ЛИТЕРАТУРА И МАССОВЫЙ ТИРАЖ О некоторых выпусках «Роман-газеты»

ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА

Эта статья была написана двадцать лет тому назад. Всеми забыты романы, о которых здесь речь. Нет в живых их авторов. Сменился редсовет «Роман-газеты». Так стоит ли поминать былое?

Но вот что мы читаем в «Литературной газете» от 19/XI 1986 г.: «Сколько сетований, что нужную книгу купить нельзя, а ненужная продается в нагрузку, что киоски «Союзпечати» завалены «Роман-газетой». Причем стоит появиться в этом издании повестям Белова, Распутина, Быкова или Астафьева, тираж расходится в несколько дней. Но сколько книг стоят месяцами, стояли бы и годами, если бы не потребность киоскеров в свободном месте.

А вот из статей, появившихся в той же «Литгазете» 2/IV того же года: «Выпускать плохие книги должно стать не только стыдно, но и невыгодно». «В самом деле, — сказано в Политическом докладе ЦК XXVII съезду КПСС, — почему мы должны оплачивать труд, производящий продукцию, которую никто не берет?»

Итак, хотя прошло двадцать лет, но книги, читателю не нужные, спросом не пользующиеся, продолжают издаваться миллионными тиражами. Многое изменилось, но проблема осталась и своей актуальности не потеряла.

А значит — стоит поминать былое!


Представим себя пассажиром скорого поезда Москва — Ташкент.

«Поехали!» — произнес бодрый голос, и в соседнем купе раздался звон стаканов. Поезд тронулся. Оглядевшись, вы начали устраиваться, раскладывать вещи и вдруг обнаружили, что книги, которую вы рассчитывали читать в дороге, в чемодане нет. Книга забыта дома.

На первой же большой станции вы кидаетесь к киоску «Союзпечати». Нет, не газеты. Нет, не тонкие журналы — ехать-то долго. И не толстые. Там непременно продолжение чего-нибудь. Роман бы купить с началом и концом. Но киоски не торгуют романами. Да нет, вот же «Роман-газета»! На радостях вы покупаете сразу два романа и мчитесь обратно в вагон.

Там тепло, за окном — бескрайние просторы, и вам уютно, вам есть что читать! Начнем хотя бы с этого романа. Называется он так: «Солноворот». Имя автора — Аркадий Филев — ничего вам не говорит. Видимо, появился новый писатель.

ФИЛЕВСКАЯ ПРОЗА

Однако из предисловия, напечатанного на обороте обложки, вы узнаете, что А. Филев не новичок. Настолько не новичок, что о произведениях его как о чем-то само собой разумеющемся сказано: «филевские романы» («…особое достоинство филевского романа…», «масштаб… филевских романов…»). Это звучит совершенно так же, как «чеховские рассказы», «бунинская проза», и свидетельствует о том, что А. Филев — писатель сложившийся, со своей яркой индивидуальностью… Вы сами, значит, виноваты в том, что до сих пор этот писатель был вам неизвестен.

Какая удача, что филевская проза попала наконец вам в руки и вы сможете заполнить досадный пробел в своем читательском образовании.

Вы узнаете также из предисловия, что автор принадлежит к той писательской плеяде, которая продолжает «напряженный… поиск нового в судьбах советского села»… Действие романа развертывается на «скудных от природы полях Вятчины, Вологодчины… Нет плохой земли — есть плохие земледельцы. В этом накал борьбы… Жернового, секретаря Краснолудского обкома, и Сергея Дружинина — секретаря одного из райкомов области». А еще в предисловии вот что сказано: «Сергей Дружинин, профессор, Штин, Вера Селезнева, второй секретарь обкома Федор Янтарев, Валя Щелканова, Степан Волнухин, Игорь Порошин, Николай Кремнев — в этих людях олицетворено будущее».

Из этого списка людей будущего с двоими вы знакомитесь на первых же страницах, а третий там же упоминается. Председатель колхоза Вера Селезнева любит секретаря райкома Сергея Дружинина, но его также любит инженер Валя Щелканова, которая пока еще не появилась. На первой же странице выясняется, что Селезнева опубликовала статью, в которой ратует за клевера, и вряд ли этой статьей будет доволен секретарь обкома Жерновой… Ясно, что Жерновой против клеверов. Не за кукурузу ли он?

Намечается и еще одна любовная линия… Тракторист Игорь Порошин обучает своему делу юную Марину Кремневу, которая проходит практику в мастерской МТС. Поначалу появление хорошо одетой девушки вызвало у трактористов «иронические улыбки». «Но когда узнали, что это дочь председателя райисполкома, любители пошутить сразу притихли». Сама же Марина очень демократична. Пожилой Волнухин сунулся было величать ее по имени-отчеству, а она попросила называть ее Маринкой. Ее огорчает сервилизм переставших смеяться трактористов. Она уже думает, что лучше было бы проходить практику в другом районе, «где не знают отца» и где, следовательно, ей удалось бы сохранить инкогнито…

Но вас, читателя, беспокоят сейчас не взаимоотношения дочери предрайисполкома с коллективом, а иной вопрос… Кто такой Волнухин? — вот о чем вы задумались. Знакомая фамилия. На всякий случай вы заглядываете на предыдущие страницы и убеждаетесь, что там как раз шла речь о Волнухине. Проклятая забывчивость! Директор МТС — вот он кто, Волнухин! Страдая флюсом, обвязавшись жениным платком, шагал Волнухин, видимо, к врачу и, встретив некоего Сыромятина, остановился, чтобы высказать ему ряд мыслей о будущем колхозов…

Как же так? Только что был Волнухин, а вы о нем забыли! Нехорошо, читатель!

Дружинин собрал заседание членов райкома, чтобы решить, кого послать на курсы, где обучают будущих председателей колхозов. Дружинин предлагает послать Глушкова. Тучный прокурор возражает. Откуда взялся прокурор? Или опять вы что-то пропустили? Ладно, читаем дальше. Кремнев кандидатуру Глушкова поддерживает. Кремнев. Кремнев. Кремнев?! А, да он же отец Марины, значит, председатель райисполкома. Новое лицо: Юрий Койков, второй секретарь райкома. Дружинин предлагает ему ехать на курсы, а Койков отказывается. Кремнев его стыдит. Больше того: позорит! А Койков ни слова в ответ, только краснеет. Это неспроста, конечно. Причины отказа Койкова и той покорности, с которой он выносил нападки Кремнева, несомненно, выяснятся позже. На курсы вызывается ехать сам Кремнев. Его жена в ужасе. Кремнев немолод, нездоров («О контузии уже и не вспоминаешь? У председателя колхоза должно быть железное здоровье… к пяти на ногах будь…»).

Но Кремнев не сдается и едет в Краснолудск на курсы. Там с ним учится и бойкий интеллигент Платон Забазных: образование филологическое, в агрономии не смыслит ничего, цитирует то Гёте, то Архилоха; и ясно, что он развалит хозяйство первого же колхоза, куда его назначат… На лекцию профессора Штина является сам Жерновой.

Профессор хотя и дрогнул, завидев начальство, хотя и объявил торжественно: «…к нам прибыл Леонтий Демьянович», — а все-таки профессор душою тверд. Клевера отстаивает. Дескать, с клеверами умру. «И пусть мои ученики сплетут мне из них венок». Жерновой в ответ шутит: «…но разрешите вплести в него початок кукурузы». Ну, конечно, он за кукурузу. Так вы и знали. Что-то будет дальше?

Начало лета, в разгаре «праздник песни». Дружинин вызывает ревность Вали тем, что торчит около Селезневой. Валя давно уже ревнует его к Селезневой, из-за этого и ссора. Но вскоре примирение состоялось. Кусты сирени дышат «густым пьянящим запахом». Валя, сорвав «духмяную ветку», легонько ударяет ею по лицу Дружинина, и ясно, что свадьба не за горами.

Внимание! Появляется новый персонаж. Это Одинцов — начальник стройки. На стройку уходят колхозные кадры, и в том числе два плотника из колхоза Селезневой. Та явилась к Одинцову и требует, чтобы он плотников вернул. Одинцов не соглашается. Селезнева настаивает.

Как, право, странно! Ведь действие происходит не во времена Чичикова и Собакевича, когда обменивались плотниками и дарили друг другу кучеров. В наши дни плотники сами вольны выбирать, где им работать. Тем не менее Селезнева очень горячится, требуя обратно свои кадры. Одинцов в конце концов уступает. Интересно: как взглянут на это плотники?

Покончив с плотниками, Селезнева и Одинцов беседуют о сирени. Он эти цветы не любит, с ними связаны тяжкие воспоминания. Этим воспоминаниям Одинцов предается после отъезда Селезневой. Его, оказывается, покинула жена. Ах, недаром он вспомнил о жене! Не затронула ли пылкая Селезнева его сердце? Не заменит ли Одинцов ей Дружинина, который вот-вот женится на Вале?

А Дружинин и в самом деле женится! К воротам щелкановского дома подкатили две «Победы». В машинах — жених, а также Ромжин и Кремнев с женами. «По старинному обычаю Дружинин шутливо называл одного тысяцким, а другого — дружкой». По тому же обычаю родственники и гости Щелкановых заперли ворота и приезжих не пускают. Тут жена тысяцкого, знакомая с обычаями, звонко запела: «Ехали мы полями, зелеными лугами, по сухим вереям. Доехали до двора, как до терема. У этого двора дверь стеклянная была, заскочила туда куна…»

«Не дадим ловить нашу куничку, не дадим!» — орут в ответ щелкановские родственники и гости и допрашивают приезжих: кто, мол, такие? «Мы люди добрые — райкомовцы да райисполкомовцы!» — отвечают по-старинному приезжие. Невесту называют уже не «куничкой», а «лебедушкой» — видимо, по-старинному можно было и так и эдак. Вот она и сама выплыла на крыльцо — «настоящая лебедушка». За ней шествуют ее родители с хлебом-солью. Секретарь райкома Дружинин, которого теперь уже запросто кличут «лебедем», отведал хлеба-соли, попотчевал невесту, и вот двор опустел, зато из дома несутся крики «горько!».

Очень живо описана эта свадьба. Вы зачитались, не слышите постукивания вагонных колес, не слышите разговоров соседей, но что-то тревожит вас, что-то сосет…

Откуда взялся тысяцкий по фамилии Ромжин со звонкоголосой женой? Был он раньше в романе или его не было в романе? Листаем назад. Ну-ка, а кто присутствовал на заседании бюро райкома? Прокурор там был, бесследно исчезнувший. Красневший Койков. И Кремнев, который уехал на курсы и вот уже вернулся. А Ромжина не было. Э, да вот он! «Дружинин открыл праздник песни и предоставил первое слово председателю райисполкома Ромжину». А на другой странице митинг открыл Ромжин, предоставив первое слово Дружинину. Ромжин, значит, после отъезда Кремнева стал предрайисполкома.

