Аввакум протопоп понужен бысть житие свое написати иноком Епифанием, — понеже отец ему духовной инок, — да не забвению предано будет дело Божие; и сего ради понужен бысть отцем духовным на славу Христу, Богу нашему. Аминь[431]
Всесвятая Троице, Боже и Содетелю[432] всего мира! Поспеши и направи сердце мое начати с разумом и кончати делы благими, яже ныне хощу глаголати аз, недостойный; разумея же свое невежество, припадая, молю ти ся и еже от тебя помощи прося: управи ум мой и утверди сердце мое приготовитися на творение добрых дел, да — добрыми делы просвещен — на Судище десныя ти страны причастник буду[433] со всеми избранными твоими. И ныне, Владыко, благослови, да, воздохнув от сердца, и языком возглаголю[434].
Дионисия Ареопагита о Божественных именех[435], что есть Богу присносущные[436] имена, истинные, еже есть близостные, и что виновные[437], сиречь похвальные. Сия суть сущие: сый[438], свет, истинна, живот[439]. Только четыре свойственных[440], а виновных много, сия суть: Господь, Вседержитель, непостижим, неприступен, трисиянен, триипостасен[441], царь славы, непостоянен, огнь, дух, Бог, и прочая по тому разумевай.
Того же Дионисия о истинне: «Себе бо отвержение — истинны испадение есть, истинна бо сущее есть; аще бо истинна сущее есть, истинны испадение — сущаго отвержение есть; от сущаго же Бог испасти не может, и еже не быти — несть».
Мы же речем: потеряли новолюбцы существо Божие испадением от истиннаго Господа, Святаго и Животворящаго Духа. По Дионисию: коли уж истинны испали, тут и сущаго отверглись. Бог же от существа своего испасти не может, и еже не быти — несть того в нем: присносущен истинный Бог наш. Лучше бы им в Символе веры не глаголати «Господа», виновнаго имени, а нежели «истиннаго» отсекати, в немже существо Божие содержится. Мы же, правовернии, обоя имена исповедаем и в Духа Святаго, Господа истиннаго и животворящаго, света нашего, веруем[442], со Отцем и с Сыном поклоняемаго, за негоже стражем и умираем, помощию его Владычнею.
Тешит нас Дионисий Ареопагит, в книге ево сице пишет: «Сей убо есть воистинну истинный христианин, зане истинною разумев Христа, и тем богоразумие стяжав, изступив убо себе, не сый в мирском их нраве и прелести, себя же весть трезвящеся и изменена всякаго прелестнаго неверия, не токмо даже до смерти бедствующе истинны ради, но и неведением скончевающеся всегда, разумом же живуще, и християне суть свидетельствуемы»[443].
Сей Дионисий научен вере Христове от Павла апостола, живый во Афинах, прежде — да же не приитти в веру Христову — хитрость имый ищитати беги небесныя, егда же верова Христови, вся сия вмених быти, яко уметы[444]. К Тимофею пишет в книге своей[445], сице глаголя: «Дитя, али не разумеешь, яко вся сия внешняя блядь[446] ничтоже суть, но токмо прелесть и тля[447], и пагуба? Аз пройдох делом и ничтоже обретох, но токмо тщету».
Чтый да разумеет. Ищитати беги небесныя любят погибающии[448],[449] понеже любви истинныя не прияша, во еже спастися им; и сего ради послет им Бог действо льсти, во еже веровати им, лжи, да суд приимут не веровавшии истинне, но благоволиша о неправде. Чти Апостол, 275[450].
Сей Дионисий еще не приидох в веру Христову, со учеником своим во время распятия Господня быв в Солнечнем граде[451] и видев: солнце во тму преложися, и луна в кровь, звезды в полудне на небеси явилися черным видом. Он же ко ученику глагола: «Или кончина веку прииде, или Бог-Слово плотию стражет», — понеже не по обычаю тварь виде изменену, и сего ради бысть в недоумении.
Той же Дионисий пишет о солнечней знамении, когда затмится: есть на небеси пять звезд заблудных[452], еже именуются луны. Сии луны Бог положил не в пределех, якоже и прочии звезды, но обтекают по всему небу, знамение творя или во гнев, или в милость, по обычаю текуще. Егда заблудная звезда, еже есть луна, подтечет под солнце от запада и закроет свет солнечный, то солнечное затмение за гнев Божий к людям бывает. Егда же бывает от востока луна подтекает, то, по обычаю шествие творяще, закрывает солнце[453].
А в нашей Росии бысть знамение: солнце затмилось в 162 (1654) году, пред мором за месяц или меньши[454]. Плыл Волгою-рекою архиепископ Симеон Сибирской[455], и в полудне тма бысть, перед Петровым днем недели за две; часа с три, плачючи, у берега стояли. Солнце померче, от запада-луна подтекала, по Дионисию — являя Бог гнев свой к людям; в то время Никон-отступник веру казил и законы церковный. И сего ради Бог излиял фиал[456] гнева ярости своея на Рускую землю: зело мор велик был[457], неколи еще забыть, вси помним.
Потом, минув годов с четырнатцеть, вдругоряд солнцу затмение было; в Петров пост, в пяток, в час шестый, тма бысть, солнце померче, луна подтекала от запада же, гнев Божий являя. И протопопа Аввакума, беднова горемыку, в то время с прочими остригли — в соборной церкви — власти и на Угреше в темницу, проклинав, бросили[458]. Верный разумеет, что делается в земли нашей за нестроение церковное. Говорить о том полно, в день века[459] познано будет всеми, потерпим до тех мест.
Той же Дионисий пишет о знамении солнца, како бысть при Исусе Наввине во Израили. Егда Исус секий иноплеменники, и бысть солнце противо Гаваона, еже есть на полднях, ста Исус крестообразно, сиречь разпростре руце свои, и ста солнечное течение, дондеже враги погуби. Возвратилося солнце к востоку, сиречь назад отбежало, и паки потече, и бысть во дни том и в нощи тридесеть четыре часа, понеже в десятый час отбежало; так в сутках десять часов прибыло. И при Езекии-царе бысть знамение: оттече солнце вспять во вторый на десять час дня, и бысть во дни и в нощи тридесять шесть часов. Чти книгу Дионисиеву, там пространно урузумеешь[460].
Он же Дионисий пишет о небесных силах, росписует, возвещая, како хвалу приносят Богу, разделялся деветь чинов на три троицы. Престоли, херувими и серафими освящение от Бога приемлют и сице восклицают: «Благословенна слава от места Господня!» И чрез их преходит освящение на вторую троицу, еже есть господьства, начала, власти. Сия троица, славословя Бога, восклицают: «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!» По Алфавиту[461]: «аль» — Отцу, «иль» — Сыну, «уйя» — Духу Святому. Григорий Ниский толкует: «Аллилуйя — хвала Богу». А Василий Великий[462] пишет: «Аллилуйя — ангельская речь, человечески рещи — „Слава тебе, Боже”». До Василия пояху во церкви ангельския речи: «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!» Егда же бысть Василий, и повеле пети две ангельския речи, а третьюю — человеческую, сице: «Аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, Боже!» У святых согласно, у Дионисия и у Василия: трижды воспевающе, со ангелы славим Бога, а не четыржи, по римской бляди: мерско богу четверичное воспевание сицевое: «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя! Слава тебе, Боже!» Да будет проклят сице поюще!
