9

Итак, наш герой, кажется, достиг очередного дна, когда падать дальше, кажется, уже некуда. Теперь он пребывал где-то в неведомом сердце Анатолии[52], где работал у кочевников пастухом — воины-караманцы увели его подальше от османских земель и продали.

Унылое царство молока, сыра, шерсти, войлока, дубленых шкур, вокруг чего вращались все жизненные интересы новых хозяев Торнвилля. Нет, с одной стороны, хуже-το не стало: прямодушные, свободолюбивые курды вовсе не требовали перехода в ислам, о котором они сами имели довольно зачаточные представления, смешивая религию османов с большим количеством разнообразных вековечных суеверий, и даже цепей не налагали. Живи по совести да работай, соблюдай племенные обычаи.

Так неужто благородный рыцарь, воин, добровольно променял свою честь и звание на анатолийское пастушество? Разумеется, нет. Почему на нем не было цепей, объяснил его сотоварищ по несчастью, старый осанистый грек с длинной седой бородой, такими же волосами и ястребиным взглядом неподвластных старческой мути глаз.

— Зачем им тебя сковывать? — сказал он как-то ночью у костра, пару дней спустя после прибытия Торнвилля. — Солнце, горы, незнание дорог и источников воды: вот твои цепи. И тереть не трут, и пустить — не пускают…

— Что же, теперь всю жизнь здесь надзирать за овечьими курдюками? — расстроился Лео.

— Не самый плохой способ дожить свою жизнь. Есть колы и кипящее масло. Есть жизнь в гареме с отстриженными яйцами. Есть рабство гребцом на галере. Ты сам от чего бежал? Таскал камни да деревья грузил, да в литейне чуть не сгорел… Так что отдыхай, поправляй здоровье.

— Не обижайся, эфенди[53] Афанасий, но ты рассуждаешь, как раб. А я — воин.

Старик улыбнулся лучами морщинок возле глаз, пошевелил сушняк в костре, потом ответил:

— А что на правду обижаться? Был я и под османами. Здесь мне лучше, спокойнее и свободнее. Думаешь, я не мог бы уйти? Мог, я относительно неплохо знаю эти земли, не первый год кочую с нехристями. Но уходить незачем, вот в чем суть… Где есть свободная земля, куда не ступала нога турецких псов, чтобы там было место свободному греку? Нет такой земли, разве что несколько островов, да и те под латинянами. Родос и мелкие острова насилуют рыцари, иные — Крит, Керкиру — венецианцы. Кипр тоже скоро им достанется, насколько знаю. Так что вот тебе и рассуждение раба…

— Прости, я не хотел тебя обидеть.

— Пустое.

Разговор снова притих, но дух Лео был взбудоражен словами старика о том, что он знает эти земли: "Как бы вывести его на мысль, чтоб он решил помочь… Старик прозорлив и мудр, надо действовать осторожно".

Однако грек лишний раз дал доказательство своей мудрости, предупредив вопрос Торнвилля:

— Ты был бы рад попросить меня вывести тебя: я это вижу по твоим глазам… Но я не хочу менять свою жизнь — а это придется сделать, если я помогу тебе. Раз я уже поменял ее, о чем нисколько не жалею… Отложим это. Не могу вселять в тебя ложных надежд.

— Может, хоть надоумил бы, как дорогу найти.

— Не разберешься без проводника все одно. Коня украдешь — тоже не поможет. Жизни вернее лишишься, это да.

— Все же не могу понять… Почему ты, человек вроде как благожелательный, не хочешь мне помочь? Я ведь все равно уйду! Пусть лучше сдохну где-нибудь… Где море, постараюсь найти…

— До моря очень далеко. И опять же, оно во власти турок. Выйдешь на берег — ну, может быть. А потом? Надо осторожно найти такого грека, который перевез бы тебя на Кипр — больше некуда, и не выдал. Потому что, как бы тебе лучше объяснить… есть греки — и есть греки. Разные. Кто-то поможет и задаром, ибо платить тебе, разумеется, нечем. А кто-то захочет выслужиться перед турками или просто испугается за свою жизнь и хрупкое бытие.