Едва вы прояснили вопрос с Ромжиным, как на страницах романа возникает «начальник сельхозуправления Пекуровский, недавно рекомендованный на эту должность Трухиным». Боже, а кто такой Трухин? Упоминался ли он раньше? Опять вернемся назад. Спокойно, спокойно, времени много, ехать еще долго… Трухин, Трухин… Нашли. Вот эта страница: «Начальник сельхозуправления Трухин…»

Раньше, значит, он возглавлял сельхозуправление, а теперь — Пекуровский. Сосредоточимся: на одной странице два совещания — межобластное и пленум обкома. Непременно замелькают новые фамилии. Вот пожалуйста. Янтарев. Второй секретарь обкома. Пекуровский во всем поддакивает Жерновому, который против клеверов и за кукурузу. А Янтарев мужественно противостоит Жерновому и поддерживает председателей колхозов. Те-то понимают, что надо сеять клевера.

Внимание! Новое лицо. Секретарь обкома, ведающий сельским хозяйством, Бруснецов. Запомним. Диалог Жернового и во всем поддакивающего Пекуровского. Упоминается Трухин, который стал секретарем райкома в Фатенках. «А раньше-то был начальником сельхозуправления!» — бормочете вы, гордясь тем, что освоились в районной номенклатуре…

Выясняется: у Жернового есть жена по имени Юля. Она находится в Ялте. Когда-то Жерновой встретил свою будущую жену в кинотеатре «Метрополь», случайно сидели рядом, вышли вместе, и этот культпоход окончился свадьбой. Едва вы успели переварить данные сведения, как — бац! — телеграмма: Юля скончалась. Жерновой восклицает: «Юленька!» — и на этом история семейной жизни Жернового кончается. Тем временем мелькает новое имя — Ирина. Поначалу вы отнеслись к этому спокойно: стенографистка, лицо эпизодическое, подиктуют ей, и она уйдет. Но нет, не так все просто. Жерновой любуется ее «хрупкими, почти девичьими плечами», и ему становится «все ближе эта женщина»… Но где, на какой странице впервые возникла эта женщина? Вы не помните.

В вас ли дело, или это особенности «филевской прозы»? Происходит что-то странное: одни действующие лица незаметно возникают на страницах романа, не привлекая к себе внимания, и тут же исчезают из вашей памяти… О других даны какие-то сведения, вы их запомнили, но вскоре оказывается, что сведения эти лишние, ибо ни на что потом не «работают». Вы, к примеру, помните, что жена Кремнева не хотела, чтобы ее муж руководил колхозом: возраст, последствия контузии, слабое здоровье… Но Кремнева бросают в самый отстающий колхоз. Мало того. Три колхоза сливают в один совхоз, всем этим руководит Кремнев, и — ничего. И ни звука больше о его слабом здоровье и последствиях контузии… Или вот Юрий Койков, второй секретарь райкома. На курсы ехать отказался, его стыдили, позорили, он отмалчивался, только краснел. Во что же это вылилось? А вылилось это в то, что Койков распоряжается судьбами тех, кто вернулся с курсов. «А мы все подработали, — говорит он Платону Забазных, — думаем вас рекомендовать в «Восход»… Самый слабый у нас «Земледелец». Туда посылаем товарища Кремнева…» Подумать только: краснел, увиливал, уклонялся от трудностей, а теперь рекомендует, посылает, распоряжается… Но изумляет это только вас, читателя. В романе же о поведении Койкова сказано как о чем-то само собой разумеющемся, будто это норма, что тот, кто похуже, распоряжается тем, кто получше… Позже мелькает, правда, сообщение, что Койков работает бригадиром в колхозе Кремнева, но загадок койковского поведения этот факт тоже не объясняет…

Вы запомнили, что начальник стройки Одинцов не любит сирени, а любит лиственницы, ибо под лиственницей «были прочитаны с Еленкой первые книги» и лиственница «была свидетельницей и первых их поцелуев». На что «работают» первые поцелуи Одинцова, с чего он вспомнил о них? Добро бы он еще в Селезневу влюбился (вот и нахлынули воспоминания!). Но он не влюбился. Селезнева приехала, поговорила о плотниках и уехала.

Селезнева идет вверх по служебной лестнице, и вот она уже председатель облисполкома, и внезапно вы узнаете, что Валя Щелканова своим счастьем обязана Селезневой. Эти сведения вы почерпнули из краткой беседы Дружинина и Селезневой. «Но ведь ты сама, Вера, так решила», — будто оправдываясь, сказал он. «Знаю, дорогой… Я хочу, чтобы вы были счастливы». Итак, Дружинин женился на Вале, ибо так решила Селезнева. Реши она иначе — он бы не женился. Уж не говоря о том, что Дружинин предстает тут в странном свете, интересно бы еще и выяснить: где говорилось раньше об этом решении Селезневой?

Но вы уже не в силах рыскать по страницам. Вы читаете дальше — и будь что будет… Пусть звонит Жерновому какой-то Лазуренко, пусть возникает на страницах «уполномоченный по заготовкам Ховшанов… любитель горячих речей на трибуне…». Пусть. Вы заранее убеждены, что ни с Лазуренко, ни с Ховшановым больше не встретитесь, речей их не услышите, и не желаете тратить сил на запоминание их имен… На эти детали вы махнули рукой. Основное зато вам ясно: волюнтаризм Жернового приведет к кошмарным последствиям. Так и случается. Невзирая на протесты Янтарева, Дружинина, Селезневой, профессора Штина, на предупреждения простых колхозников в лице старика Сократыча, Жерновой гнет свое. И вот уже молодняк в погоне за процентом зачисляется в сверхплановую поставку, и режут маточное поголовье… Селезнева лично посетила рынок, убедилась, что колхозники распродают мясо и вообще происходит что-то ужасное… Жерновой же ничего не желает слушать. Говорят ему ученые — он ноль внимания. Ему сотрудники — он плюет. Хоть кол ему на голове теши! Он одно знает: гонится за процентом. Слово «показуха» мужественно бросила ему в лицо Селезнева, но и это на него не подействовало. Трудно сказать, к чему бы все это привело, если б не статья в центральной печати. Там и о том, как Жерновой разделался с клеверами, как оставил колхозы без семян, как обрезали усадьбы, прекратили выдачу кормов на трудодень, взвинтили цену на скот… Очень, в общем, правильная статья, и подписана она Дружининым. Затем на место Жернового садится Янтарев, и солнце будто только и ждало этого, чтобы повернуть к весне. «Миновал солноворот… сразу словно стало больше света и больше тепла… Дрогнули на ветвях почки».

Читать вам больше не хочется. Вам разобраться в «филевской прозе» хочется. И, глядя в окно, вы погрузились в размышления.

Больше всего вас беспокоят личные и бытовые дела персонажей: слабое здоровье Кремнева, способность Янтарева «тонко чувствовать лирические строки», воспоминания Одинцова о первых поцелуях с впоследствии изменившей ему женой и воспоминания Жернового о встрече в кинотеатре с впоследствии скончавшейся женой… Странное ощущение не покидает нас: а ведь можно и наоборот! Жерновому могла бы изменить жена, а у Одинцова — умереть. Янтарев мог бы мучиться от последствий контузии, а Кремнев — тонко чувствовать лирические строки. Дружинин мог быть счастлив с Валей и с Селезневой мог быть счастлив. А подвернись ему Маринка — и с ней был бы счастлив. А почему бы нет? Они все одинаково хороши. Селезнева «по-девичьи стройна», у Вали «тонкая и ладная девичья фигура», она «стройна и легка»… Марина просто «тоненькая», и глаза у нее карие. У Вали же «серые с грустинкой». Валя — прекрасная мать и хозяйка. И Марина будет не хуже. В цвете глаз вся и разница. У Ирины «хрупкие, почти девичьи плечи», но Ирина-то уже замужем. На нее можно только заглядываться. Заглядывается Жерновой. А мог бы Одинцов. И Янтарев мог бы. Ну да, он персонаж положительный, но будто положительные не заглядываются!

Можно так, а можно и эдак: странная легкость, от которой становится как-то не по себе… Зато разные соображения, там и сям разбросанные по страницам романа, не вызывают у вас никаких протестов… Очень все правильно.

Разве не прав Дружинин, что от людей «зависит и судьба урожая, и надои молока, и вообще все наши успехи»? Прав, конечно. Прав и Кремнев, утверждающий, что о человеке надо заботиться: «Позаботишься о человеке — человек-то добрее становится. Он силу в себе почувствует, станет себя больше уважать».

Ровно ничего нельзя возразить и против того, что руководителям следует советоваться с нижестоящими… Эта мысль вложена в уста безымянного старика, олицетворяющего, несомненно, глас народа: «Мужик-то побольше иного прочего знает. Только не путай его. А ведь, бывало, наедут из района, им только бы отчитаться поскорей».

Руководя и планируя, следует учитывать специфику местных условий — это ли не правильно?! «Леса, кустарники, речушки мелкие… Овец надо разводить, коров. Специализацию вводить. А нам свиней рекомендуют, кур. Нельзя так планировать, товарищи!» — говорит Кремнев.

Упомянуто в романе и о том, что сперва следует думать о базисе, а затем уж о надстройке… Бойкий Платон Забазных, став председателем колхоза, устлал свой кабинет коврами, понастроил мостики с перильцами, футбольное поле обнес железной оградой… А колхозные домишки покосились, а босые бабы на себе хворост тащат, лошадей нет… И покинув кабинет председателя, старик Сократыч размышляет так:

«Культура, ведь она что? Она, братец ты мой, должна идти в ногу со всем хозяйством. На пустом месте, как вот здесь, ее не воздвигнешь. Надо вначале базу укрепить, а потом уж кошельком трясти».

Не забыто в романе и известное изречение: не хлебом единым жив человек. Выражено оно так: «Человек любит не только хлеб, но и розы. Хлеб для желудка, розы — для души». Слова эти вложены в уста случайного попутчика Жернового, некоего подполковника. Подполковник возник исключительно затем, чтобы бросить эту мысль, и, бросив, исчезает бесследно.

Какая, право, ненужная расточительность! Вполне можно было обойтись без подполковника. Насчет хлеба и роз мог сказать бы Кремнев, Валя Щелканова. И тот же Янтарев. Он, кстати, тоже очень правильные слова произносит: «…дополнительными заданиями мы… подрываем веру у колхозников в справедливость оплаты труда… лишаем их материальной заинтересованности». Но это мог бы и Дружинин сказать. Или Кремнев. А насчет хлеба и роз пусть бы Янтарев сказал, зачем тут еще подполковник? Важно держаться принципа: правильные слова вкладывать в уста положительным персонажам, а неправильные — отрицательным.