Паки на первое возвратимся. Третьяя троица — силы, архангели, ангели — чрез среднюю троицу освящение приемля, поют: «Свят, свят, свят, Господь Саваоф! Исполнь небо и земля славы его![463]». Зри, тричислено и сие воспевание. Пространно Пречистая Богородица протолковала о аллилуйи, явилася ученику Ефросина Пъсковскаго, именем Василию[464]. Велика во аллилуйи хвала Богу, а от зломудръствующих — досада велика: по-римски Святую Троицу в четверицу глаголют, Духу и от Сына исхождение являют[465]. Зло и проклято се мудрование Богом и святыми! Правоверных избави, Боже, сего начинания злато, о Христе Исусе, Господе нашем, ему же слава ныне и присно и во веки веком. Аминь.
Афанасий Великий рече: «Иже хощет спастися, прежде всех подобает ему держати кафолическая вера, ея же аще кто целы и непорочны не соблюдает, кроме всякаго недоумения, во веки погибнет! Вера же кафолическая сия есть: да единаго Бога в Троице и Троицу во единице почитаем, ниже сливающе составы, ниже разделяюще существо: ин бо есть состав Отечь, ин — Сыновень, ин — Святаго Духа; но Отчее, и Сыновнее, и Святаго Духа — едино Божество, равна слава, соприсносущно величество. Яков Отец — таков Сын, таков и Дух Святый; вечен Отец, вечен Сын, вечен и Дух Святый; не создан Отец, не создан Сын, не создан и Дух Святый; Бог Отец, Бог Сын, Бог и Дух Святый. Не три Бози, но един Бог, не три несоздании, но един несозданый, един вечный. Подобне: Вседержитель Отец, Вседержитель Сын, Вседержитель и Дух Святый. Равне: непостижим Отец, непостижим Сын, непостижим и Дух Святый. Обаче не три Вседержители, но един Вседержитель; не три непостижимии, но един Непостижимый, един Пресущный. И в сей Святой Троице ничтоже первое или последнее, ничтоже более или мнее, но целы три составы и соприсносущны суть себе и равны. Особно бо есть Отцу нерождение, Сыну же рождение, а Духу Святому исхождение; обще же им Божество и Царство».
[Нужно бо есть побеседовати и о вочеловечении Бога-слова к вашему спасению[466].] За благость щедрот излия себе от отеческих недр Сын, Слово Божие, в Деву чисту, Богоотроковицу. Егда время наставало, и воплотився от Духа Свята и Марии-девы, вочеловечився, нас ради пострадал, и воскресе в третий день, и на небо вознесеся, и седе одесную величествия на высоких[467] и хощет паки приитти судити и воздати комуждо по делом его, егоже царствию несть конца.
И сие смотрение в Бозе бысть прежде да же не создатися Адаму, прежде да же не вообразитися[468]. [Совет Отечь] Рече Отец Сынови: «Сотворим человека по образу нашему и по подобию». И отвеща другий: «Сотворим, Отче, и преступит бо». И паки рече: «О единородный мой! О свете мой! О Сыне и Слове! О Сияние славы моея! Аще промышляеши созданием своим, подобает ти облещися в тлимаго человека, подобает ти по земли ходити, апостолы восприяти, пострадати и вся совершити». И отвеща другий: «Буди, Отче, воля твоя!» И по сем создася Адам.
Аще хощеши пространно разумети, что Маргарит, «Слово о вочеловечении», тамо обрящеши. Аз кратко помянул, смотрение показуя. Сице всяк веруяй в он — не постыдится, а не веруяй — осужден будет и во веки погибнет, по вышереченному Афанасию[469].
Сице аз, протопоп Аввакум, верую, сице исповедаю, с сим живу и умираю[470].
Рождение же мое в Нижегороцких пределех, за Кудмою-рекою, в селе Григорове[471]. Отец ми бысть священник Петр[472], мати — Мария, инока Марфа. Отец же мой прилежаше пития хмельнова; мати же моя постница и молитвенца бысть, всегда учаше мя страху Божию. Аз же некогда видев у соседа скотину умершу, и той нощи, возставше, пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть. И с тех мест обыкох по вся нощи молитися. Потом мати моя овдовела, а я осиротел молод, и от своих соплеменник во изгнании быхом. Изволила мати меня женить, аз же Пресвятей Богородице молихся, да даст ми жену — помощницу ко спасению. И в том же селе девица, сиротина же, безпрестанно обыкла ходить во церковь, имя ей Анастасия[473]. Отец ея был кузнец, именем Марко, богат гораздо; а егда умре, после ево вся истощилось. Она же в скудости живяше и моляшеся Богу, да же сочетается за меня совокуплением брачным; и бысть по воли Божии тако.
Посем мати моя отъиде к Богу в подвизе велице, аз же от изгнания преселихся во ино место[474]. Рукоположен во дьяконы двадесяти лет з годом, и по дву летех в попы поставлен, живый в попех осм лет; и потом совершен в протопопы православными епископы, тому двадесеть лет минуло: и всего тридесят лет, как имею священъство[475].
А егда в попах был, тогда имел у себя детей духовных много, по се время сот с пять или с шесть будет. Не почивая, аз, грешный, прилежа во церквах, и в домех, и на распутиях, по градом и селам, еще же и в царствующем граде, и во стране Сибиръской проповедуя и уча слову Божию, — годов будет тому с полтретьяцеть.
Егда еще был в попех, прииде ко мне исповедатися девица[476], многими грехми обремененна, блудному делу и малакии[477] всякой повинна; нача мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, пред Евангелием стоя. Аз же, треокаянный врач, сам разболелъся, внутрь жгом огнем блудным. И горько мне бысть в той час, зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил руку правую на пламя, и держал, дондеже во мне угасло злое разжежение. И отпусти девицу, сложа ризы, помоляся, пошел в дом свой зело скорбен; время же, яко полнощи. И пришед во свою избу, плакався пред образом Господним, яко и очи опухли, и моляся прилежно, да же отлучит мя Бог от детей духовных, понеже бремя тяшко, неудоб носимо[478]. И падох на землю, на лицы своем, рыдаше горце, и забыхся, лежа. Не вем, как плачю, а очи сердечнии при реке Волге. Вижу: пловут стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шесты златы, и все злато; по единому кормщику на них сиделцов. И я спросил: «Чье корабли?» И оне отвещали: «Лукин и Лаврентиев». Сии Быша ми духовные дети, меня и дом мой наставили на путь спасения и скончалися богоугодне. А се потом вижу третей корабль, не златом украшен, но разными пестротами — красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо[479], — егоже ум человечь не вмести красоты его и доброты; юноша светел, на корме сидя, править; бежит ко мне из-за Волъги, яко пожрати[480] мя хощет. И я вскричал: «Чей корабль?» И сидяй на нем отвещал: «Твой корабль! На, плавай на нем з женою и детми, коли докучаешь!» И я вострепетах и, седше, разсуждаю: «Что се видимое? И что будет плавание?»
А се по мале времени, по писанному, объяша мя болезни смертныя, беды адавы обретоша мя; скорбь и болезнь обретох[481].
У вдовы началник отнял дочерь, и аз молих его, да же сиротину возвратит к матери. И он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю, и у церкви пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз лежа мертв полчаса и больши, и паки оживе Божиим мановением. И он, устрашался, отступился мне девицы. Потом научил ево дьявол: пришед во церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву говорю в то время.
Таже ин начальник во ино время, на мя разсвирепел, прибежав ко мне в дом, бив меня, и у руки огрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодари Бога, завертев руку платом, пошел к вечерне. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки, со двема малыми пищалми, и, близь меня быв, запалил ис пистоли. И Божиею волею на полке порох пыхнул, а пищаль не стрелила. Он же бросил ея на землю, из другая паки запалил так же — и Божия воля учинила так же: и та пищаль не стрелила. Аз же прилежно, идучи, молюсь Богу; единою рукою осенил ево и поклонился ему. Он меня лает, а я ему рекл: «Благодать во устных твоих, Иван Родионович, да будет!» Посем двор у меня отнял, а меня выбил, всево ограбя, и на дорогу хлеба не дал.