Лео понурился, а старик задумался и вдруг решил помочь советом:

— Уж если куда пробираться — так в Петрониум. Там хоть и псы-рыцари, но они помогают беглым пленникам, принимают и никогда не выдают. У них даже особые псы служат, которые разыскивают бежавших рабов в горах и помогают выйти к Петрониуму, либо приводят людей на помощь. Вот если б ты туда добрался, считай, спасен. Тем более что ты одной с ними веры. И отправят, куда нужно. Но это, понимаешь, чуть не всю Малую Азию надо пересечь. Бежать… это если мы когда выйдем к оседлым курдам… сложно все равно. Бывает, сюда какие-то торговые караваны приходят. Так редко, раз в год, и то не увяжешься. Не знаю я, что тебе делать. Забудь прошлое, ставь войлочный шатер. Ты орел молодой, красивый, тебя курдянка выберет — да, у них тут так. Родит тебе детей, вот и будет у тебя забота, Божье дело. Не буду скрывать от тебя и того, что за твой побег мне обещали отрезать нос и уши. У них слова с делами не расходятся.

— Так бы сразу и сказал, чем душу мутить.

— Что сказал — сказал, потому что мне тебя жаль. Так что не впадай в отчаяние, но и безрассудных поступков не совершай. Послушай доброго совета, не пожалеешь.

— Нет, а чего ждать-то, я не понял.

Старик махнул рукой — раз не понял, не объяснишь…

Грека, безусловно, было жалко, но не оставаться же в рабстве ради его ушей и носа! "Хорошо, что он проболтался, — думал Торнвилль, — надо будет все сделать от него втайне. У каждого своя судьба. Два раза уже пробовал бежать, получилось ведь почти, стало быть, надо продолжать, пока жив! Но и грек в одном прав — как-то надо разузнать, куда бежать-то… На это, чтоб не вызвать подозрений, тоже нужно время… Ха, может, как раз это и имел в виду старик? Премудрый, он наверняка привык к иносказаниям".

Потянулись дни, проводимые небесполезно. По крайней мере, Лео узнал, что украсть коня, когда понадобится, будет проще простого. Еще он вызнал, вроде как ради праздного интереса, какие в округе есть пастбища и становища, где они располагаются и как их найти, и где какие, если есть, реки или водоемы.

Все сведения Торнвилль добывал исподволь, очень аккуратно и копил в голове. Впрочем, видимо, все же недостаточно аккуратно, потому что глава становища как-то раз подозвал его и с прищуром спросил:

— Ты слишком любопытен, синеглазый. Слишком — для пастуха. Я не верю, что это рвение к новой работе. Готовишься бежать — вряд ли это получится, и кончится печально. Отрежем что-нибудь, и все. Пока, в наказание за любопытство, посидишь в юрте скованным несколько дней, потом освободим тебе ноги, чтоб ты ими взбивал масло в бурдюке, словно женщина. Будешь ценить прежнюю жизнь.

Очередное дно отчаяния. "Исправление" длилось не меньше месяца, прежде чем англичанин вновь вышел "в ночное" со старым греком. Тот только заметил:

— Я же говорил, не торопись. А то ходит с расспросами, как будто не видно. Кочевники просты, но это не значит, что они дураки.

— Убегу немедленно! — взъярился Лео. — Пусть лучше сдохну!

— Это я уже слышал.

— А что, терпеть, по-твоему? И это я тоже от тебя уже слышал. Сколько терпеть, чего ждать? Старости? Что говоришь с умным видом: "Подожди, подожди"! Если знаешь чего — так скажи, а нет — чего тогда кудахтать?!