Этого принципа автор как раз строго придерживается…

А ведь вот в чем секрет «филевской прозы»! Движимый благородным желанием довести до широких масс ряд пусть общеизвестных, но всегда нужных истин, автор облек их в форму беллетристическую. У беллетристики же свои требования: необходимы действующие лица. Часть этих лиц высказывает правильные соображения, часть — неправильные. Но нельзя же им все высказываться да высказываться — не заседание это, не совещание в конце концов! Надо время от времени освежать внимание читателя личной жизнью персонажей. В настоящей литературе ситуации возникают из характеров действующих лиц и сюжетной логики. В произведениях же подобного рода характеров нет, сюжетной логики тоже, а ситуации возникают лишь для того, чтобы иллюстрировать определенное положение…

Теперь понятно, зачем понадобилась встреча Селезневой и Одинцова. Не ради Селезневой. Не ради Одинцова. И не ради плотников. А только ради того, чтобы напомнить вот какую истину: если колхозные кадры материально не заинтересовать, то эти кадры в поисках твердой зарплаты будут уходить на стройки… Понятно и то, зачем вспоминает Одинцов о сирени, лиственнице и первых поцелуях. Это для освежения читательского внимания, а также для утепления персонажа.

Янтарев утеплен стихами. Дружинин — семейной жизнью. Селезнева — любовью к Дружинину. Жерновой — интересом к хрупким плечам своей стенографистки… И так далее.

Высказывания персонажей — это как бы хлеб, а их личная жизнь — как бы розы.

Секрет филевской прозы разгадан. Неразгаданным осталось лишь предисловие.

Непонятно, почему общеизвестные истины, высказанные на страницах произведения, названы в предисловии напряженным поиском нового в судьбах советского села. Непонятно и то, почему к лику тех, кто олицетворяет будущее, причислена Валя Щелканова, а Марина Кремнева не причислена. Профессор Штин причислен, а старик Сократыч — нет. Но старик Сократыч, право, высказывается не хуже всех других!

И совсем уже невозможно понять, почему автор предисловия сделал прилагательное из имени автора романа: «филевский… филевские…» А. Филев не является первооткрывателем рецепта, пользуясь которым можно превратить газетную статью в беллетристическое произведение. Рецепт давно известен, рецептом широко пользуются. Но, однако, не каждому автору, работающему в этом русле, удается дойти со своим произведением до читателя. А. Филев оказался счастливым. И прежние свои произведения он доводил до читателя. А данный роман довел до самых широких читательских масс, ибо тираж…

Вы заглядываете на самую последнюю страницу и видите цифру тиража: два миллиона сто тысяч экземпляров.

В глазах у вас темнеет. Это, наверное, потому, что день кончился, за вагонным окном — вечер.

БЕСТСЕЛЛЕРЫ НАШИХ ДНЕЙ

Пусть пассажир тоскливо глядит в темное вагонное окно, забудем о нем пока. Поразмыслим над цифрой: два миллиона сто тысяч экземпляров.

И это не предел. «Роман-газета» выпускает книги тиражом и в три миллиона. Обычный тираж издательства «Советский писатель» — тридцать тысяч. Массовый тираж — семьдесят пять тысяч, ну сто тысяч. А тут не тридцать тысяч книжек, не сто и даже не двести и не триста, а три тысячи тысяч! И каждая стоит пустяк, всего двадцать — тридцать копеек. Читать у нас любят, беллетристика расхватывается мгновенно, и все же некоторые задумаются, прежде чем истратить на книгу рубль. Расставанье же с двугривенным ни у кого колебаний не вызовет.

Нет, значит, лучшей возможности дойти до читателя со своим заветным словом, как через посредство «Роман-газеты». Заветное слово услышат три миллиона человек, купивших книжку, а также их родственники, друзья и знакомые. С произведением автора «Роман-газеты» ознакомится, следовательно, вся страна. Вот она, истинная массовость!

Это еще не все. Книжки «Роман-газеты» распространяются «сейчас в 83 странах мира. И везде, куда приходит журнал художественных новинок, его встречают как полпреда литературы социалистического реализма», — пишет М. Черкасова в статье «Трибуна современного романа», посвященной сорокалетию «Роман-газеты».

В статье заведующего редакцией «Роман-газеты» В. Ильенкова, посвященной тому же событию, говорится о том, что мысль о необходимости создавать романы для народа в виде пролетарской газеты невысокой стоимости принадлежала В. И. Ленину. «По инициативе А. М. Горького в июле 1927 года ленинская идея была претворена в жизнь — вышел первый номер «Роман-газеты» тиражом в 50 тысяч экземпляров».

Ныне этот тираж дошел до трех миллионов.

Ни дореволюционные писатели, ни классики советской литературы ни о чем подобном мечтать не могли. «Разгром» Фадеева, «Чапаев» Фурманова, «Педагогическая поэма» Макаренко этими тиражами не издавались. Да и выходил ли «Тихий Дон» в таком количестве экземпляров?

Тонны бумаги, на которой можно было бы выпустить шестьдесят романов шестидесяти разных авторов, дав каждому приличный тираж в пятьдесят тысяч, тратятся на один роман. Можно смело предположить, что издательство «Художественная литература» с болью расстается с этими тоннами, уходящими из его запасов. Бумага на счету, бумаги не хватает, не покрыты потребности в издании русской классики, ждут своей очереди Пушкин, Лермонтов, Гоголь… Но издательство, несомненно, утешается тем, что лучшие современные произведения нашей литературы становятся общедоступными, входят в каждый дом.

Редакционный совет «Роман-газеты» понимает всю меру своей ответственности перед читателем — нельзя же в самом деле наводнять книжный рынок произведениями не только серыми и слабыми, но даже посредственными. Это явствует из статьи В. Ильенкова, заметившего, что «достоянием широких народных масс» должны становиться «наиболее значительные произведения советских и передовых зарубежных художников слова». «Роман-газета» много ждет от своих авторов. «Народность и партийность, актуальность и высокий художественный уровень — вот те требования, которые по традиции предъявляет «Роман-газета» ко всем писателям» (В. Ильенков).

Тем удивительнее появление романа «Солноворот» А. Филева. Почему же к этому автору не было предъявлено тех требований, какие по традиции предъявляются ко всем писателям?

Зато, видимо, остальные романы, вышедшие в 1968 году — «Берегите солнце» А. Андреева, «Угол падения» В. Кочетова, «Разорванный круг» В. Попова, «В вечном долгу» И. Акулова и другие, — и в самом деле являются лучшими произведениями нашей литературы последних лет. Ну, а с романом Филева произошла ошибка. Автору удалось каким-то образом обмануть бдительность членов редсовета, стоящего на страже интересов массового читателя. Бывает и такое.

Будем надеяться, впрочем, что случай с романом Филева — исключение и что во всех других случаях редсовет предъявляет к писателям именно те требования, которые перечислены в юбилейных статьях.


В редакцию пришло письмо от читателя А. И. Формакова из Риги: «Мне очень нравятся писатели Сибири… я обеими руками ухватился за роман Черкасова «Хмель»… Сразу скажу: этот роман не только обманул мои ожидания, но и глубоко меня возмутил».

Автор письма утверждает, что А. Черкасов плохо знает ту обстановку, в которой действуют его персонажи, в романе присутствуют искажения истории и всякого рода неточности… Много упреков по адресу А. Черкасова содержится в письме, и в заключение его автор удивляется, почему этот роман, создающий в читательских умах превратные представления о событиях, которые автор взялся описывать, издан в количестве трех миллионов экземпляров.

«Хмель» и в самом деле вышел тиражом в 2 976 000, заняв три выпуска «Роман-газеты». Тут наш читатель прав. Прав ли он в остальном?

СОЦИАЛЬНАЯ ЭПОПЕЯ

В предисловии к роману сказано: «Хмель» — социальная эпопея, охватывающая около ста лет — от восстания декабристов до Великой Октябрьской социалистической революции и состоящая из ярких драматических и трагических картин и сцен русской народной жизни…» «Удивительно сочно и последовательно выписаны разнообразные характеры действующих лиц — будто мы видим этих людей наяву, слышим их голоса, проникаем в их мысли и чувства, наблюдаем их поведение в жизни».

Характеры — это важно. Это, быть может, самое важное в художественной литературе. Еще Горький сказал, что уметь писать — это значит уметь рисовать людей словами. Разумеется, автор обязан знать обстановку, которую взялся описывать, однако многое простится А. Черкасову, если он сумел заставить читателя видеть своих героев, слышать их голоса, проникать в их мысли и чувства…

Пойдем же, читатель, поглядим на этих людей, послушаем их голоса, понаблюдаем их поведение…

По безводной степи бредет закованный в кандалы, изнемогающий от жары и жажды бывший мичман Лопарев, декабрист, бежавший с этапа. «В ночь на шестые сутки Лопарева одолевали видения…» В частности, ему мерещилась одна прекрасная полячка… «О, Ядвига, Ядвига!.. Лопарев повстречался с пани Менцовской на водах».

Знакомство произошло при обстоятельствах печальных: пани вывихнула ногу на горной тропинке и звала на помощь… И вот Лопарев вспоминает, как он бежал, а добежав, «с ужасом глядел… на ее маленькую ножку». Осмотрев маленькую ножку, он сообщил, что перелома нет, только вывих. Вывих — это больно. Понятно, что Ядвига смотрит на Лопарева, «смигивая слезы». Непонятно другое: почему она вдруг стала рассказывать о своем отце, которого погубила Россия: отец «бежал во Францию и умер там в изгнании»… Вместо того чтобы немедленно нести пострадавшую к врачу, Лопарев объясняет ей, что Россия не виновата в несчастьях ее отца. Это цари виноваты. Но настанет день — «и презренных правителей уничтожат». После чего Лопарев поведал распростертой на земле Ядвиге, что он сам и его друзья сложа руки не сидят, а намерены «уничтожить деспотию, только бы представился случай». Тут снова разговорилась Ядвига. Она перешла на ты («ты мой друг!»), попросила Лопарева назвать себя и в свою очередь сделала ряд признаний… И она не сидит сложа руки. И она состоит в тайном обществе «Братство польских патриотов», и там же состоят ее друзья, которых зовут так-то и так-то… Ядвига, однако, попросила Лопарева, чтобы все сказанное осталось строго между ними: «На огне сгори — но имена твоих братьев и сестер забудь!..» Ну а нога-то ее как, нога? Оживленно беседующие молодые люди (она, видимо, все лежит, а он, видимо, перед ней стоит) о ноге не вспоминают, пока наконец Лопарев не спохватывается, что пора бы уже доставить разговорившуюся полячку к врачу…

Все это Лопарев и «восстанавливает в памяти», бредя в кандалах по степи. Он бормочет: «Ты слышишь, Ядвига? Я не предал вас. Ни тебя, ни Юлиана, ни Мстислава, ни Станислава». Это прекрасно, что он не предал. Очень возможно, что и она не предала, но с ней мы больше не встретимся. Лопарев же погибает к концу первой книги трилогии, что не удивительно. Дело в том, что он попал к раскольникам, в общину старца Филарета, а нравы там строгие: все время кого-то сжигают, распинают на кресте, пытают каленым железом и бьют смертным боем. Лопарева, в частности, бьют смертным боем, а затем закалывают ножом.

