Апрельским полднем, вернувшись с базара, думаю о Лу Сине. Чем ниже рост маленького человека (трудно по-другому назвать представителя международного братства отверженных), тем выше волна его разочарований и бед. Этот закон столь всеохватно-велик, что одинаково действует на Западе и в Китае, но Поднебесная наделяет его особенно жгучею непреложностью, дабы уж не осталось сомнений: именно здесь, в ореале рекордного скопления масс, всякий, кого угораздило спознаться с уделом рикши, водоноса или крохотной чиновной букашки, с этой жалкой планидой умрет, и никто не услышит слабеющих отзвуков гонга — ни бабочка, ни философ. Демократический идеал каллиграфа сострадающих соучастии Лу Синя сохранился в неприкосновенности, сколько б ни минуло лет: чашка риса — голодным, кровля — бездомным, лекарство — больным. После чего все еще раз собрать (но где взять, если вместо похлебки сухое дно чана) и снова по совести раздать, разделить, потому что голодный бездомен и болен, а больной сызмальства голоден и не имеет крыши над глупой своей головой. Автор, конечно же, сознавал, что горести неискоренимы, но есть ведь предел нерассуж-дающему терпению долга, и, так рассудив, себе отвечал: предела терпению нет, этой границы не бывает в Китае. Нет границы и терпению демократического писателя, которого для того и позвали, чтобы он, покуда не окаменеет и со стуком не упадет вниз лицом, встречал внимательным взором быстро твердеющие лица прохожих, иногда омываемые слезою и мыслью. Апрельским полднем, отдыхая от ближневосточной толпы на базаре, думаю о Лу Сине. Лу Синь небес.