— Через несколько дней перекочевываем. Пройдем мимо оседлых, как я понял. Может, какие будут вести… Вот тогда и видно будет. Дай слово, что не сбежишь эти несколько дней. И поверь: я прошу это не ради своих ушей и носа.

— Пусть так. Но не дольше, — согласился Торнвилль, решив потихоньку начать копить запасы еды — хоть это дело отвлекало от горестных мыслей.

Мы не очень часто — да можно сказать, вообще крайне редко обращались к внутренним мыслям и переживаниям незадачливого рыцаря, однако, как кажется, все его чувства и мысли были предельно просты и ясны.

Как пойманный зверь, он страдал от неволи, которая была тем горше, чем интересней доселе была жизнь. Кровь, несчастья, усобицы, потом учеба у дяди — все это было, но только чудесный остров Кипр по-настоящему пробудил его к жизни: встречи с хорошими, знающими или любимыми людьми, святыни, памятники архитектуры, волшебное море, кипение страстей… И все прервано двумя турецкими галерами. Больше года он в плену и рабстве. Кругом смерть, причем не героическая, а обыденная: когда нелепая, когда позорная. Предательство соотечественников, и особенно монаха Энтони, теперь называющего себя новым настоятелем, вероятная смерть дяди, последнего близкого человека…

За плечами два неудачных побега и мрак будущего. Столько можно передумать и о меньшем!.. От одних мыслей о несчастной Урсуле, недосягаемой, можно было сойти с ума. Что с ней, как она?.. Что думает о своем "львенке"? Кто он теперь для нее? Предатель? Пустобрех? Что же он за рыцарь, когда забыл свою любовь?.. Откуда ж ей знать, что он теперь не кто иной, как овцепас!..

И то вместо того, чтобы, невзирая на все препятствия и цепи, стремиться к ней, он то и дело что-то откладывает да попадает из огня в полымя. В самом деле, а почему ему было не последовать изобретательному матросу и не избегнуть цепей и рабства, приняв ислам — хотя бы и для виду? Пусть прошло бы еще столько времени, сколько уже прошло сейчас — он бы вполне успел выслужиться, войти в доверие. И при первом же случае перейти к христианам, хоть бросившись с галеры за борт при морской стычке, а то и еще проще — явиться на их торговое судно и остаться там.

Да что вообще мешало, действительно, спокойно, как ставшему свободным человеку, нанять каик с мало-азийскими греками и отплыть на Кипр? Почему он все сделал не так?! Где была его садовая голова? Все гонор какой-то. Думал о чести рыцаря и христианина. Хотел как лучше! А получилось-то хуже некуда!

Такие вот были мысли и настрои. И мы, конечно, допустили бы грубейшую ошибку, если б не упомянули о религиозных переживаниях героя — их не могло не быть у молодого рыцаря пятнадцатого века! Он был католик, хоть и необразцовый.

Кроме того, его не могли не занимать размышления о Теодицее, то есть оправдании Бога в том отношении, что Всеблагой допустил, чтобы случились такие беды. Пленение турками и рабство — это же не просто так. Должны быть для этого какое-то основание и смысл! Иначе-το как? Он же человек, творение Божье, а не само по себе вылупившееся из земли насекомое, чтобы носиться в воздухе по прихоти судьбы, пока не прекратится его нелепое, суетное и бренное существование!

Юноша признавал, что Бог его хранит, ибо он уже не раз за это время имел возможность сгинуть — его мог прибить медведеподобный брат Урсулы или предатель-аркебузир. Он мог погибнуть в сражении или утонуть, умереть от зноя на починке крепости или сгореть от разлившегося по литейной башне металла. Да мало ли обличий смерти "облизывалось" на него за это время! И все же отчего не случилось иначе? Он мог не попасть в турецкие когти, а жениться на Урсуле, например… Или хоть просто сохранить всех своих спутников-путешественников.