И вот он погиб, а странности его поведения так и остаются неразгаданными. Мы сомневаемся и в том: действительно ли был декабристом этот разговорчивый молодой человек? Он-то утверждает, что был. Он рассказывает раскольникам, «как вступил в тайное общество Союза благоденствия, а потом в Северное, как собирались на тайные сходки, обсуждали конституцию для народа, какую хотели объявить, если бы восстание удалось, и что по той конституции крестьяне освобождались от помещичьей крепости, престол упразднялся и что установили бы парламент с народными министрами».

Раскольники слушают с детским простодушием: люди они темные, что им о декабристах ни скажи — всему поверят. Откуда им знать, что конституция Северного общества, разработанная Никитой Муравьевым, упразднение престола целью не ставила. Южное общество собиралось упразднять престол, что было записано в пестелевской «Русской правде»… «Парламентом» высший орган государственной власти ни Муравьев, ни Пестель не называли и в своих документах термина «народные министры» не употребляли. Что-то, значит, совсем не то сообщает доверчивым слушателям бывший мичман Лопарев… Декабрист ли он на самом-то деле? Но Лопарева закалывают, и вопрос остается открытым.

Главного героя второй и третьей книг эпопеи зовут Тимофей Боровиков. Этот потомок старца Филарета родился в 1895 году в темной крестьянской семье, одурманенной религиозными предрассудками. В возрасте десяти лет Тимофей срубил вершину тополя — акт бунтарский, если принять во внимание, что Боровиковы и ряд их односельчан считали этот тополь священным деревом. «Мало того, в мелкие щепы искромсал икону Благовещенья и опаскудил моленную горницу, где свершались службы тополевцев… А ведь какой рос смышленый парнишка! На девятом году читал Писание».

В восемь лет, значит, читал «Писание», а в десять сжег все, чему поклонялся. Как же совершился этот перелом в душе ребенка? Но процесс превращения тихого отрока в бунтаря, бросившего вызов семье и обществу, остался за кулисами повествования. Взбунтовавшийся исчезает со страниц эпопеи и появляется вновь уже в образе девятнадцатилетнего юноши, высланного под родительский надзор. Урядник сообщает: «Прибыл по этапу на отбытие ссылки как политический преступник. Был арестован в декабре минувшего года за участие в стачке мастеровых депо, а также за хранение подрывной литературы. Состоит в подпольной партии сицилистов… В политику ударился ваш сын. Работал в депо кузнецом…»

Уже и стачки за плечами этого юноши, и тюрьма, и ссылка. И кузнецом он работал. Стихийно взбунтовавшийся подросток превратился в сознательного революционера. Как именно произошло это превращение, что передумал, что перечувствовал юноша — осталось за кулисами.

Началась война. В селе общая растерянность. Не растерян лишь Тимофей, ибо он-то твердо знает, что надлежит об этой войне думать: «За кого воевать? За такую каторгу? За царя-батюшку? За обжорливых жандармов и чиновников?»

Но вот Тимофея насильно увозят в дисциплинарный батальон, и наш герой опять исчезает со страниц повествования. Вновь он появляется в образе высокого представительного офицера… У него «четыре креста на груди, один из них золотой, и три медали»… По селу пополз слух, «что на побывку приехал Тимоха-«сицилист»… «весь в «Георгиях» и «в офицерских погонах».

Почему же так старался на неправедной войне молодой Боровиков? Об этом важном этапе его жизни читатель узнает на этот раз из уст не урядника, а полковника, некоего князя Толстова, который так представляет Тимофея гостям, собравшимся у богатого купца: «…полный георгиевский кавалер, прапорщик Боровиков… Когда наша дивизия оказалась у немцев в котле, рядовой Боровиков нашел в себе силу и мужество, находчивость и смелость, чтобы обезвредить предателя, принял на себя командование батальоном и тем спас штаб дивизии во главе с покойным ныне генералом…»

Чудеса храбрости, чудеса бдительности проявил герой, а читатель снова при этом не присутствует! А ведь так хочется знать: что там делалось, в этом котле? Как случилось, что никто не угадал в командире предателя и не дал себя провести лишь рядовой Боровиков? Почему все остальные проявили, сидя в котле, непонятную беспечность? На каком предательском акте был застигнут командир? Как именно удалось Боровикову предателя обезвредить и как уничтожить?

И еще любопытно бы выяснить: за какие доблести наш герой получил остальных «Георгиев», если считать, что за расправу с командиром был награжден одним крестом? Ведь несмотря на все легкомыслие, проявленное штабом попавшей в котел дивизии, представить отличившегося сразу к четырем «Георгиям» эти штабные вряд ли могли… А впрочем, кто знает? С нашим героем все время происходят чудеса. Несколько позже тот же полковник Толстов говорит ему: «Я настоял о присвоении вам воинского звания штабс-капитана»… Это подумать только: из прапорщика сразу в штабс-капитаны, минуя подпоручика и поручика!.. Окружающие не удивлены нисколько. Присутствующие дамы восклицают: «Браво, браво капитану!» Но дамы, как известно, не мастерицы чины-то разбирать… А вот как удалось полковнику Толстову «настоять» на этом неслыханном повышении?

Чудеса здесь не кончаются… Мало того, что Боровиков — доблестнейший воин. Он, оказывается, еще и оратор, выступающий на митингах. Некий генерал в марте 1917 года сообщает вот что:

«Прапор Боровиков призывает солдат верить только социал-демократам фракции большевиков. Да-с! А все существующие партии, по его утверждению, не что иное, как обманщики народа, жрущие буржуйские пироги. И что в России, мол, царил бесшабашный произвол, кровавая тризна царских сатрапов только потому, что у власти стояли жандармы и буржуазия. Надо покончить с буржуазией и с ее партиями. Да-с! Так-то, господа! Мало того, прапор призывает к прекращению войны, к миру с вероломной Германией!»

Вот какие убеждения сложились у нашего героя, и складывались эти убеждения опять где-то за кулисами. Нет, это поразительно, что о самых важных этапах духовного роста молодого Боровикова мы вынуждены узнавать то от урядника, то от полковника, то от генерала… Как пришел герой к своим мыслям, что передумал и перечувствовал — узнать нам не удалось.

Быть может, удастся увидеть Дарьюшку, героиню второй и третьей книг романа, понять, что она за человек?

Дарьюшка — дочь богатого купца, окончила гимназию, что не прошло для Дарьюшки бесследно. Окружающие только и слышат от нее:

«Плавт сказал: человек человеку — волк. Как страшно… Апре ну ле делюж…»

«Либертэ, эгалитэ, фратернитэ…»

«Помните, у Данте в «Божественной комедии» на вратах ада написано: «Оставьте надежду, входящие сюда». Это же страшно, страшно, капитан!»

«Помнишь, у Блока: «Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы, с раскосыми и жадными очами!..»

Это, конечно, странно, что Дарьюшке в марте 1917 года известны строки из «Скифов» Блока, в то время еще не написанных… Но таких странностей в эпопее много. Тимофей Боровиков в том же марте 1917 года собирается «взять винтовку, записаться в Красную гвардию совдеповцев и рушить вековую тьму, созданную не без религии». И вековая тьма была, и религия была, но вот Красной гвардии в то время еще не было… В 1830 году в разгроме старообрядческой общины принимает участие становой пристав, хотя этой должности в те годы не существовало. Прекрасная Ядвига сообщает Лопареву о «Братстве польских патриотов», хотя действовавшая тогда в Польше подпольная организация называлась «Патриотическое общество»… Старообрядка Ефимия утверждает, что ее мать велела ей беречь иконку: «В ней все мое достояние. Писал ее иконописец Рублев…» Но в начале минувшего века о ценности икон, написанных Рублевым, еще никто не подозревал, и откуда это было известно маме — непонятно… Та же Дарьюшка рассказывает, что была в гостях у архиерея в «чистый четверг» и «мы сидели в креслах — колени в колени», хотя можно поручиться, что в этот день страстной недели архиереи с девушками не сидели, а находились в церкви — такова была архиереева работа… Да всех странностей не перечислишь! Видимо, они и вынудили автора письма в редакцию А. И. Формакова задать вопрос: «Что делали люди, редактировавшие «Хмель»?»

Но мы не дадим этим странным неточностям, как бы часто они ни встречались, отвлечь себя от главного. Нас интересуют характеры, это в конце-то концов основное!

Лопарева понять не удалось. Боровикова тоже. Быть может, с Дарьюшкой мы будем счастливее?

Итак, она образованна: цитирует и цитирует… Кроме того, нежна и чувствительна. Говорит: «Никогда не помирюсь с жестокостью». Озабочена несправедливостью окружающего ее общества: «Один — всегда в роскоши, кушает на серебряных блюдах… а другой, как мастеровые люди, всегда в мазуте, грязи, нищете…»

Перед нами как будто светлый образ. Но та же Дарьюшка «хохотала до слез», читая не ей адресованное письмо, в котором написано вот что: «И меня лупили нещадно… Били, били до полного бесчувствия. Вся спина моя волдырем покрылась».

Очень также беспокоит монолог Дарьюшки, обращенный к служанке: «У тебя шеи совсем нет… И сама ты ужасно толстая. Ан гро, анфан тэррибль, — дополнила Дарьюшка по-французски, что означало: «В общем, ужасный ребенок»… — Ты почему такая толстая?»

Служанка растерянно оправдывается тем, что сестра ее еще толще: «В эту дверь не влезет». Это сообщение рассмешило Дарьюшку необыкновенно: «Не влезет? Ха-ха-ха! Как же она, ха-ха-ха, на свете живет?» «На раскатистый смех Дарьюшки примчалась встревоженная хозяйка…»

Тут, конечно, есть все основания для тревоги… Но, быть может, объяснение странных Дарьюшкиных поступков следует искать в ее безумии? Жестокий отец запретил ей видеться с любимым, затем пришло извещение о его гибели, и Дарьюшка лишилась разума. Правда, над письмом человека, которого били, она хохотала до того, как впасть в безумие. Но к служанке-то с вопросами насчет шеи приставала именно в этом состоянии…

Началось так: «Прислушиваясь к бормотанью Дарьюшки, к ее внезапному хохоту… и как она, не обращая внимания на присутствующих, задирая подол батистового платья, в которое ее вырядили утром, разглядывала свои ноги, сосредоточенно ощупывая их пальцами, Елизар Елизарович наконец-то уяснил: не в уме».