В то же время родился сын мой Прокопей, которой сидит с матерью в земле закопан[482]. Аз же, взяв клюшку, а мати — некрещенова младенца, побрели, аможе Бог настави и на пути крестили, якоже Филипп каженика древле[483]. Егда же аз прибрел к Москве, к духовнику протопопу Стефану и к Неронову протопопу Иванну[484], они же обо мне царю известиша, и государь меня почал с тех мест[485] знати. Отцы же з грамотою паки послали меня на старое место, и я притащилъся, — ано и стены разорены моих храмин. И я паки позавелся, а дьявол и паки воздвиг на меня бурю. Приидоша в село мое плясовые медведи з бубнами и з домрами, и я, грешник, по Христе ревнуя, изгнал их, и хари, и бубны изломал на поле, един у многих, и медведей двух великих отнял, — одново ушиб, и паки ожил, а другова отпустил в поле[486]. И за сие меня Василей Петрович Шереметев, пловучи Волгою в Казань на воеводство[487], взяв на судно и браня много, велел благословить сына своего Матфея, бритобратца[488]. Аз же не благословил, но от Писания ево и порицал, видя блудолюбный образ[489]. Боярин же, гораздо осердясь, велел меня бросить в Волъгу, и, много том, протолкали[490]. А опосле учинились добры до меня, у царя на сенях со мною прощались[491],[492] а брату моему меньшому бояроня Васильева и дочь духовная была[493].
Так-то Бог строит своя люди!
На первое возвратимся. Таже ин началник на мя разсвирепел: приехав с людми ко двору моему, стрелял из луков и ис пищалей, с приступом. А аз в то время, запершися, молился с воплем ко Владыке: «Господи, укроти ево и примири, имиже веси судбами!» И побежал от двора, гоним Святым Духом. Таже в нощь ту прибежали от него и зовут меня со многими слезами: «Батюшко-государь, Евфимей Стефанович при кончине, и кричит неудобно[494], бьет себя и охает, а сам говорит: „Дайте и батька Аввакума!” За него Бог меня наказует!» И я чаял, меня обманывают, ужасеся дух мой во мне. А се помолил Бога сице: «Ты, Господи, изведый мя из чрева матере моея и от небытия в бытие мя устроил! Аще меня задушат — и ты причти мя с Филиппом, митрополитом Московским[495]; аще зарежут — и ты причти мя з Захариею пророком[496]; а буде в воду посадят — и ты, яко Стефана Пермъскаго, паки освободишь мя![497]» И моляся, поехал в дом к нему, Евфимию.
Егда же привезоша мя на двор, выбежала жена его Неонила и ухватила меня под руку, а сама говорит: «Поди-тко, государь наш батюшко, поди-тко, свет наш кормилец!» И я сопротив тово: «Чюдно! Давеча был блядин сын, а топерва — батюшко! Болшо[498], у Христа-тово остра шелепуга-та[499], скоро повинилъся муж твой!» Ввела меня в горницу. Вскочил с перины Евфимей, пал пред ногама моима, вопит неизреченно: «Прости, государь, согрешил пред Богом и пред тобою![500]» А сам дрожит весь. И я ему сопротиво[501]: «Хощеши ли впредь цел быти?» Он же, лежа, отвеща: «Ей, честный отче!» И я рек: «Востани! Бог простит тя!» Он же, наказан гораздо, не мог сам востати. И я поднял и положил ево на постелю, и исповедал, и маслом священным помазал, и бысть здрав. Так Христос изволил. И наутро отпустил меня честно[502] в дом мой; и з женою Быша ми дети духовныя, изрядныя раби Христовы. Так-то Господь гордым противится, смиреным же дает благодать[503].
Помале паки инии изгнаша мя от места того вдругоряд. Аз же сволокся к Москве, и Божиею волею государь меня веле в протопопы поставить в Юрьевец-Повольской[504]. И тут пожил немного — только осм недель. Дьявол научил попов и мужиков и баб, пришли к патриархову приказу, где я дела духовныя делал, и вытаща меня ис приказа собранием, — человек с тысящу и с полторы их было, — среди улицы били батожьем и топтали; и бабы были с рычагами[505].[506] Грех ради моих, замертва убили и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошеди умчали в мое дворишко; и пушкарей воевода около двора поставил. Людие же ко двору приступают, и по граду молва велика. Наипаче же попы и бабы, которых унимал от блудни, вопят: «Убить вора, блядина сына, да и тело собакам в ров кинем!» Аз же, отдохня, в третей день ночью, покиня жену и дети, по Волге сам-третей ушел к Москве. На Кострому прибежал — ано и тут протопопа же Даниила изгнали[507] Ох, горе! Везде от дьявола житья нет! Прибрел к Москве, духовнику Стефану показался: и он на меня учинилъся печален: «На што, де, церковь соборную покинул?» Опять мне другое горе! Царь пришел к духовнику благословитца ночью: меня увидел тут, — опять кручина: «На што, де, город покинул?» А жена, и дети, и домочадцы, человек з дватцеть, в Юрьевце остались: неведомо — живы, неведомо — прибиты! Тут паки горе.
Посем Никон, друг наш, привез ис Соловков Филиппа-митрополита[508]. А прежде его приезду духовник Стефан, моля Бога и постеся седмицу з братьею, — и яс ними тут же, — о патриаръхе, да же даст Бог пастыря ко спасению душ наших; и с митрополитом Казанским Корнилием, написа челобитную за руками[509], подали царю и царице — о духовнике Стефане, чтобы ему быть в патриархах[510]. Он же не восхотел сам и указал на Никона-митрополита. Царь ево и послушал, и пишет к нему послание навстречю[511]: «Пресвященному митрополиту Никону Новгороцкому и Великолуцкому и всеа Русии радоватися», и прочая. Егда же приехал, с нами, яко лис: челом да здорово! Выдает, что быть ему в патриархах, и чтобы откуля помешка какова не учинилась. Много о тех кознях говорить! Егда поставили патриархом, так друзей не стал и в Крестовую пускать[512]! А се и яд отрыгнул: в пост Великой прислал память[513] х Казанъской[514], к Неронову Иванну. А мне отец духовной был, я у нево все и жил в церкве: егда куды отлучится, ино я ведаю церковь. И к месту, говорили, на дворец к Спасу, на Силино, покойника место[515], да Бог не изволил. А се и у меня радение[516] худо было, любо мне у Казанъские, тое держалися, чел народу книги. Много людей приходило.
В памети Никон пишет[517]. «Год и число. По преданию святых апостол и святых отец, не подобает во церкви метания[518] творити на колену, но в пояс бы вам творити поклоны, еще же и трема персты бы есте крестились». Мы же задумалися, сошедшеся между собою: видим, яко зима хощет быти, сердце озябло и ноги задрожали. Неронов мне приказал церковь, а сам един скрылся в Чюдов — седмицу в полатке молился. И там ему от образа глас бысть[519] во время молитвы: «Время приспе страдания, подобает вам неослабно страдати!» Он же мне, плачючи, сказали, таже коломенъскому епископу Павлу, егоже Никон напоследок огнем жжег в новогороцких пределех[520], потом — Данилу, костромскому протопопу, таже сказали и всей братье. Мы же з Данилом, написав ис книги выписки о сложении персти и о поклонех[521], и подали государю. Много писано было, он же, не веми где, скрыл их, мнит ми ся, Никону отдал.