Отчего так?.. По чьим грехам это воздаяние? Так ли одинаково все переполнили чашу терпения Господня, чтобы сгинуть почти всем? И в то же время негодяй-стрелок не только вышел сухим изо всех возможных вод, но даже вернулся в Англию! Или двое моряков… Они выжили в морском бою, а потом одного раздавило бревном, а второму отсекли голову. Почему умер дядя, а его место занял мерзкий слизень Энтони? Неужто дядя Арчи был прав, и Лео нужно было стать его преемником, а отсюда и все беды?

Согласимся, что здравых ответов на все сие пока не было, или Торнвилль не мог их постичь, однако одинаково угнетало и то и другое.

Прошли дни, состоялось перекочевье на новые скотопитальные угодья. Оседлых не встретили, однако спустя пару дней какой-то конник очень поздно в ночи аккуратно подъехал к пастухам и недолго говорил со стариком; потом уехал.

Никто этого, кроме Лео, не видал. Шевельнулась мысль: "А ведь и верно, не так-то прост этот старик. Подойти спросить — или подождать, пока сам скажет? А если это вовсе меня не касается, что тогда проку ждать?"

Торнвилль решительно пошел к старику и хотел было спросить, что все это значило, но язык прилип к гортани: Лео еще не видал грека таким. Словно пару десятков лет сбросил Афанасий, сияя глазами, гордо распрямившись и степенно отплясывая танец своего народа, словно не видя Лео. Притом еще и пел сам себе. А затем, так же танцуя, приблизился к юноше, положил руку на плечо и громко сказал:

— Ну вот, орел, ты и дождался своего часа!

— Что? — выпалил Торнвилль.

— Бери свои запасы, я принесу свои. Берем двух резвых коней, собаки нас знают, потому и не тронут — и вперед! Да что же ты стоишь, юноша? Не понял, не слышал или не хочешь уже?

— Да не то чтобы не слышал или не понял — не верю! Но обо всем после. Я бегу!

— Возьми нож на всякий случай! — Старик передал ему длинный нож, скорее похожий на кинжал и еще раз хлопнул по плечу: — Беги!

Пять минут — и беглецы пустились вскачь, провожаемые лишь любопытными взглядами разбуженных, но молчавших собак. Старик скакал впереди, только раз обернувшись назад и крикнув:

— Помогай Бог и святые наши угодники Николай и Спиридон! Да будут кони наши быстры, как древний Пегас! Пока нам по пути, а поговорим на первом привале!

"Ай да старик! Это он сам, словно добрый, сильный и мудрый орел, разит клювом, когда надо, точно зрит момент и цель! Ай да старик!.."

Скакали долго, очень долго, пока не притомились кони. Люди тоже были не из железа, да еще с непривычки, но никто не мог признаться в этом. Старику было неловко перед юношей, что годы берут свое, а молодому человеку было стыдно уступить старому. Но повторюсь: коням нужен отдых.

Кони остановились, и беглецы просто свалились на траву.

Торнвилль, тяжело дыша, спросил:

— Значит, ты, уважаемый, неспроста говорил об ожидании? Чего-то ждал — и дождался, как я понял.

— Конечно. Я тоже слишком долго ждал — и дождался. Теперь — все или ничего. Когда я слушал тебя, я радовался, что в тебе живет дух свободы, и уже тогда был готов выручить тебя, но не пришло еще время, и мне приходилось остужать твой пыл. Сказать тебе всего я не мог. Теперь скажу.

Старик, тоже запыхавшийся, подобно своему молодому спутнику, перевел дух и продолжал:

— Да, много лет я здесь, с курдами. Но я — не просто пастух. Я давно борюсь с турками — начал, когда еще не пал Трапезунд. Сейчас у нас 1475 год… девятнадцать лет, значит, прошло. Тогда еще правил василевс[54] Иоанн Четвертый. Тогда я был всего лишь мирным, пожившим свое священником и наивно думал, что всеобщая беда обойдет меня, скромного, совершенно не воинственного человека, стороной. Но и в наше поселение нагрянули янычары. Мало того, что они бессовестно расположились в домах наших жителей: они грабили, пили-ели, требуя еще и деньги за износ зубов от пережевывания пищи, бесчестили дочерей и жен, убивали мужчин…

— И ты взял в руки меч? — спросил Лео.