Она перестает узнавать близких. Ее сознание то проясняется, то заволакивается туманом. Но эти перепады длятся недолго, и вот уже Дарьюшка всех узнает, и окружающие говорят о ней: «Никакая она не «психическая»… Рассуждает нормально».

Не верит в безумие Дарьюшки и капитан парохода «Россия», услышав от нее вот какие слова:

«И все время думаю: к у д а и д е т Р о с с и я? К у д а? Где наша счастливая пристань? Или для России нет счастливой пристани? От жестокости — к новой жестокости, да? За что?»

Мы уже говорили, что Дарьюшка цитирует то Плавта, то Лермонтова, то Данте… Капитан тоже не ударяет лицом в грязь и цитирует Шекспира: «Россия дошла до такой черты, как Гамлет Шекспира, когда задал себе знаменитый вопрос: «быть или не быть?»…» Затем этот знаток Шекспира посвящает Дарьюшке несколько строк своего дневника: «Я прячу свои мысли, она их держит на ладони. Она о б н а ж е н н а я… Может быть, она из будущего?»

А когда Дарьюшка заявила отцу, что «…чиновники, губернаторы, фабриканты, купцы и все насильники… грабят честных людей», то и родной отец был поражен здравостью этого рассуждения. «Эге-ге! — призадумался папаша, как бы со стороны приглядываясь к дочери». Он, однако, поместил ее в сумасшедший дом. Дарьюшка проводит там некоторое время, затем за ней приезжает подруга и говорит: «У тебя все прошло».

Какой же все-таки душевной болезнью страдала Дарьюшка? Как ее лечили? Чем вылечили?

Но внезапно выясняется, что Дарьюшка сходить с ума и не думала, «…в этом ее отчуждении повинны были люди, когда ее, доверчивую, необычную в своей откровенности, сочли сумасшедшей, не догадываясь, что она просто была в состоянии крайнего накала всех душевных сил. Она искала участия, ответа на свои вопросы, а нашла убийственный приговор: сумасшедшая».

Прав был капитан, читавший Шекспира! Не было никакого безумия. Просто в тяжелый момент своей жизни, решив, что терять ей все равно нечего, Дарьюшка стала высказывать вслух свои сокровенные мысли. В жестоком же обществе, к которому она принадлежала, откровенности приняты не были. Это — удел будущего, вот почему, видимо, капитан и записал: «Может быть, она из будущего?»

Но чем же тогда объяснить издевательства над беззащитной служанкой? И почему искавшая участия Дарьюшка бормотала, хохотала и ощупывала свои ноги?

Вот так и остается неизвестным, была ли героиня безумна или не была. В этих условиях проникнуть в ее мысли и чувства, объяснить ее поведение совершенно невозможно.

Быть может, хоть кого-нибудь из второстепенных персонажей, хотя бы даже эпизодических, нам удастся понять?

Проследуем, читатель, в пещеру, где в начале минувшего века засел старец Амвросий Лексинский. Он не воюет, на митингах не выступает, через чины не прыгает, в сумасшедший дом не попадает… Он сидит в своем укромном уголке и изучает Библию, «…за долгие годы в пещере он перечитал много библий на разных языках, каким был обучен в молодости». О старце рассказывает Лопареву старообрядка Ефимия: она познакомилась с пещерником в дни юности, и он способствовал ее духовному росту. «Амвросий открыл мне, что Библия писалась по сказаниям разных народов: египетских и вавилонских». Еще мы узнаем, что старец «познал… еврейский и греческий языки, чтоб читать Библию в первозданности». Изучив первоисточник, старец пришел к выводу: «…разночтений множество, прелюбодеяния и скверны — как в миру навоза».

Неясно, какого рода «прелюбодеяния» обнаружил в Библии пытливый старец, но эта любознательность не довела его до добра: «…его схватили… жестоко пытали в подвалах… предавали анафеме…»

О злоключениях старца Ефимия повествует в 1830 году, когда ее сыну пошел шестой год. С отцом ребенка Ефимия познакомилась уже после катастрофы с пещерником. Путем нехитрых вычислений можно установить, что Амвросий погиб никак не позже 1824 года.

К этому времени он многое успел: ознакомился с библиями, установил, что писались они по египетским и вавилонским сказаниям, нашел разночтения, возмутился и погиб в подвалах. Если вспомнить, что первая попытка прочесть египетское иероглифическое письмо была сделана Ф. Шамполионом лишь в 1822 году, расшифровано же это письмо было и того позже, а вавилонскую клинопись удалось прочитать лишь в пятидесятых годах минувшего столетия, то успехи старца становятся совершенно необъяснимыми.

Будем, следовательно, считать, что наше знакомство с пещерником не состоялось…

Сделаем еще одну попытку проникнуть в мысли и чувства персонажей… Вот Арсентий Грива. Этот человек с пестрой биографией возникает в третьей книге эпопеи. После революции 1905 года Гриве необходимо было скрыться, и друзья достали ему «паспорт для поездки в Мексику на имя болгарина Арзура Палло». Не будем отвлекаться, перебирая в памяти болгарские имена и удивляясь необычности данного имени и данной фамилии… Нас Грива интересует. Пусть он будет Арзуром Палло, в имени ли дело? Перед тем как скрыться в Мексику, молодому человеку удалось окончить «физико-математический факультет» и стать «талантливым математиком». В те годы Грива «мечтал о расщеплении атомного ядра и в то же время не порывал связи с партией «Народная воля», чтобы потом не стыдиться отца-народовольца».

Это странно. Дело в том, что Гриве в 1917 году было тридцать семь лет, и родиться, значит, он должен был в 1880-м. Организация же «Народная воля» в восьмидесятые годы свое существование прекратила, и, следовательно, поддерживать с ней связь Грива должен был, находясь в младенческом возрасте. Когда этот ребенок-подпольщик подрос, то стал мечтать о расщеплении атомного ядра, что тоже странно. Лишь в 1911 году Э. Резерфорд впервые сказал о том, что атомное ядро в природе имеется. А вот Гриве еще до 1905 года удалось каким-то образом об этом пронюхать. Грива знал: ядро есть. Мало того. Уже задумывался: а не пора ли его расщепить?

Загадочные персонажи в этой эпопее! Поздравим автора предисловия с тем, что ему каким-то образом посчастливилось проникнуть в мысли и чувства действующих лиц, услышать их голоса и понять их поведение. Нам это не удалось.

Автор предисловия отметил, что в данной эпопее имеются сцены и картины. Они и в самом деле имеются.

Например, такая. Дело происходит в Монако. В это гиблое местечко во время войны 1914 года явился Арзур Палло, чтобы купить оружие для мексиканских повстанцев, и единственно из любопытства забрел в игорный дом, где стал свидетелем жуткой сцены. «Да, это было нечто ужасное! Арзуру никогда не забыть ту ночь. Такое даже в игорном доме бывает не каждый год. Ну, стрелялись, тут же у стола кидались на крупера (?) с ножом — всякое бывало. Но такого!..»

А было вот что. Подполковник Юсков, помощник военного атташе в Англии и он же дипкурьер, «проиграл мундир русского офицера, проиграл дипломатический паспорт, сапоги и даже крест на золотой цепочке». В самом деле кошмар. Так и видишь, как полковник бросает сапоги на зеленый стол казино… Мало того. Разувшись, полковник пытался поставить на карту «секретнейший пакет от самого царя-батюшки на имя Пуанкаре». Ну, естественно, «крупер» и окружающие иностранцы оживились: всякому бы хотелось сунуть нос в секретный пакетец! Но вмешался Палло. Он, «будучи революционером Мексики, в душе оставался русским» и «бесчестья России» допустить не мог. И «как всегда в подобных обстоятельствах, действовал единым ударом: «Портфель и пакет мои, и я буду играть вместо русского, — сказал он круперу по-итальянски». Общее волнение. Палло ставит на красное, затем на «церо»… Колесо крутится. «Церо выходило крайне редко»… но наконец «церо вышло». Честь России спасена. Мундир, сапоги и паспорт отыграны. Подполковник, естественно, благодарит, плачет, в ногах валяется… А Арзур Палло ему по-русски: «Но речь шла о чести России, сэр, и вы это помните! Оставьте самобичевание, не люблю!»

Вот как решительно, смело и гордо действовал мексиканец с русской душой среди круперов и церо растленного Монако. Очень живая, красочная сцена.

Не менее красочна сцена в доме архиерея Никона… Развратная жена купца-миллионщика «…сняла сверкающую диадему… сняла с белой лебяжьей шеи жемчужное ожерелье и, как бы завершая священный обряд египетской жрицы, встряхнула головой, распуская копну волос по спине и полным плечам. Сам «жрец» босиком, в лохматом французском халате на голом теле, перетянутом по чреслам, изрядно надушив цыганскую бороду… вступил в кабинет и остановился в двух шагах от жрицы». Затем они обнимаются.

«О господи, Евгения! Жрица, ниспосланная мне языческими богами Олимпа! — едва продыхнул жрец Никон, отрываясь от пухлых и сладостно-пьянящих губ искусительницы… — Трепетно тело твое, нисполненное византийскими ваятелями, Евгения!»

Поговорив таким образом, сладострастный архиерей рвет роскошное платье купчихи. В эти минуты… «Никона не укротит даже Ниагарский водопад холодной воды. Он будет рвать, рвать с треском, кидать лоскутья в разные стороны, топтать их босыми ногами, беспрестанно повторяя четыре зловещих слова: «Возолкал (?!), отче; исцели, сыне!»

Причудливая смесь из языческих богов Олимпа, посылающих египетских жриц, диадемы, трепетного тела, Ниагарского водопада, византийских ваятелей, французского халата, фальшивых церковнославянизмов и босого архиерея производит сильное впечатление. Этой сцене могли бы позавидовать те дореволюционные авторы, популярная продукция которых отличалась яркими заголовками такого примерно рода: «С брачной постели на эшафот»… «Три любовницы кассира, или Невинная девушка в цепях насилия»… «Полны руки роз, золота и крови».

А Арзур Палло, несомненно, превосходит смелостью, гордостью, решительностью и общим великолепием Раулей и Гастонов из романа «Роковая любовь», которым зачитывалась горьковская Настя…

О языке эпопеи автор предисловия пишет вот что: «Самобытен язык романа. Соцветье слов — как безбрежные луга и нивы после дождя под солнцем. И художник властно распоряжается этой стихией. Живая речь персонажей всегда точно соответствует характерам».