После тово вскоре схватав Никон Даниила, в монастыре за Тверскими вороты, при царе остриг голову и, содрав однарятку, ругая, отвел в Чюдов в хлебню и, муча много, сослал в Астрахань[522]. Венец тернов на главу ему там возложил и, вземляной тюрме и уморили. После Данилова стрижения взяли другова — темниковскаго — Даниила ж, протопопа, и посадили в монастыре у Спаса на Новом[523], таже протопопа Неронова Иванна: в церкви скуфью сняли и посадили в Симанове монастыре, опосля сослали на Вологду, в Спасов Каменной монастырь, потом в Колской острог. А напоследок по многом страдании изнемог бедной — принял три перста, да так и умер[524]. Ох, горе! Всяки мняйся[525] стоя, да блюдется, да ся не падет[526]; люто время, по реченному Господем, аще возможно духу антихристову прельстити и избранныя[527]. Зело надобно крепко молитися Богу, да спасет и помилует нас, яко благ и человеколюбец.
Таже меня взяли от всенощнаго Борис Нелединской со стрельцами[528], человеки со мною с шестьдесят взяли: их в тюрьму отвели, а меня на патриархове дворе на чепь посадили ночью. Егда же розсветало в день неделный, посадили меня на телегу, и ростянули руки, и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря, и тут на чепи кинули в темную полатку, ушла в землю, и сидел три дни, ни ели, ни пили; во тме сидя, кланялся на чепи, не знаю — на восток, не знаю — на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. Бысть же я в третий день приалъчен[529], сиречь есть захотел, и после вечерни ста предо мною, не вем — ангел, не вем — человек, и по се время не знаю, токмо в потемках молитву сотворил, и, взяв меня за плечо, с чепью к лавке привел и посадил, и лошку в руки дал и хлебца немношко и штец дал похлебать — зело прикусны, хороши! И рекл мне: «Полно, довлеет[530] ти ко укреплению!» Да и не стало ево. Двери не отворялись, а ево не стало! Дивно только человек, а что же ангел? Ино нечему дивитца — везде ему не загорожено. На утро архимарит з братьею пришли и вывели меня, журят мне: «Что патриарху не покорисся?» А я от Писания ево браню да лаю. Сняли большую чеп, да малую наложили, отдали чернцу под начал, велели волочить в церковь. У церкви за волосы дерут, и под бока толкают, и за чеп торгают, и в глаза плюют. Бог их простит в сий век и в будущий: не их то дело, но сатаны лукаваго. Сидел тут я четыре недели.
В то время после меня взяли Логина, протопопа муромскаго; в соборной церкви, при царе, остриг в обедню[531]. Во время переноса снял патриарх со главы у архидьякона дискос и поставил на престол с Телом Христовым; а с чашею архиматрит чюдовской Ферапонт вне олътаря, при дверех царских, стоял. Увы, разсечения Тела Христова, пущи жидовскаго действа! Остригше, содрали с него однарятку и кафтан. Логин же разжегся ревностию божественнаго огня, Никона порицая, и чрез порог в олтарь в глаза Никону плевал; распоясався, схватя с себе рубашку, в олтарь в глаза Никону бросил. И чюдно! Растопоряся рубашка и покрыла на престоле дискос, бытто возду́х. А в то время и царица в церкве была. На Логина возложили чеп и, таща ис церкви, били метлами и шелепами[532] до Богоявленскова монастыря, и кинули в полатку нагова, и стрелцов на карауле поставили накрепко стоять. Ему же Бог в ту нощь дал шубу новую да шапку. И на утро Никону сказали, и он розсмеявся, говорит: «Знаю, су, я пустосвятов тех!» И шапку у нево отнял, а шубу ему оставил.
Посем паки меня из монастыря водили пешева на патриархов двор, так же руки ростяня, и, стязався[533] много со мною, паки также отвели. Таже в Никитин день — ход со кресты[534], а меня паки на телеге везли против крестов. И привезли к соборной церкве стричь, и держали в обедню на пороге долъго. Государь с места сошел и, приступя к патриарху, упросил. Не стригше, отвели в Сибирской приказ и отдали дьяку Третьяку Башмаку[535], что ныне стражет же по Христе, старец Саватей, сидит на Новом, в земляной же тюрме. Спаси ево, Господи! И тогда мне делал добро.
Таже послали меня в Сибирь з женою и детми. И колико дорогою нужды бысть, тово всево много говорить, разве малая часть помянуть. Протопопица младенца родила — больную в телеге и повезли до Тобольска[536], три тысящи верст недель с тринатцеть волокли телегами, и водою, и санми половину пути[537].
Архиепископ в Тобольске к месту устроил меня[538]. Тут у церкви великия беды постигоша меня: в полтара годы пять слов государевых сказывали на меня[539], и един некто, архиепископля двора дьяк Иван Струна[540], тот и душею моею потряс[541]. Съехал архиепископ к Москве, а он без нево, дъявольским научением напал на меня: церкви моея дьяка Антония мучить напрасно захотел. Он же, Антон, утече у него и прибежа во церковь ко мне. Той же Струна Иван, собрався с людми, во ин день прииде ко мне в церковь, — а я вечерню пою, — и въскочил в церковь, ухватил Антона на крылосе за бороду. А я в то время двери церковныя затворил и замкнул, и никово не пустил, — один он, Струна, в церкове вертится, что бес. И я, покиня вечерню, с Антоном посадил ево среди церкви на полу и за церковной мятеж постегал ево рменем нарочито-таки. А прочии, человек з дватцеть, вси побегоша, гоними Духом Святым. И покаяние от Струны приняв, паки отпустил ево к себе.
Сродницы же Струнины, попы и чернцы, весь возмутили град, да како меня погубят. И в полунощи привезли сани ко двору моему, ломилися в ызбу, хотя меня взять и в воду свести. И Божиим страхом отгнани Быша и побегоша вспять. Мучился я с месяц, от них бегаючи втай: иное — в церкве начюю, иное — к воеводе уйду[542], а иное — в тюрму просилъся, ино не пустят. Провожал меня много Матфей Ломков, иже и Митрофан именуем в чернцах: опосле на Москве у Павла-митрополита ризничим был, в соборной церкви з дьяконом Афонасьем меня стриг; тогда добр был, а ныне дьявол ево поглотил. Потом приехал архиепископ с Москвы и правильною виною ево[543], Струну, на чеп посадил за сие: некий человек з дочерью кровосмешение сотворил, а он, Струна, полтину възяв и, не наказав мужика, отпустил. И владыка ево сковать приказал и мое дело тут же помянул. Он же, Струна, ушел к воеводам в приказ и сказал «слово и дело государево» на меня. Воеводы отдали ево сыну бояръскому лутчему, Петру Бекетову[544], за пристав[545]. Увы, погибель на двор Петру пришла, еще же и душе моей горе тут есть! Подумав архиепископ со мною, по правилам за вину кровосмешения стал Струну проклинать в неделю православия в церкве большой. Той же Бекетов Петр, пришед в церковь, браня архиепископа и меня. И в той час ис церкви пошед, взбесилъся, ко двору своему идучи, и умре горькою смертию зле[546]. И мы со владыкою приказали тело ево среди улицы собакам бросить, да же гражданя оплачют согрешение его, а сами три дни прилежне стужали[547] Божеству, да же в день века отпустится ему. Жалея Струны, такову себе пагубу приял! И по трех днех владыка и мы сами честне тело его погребли. Полно тово пълачевнова дела говорить!
