эта страна так и будет пребывать во всеобщей серости.

На это нечего было возразить, хотя в глубине души Торнвилль пришел к мысли (и, надо сказать, практически верной), что богослов придумал ему это задание, чтобы Лео не чувствовал себя нахлебником.

Кроме того, последние слова улема заставили задуматься о народах Европы: "Разве в Европе не происходит то же самое? Что, если бы языком высокой науки стала не латынь, непонятная народу, а его родной язык? Вот это было бы интересно… Ведь распорядился же Эдвард Третий, начав бесконечную войну с Францией, прекратить использовать язык врагов в жизни двора, юриспруденции и низшем образовании. А в прежние века воевали с Францией, и никто не додумывался до такого. Значит, надо, чтобы во главе государства стал такой человек, который допустил бы народ до образования, преподнеся последнее на доступном людям языке. Выходит, власти не нужен умный, образованный народ?"

Торнвилль поделился этим соображением с Гиязеддином, и тот полностью согласился, произнеся избитую истину о том, что темным народом легче управлять. Для власти всегда безопаснее давать народу лишь малые и перед тем тщательно отобранные кусочки правды. Так птица даёт пищу птенцам, а затем птенцы вырастают и… начинают кормить собственных детей точно так же.

Гиязеддин даже сравнил серый народ с собакой, которая злится не на человека, который ее бьет, а на палку, которой ее лупят. Старик зорко отметил, что порой самоотупение людей гораздо труднее разоблачить и искоренить, нежели то, которое сознательно спускается на них сверху.

— Только сам народ, очнувшись, может что-то решить в свою пользу, ибо, как сказал пророк Мухаммед, да благословит его Аллах и приветствует: "Ищи знание даже в Китае, стремление к знанию — обязанность каждого мусульманина". Знание — важнейшее украшение человека, оно и отличает его от животного. А если нечем отличить — чем же тогда лучше человек?

Так, рассуждая, путники незаметно доехали до дома Гиазеддина, а точнее — до большого имения, располагавшегося неподалеку от "Хлопкового Замка". Для Лео начинался какой-то совершенно новый, неведомый отрезок жизни, и пока было совершенно неясно, на что он будет похож и сколько продлится.

Загрузка...