— Я понес жалобу их аге, но меня прогнали плетьми. Нет, я и после этого не взялся за оружие. Я перенес побои и вполне справедливо считал, что легко отделался, по сравнению с другими. Но дальше, когда я однажды задержался после службы в храме, туда вбежала с криками молодая совсем девушка, за которой гнался янычар. Я был еще в алтаре, вышел на крики — этот скот начал насиловать ее прямо в храме Божием. Вот тогда я понял, что предел прейден, и ревность по Боге и Его храме обуяла меня. Подбежав к нечестивцу, я выхватил из его ножен саблю, так что он и опомниться не успел, и срубил ему голову…

— И правильно! — одобрил юный Торнвилль, а старик скорбно вздохнул:

— Подумай, парень, ведь этот янычар был не совсем турок. Это был когда-то христианский мальчик, отобранный у родителей и сданный на воспитание в турецкую гвардию, где он и усвоил, что христиане — его враги! Как можно испоганить душу человека, чтоб он не просто сражался за турок — это еще как-то можно понять — но чтоб он и прежнюю веру свою так возненавидел! И веру и единоверцев, раз опустился до насилия.

Лео молча слушал, а старик снова вздохнул:

— Ведь Бог един, это прекрасно знают и они, и мы! Или же это от самого человека зависит? Рожденный скотом — скотом же и подохнет? Не знаю, — с дрожью в голосе произнес грек.

По его горевшим от ярости глазам и широко раздувающимся ноздрям Торнвилль видел, что он снова, в который раз, заново переживает события тех далеких лет, сокрушаясь, негодуя и ярясь.

— С саблей в руках я вышел на улицу, — продолжал Афанасий. — Стал звонить в колокол, призывая к восстанию. Янычар быстро порезали по домам, оставшиеся были осаждены в паре жилищ, но их сожгли там заживо. И после этого началось… Служить Богу я уже не мог, ибо обагрил руки свои кровью, потому оставалось только убивать врагов и их пособников… Весь Трапезунд всколыхнулся. Но ты помнишь, я тебе тогда намекнул, что есть греки — и греки? Это все не просто так…

— А как? — спросил Лео.

— Казалось, турки ушли навсегда — но это было, конечно, обманчивое впечатление. Спустя два года они вернулись, обложили Трапезунд данью. Не все подчинились, но многие все же решили подчиниться. Нас, непокорных, быстро разбили. Гнали, как дичь по лесам, но мы крепчали, хоть нас и становилось все меньше. Я ездил послом от народа в Грузию за помощью — тамошний царек был зятем василевса Давида…

— А кто такой Давид?

— Брат Иоанна. Занял престол после братовой смерти, — коротко пояснил рассказчик и продолжал: — В Грузии я, считай, не добился ничего. Потом пришли на подмогу оборонять Трапезунд, когда настала его очередь после Синопа… Однако и столицу нашу, и нас вместе с ней просто сдали, о чем тут говорить…

Речь рассказчика стала сбивчивой. Очевидно, от нахлынувшего волнения:

— Все союзники предали, мусульмане в первую очередь — караманцы и Узун-Хасан. Да и православный грузинский царек, родственничек… Но мы и без них начали хорошо — посекли отряд конных нехристей в 2 тысячи человек и против осадного флота действовали неплохо. Но потом пришел главный кровопроливец, султан Мехмед, с несметным войском, расставил пушки — и этого хватило.