Посем указ пришел, велено меня ис Тобольска на Лену вести за сие, что браню от Писания и укоряю ересь Никонову[548]. В та же времена пришла ко мне с Москвы грамотка. Два брата жили у царицы в Верху, а оба умерли в мор[549], и з женами и з детми; и многия друзья и сродники померли. Излиял Бог на царство фиял гнева своего, да не узнались, горюны, однако церковью мятут[550]. Говорил тогда и сказывал Неронов царю три пагубы за церковной раскол: мор, меч, разделение[551]. То и збылось во дни наша ныне. Но милостив Господь: наказав, покаяния ради и помилует нас, прогнав болезни душ наших и телес, и тишину подаст. Уповаю и надеюся на Христа, ожидаю милосердия его и чаю воскресения мертвым.
Таже сел опять на корабль свой, еже и показан ми, что выше сего рекох, — поехал на Лену[552]. А как приехал в Енисейской[553] — другой указ пришел: велено в Дауры вести, дватцеть тысящ и болши будет от Москвы[554]. И отдали меня Афонасью Пашкову в полк — людей с ним было 6 сот человек. И грех ради моих суров человек: безпрестанно людей жжет, и мучит, и бьет[555]. И я ево много уговаривал, да и сам в руки попал. А с Москвы от Никона приказано ему мучить меня.
Егда поехали из Енисейска[556], как будем в большой Тунгуске-реке[557], в воду загрузило бурею дощеник[558] мой со всем: налилъся среди реки полон воды, и парус изорвало, одны полубы над водою, а то все в воду ушло. Жена моя на полубы из воды робят кое-как вытаскала, простоволоса ходя. А я, на небо глядя, кричю: «Господи, спаси! Господи, помози!» И Божиею волею прибило к берегу нас. Много о том говорить. На другом дощенике двух человек сорвало, и утонули в воде. Посем, оправяся на берегу, и опять поехали впредь.
Егда приехали на Шаманъской порог[559], навстречю приплыли люди иные к нам, а с ними две вдовы: одна лет в 60, а другая и больши, пловут пострищись в монастырь. А он, Пашков, стал их ворочать и хочет замуж отдать. И я ему стал говорить: «По правилам не подобает таковых замуж давать». И чем бы ему, послушав меня, и вдов отпустить, а он вздумал мучить меня, осердясь. На другом — Долгом — пороге стал меня из дощеника выбивать: «Для, де, тебя дощеник худо идет! Еретик, де, ты! Поди, де, по горам, а с казаками не ходи!»
О, горе стало! Горы высокия, дебри непроходимыя, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие, в них же витают гуси и утицы — перие красное, вороны черные, а галъки серые. В тех же горах, орлы, и соколы, и кречаты, и курята инъдейские, и бабы[560], и лебеди, и иные дикие, — многое множество, птицы разные. На тех же горах гуляют звери многие дикие: козы и олени, изубри и лоси, и кабаны, волъки, бараны дикие — во очию нашу, а взять нельзя! На те горы выбивал меня Пашков, со зверями и со змиями, и со птицами витать.
И аз ему малое писанейце написал, сице начало: «Человече! Убойся Бога, седящаго на херувимех и призирающаго в безны, егоже трепещут небесные силы и вся тварь со человеки, един ты презираешь и неудобъство показуешь[561]», и прочая; там многонько писано; и послал к нему[562]. А се бегут человек с пятдесят: взяли мой дощеник и помчали к нему, — версты три от него стоял. Я казакам каши наварил да кормлю их; и оне, бедные, и едят и дрожат, а иные, глядя, плачют на меня, жалеют по мне. Привели дощеник; взяли меня палачи, привели перед него. Он со шпагою стоит и дрожит; начал мне говорить: «Поп ли ты, или распоп?» И аз отвещал: «Аз есм Аввакум протопоп! Говори, что тебе дело до меня?» Он же рыкнул, яко дивий зверь, и ударил меня по щоке, таже по другой, и паки в голову, и збил меня с ног, и, чекань[563] ухватя, лежачева по спине ударил трижды и, разволокши[564], по той же спине семъдесят два удара кнутом[565]. А я говорю: «Господи, Исусе Христе, сыне Божий, помогай мне!» Да то же, да то же безпрестанно говорю. Так горко ему, что не говорю: «Пощади!» Ко всякому удару молитву говорил, да осреди побой вскричал я к нему: «Полно бить-тово!» Так он велел перестать. И я промолыл ему: «За что ты меня бьешь? Ведаешь ли?» И он паки велел бить по бокам, и отпустили. Я задрожал да и упал. И он велел меня в казенной дощеник оттащить: сковали руки и ноги и на беть[566] кинули.
Осень была, дождь на меня шел, всю нощ под капелию лежал. Как били, так не болно было с молитвою тою, а лежа, на ум взбрело: «За что ты, Сыне Божий, попустил меня ему таково болно убить тому? Я веть за вдовы твои стал! Кто даст судию между мною и тобою? Когда воровал[567], и ты меня так не оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!» Бытто доброй человек (другой фарисей з говенною рожею!) со Владыкою судитца захотел! Аще[568] Иев и говорил так[569], да он праведен, непорочен, а се и Писания не разумел, вне закона[570], во страна варварстей, от твари Бога познал. А я первое — грешен, второе — на закона почиваю и Писанием отвсюду подкрепляем, яко многими скорбми подобает нам внити во Царство Небесное[571], а на такое безумие пришел! Увы мне! Как дощеник-от в воду ту не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости те щемить и жилы те тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялъся пред Владыкою, и Господь-свет милостив, не поминает наших беззакониих первых покаяния ради; и опять не стало ништо болеть.
Наутро кинули меня в лотку и напредь повезли. Егда приехали к порогу, к самому большему, Падуну, — река о том месте шириною с версту, три залавка[572] чрез всю реку, зело круты, не воротами што попловет, ино в щепы изломает, — меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, а на мне на плеча накинуто кафтанишко просто; льет вода по брюху и по спине, — нужно[573] было гораздо. Из лотки вытаща, по каменью скована окол порога тащили. Грустко гораздо, да душе добро: не пеняю уже на Бога вдругорят. На ум пришли речи, пророком и апостолом реченныя: «Сыне, не пренемогай[574] наказанием Господним, ниже ослабей, от него обличаем. Его же любит Бог, того наказует; биет же всякаго сына, егоже приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыном[575] обретается вам Бог. Аще ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сынове есте»[576]. И сими речми тешил себя.
Посем привезли в Брацкой острог[577] и в тюрму кинули, соломки дали. И сидел до Филипова поста[578] в студеной башне, — там зима в те поры живет — да Бог грел и без платья! Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет. Мышей много было, я их скуфьею[579] бил, — и батошка не дадут, дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила, блох да вшей было много. Хотел на Пашкова кричать: «Прости!», да сила Божия возбранила, — велено терпеть. Переве меня в теплую избу, и я тут с аманатами[580] и с собаками жил скован зиму всю. А жена з детми верст з дватцеть была сослана от меня. Баба ея Ксенья мучила зиму ту всю, лаяла да укоряла. Сын Иван — невелик был[581] — приобрел ко мне побывать после Христова Рожества, и Пашков велел кинуть в студеную тюрму, где я сидел; начевал, милой, и замерз, было, тут. И наутро опять велел к матери протолкать. Я ево и не видал. Приволокся к матери — руки и ноги ознобил.