Ну что ж, пройдемся напоследок по этим лугам и нивам.

Подзаголовок произведения гласит: «Сказания о людях тайги», а главы именуются «завязями». Пристрастие к древнерусским словам оправдано, быть может, тем, что в «сказаниях» повествуется о старообрядцах. В речи тех, кто жил более ста лет назад, должны встречаться славянизмы… Так оно и есть. «Эко! Человече бог послал!», «Откель те ведомо… что зришь человече, а не сатано в рубище кандальника?»

Уж кто-кто, а раскольники, читавшие церковнославянские книги или их чтение слушавшие, должны бы знать, что «человече» и «сатано» — формы звательные (такие же, как «боже») и возможны, следовательно, только в обращении. Быть может, одни раскольники лучше знакомы с церковнославянской речью, а другие хуже? Но нет. Вот, к примеру, некий Мокей то так говорит, то эдак: «Ведаю теперь хитрость сатано…», «Хто… сполнял волю сатаны?»

Все раскольники прибыли в Сибирь из одного места, живут общиной, но говорят по-разному… Ефимия говорит «цепи», а ее дядя Третьяк — «чепи», старец Филарет говорит «чепи», а его верижники — «цепи», некто Микула говорит «цепи», а некто Ксенофонт — «чепи».

Впрочем, дядя Ефимии Третьяк не настаивает на том, чтобы непременно говорить «чепи». Иногда Третьяк произносит это слово правильно. К примеру, на одной странице Третьяк говорит так: «…Мокея в чепи заковали». А на другой странице говорит эдак: «На барина понадейся — на веревке будешь или цепями забрякаешь…»

Не отстает от Третьяка и старец Филарет: «…хочешь почтен быти — почитай другова. Алчущего накорми, жаждущего напои, нагого — одень». Казалось бы, если «другова», то почему же не «нагова»? А уж если «нагого», то надо бы и «другого»! Хотелось бы для удобства читателей, чтобы действующие лица эпопеи были более последовательны в своих речениях. Но персонажи за последовательностью не гонятся… Вот, скажем, персонаж, поименованный американским капиталистом, никак не может решить, с акцентом или без акцента он произносит слово «очень»… На одной и той же странице этот капиталист произносит «очень» тремя разными способами: «очень», «ошень», «ошинь»…

Полковник Толстов, принадлежащий к обедневшему княжескому роду, подозревает, что его дочь неспроста вышла замуж за таможенного чиновника… Дочери хочется иметь возможность глядеть на дам, «возвращающихся из заморских променажей»…

Вдова Бальзаминова у Островского советовала своему сыну говорить «проминаж». Ей казалось, что это, с одной стороны, звучит по-иностранному красиво, а с другой стороны, близко к русскому глаголу «проминаться». Но князь-то — не замоскворецкая вдова. Князя-то, несмотря на бедность, чему-то, надо полагать, все-таки учили!

А еще князь размышляет так: «Надо сесть и подумать. Подбить итоги жития».

Откуда бы князю, жившему в начале века, могло быть известно бухгалтерское выражение наших дней? Но князь не одинок. И другие персонажи эпопеи знакомы с современными жаргонизмами. Они кратко именуют психиатрические лечебницы «психичками», а безумную Дарьюшку называют «психическая»… В одном из авторских описаний встречается слово «цитрусовые», явно почерпнутое из товарных накладных наших дней. «Цитрусовые» рядом с «завязью» выглядят так же неожиданно, как «подбить итоги» рядом с «житием». Смелое сочетание славянизмов с современными жаргонными словами и выражениями дает своеобразную окраску языку сказаний. Это ли имел в виду автор предисловия, говоря о «соцветии слов»?

«Художник властно распоряжается этой стихией», — пишет также автор предисловия, имея в виду стихию языковую… Властность действительно налицо. Рядовые писатели в своей работе опираются на объективную языковую реальность, что, несомненно, и ограничивает и сковывает… Автора же сказаний не сковывает ничто. Он властно вводит в текст слова, до сих пор в русском языке не бытовавшие, такие, как «городчанка», «сырица», «рабица», «поселюга», «сгил»… Личное изобретение адмирала Шишкова слово «мокроступы» обычно употреблялось только в шутку, а в языке сказаний оно употребляется совершенно серьезно. Понравилось автору это слово, вот он его и ввел. Глагол «глаголати» испокон веков спрягался по первому спряжению («глаголешь, глаголет»)… А наш автор властно спрягает его иначе («глаголешь, глаголит»…). Обычно пишут «надулась» (в смысле «обиделась»), а автор сказаний пишет «вздулась». Вместо обычного «возвеличивать» — «навеличивать», вместо «зеро» — «церо», вместо «исполненное» — «нисполненное» — да всего не перечислишь. Автор пишет «нечистивка», а тут же рядом «нечестивец», хотя корень у этих слов тот же самый — «честь». Но корни и вся эта грамматика автора удержать не могут. Он властно обращается с языком. И если бы мы наткнулись на написание «ничистивка» — мы бы тоже не удивились. Удивляться давно уже нечему.


Читатель А. И. Формаков горько недоумевал: почему «Хмель» вышел трехмиллионным тиражом? У нас теперь есть все основания разделить это недоумение…

Но, как говорил Гоголь: «Зачем же изображать бедность да бедность…» Рассмотрим еще какое-нибудь издание «Роман-газеты», не полагаясь, однако, на случайности. Будем действовать наверняка. Вот, помнится, критика очень тепло встретила повесть, появившуюся в журнале, а затем в 1966 году изданную «Роман-газетой» тиражом в 2 182 400 экземпляров.

ЗАМЫСЕЛ И ВОПЛОЩЕНИЕ

Любе Егоровой, героине повести В. Матушкина «Любаша», к началу войны исполнилось четырнадцать лет. А мать умерла. А отец ушел на фронт.

«Пришлось тогда Любаше и за отца и за мать хозяйничать. А годков-то было маловато, и росточком не могла она похвалиться. И все остальные егорята — лесенкой к земле. Алеша почти вровень, Варя — тростинка худенькая, чуть повыше плеча. Марийка в первый класс пошла. А болезненный, синеватый Володя и большеголовый Васятка, крепыш и задира, — эти еще в рот глядели, еще присмотра требовали».

Повесть начинается вот с чего. Любаша так и эдак повязывает старый материнский платок. Ей надо казаться взрослее, она пойдет сейчас просить работы у председателя колхоза Флегана Акимовича.

«Их, ртов-то, как на ферме!.. Сама шеста… Большой перетерпит, а малый, как встал, так и вопит и теребит: кусок ему подавай!»

У старика Флегана Акимовича першит в горле: жалко Любашу. И нам с вами, читатель, жалко эту девочку, в четырнадцать лет ставшую главой семьи. Нам уже понятно и симпатично намерение автора, который хочет рассказать о том, как семья, состоявшая из одних детей, несла тяжесть тыловой деревенской жизни.

Любаша будет работать почтальоном. Это известие очень обрадовало егорят, как ласково называет автор членов семьи. «Шумно стало. Счастье-то какое подвалило сестре! Даже Варя… плясать готова. А малые совсем от радости куролесить начали: кувыркаться, кричать, руками размахивать». Варе лет десять, а Марийке, Володе и Васятке — восемь, шесть и пять, по-видимому. Они не могут, конечно, представить себе тяжести труда, выпавшего на долю старшей сестры. Ей за день придется обегать четыре деревни, а с теплой одеждой неблагополучно, с обувью тоже. Но егорята в восторге. Особенно почему-то прельстило их, что Любаша кроме писем будет разносить и денежные переводы. Хором кричат: «И переводы денежные?!» Платить Любаше будут мало: «Елшанка и Озерное… просом и рожью. А Немишкино и Корнеево — трудодни начислять». «Но малышей это не озадачило. Ведь главное — это бегать по деревням да разносить денежные переводы». Малы еще, глупы. Что с них взять?

Начинаются страдные Любашины дни. Она вскакивала до свету. Потом будила остальных. «Что полегче — малышам, потяжелее — на свои плечи». Старшие идут в школу, Володя с Васяткой остаются дома, а Любаша — на почту. Сначала легко бегалось по лесным и полевым дорогам. Хуже стало осенью. И совсем уж скверно зимой. Бывало, что Любаша «упадет в снег и ревмя ревет. Вроде чуть полегчает, и снова бежит, как все равно дом свой увидела в пламени, спасти малышей рвется». Обедать она прибегала домой.

Но что это был за обед! Жидкий суп, лишь для видимости заправленный каплей подсолнечного масла, да блины из тертой картошки. Отец ушел на фронт, не успев поставить новую избу. В старом покосившемся домике переносили холода егорята, и пока Флеган Акимович не подбросил топлива, совсем скверно приходилось. «Замахрились белым инеем углы в избе… Утром встанут малыши, остроплечие, тонконогие, и дрожат как стебельки на ветру». Согрет этот бедный дом лишь любовью братьев и сестер друг к другу, их заботой друг о друге… Все они по мере сил трудятся. Старшие в школу ходят, уроки делают, маленькие к обеду картошку чистят. А когда ребятишки получили сколько-то килограммов ржи и проса, то на мельницу не отдали: нечем за помол платить. «И теперь егорята брали у бабки Матрены тяжелую дубовую ступу. На целый вечер занятие: один устанет толочь, другой подхватывает, до поту старается».

Мужественные дети. А всех мужественнее Любаша. «Никто еще не видел даже крохотной слезинки на ее обветренных, опаленных морозом щеках. И в глазах одна синяя затаенная суровость». По виду она «тише и слабее цветка полевого синеглазого». А внутри — кремень. «То ли от родителей передалось, то ли учителя и книги прочитанные взрастили в Любаше гордость крепкую, чисто вот камень-гранит». Она всегда находила в себе силу улыбнуться тому, кому приносила письма. И «от приглашений к столу всегда отказывалась, дескать, не попрошайка». Один лишь раз изменила своему гордому правилу. Добрая женщина по фамилии Числова угостила юную почтальоншу горячим компотом и пышкой. «Раза два откусила (Любаша. — Н. И.) от пышки и незаметно ее в карман. А компот отхлебывала и вроде бы с пышкой его. Жует, жует… И очень радостно было ей от той задумки, ради которой пышку припрятала». Пышка, конечно, будет по-братски разделена между егорятами. Не умеет думать о себе эта девочка, все ее мысли о братьях и сестрах. Вот она идет, утопая в сугробах, резиновые сапоги (других нет!) не греют ног, руки одеревенели, сумка оттягивает плечо, а Любаша находит в себе силы хворост по дороге собирать, хворост домой тащить… И несомненно: все это правда. Были, несомненно, в военные годы такие вот дети…

Но что это? Мы с вами, читатель, как будто уговариваем себя любить юную героиню повести. Будто в нашем к ней отношении нет теплоты и непосредственности, а есть какая-то умозрительность. Что ж нам мешает? Ведь Любаша мало того что вынослива, горда, мужественна, добра. Она и собой прекрасна. Волнистая, «просяного отблеска» челка. Синие глаза, которые автор называет то «синие радости», то «синие просторы». А бывает в Любашиных глазах предрассветная синь, «что может и грозой обернуться, и знойно-радостным блеском урожайного лета».