— Тем, кто оказался под пушечным огнем, не позавидуешь, — заметил Лео, невольно вспоминая морской бой, после которого оказался в турецком плену, но старик только рукой махнул:

— Даже путного обстрела не было. Василевс Давид — труслив и жалок. Мехмед напугал его угрозой, что всех вырежет, вот и… Мы еще сражались, а он вышел с женой и детьми на поклон к султану. В акрополь вошли янычары. И что? Лучше, что ли, вышло? Лукавые и вероломные советники нашего бессильного правителя спасли себе шкуры, обосновавшись при дворе турецкого тирана — протовестиарий[55] Георгий Амируци, Каваситы, казначей Константин… И даже митрополит! Тысяча наших дев, включая дочь василевса Анну, попали в гаремы на утехи, а полторы тысячи мальчиков и юношей были кастрированы либо физически, став гаремными евнухами, либо духовно, попав в янычары. И это было только начало. А через два года Мехмед казнил в Константинополе и Давида, и трех его сыновей — Василия, Мануила и Георгия — с племянником Алексеем. Так турок держит слово! А ведь и Алексей, и Георгий уже были обращены в ислам. Но смерть их и не минула. Ну а я… вывернулся, снова сражался по лесам и на море, был пленен и приговорен, но сбежал и продолжил свое дело, пока были сподвижники. Потом огонь борьбы угас, и мне пришлось скрываться.

Старик замолчал на несколько мгновений, и по всему было видно, что сейчас он скажет самое важное:

— Но и в анатолийских степях я делал свое дело, и сейчас, после долгой подготовки, мы снова можем начать. В монастырях скоплено много оружия. Ряд крепостей вокруг Торула еще держится, область Месохалдии вся кипит! Есть обнадеживающие вести из Грузии, Персия готова поставить еще оружие, идет сбор добровольцев в Малой Армении. Хитрые венецианцы — и те готовы помочь, чтобы насолить туркам. Да даже среди мусульман, их гордых шейхов, можно найти союзников против Мехмеда. Я не льщу себя надеждой, что Трапезунд удастся так просто отбить, но если бы вышло… Из этого очага может возгореться огонь, который очистит наши земли от захватчиков, и я возглавлю это восстание.

Афанасий умолк, все еще переводя дух после долгой скачки. Лео с волнением впитывал в себя все услышанное.

— Ты — великий человек духа! — наконец произнес Торнвилль. — Мне повезло, что я познакомился с тобой.

— При чем здесь величие… не об этом речь. Меня ждут кол или стрела — я не знаю, да мне и все равно. Главное, пусть руки мои в крови, но я чист пред Богом, поскольку желал — и доселе желаю — только одного: свободы людям. Моей стране. Да и всем прочим людям тоже, во всех землях. Нет плохих народов, есть мерзкие, подлые, хищные правители-кровопийцы и их прихлебатели: от льстивых алчных раболепных придворных султана Мехмеда до жалких рабов, заботящихся только о том, чтоб иметь свою лепешку на ужин…

Старик поднялся с земли и отряхнул с себя сухие травинки:

— Сейчас поскачем далее, но ты должен решить, что тебе делать: открываю перед тобой такие три возможности. Первая — стать под мои знамена и расквитаться с турками. Ни почестей, ни славы, ни денег, ни даже долгой жизни я тебе не обещаю, но это будет славное гулянье. О нас века спустя будет слагать песни греческий народ, который, я верю, выстоит, все перенесет, не потеряет себя, обратившись в потурченцев. Так уже славят одну крестьянскую девушку, красу и славу Понта, возглавившую оборону горного замка Кордили от турок!

Лео тоже поднялся и теперь готовился услышать о второй возможности.