На весну паки поехали впредь. Запасу небольшое место осталось, а первой разгреблен весь: и книги, и одежда, иная отнята была, а иное и осталось. На Байкалове море паки тонул. По Хилке по реке[582] заставил меня лямку тянуть: зело нужен ход ею был, и поесть было неколи, нежели спать. Лето целое мучилися. От водыныя тяготы люди изгибали, и у меня ноги и живот синь был. Два лета в водах бродили, а зимами чрез волоки волочилися. На том же Хилке в третьее тонул. Барку от берегу оторвало водою, — людские стоят, а мою ухватило, да и понесло! Жена и дети остались на берегу, а меня сам-друг с кормщиком помчало. Вода быстрая, переворачивает барку вверх боками и дном, а я на ней полъзаю, а сам кричю: «Владычице, помози! Упование, не утопи!» Иное — ноги в воде, а иное — выполъзу наверх. Несло с версту и болши, да люди переняли. Все розмыло до крохи! Да што, петь, делать, коли Христос и Пречистая Богородица изволили так? Я, вышед из воды, смеюсь, а люди те охают, платье мое по кустам развешивая, шубы отласные и тафтяные, и кое-какие безделицы тое много еще было в чемоданах да в сумах — все с тех мест перегнило, наги стали. А Пашков меня же хочет опять бить: «Ты, де, над собою делаеш за посмех!» И я паки свету-Богородице докучать: «Владычице, уйми дурака тово!» Так она, надежа, уняла: стал по мне тужить.
Потом доехали до Иргеня-озера[583]; волок тут, стали зимою волочитца. Моих роботников отнял, а иным у меня нанятца не велит. А дети маленки были, едоков много, а работать некому: один бедной горемыка-протопоп! Нарту зделал и зиму всю волочилъся за волок.
Весною на плотах по Ингоде-реке[584] поплыли на низ. Четверътое лето от Тобольска плаванию моему. Лес гнали хоромной и городовой. Стало нечева есть; люди учали з голоду мереть и от работныя водяныя бродни. Река мелькая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палъки большие, батоги суковатые, кнуты острые, пытки жестокие — огонь да встряска! — люди голодные: лишо станут мучить, ано и умрет! Ох времени тому!
Не знаю, как ум у него отступилъся! У протопопицы моей однарятка московская была, не згнила; по-русскому — рублев в полътретьяцеть[585], и болши — по-тамошнему; дал нам четыре мешка ржи за нея, и мы год-другой тянулися, на Нерче-реке[586] живучи, с травою перебиваючися.
Все люди з голоду поморил[587], никуды не отпускал промышлять, осталось небольшое место; по степям скитающеся и по полям траву и корение копали, а мы с ними же; а зимою — сосну; а иное — кобылятины Бог даст. И кости находили, от волков пораженных зверей, и что волк не доест — мы то доедим. А иные и самых озяблых ели волъков и лисиц, и что получит — всякую скверную. Кобыла жеребенка родить, а голодные втай и жеребенка и место скверное кобылье сьедят. А Пашков, сведав, и кнутом до смерти забьет. И кобыла умерла, — все извод взял, понеже не по чину жеребенъка тово вытащили из нея: лишо голову появил, а оне и выдернули, да и почали кровь скверную есть. Ох времени тому!
И у меня два сына маленьких умерли в нуждах тех[588], а с прочими, скитающеся по горами и по острому камению, наги и боси, травою и корением перебивающеся, кое-как мучилися. И сам я, грешной, волею и неволею причатен кобыльим и мертвечьим звериным и птичьими мясам. Увы грешной душе! Кто даст главе моей воду и источник слез, да же оплачю бедную душу свою, юже зле погубих житейскими сластми[589]?
Но помогала нам по Христе боляроня, воеводская сноха, Евдокия Кириловна[590], да жена ево, Афонасьева, Фекла Симеоновна: оне нам от смерти голодной тайно давали отраду, без ведома ево. Иногда пришлют кусок мясца, иногда — колобок, иногда — мучки и овсеца, колько сойдется, четверть пуда и гривенку[591]— другую, а иногда и полъпудика накопит и передаст, а иногда у куров корму ис корыта нагребет. Дочь моя, бедная горемыка, Огрофена, бродила втай к ней под окно. И горе, и смех! Иногда робенка погонят от окна без ведома бояронина, а иногда и многонько притащит. Тогда невелика была, а ныне уж ей 27 годов, — девицею, бедная моя, на Мезени, с меньшими сестрами перебиваяся кое-как, плачючи, живут. А мать и братья в земле закопаны сидят[592]. Да што же делать? Пускай, горкие, мучатся все ради Христа! Быть тому так за Божиею помощию, на том положено — ино мучитца, ино мучится веры ради Христовы. Любил протопоп со славными знатца, люби же и терпеть, горемыка, до конца. Писано: не начный блажен, но скончавый[593].[594] Полно тово, на первое возвратимся.
Было в Дауръской земле нужды великие годов с шесть и с семь, а во иные годы отрадило. А он, Афонасей, наветуя мне, безпрестанно смерти мне искал. В той же нужде прислал ко мне от себя две въдовы, сенныя ево любимые были, Марья да Софья, одержимы духом нечистым. Ворожа и колдуя много над ними, и видит, яко ничтоже успевает, но паче молъва бывает[595],[596] — зело жестоко их бес мучит, бьются и кричат. Призвали меня, и поклонилися мне, говорит: «Пожалуй, возьми их ты и попекися об них, Бога моля; послушает тебя Бог». И я ему отвещал: «Господине! Выше меры прошение, но за молитв святых отец наших вся возможна суть Богу». Взял их, бедных.
Простите, во искусе то на Руси бывало, — человека три-четыре бешаных, приведших, бывало, в дому моем, и за молитв святых отец отхождаху от них беси, действом и повелением Бога живаго и Господа нашего Исуса Христа, сына Божия, света. Слезами и водою покроплю и маслом помажу, молебная певше во имя Христово. И сила Божия отгоняше от человек бесы, и здрави бываху, не по достоинъству моему, ни, никакоже, — но по вере приходящих. Древле благодать действоваше ослом при Валааме, и при Улияне-мученике — рысью, и при Сисинии — оленем, говорили человеческим гласом[597]. Бог, идеже хощет, побеждается естества чин[598]. Чти житие Феодора Едесскаго, тамо обрящеши: и блудница мертваго воскресила[599]. В Кормчей[600] писано: «Не всех Дух Святый рукополагает, но всеми, кроме еретика, действует».
Таже привели ко мне баб бешаных. Я, по обычаю, сам постился и им не давал есть, молебствовал, и маслом мазал, и, как знаю, действовал. И бабы о Христе целоумны и здравы стали, я их исповедал и причастил. Живут у меня и молятся Богу; любят меня и домой нейдут. Сведал он, что мне учинилися дочери духовные, осердилися на меня опять пущи старова — хотел меня в огне жжечь: «Ты, де, выведываеш мое тайны!» А как, петь-су, причастить, не исповедав? А не причастив бешанова — ино беса совершенно не отгонишь. Бес-от веть не мужик, батога не боится! Боится он креста Христова да воды святыя, да священнаго масла, а совершенно бежит — от Тела Христова. Я, кроме сих таин, врачевать не умею. В нашей православной вере без исповеди не причащают; в римъской вере творят так, не брегут о исповеди, а нам, православие блюдущим, так не подобает, но на всяко время покаяние искати.
Аще священника, нужды ради, не получишь: и ты своему брату искусному[601] возвести согрешение свое, и Бог простит тя, покаяние твое видев, и тогда с правильцом причащайся Святых тайн. Держи при себе запасный агнец[602].