Не эти ли «предрассветные сини» мешают нам с вами, читатель, попросту полюбить эту девочку, не синие ли просторы стоят между ней и нами? Попроще, попроще говорил бы автор о Любаше, это было бы лучше для нее и для нас! Но автор почему-то не говорит просто. Вот как он описывает такое будничное занятие, как топка печи:

«Запылал в печи хворост… И сразу — праздник, будто набежали в избу нарядные подружки: одни белее облака, другие в золотом да в луговом цветастом. Захороводили! И у каждой заветная тайна в лучисто-пугливых глазах».

Очень хочется пойти навстречу автору, который предлагает нам увидеть пылающий в печи хворост в образе каких-то подружек, из которых одни одеты в белое, другие в золотое, третьи в цветастое, причем в глазах у всех — заветная тайна… Но почему глаза? Откуда глаза? Это не говоря уже о тайне…

Но допустим, мы через это перешагнем. Не будем особенно вдумываться в пышные метафоры… Притерпимся к слогу автора, называющего письмо «огнисто-радостной весточкой», а намерение спрятать пышку для братьев и сестер — «задумкой». Спокойно отнесемся и к «синим просторам», и к «цветку синеглазому», и к тому, что глаза Володи и Васятки похожи на «ягоды сизые, дождем омытые, солнцем насквозь пронизанные». Эти красивости критик объясняет «лирико-романтическим ключом», добавляя, что образ Любаши «овеян поэтичностью». Хорошо. Допустим.

Хуже другое. Нашему искреннему желанию отнестись к Любаше и другим егорятам с любовью и сочувствием мешает нечто куда более серьезное…

Любаша добра, ясна, ровна, шутлива. Послушны, терпеливы, склонны к шутке и другие егорята. Несмотря на свой нежный возраст ни Володя, ни Васятка никогда не вопили, не теребили и куска не требовали. Раздача еды в семье Егоровых неизменно проходит в обстановке высокой сознательности и дисциплины. Как бы ни приходилось этим детям голодно, как бы ни было им холодно, ничто не может исторгнуть жалоб из их уст и слез из их глаз. Зарыдали егорята лишь однажды все разом, и то по недоразумению.

Автор сообщает, что характеры у детей разные: хилый Володя любит рисовать, Васятка — задира, Варя несколько пессимистична, Алеша увлекается техникой. Про Марийку не сказано ничего, но, надо полагать, что и у нее есть свои склонности и свой нрав. Однако ни разница темпераментов, ни разница возрастов на поведении детей совсем не отражается. Утром все как один вскакивают по первому зову старшей сестры. Радуются все разом. Плачут тоже все разом. Васятка разве что поболтливее других. И массу знает всяких слов. Вспомним, как он радовался на первых страницах повести, услыхав, что Любаша будет разносить денежные переводы. Ну откуда, казалось бы, этому малышу знать такие слова? А он их знает. И не только их. Находясь в пяти-шестилетнем возрасте, Васятка вскричал: «Пускай погибну! Кто Гитлера взорвет, тому и погибнуть не страшно».

Очень интересен разговор доброй бабки Матрены, любившей егорят, как родных внуков, с маленьким Васяткой. «Живые тут?» — окликнула. «А ты, баба Матрена, тоже живая?» — спросил с печи Васятка. «А рази не видишь?» — усмехнулась старая. «А чего же ты нас поперед себя в гроб-то суешь? Мы еще малые, нам еще пожить надо, — рассудил Васятка. — Эдак безобидно». Далее бабка Матрена сообщает, что связала варежки: «Будешь в них летом на печи спать!» — «Где же еще спать? Диванов мягких у нас нет…» — находчиво парирует мальчик.

Диалог любопытен тем, что без авторских добавлений («спросил Васятка», «усмехнулась старая») нельзя было бы понять, какая реплика принадлежит семидесятилетней, а какая семилетнему. А уж в репликах егорят нет никакой возможности разобраться. Подросший Алеша получил работу пастуха. В егоровской избе — радость, все шутят: «Алеша… Командиром молочного отряда будешь!»; «Алеша, тебя офицером назначили. Вот здорово!»; «Алеша, а я у тебя сержантом буду!»; «А я тогда санитаркой буду!»; «А я разведчиком буду! Разведую, где трава высокая, туда и коровы в атаку пойдут». Про санитарку явно сказала какая-то из девочек: или Варя-пессимистка, или не имеющая особых примет Марийка. Кому принадлежат остальные реплики, мы бы ни за что не догадались, если б не заботливость автора. Насчет «командира молочного отряда», оказывается, шутит Любаша, которой уже лет семнадцать — восемнадцать, ибо дело идет к концу повести. Насчет офицера шутит Васятка, насчет сержанта — Володя.

Мало того что эти дети не отличаются друг от друга, они еще и совсем не растут. Прошло пять лет. Вернулся с фронта отец, и егорята хвастаются ему старшей сестрой:

«— Она и в Елшанку носит письма, и в Озерное, и в Корнеево!

— И денежные переводы!»

Кому принадлежит первая реплика — остается неизвестным. Автор же второй реплики указан: это Васятка. Шестилетним он радовался по поводу денежных переводов и продолжает ликовать по тому же поводу, став одиннадцатилетним. Впрочем, автор по инерции все называет Васятку «малышок».

Прекрасное было у автора намерение — рассказать о детях, оставшихся в тяжелые годы без взрослых. И автор конечно же хорошо знаком с обстановкой, какая сложилась в деревне тех лет. Вот он добросовестно сообщает читателю, что дети ели, что носили. И какие заботы были у председателя колхоза. Все знает автор. А вот показать своих героев живыми не сумел. Вместо крестьянских детей вышли из-под его пера юные поселяне без возраста, без характеров. «Внутренняя сущность дела», что, по словам Л. Н. Толстого, самое главное в литературном произведении, в повести отсутствует.

А что же критика? А критика, в лице на этот раз Н. Изюмовой, вот что говорит по поводу невнимания автора к внутренней жизни персонажей: «В повести Василия Матушкина нет «сложности» психологических ассоциаций, «раскованности» мыслей и чувств — этих модных атрибутов «современного произведения». Но зато есть гражданственность, человечность, ясность повествования. А это ли не настоящие признаки современной повести?!»

Но гражданственность сама по себе как будто не существует. Носителем этого прекрасного качества является человек. Каким же образом автору, не сумевшему показать людей, удалось «зато» показать гражданственность?

А намерения-то у автора были самые светлые… Но не всегда добрые намерения приводят к добрым результатам. И это особенно ярко сказалось вот в какой истории, происшедшей в деревне Корнеево.

Любаша, щадя полюбившуюся ей добрую женщину Числову и ее славного сына Николку, решила скрыть от них похоронную: пусть подольше не узнают о гибели отца и мужа. Но умолчание обернулось страшным злом для семьи фронтовика. По селу пополз зловещий слух: Числов в плену, Числов — изменник, Числов воюет на стороне Гитлера. И вот уже вдова и сын Числова преданы остракизму: «А изба их словно вражеским духом опозорена, и сами они чисто вот заразные стали. Вроде и близко к ним подходить нельзя». А вскоре Николка говорит Любаше: «Вся деревня выселить нас сговаривается…» И добавляет: «Если в плену, тогда я сам в лагерь пойду! Не жизнь… если все указывать начнут, что выродок изменника, врага народа!»

К счастью, похоронная сохранилась, Любаша передает ее Николке, и Числовы спасены. Их оставляют жить в родной избе.

Что же хотел сказать всем этим автор? А то, несомненно, хотел он сказать, что в страшной войне, какую пережила наша отчизна, не было пощады изменникам, И юноше сыну, как бы горячо ни любил он отца, было легче примириться с мыслью о его смерти, чем с его изменой. Прекрасная мысль, но выразить ее автору не удалось. «Сказалось» у него совсем другое.

Изумляет прежде всего вот что: почему в родной деревне, где хорошо знали Числова, так легко поверили в его измену? Нет никаких доказательств ни тому, что Числов в плену, ни тому, что он изменил отечеству. Какой-то мерзавец пустил слух, а односельчане немедленно верят. И действовать готовы. Вот-вот выбросят на улицу ни в чем не повинных вдову Числова и его сына. Хороши односельчане! Не ожидая доказательств, на основании слуха, смутного подозрения они готовы тут же расправиться с подозреваемым! А так как подозреваемого под рукой нет, то наказаны будут его родственники.

Изумляет и поведение юных героев повести. Николка — лицо не эпизодическое, это будущий жених Любаши. И он уже готов верить, что отец в плену. Мало того. Что отец враг народа! И, не зная за собой никакой вины, уже в лагерь стремится. И попытки не делает бороться за доброе имя отца, дознаться, откуда пошла сплетня. И о судьбе матери не задумывается. Странное равнодушие к родителям, необъяснимая пассивность, удивительное непротивление злу!

А что же гордая Любаша, что синеглазый цветок? Уж она-то, наверное, возмущена, что добрую женщину и славного Николку хотят крова лишить? Но нет. Ничего противоестественного не видит Любаша в поведении жителей деревни Корнеево. Себя только и винит. Ах, отдай она вовремя бумажку, ничего бы и не было!

Автор хотел сказать одно, а получилось у него совсем другое. Однако критика в лице Д. Дычко пишет: «Эта линия в повести… не главная. Но она свидетельствует, что… художественное отражение жизни в наши дни невозможно без заострения читательского внимания на проблемах морально-этических…»

Странная тут получилась мораль, странная этика! Но критик не говорит о том, что у автора получилось. Критик догадался о добрых намерениях автора, за них и хвалит. Стоит ли это делать?

Намерения автора повести «Любаша» настолько в самом деле симпатичны, что, быть может, за них и стоило хвалить и надо было их поддерживать? Книги невыдающихся достоинств, книги скромного значения и притязаний всегда существовали и, видимо, будут существовать в литературе. И мы с вами, читатель, — не правда ли? — не поставим эту повесть в один ряд с «Солноворотом» и тем паче с «Хмелем»… Однако редакция «Роман-газеты» оказала, пожалуй, автору дурную услугу. Повесть, столь высоко вознесенная, вышедшая двухмиллионным тиражом, попавшая в свет рампы, претендует уже на роль эталона, а потому заслуживает придирчивого и строгого суда. Этого суда повесть не получила. Ее расхвалили за тему, за намерение. Ее расхвалили и за язык!

