Там, где нет времени, нет и пространства

Ощущенье того, что время в Израиле неподвижно, диктуется двумя положениями, наделенными чувственной достоверностью. Спор о земле, на которой выросло государство евреев, неразрешим, стало быть, неколебим; эта интуиция определяет миросозерцание всех участников битвы народов. История в этих широтах упразднена стабильностью одних и тех же матриц, чья колоссальная настойчивость — свойство вечного повторения, вечного возвращения. Трепет Ницшева провозвествования, зачерпнувшего аргументы в сфере умопостигаемой Вероятности, во исполненье которой необозримое, но конечное число частиц должно вновь и вновь слагаться в исходные комбинации фатума, — этот восторженный трепет состоялся на Ближнем Востоке. Никакой из враждующих коллективов с общей для них земли не уйдет и, вероятно, не может быть с нее изгнан. Им, будто запертым в камере арестантам, или брошенным на опустевшем острове садомазохистским любовникам, или двум загноившимся от несправедливости Филоктетам, суждено и дальше сводить счеты друг с другом, а все предстоящие изменения будут разниться лишь ненавистническими степенями взаимоупора, что немаловажно для удела людей, для их человеческой тленности, но не способно воздействовать на безысходную логику ситуации. К этому прибавим второе, уже климатическое постоянство, изъятие так называемых времен года, вследствие чего память, тщась соотнести застрявшее в ней впечатление с летом, осенью или весною, еще раз смиреннейше убеждается, что неизбывно короткие рукава мужской рубашки соседствуют в призраке прошлого с неизменно открытым платьем партнерши, равно годящимся для мая и ноября, а значит, ей, памяти, не за что уцепиться.

Время истории потеснено в Палестине безвременьем мифологии. Но где смято время, там стерто пространство. Вызываемая этим пространством усталость лишь с большой долей сомнения может считаться критерием его фундаментальной проявленности. То, из-за чего творится распря, лишено ясных контуров и значений, полумиражные территории, нечеткость которых усугублена перекраиванием их подрубленной ткани, даны в знойном облаке выветривания, ускользания. В раму пейзажа вставлено затуманенное стекло, и глаза очевидцев худо справляются с наблюдением. События совершаются точно в коконе или в пластиковых мешках наподобие тех, что раввины из «Похоронного братства» используют для собирания оторванных терактом рук, ног и голов. Вернее, взаимозависимость объекта и глаза прямо обратная: интенсивность происходящего так велика, что восприятие пеленает предметы, дабы зрение, вперившись в них, не ослепло. Так или иначе, эта оплывающая, непрозрачная криволинейность — плохая улика для памяти, которая, удерживая вектор и правду вражды, отказывается надзирать за деталями.

Русская община Израиля находится в особенно уязвимой позиции, ею самостоятельно выбранной и заслуженной. За десять лет, вместивших последний, миллионоголовый иммигрантский наплыв, она научилась приобретать квартиры в рассрочку и электротовары со скидкой, обзавелась колбасными, книжными и сапожными лавками, обогатила бордели для смуглого левантийского тела бледновато-славянской и ашкеназскою плотью блудных дочерей и сестер, отрядила в парламент полпредов своего ума, рожала и хоронила, страдала и воскресала, как аграрное божество, но не удосужилась обдумать воспоминания, собрать следы своего опыта под этим низким небом. В «Богоматери цветов» Жан Жене сказал, что негры возраста не имеют. Когда им приходит охота определить точную дату своего появленья на свет, они связывают условные цифры с эпохой голода, или смерти трех ягуаров, или цветения миндального дерева и запутываются окончательно. Русскую общину в Израиле характеризует та же невинность сомнамбулизма. Начало ее скрылось в дали, ее настоящее, словно розовыми лепестками, под которыми Нерон похоронил свою мать, засыпано счетами, квитанциями и повестками; между тем и другим — пропасть забвения. Неизвестно, отчего это так, но сколько раз изумлялся: спросишь у собеседника, что делал он здесь тому назад года два, и в ответ — наморщенный лоб, разведенные руки. Кое-как еще факты всплывают, а приуроченность к времени испаряется начисто, и 95-й, допустим, год, от 98-го не отличается ровно ничем. И никакого интереса различать. Звери тоже забыли, худо ли, хорошо ли им было у мистера Джонса, но их надломил большой, с псами на выпуск, террор, здесь же хватило знакомства с ипотечною ссудой.

Опорожненность сознания, амнезийно растратившего после опутавших его злоключений символы, узелки, зарубки и теперь обреченного слепыми глазницами смотреть на столбы и колонны, откуда изгладились письмена. Эта жизнь сгинет проще, чем любая другая, а полвека спустя, если сохранится печатная форма, кто-нибудь, вдохновившись забытыми книжками про русский Шанхай и Харбин, выпустит палестинский альбом о минувшем, и там будут снимки развесистых пальмовых листьев в снегу, под сению коих потомки найдут силуэты — то ли женская сборная (хоккей на траве), то ли братание белогвардейцев с евреями.

Загрузка...