Аще в пути или на промыслу, или всяко прилунится кроме церкви, воздохня пред Владыкою и, по вышереченному, ко брату исповедався, с чистою совестию причастися святыни: так хорошо будет. По посте и по правиле, пред образом Христовым на коробочку постели платочик и свечку зажги, и в сосудце водицы маленко, да на ложечку почерпни и часть Тела Христова с молитвою в воду на лошку положи, и кадилом вся покади, поплакав, глаголи: «Верую, Господи, и исповедаю, яко ты еси Христос, сын Бога живаго, пришедый в мир грешники спасти, от них же первый есм аз. Верую, яко воистинну се есть самое пречистое Тело твое, и се есть самая честная Кровь твоя. егоже ради молю ти ся, помилуй мя и прости ми, и ослаби[603] ми согрешения моя, волная и невольная, яже словом, яже делом, яже ведением и неведением, яже разумом и мыслию, и сподоби мя неосужденно причаститися Пречистых ти Таинъств во оставление грехов и в жизнь вечную, яко благословен еси во веки. Аминь». Потом, падше на землю пред образом, прощение проговори и, возстав, образы поцелуй и, прекрестясь, с молитвою причастися, и водицею и запей, и паки Богу помолись. Ну, слава Христу! Хотя и умрешь после тово, ино хорош. Полно про то говорить. И сами знаете, что доброе. Добро, стану опять про баб говорить.
Взял Пашков бедных вдов от меня, бранит меня вместо благодарения! Он чаял, Христос просто положит, ано пущи и старова стали беситца. Запер их в пустую избу, — ино никому приступу нет к ним, — призвал к ним Чернова попа, и оне ево дровами бросают, и поволокся прочь. Я дома плачю, а делать не ведаю что. Приступить ко двору не смею: болно сердит на меня. Тайно послал к ним воды святыя, велел их умыть и напоить, и им, бедным, легче стало. Прибрели сами ко мне тайно, и я помазал их во имя Христово маслом, так опять, дал Бог, стали здоровы и опять домой пошли; да по ночам ко мне прибегали тайно молитца Богу. Изрядные детки стали, играть[604] перестали и правильца держатца стали. На Москве з бояронею в Вознесенском монастыре вселились[605]. Слава о них Богу!
Таже с Нерчи-реки паки назад возвратилися к Русе[606]. Пять недель по лду голому ехали на нартах. Мне под робят и под рухлишко дал две клячки, а сам и протопопица брели пеши, убивающеся о лед. Страна варварская, иноземцы немирные, отстать от лошедей не смеем, а за лошедми итти не поспеем, голодные и томные[607] люди. Протопопица бедная, бредет-бредет да и повалится: кольско[608] гораздо! В ыную пору, бредучи, повалилась, а иной томной же человек на нея набрел, тут же и повалилъся; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «Матушъка-государыня, прости!» А протопопица кричит: «Что ты, батко, меня задавил?» Я пришол — на меня, бедная, пеняет, говоря: «Долъго ли муки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самыя до смерти!» Она же, вздохня, отвещала: «Добро, Петровичь, ино еще побредем».
Курочка у нас черненька была, по два яичка на день приносила — робяти на пищю Божиим повелением, нужде нашей помогая; Бог так строил. На нарте везучи, в то время удавили по грехом. И нынеча мне жаль курочки той, как на разум приидет. Ни курочка, ништо чюдо была: во весь год по два яичка на день давала. Сто рублев при ней — плюново дело, железо! А та птичка одушевлена, Божие творение, нас кормила, а сама с нами кашку сосновую ис котла тут же клевала, или и рыбки прилунится — и рыбку клевала, а нам против тово по два яичка на день давала. Слава Богу, вся строившему благая!
А не просто нам она и досталася. У боярони[609] куры все переслепли и мереть стали. Так она, собравше в короб, ко мне их прислала: «Чтоб, де, батко, пожаловал, помолилъся о курах». И я, су, подумал: «Кормилица то есть наша; детки у нея, надобно ей курки». Молебен пел, воду святил, куров кропил и кадил. Потом в лес збродил, корыто им зделал, ис чево есть, и водою покропил, да к ней все и отслал. Куры Божиим мановением исцелели и исправилися по вере ея. От тово-то племяни и наша курочка была. Да полно тово говорить, у Христа не сего дни так повелось! Еще Козма и Дамиян[610] человеком и скотом благодействовали и целили о Христе. Богу вся надобно: и скотинка, и птичка во славу его, пречистаго Владыки, еще же и человека ради.
Таже приволоклись паки на Ирьгень-озеро. Бояроня пожаловала — прислала сковородку пшеницы, и мы кутьи наелись.
Кормилица моя была Евдокея Кириловна, а и с нею дьявол ссорил, сице: сын у нея был, Симеон[611], там родилъся, я молитву давал и крестил, на всяк день присылала ко мне на благословение, и я, крестом благословя и водою покропя, поцеловав ево, и паки отпущу; дитя наше здраво и хорошо! Не прилучилося меня дома; занемог младенец. Смалодушничав, она, осердясь на меня, послала робенка к шептуну-мужику; я, сведав, осердилъся же на нея, и меж нами пря[612] велика стала быть. Младенец пущи занемог: рука правая и нога засохли, что батошки. В зазор[613] пришла: не ведает, что делать. А Бог пущи угнетает: робеночек на кончину пришел. Пестуны, ко мне приходя, плачют, а я говорю: «Коли баба лиха, живи же себе одна!» А ожидаю покаяния ея. Вижу, яко ожесточил диявол сердце ея, припал ко Владыке, чтобы образумили ея. Господь же, премилостивый Бог, умяхчил ниву сердца ея: прислала на утро сына среднева Ивана ко мне, — со слезами просит прощения матери своей, ходя и кланяяся около печи моей. А я лежу под берестом наг на печи, а протопопица в печи, а дети кое-где; в дождь прилунилось, одежды не стало, а зимовье каплет, — всяко мотаемся. И я, смиряя, приказываю ей: «Вели матери прощения просить у Орефы-колъдуна!» Потом и болнова принесли, велела перед меня положить; и все плачют и кланяются. Я, су, встал, добыл в грязи патрахель и масло свящонное нашол. Помоля Бога и покадя, младенца помазал маслом и крестом благословил. Робенок, дал Бог, и опять здоров стал — с рукою и с ногою. Водою святою ево напоил и к матери послал.
Виждь, слышателю, покаяние матерне колику силу сотвори: душу свою изврачевала и сына исцелила! Чему быть! Не сегодни кающихся есть Бог!
На утро прислала нам рыбы да пирогов, а нам то, голодным, надобе. И с тех мест помирилися. Выехав из Даур, умерла, миленькая, на Москве; я и погребал в Вознесенъском монастыре. Сведали то и сам Пашков про младенца — она ему сказала; потом я к нему пришел. И он, поклоняся низенько мне, а сам говорит: «Спаси Бог! Отечески творишь — не помнишь нашева зла». И в то время пищи довольно прислали.
А опосле тово вскоре хотели меня пытать, слушай, за что. Отпускал он сына своево Еремея в Мунгальское царство[614] воевать, — казаков с ним 72 человека да иноземцов 20 человек, — и заставил иноземца шаманить, сиречь гадать: удаст ли ся ими и с победою ли будут домой? Волъхв же той, мужик, близи моего зимовья привел барана живова в вечери и учал над ним волъхвовать, вертя ево много, и голову прочь отвертели и прочь отбросили. И начали скакать, и плясать, и бесов призывать. И много кричав, о землю ударилъся, и пена изо рта пошла. Беси давили ево, а он спрашивал их: «Удастъся ли поход?» И беси сказали: «С победою великою и з богатъством большим будет назад». И воеводы ради, и все люди радуюся говорят: «Богаты приедем!»