Вот, скажем, что пишет та же Н. Изюмова: «Скорее всего именно в результате вдумчивых поисков, а не в озарении родилась и сама стилевая манера повести. В ней как бы слиты воедино красота народной речи и поэзия деревенской жизни. И сплав получился прочный и органичный».

Это о каком же «сплаве» речь?

Характерные для былинно-сказовой манеры автора выражения вроде «вражины крылатые», фольклорное «по-над лесом», инверсии вроде «ягоды сизые» и «цветок синеглазый» перемежаются в авторской речи словами и выражениями иного рода: «И глядит с улыбкой: довольна ли адресатка обслуживанием?»; «Слово за слово, и пошел Сашка раскручивать свой репертуар»; «А теперь вот еще рейсик»; «активничать» и т. п.

Слияние воедино «ягод сизых» с «обслуживанием», а «вражин крылатых» с «адресатками» вряд ли можно назвать органичным сплавом.

Огромный тираж и критические восторги придают заурядной книге значение, ею не заслуженное. Самому писателю безотчетные похвалы, наверное, приятнее, чем трезвое суждение о достоинствах и недостатках его труда, но они, похвалы, ставят писателя в особенно беззащитное положение, когда речь идет о действительно высоких критериях большой художественной литературы.

ПО ДРУГОМУ СЧЕТУ

Итак, мы познакомились с тремя произведениями, изданными в пяти выпусках. Эти книги из лучших, наиболее значительных произведений последних лет, ибо других «Роман-газета», как не раз объявлялось, не выпускает.

И внезапно нас с вами, читатель, охватывает горькое ощущение бедности, сиротства, какой-то даже бесприютности… Будто нет у нас богатства, каким мы привыкли гордиться, — русской литературы. Будто нет традиций. Потому что если богатство есть, и традиции существуют, и были написаны великие исторические романы, и хорошие исторические романы, то не мог быть издан трехмиллионным тиражом и причислен к историческим романам «Хмель»… И не могли быть изданы двухмиллионным тиражом и тем самым причислены к произведениям выдающимся «Солноворот» и «Любаша»…

Как это объяснить, как понять?

В критической заметке, принадлежащей перу И. Баукова (газета «Сельская жизнь»), читаем:

«О повести «Любаша» писателя Василия Семеновича Матушкина я узнал не от литераторов… «Интересно, есть ли сегодня в газете продолжение «Любаши»?» — говорили между собой пассажиры. Я невольно обратил на них внимание. Нет, это были не литераторы».

Автор другой заметки, опубликованной в «Неделе», А. Асаркин, узнал о романе «Хмель» тоже не от литераторов. «…790 страниц чтения, рекомендованного строителями и шоферами с Арадана. Кто хоть раз побывал в Сибири, никогда не отмахнется от такой рекомендации».

Критик не отмахнулся, прочитал «Хмель» и написал о нем так:

«Лихой литературовед или непреклонный учитель словесности могут разделаться с «Хмелем» просто и безапелляционно. Похвалить его так коротко не удастся… В короткой заметке можно только поддержать рекомендацию парней с Арадана, у которых нет такого образования, чтобы проанализировать эту книгу, и нет такого опыта, чтобы разобраться в своем восприятии, но зато есть такая душевная чистота, чтобы полюбить ее, ни о чем не спрашивая».

Очень странно, что критик противопоставляет образование душевной чистоте, давая понять, что одно исключает другое… Суть, однако, не в этом. И. Бауков бросил намек, А. Асаркан высказался прямее, но мысль обеих заметок та же самая: и «Любаша» и «Хмель» вряд ли будут иметь успех среди учителей, литераторов и литературоведов. Зато оба произведения понравятся тем, кто не умеет анализировать прочитанное. Не поздоровится от эдаких похвал!

И зачем понадобилось критикам противопоставлять «парней с Арадана» учителям словесности, а пассажиров электрички (колхозников?) литераторам? Дескать, мнение одних ценно, а мнение других неважно. Но, полагаю, что сами же парни с Арадана с этим не согласятся. Им, парням с Арадана, как раз может быть интересно знать мнение о той или другой книге учителей словесности и литераторов!

А кроме того, не обязательно надо уметь анализировать книгу, чтобы понять, хороша она или дурна. Достаточно иметь эстетическое чутье. Чутье же это не является непременной принадлежностью образования, оно встречается и у людей без высшего образования. На этом основании можно утверждать, что «Хмель» покорил не всех парней с Арадана.

Если бы оба критика сказали попросту, без противопоставлений и иных затей, что такое произведение, как «Хмель», своего читателя найдет, то на это возразить было бы нечего. И в самом деле — найдет.

Пятьдесят пореволюционных лет подняли культурный уровень масс и дали писателю аудиторию, о которой прежде нельзя было мечтать. В большинстве своем читатели несут сегодня домой «Белинского и Гоголя», а не «Милорда глупого»… Однако читатель невзыскательный, простодушный, не умеющий еще отличить литературу от подделки под нее, имеется.

Разумеется, есть спрос на такие произведения, как «Хмель»! Там много волнующего. Старообрядцы, которые поминутно пытают и убивают друг друга, — надо же! Подполковник, проигрывающий сапоги в Монте-Карло, — это подумать! Развратная жена купца-миллионщика с диадемами и жемчугами. Сказочный храбрец, он же революционер, борец за народное счастье, крестьянский сын Тимофей Боровиков…

А с «Любашей» дело иного рода. Эта повесть нашла читателя, который воспринимает ее как бы через призму собственных горьких воспоминаний о войне. Вон ведь и малым детям что вынести пришлось! И не замечает читатель, что нет в произведении ни детей, ни стариков, а есть условные фигуры. Одна фигура поименована Васяткой, другая — бабкой Матреной…

Каждому нормальному человеку свойственна любовь к своему отечеству, к его традициям, нравам, обычаям. И найдется, конечно, читатель, которому придется по душе подсюсюкиванье былинно-сказовым слогом, фольклорные слова, славянизмы и все эти «тысяцкие», «кунички» и «лебедушки». Псевдолубок выдается за «народность», поскольку смысл данного термина известен не всем читателям.

Речь пока шла о читателе невзыскательном, простодушном. А что же критика?

«Любашу» Матушкина в печати хвалили. Хвалили и «Хмель». Мне, правда, не случилось прочесть ни одной статьи, в которой содержался бы добросовестный анализ этих произведений и где свои выводы автор статьи доказал бы и подтвердил цитатами из текста. Посудите сами. Один критик пишет, что язык романа «Хмель» «нетороплив и плавен, словно сама природа тайги породила этот ритм». Другой критик утверждает, что слог повести «Любаша» «родился на немишкинских лугах и нивах». Доказать бы эти красивые высказывания цитатами! Но цитат нет. Подобный метод вряд ли можно назвать критическим. Это скорее метод рекламный.

Всем известны слова Ленина: «Не опускаться до неразвитого читателя, а неуклонно — с очень осторожной постепенностью — поднимать его развитие».

Но есть критики, которые невольно, а иные, быть может, и вольно (ложно понятый демократизм?) к неразвитым вкусам подлаживаются, им потакают.

И вот «Хмель» назван «социальной эпопеей», а «Солноворот» — романом. Но названия эти даны по другому счету, по другой как бы валюте. Есть в нашей литературе истинные социальные эпопеи, есть истинные романы. А есть и эрзацы социальных эпопей и романов. Там — для всех. А тут для тех, кто еще не умеет отличить настоящую литературу от подделки под нее. Для читателя невзыскательного сгодятся эпопеи удешевленного типа и уцененные романы…

Но еще И. Д. Сытин, действовавший в начале века, утверждал, что никакой «отдельной литературы» пониженного сорта для тех, у кого неразвит вкус, не нужно. Прекрасное, настоящее доступно всем, «…пока Пушкин продавался по 5 рублей за полное собрание сочинений, он был недоступен. Но когда я стал продавать всего Пушкина по 80 копеек, а Гоголя — по 50 копеек, то спрос на книги этих писателей превысил самые смелые мои ожидания».

Если это было справедливо для населения царской России, то разве мыслимо в наше время издавать миллионными тиражами литературу заведомо сниженного качества?

Революционность — это борьба за культуру для всех. Именно в этом идея горьковской «Всемирной литературы».

«Солноворот», «Хмель» и «Любаша», изданные в нескольких миллионах экземпляров, — это очень и очень много. Но, возможно, этого все-таки мало, чтобы судить о деятельности редакции «Роман-газеты».

Давать этой редакции какие бы то ни было рекомендации мы, конечно, не осмелимся. Но выразить вслух свое удивление — право каждого. И вот, пользуясь этим правом, удивимся, что нет в выпусках «Роман-газеты» романа Абрамова «Две зимы и три лета», ни второй книги «Полесской хроники» Мележа, ни «Привычного дела» Белова, ни «Кражи» Астафьева, ни «Созвездия Козлотура» Искандера. Несомненно, и в этих произведениях есть недостатки, но никто, надо думать, не сомневается в том, что это истинная литература, литература для всех.

Будем, однако, надеяться, что редакция все же стремится публиковать на страницах «Роман-газеты» лучшие литературные произведения современности, делая прекрасное доступным всем. И предъявляет к авторам высокие требования, без всяких скидок и уценок.


А что там делает давно забытый нами пассажир скорого поезда Москва — Ташкент?

О пассажире осталось сказать немного. В последний день своего пребывания в пути он решился открыть второй роман, купленный в киоске «Союзпечати»… Но не успел. Лежавшую на столике книгу распахнул ветер, ворвавшийся в неплотно затворенное окно.

Взгляд нашего пассажира упал на строки: «Напрасно пыталась Елена гальванизировать его стремление стать дирижером, говорила о его исключительном слухе, о способности расчленять оркестр на отдельные составляющие, рисовала картины заманчивого будущего».

Еще несколько страниц перелистал ветер: «Когда тебе выворачивают мозги и одновременно кладут на лопатки…»

Пассажир задвинул оконное стекло и забросил роман в сетку. Кем он был, наш пассажир, — учителем ли словесности, шофером, строителем или колхозником, — неизвестно. Известно одно: он любил родной язык. И хотя прекрасно понимал, что нельзя же судить о романе по одной, двум и даже пяти фразам, но читать ему все-таки расхотелось.

Он просто сидел у окна, курил, вздыхал, думал. И вот поезд замедлил ход, замелькали станционные строения, и чей-то бодрый голос произнес в соседнем купе: «Приехали!»


1969

Загрузка...