— Вторая… — Афанасий старался не использовать свое красноречие, чтобы склонить собеседника к выбору первой, но получалось помимо воли: — Вторая — отправиться вместе со мной, а там попасть с верными людьми в Грузию. Это христианское православное царство, и оттуда уже долгим, кружным путем, может быть, даже через Русь, ты проберешься к себе в Англию. Можно рискнуть и Черным морем попасть хотя бы в генуэзскую Каффу, но это море, по сути своей, стало султановым прудом, поэтому такое путешествие рискованно. Лучше наземным путем, но если хочешь, я дам тебе несколько провожатых, поедете к реке Гёксу, и она, слившись с рекою Сейхан, приведет вас к морскому побережью недалеко от Тарса, который, слава Богу, еще не подчинен Мехмеду. Оттуда прямиком до кипрского мыса Святого Андрея всего ничего, наймешь каик… Конечно, могут напасть, но три-четыре конника — это не одиночка, так что, полагаю, спокойно домчитесь. Если не ошибешься с моряками и если тебя не перехватят пираты на побережье или в море, то вот ты и на Кипре. Время у тебя еще есть, до послезавтрашнего утра, так что — думай.

Лео не стал медлить с ответом. Лорда Байрона, отдавшего жизнь за независимость Греции в девятнадцатом веке, из него не вышло.

— Спасибо тебе, отец, за доверие, и прости, что обману твои ожидания. Конечно, то, что ты предлагаешь, меня прельщает. Я б с удовольствием порассек десятки османских годов, и опасность — даже безнадежность — дела меня не страшит. Но я хочу узнать, что с любимой женщиной, и, конечно, зарезать пару мерзавцев в Англии — новоявленного аббата и его приспешника, я рассказывал тебе. Дело нехристианское, но простить такое я тоже не могу. Я — не герой, я простой воин, грешный человек с грешными помыслами и желаниями.

Юноша потупился, а затем, снова посмотрев на собеседника, продолжал:

— Мне, право, стыдно отвечать отказом на твое великодушное предложение. И стыдно не потому, что ты мне помог, а я отказываюсь помочь тебе. Просто ты слишком хорошо подумал обо мне, приписал мне такое благородство, которого я недостоин.

Лео Торнвилль хотел на этом закончить речь, но тут ему пришло в голову еще одно соображение:

— Не дай Бог тебе подумать, что я делаю это из-за того, что вы по-иному славите Бога или что я испытываю к вам нечто вроде презрения. Не дай Бог, повторяю. Я преклоняюсь перед гением греков — дядя обучал меня на произведениях ваших древних поэтов и философов. Я видел остатки вашего искусства на Кипре и здесь, в Малой Азии… Греческие женщины волнующе прекрасны! Наконец, я верю, что негасимый дух свободы, который я увидел в тебе, победит, и земля греков скинет ненавистное иго турок… Но мне не будет места в вашей истории. Бог, конечно, лучше знает, но я… Я поворачиваю бег своей судьбы назад.

Афанасий вздохнул с искренним сожалением, потом изрек:

— Я так и думал, хотя сердцем мечтал об ином. Что ж, я не в праве чего-то требовать от тебя, я лишь уважаю любое твое решение и в меру сил помогу тебе, как и сказал.

Лео запротестовал:

— Ничего мне не надо — ни сопровождающих, ни денег. Подскажешь просто, какой реки держаться, а коня я отдам за перевоз — вот и ладно. Все одно я всегда буду тебе благодарен и сохраню память о греческом герое.

— Не возвеличивай грешника, юноша, не надо. Но и от помощи не отказывайся. Я хочу думать, что действительно помог тебе, и я должен быть уверен, что ты избежишь всех неприятностей. Давай немного перекусим сыром, еще малость отдохнем да и поскачем дальше — время не ждет!

И немного подкрепившись, взволнованный разговором старик-грек спел Лео три горьких песни о падении понтийских крепостей, сочиненных многострадальными эллинами[56], а Торнвилль, слушая его, почувствовал, что и вправду народ жив, пока дух его не побежден.

— Взятие Трапезунда, — объявил Афанасий и начал петь:

Птица, прекрасная птица вылетела из Города (Трапезунда)

и не осталась жить ни в виноградниках, ни в садах,

а полетела в крепость Или и осталась там.

Она встряхнула одним из своих крыльев, запачканным кровью,

И встряхнула другим, под которым была исписанная бумага.

Когда ее прочли — зарыдали и били себя в грудь.

"Горе нам! Горе нам! Ромейская держава завоевана,

храмы скорбят, монастыри обливаются слезами,

и святой Иоанн Златоуст плачет в скорби".

— Не плачь, мой святой Иоанн, и не скорби!

— Но держава ромеев завоевана, державы ромеев больше нет!

— Если и нет более державы ромеев, она все равно расцветет и

принесет иные плоды.

Старик ненадолго замолчал, а затем снова объявил:

— Взятие Палеокастро, — и запел:

Крепость, крепость Палеокастро, издревле построенная,

такая великая и могущественная, как же тебя взяли?

У тебя коварный страж, правитель трусливый —

этот пес Марфас сдал крепость.

И снова замолчал старик, а затем снова возгласил:

— Взятие Кордили.

Это была песня о крестьянской девушке, возглавившей оборону горного замка Кордили от турок. Об этой гречанке Афанасий недавно упоминал, уговаривая Лео биться против турок:

Злой турок пришел расположиться лагерем в нашей стране,

долины полны турок, а горы — воинов.

"Добро пожаловать, турчонок! Куда ты пришел?

Если ты пришел поесть и попить, я тебя накормлю и напою.

А если ты пришел стать моим кумом — я с удовольствием согласна.

Но если ты пришел на бой — сразимся!

Обнажай мечи из ножен — я выставлю копья.

Расставляй в линию янычар — я против них выставлю девушек!"

Выйдя, она убила тысячу, а войдя — две тысячи.

И ходя так взад-вперед, свою кофту расстегнула,

чтоб видели ее золотые яблоки, укрытые под льняной материей.

И янычарская собака издала пронзительный крик:

"Это против женщины мы сражаемся,

это женщина на нас нападает!

Это меч женщины отрубает головы удальцам!"

На последних словах Афанасий зарыдал, а вскоре два всадника вновь поскакали в ночной тьме, скрытые покровом южной ночи…

Через день они сердечно расстались — их встретил отряд конных повстанцев численностью десятка в два, и бывший священник отправился поднимать восстание в Трапезунде, а Лео, в сопровождении трех греческих всадников, начал путь к Средиземному морю.

Ближайшее будущее покажет, что выбор Лео, вероятно, был ошибкой, однако в исторической перспективе Богу все равно было виднее, куда приспособить мятежного англичанина, внесшего свою лепту в дело, не менее героическое, нежели то, что предлагал ему Афанасий — но не будем забегать вперед.

Пока что юношу, полного надежд, оставили на берегу конные повстанцы. Он договорился с местным греком, владельцем каика, о переправе на Кипр. Оплатить проезд Торнвилль собирался за счет коня и серебреников, переданных ему по распоряжению Афанасия.

В ожидании отплытия оставалось мирно почивать в хижине каиковладельца. Заснуть помог и услужливо переданный греком кувшин вина.

О, сколь долго Лео не припадал губами к заветной рубиновой влаге!.. Забыл, бедолага, предупреждение бывшего священника! Ибо, пока он отдыхал, грек послал за местными исправителями и блюстителями общественного порядка с доносом о подозрительном франке, стремящемся на Кипр.

Иудушка получил не только коня и деньги Лео, но и крохотную, но все равно милую мелочной его душонке премию от представителей местного бея за бдительность и проявленное верноподданничество.

Печально было пробуждение Лео, когда на него накинули сеть, стали бить палками и вязать руки-ноги. "Снова в рабство!.. Господь! Почему же я не поехал с Афанасием?!. Вот и расплата за то, что променял Божье дело на собственные мелкие грешные делишки и вожделения!.."

Теперь юноша ни на мгновение не сомневался, что на этот раз Бог наказал его за неправильный выбор. Ведь столь пленительны были возвышенные речи старика, он так хотел, чтобы Лео обнажил оружие в защиту угнетенных!.. Лео отказал — и вот расплата. Поделом же!

Загрузка...