Охи душе моей! Тогда горко, и ныне не сладко! Пастырь худой погубил своя овцы от горести, забыл реченное во Евангелии, егда Зеведеевичи[615] на поселян жестоких советовали: «Господи, хощеши ли, речеве, да огнь снидет с небесе и потребит[616] их, якоже и Илия сотвори?[617]» Обращь же ся Исус и рече ими: «Не веста, коего духа еста вы; Сын бо Человеческий не прииде душь человеческих погубити, но спасти». И идоша во ину весь[618]. А я, окаянной, зделал не так! Во хлевине своей кричал с воплем ко Господу: «Послушай мене, Боже! Послушай мене, Царю небесный! Свет, послушай меня! Да не возвратится вспять ни един от них, и гроб им там устроиши всем! Приложи ими зла, Господи, приложи[619], и погибель ими наведи, да не збудется пророчество дьявольское!» И много тово было говорено. И втайне о том же Бога молил.
Сказал ему, что я таки молюсь, и он лишо излаяли меня. Потом отпусти с войским сына своего. Ночью поехали по звездами.
В то время жаль мне их: видит душа моя, что ими побитым быть, а сам-таки на них погибели молю. Иные, приходя, прощаются ко мне, а я им говорю: «Погибнете там!» Как поехали, лошади под ними взоржали вдруг, и коровы тут взревели, и овцы и козы заблеяли, и собаки взвывли, и сами иноземцы, что собаки, завыли: ужас на всех напал! Еремей весть со слезами ко мне прислал, «чтобы батюшко-государь помолилъся за меня!»
И мне ево стало жаль, а се друг мне тайной был и страдал за меня. Как меня кнутом отец ево бил, и стал разговаривать[620] отцу, так со шпагою погналъся за ним. А как приехали после меня на другой порог, на Падун, 40 дощеников, все прошли в ворота, а ево, Афонасьев, дощеник — снасть добрая была, и казак все шесть сот промышляли о нем, а не могли взвести, — взяла силу вода, паче же реши — Бог наказал! Стащило всех в воду людей, а дощеник на камень бросила вода: чрез ево льется, а в нево не идет! Чюдо, как то Бог безумны тех учит! Он сами на берегу, бояроня — в дощенике. И Еремей стал говорить: «Батюшко, за грех наказует Бог! Напрасно ты протопопа тово кнутом тем избил! Пора покаятца, государь!» Он же рыкнул на него, яко зверь, и Еремей, к сосне отклонясь, прижав руки, стал, а сам, стоя, «Господи, помилуй!» говорит. Пашков же, ухватя у малова колешчатую пищаль[621], — никогда не лжет, — приложася на сына, курок спустил, и Божиею волею осеклася пищаль. Он же, поправ порох, опять спустил, — и паки осклась пищаль. Он же и в третьи также сотворил, — пищаль и в третьи и осеклася же. Он ее на землю и бросил! Малой, подняв, на сторону спустил — так и выстрелила! А дощеник единаче на камени под водою лежит! Сел Пашков на стул, шпагою подперся, задумався и плакать стал, а сам говорит: «Согрешил, окаянной, пролил кровь неповинну[622]! Напрасно протопопа били — за то меня наказует Бог!»
Чюдно, чюдно! По Писанию: яко косен[623] Бог во гнев, а скор на послушание[624], — дощеник сам, покаяния ради, сплыл с камени и стал носом против воды. Потянули — он и взбежал на тихое место тот час.
Тогда Пашков, призвав сына к себе, промолыл ему: «Прости, барте[625], Еремей, — правду ты говоришь!» Он же, прискоча, пад поклонився отцу и рече: «Бог тебя, государя, простит. Я пред Богом и пред тобою виноват!» И взяв отца под руку, и повел. Гораздо Еремей разумен и добр человек; уж у него и своя седа борода, а гораздо почитает отца и боится его. Да по Писанию и надобе так: Бог любит тех детей, которые почитают отцов.
Виждь, слышателю, не страдал ли нас ради Еремей, паче же ради Христа и правды его? А мне сказывал кормщик ево, Афонасьева, дощеника, — тут был, — Григорей Тельной.
На первое возвратимся.
Отнеле же отошли, поехали на войну. Жаль стало Еремея мне, стал Владыке докучать, чтоб ево пощадил. Ждали их с войны, не бывали на срок.[626] А в те поры Пашков меня и к себе не пускал. Во един от дней учредил застенок и огнь росклал: хочет меня пытать. Я ко исходу душевному и молитвы проговорил: ведаю ево стряпанье, — после огня тово мало у него живут. А сам жду по себя. И сидя, жене плачющей и детям говорю: «Воля Господня да будет! Аще живем, Господеви живем, аще умираем, Господеви умираем»[627].
А се и бегут по меня два палача. Чюдно дело Господне и неизреченны судбы Владычни! Еремей ранен, сам-друг дорошкою мимо избы и двора моево едет! И палачей вскликал и воротил с собою. Он же, Пашков, оставя застенок, к сыну своему пришел, яко пьяной с кручины.
И Еремей, поклоняся со отцем, вся ему подробну возвещает, как войско у него побили, все, без остатку, и как ево увел иноземец от мунгальских людей по пустым местам, и как по каменным горам в лесу, не ядше, блудил седм дней, — одну съел белку, — и как моим образом человек ему во сне явилъся и, благословя ево, указал дорогу, в которую страну ехать. Он же, вскоча, обрадовалъся и на путь выбрел. Егда он отцу розсказывает, а я пришел в то время поклонитися им. Пашков же, возвед очи свои на меня, — слово в слово что медведь моръской белой, жива бы меня проглотил, да Господь не выдаст! — вздохня, говорит: «Так-то ты делаешь? Людей тех погубил столько!» А Еремей мне говорит: «Батюшко, поди, государь, домой! Молъчи для Христа!» Я и пошел.
Десеть лет он меня мучил[628], или я ево — не знаю; Бог розберет в день века[629]! Перемена ему пришла[630], а мне грамота: велено ехать на Русь. Он поехал, а меня не взял; умышлял во уме своем: «Хотя, де, один и поедет, и ево, де, убьют иноземцы». Он в дощеника со оружием и с людми плыл, а слышал я, едучи, от иноземцов дрожали и боялись. А я, месяц спустя после ево, набрав старых, и болны, и раненых, кои там негодны, человек з десяток, да я з женою и з детми, семнатцеть нас человек, в лотку седше, уповая на Христа и крест поставя на носу, поехали[631], аможе Бо наставит, ничево не бояся. Книгу Кормчъчию дал прикащику, и он мне мужика кормщика дал. Да друга моего выкупил, Василия, которой там при Пашкове на людей ябедничал и крови проливал. И моея головы искал; в ыную пору, бивше меня, на кол, было, посадил, да еще Бог сохранил! А после Пашкова хотели ево казаки до смерти убить. И я, выпрося у них Христа ради, а прикащику выкуп дав, на Русь ево вывез, от смерти к животу, — пускай ево, беднова! — либо покаятся о гресех своих! Да и другова такова же увез замотая[632]. Сего не хотели мне выдать; и он ушел в лес от смерти, и, дождався меня на пути, плачючи, кинулъся мне в карбас. Ано за ним погоня! Деть стало негде! Я, су, — простите! — своровал: яко Раавь блудная во Ерихоне Исуса Наввина людей, спрятал ево[633], положа на дно в судне, и постелею накинул, и велел протопопице и дочери лечи на нево. Везде искали, а жены моей с места не тронули, — лишо говорит: «Матушка, опочивай ты, и так ты, государыня, горя натерпелась!» А я, — простите Бога ради! — лгал в те поры и сказывал: «Нет ево у меня!» — не хотя ево на смерть выдать. Поискав да и поехали ни с чем, а я ево на Русь вывез.
Старец да и раб Христов, простите же меня, что я лъгал тогда! Каково вам кажется? Не велико ли мое согрешение? При Рааве-блуднице, она, кажется, так же зделала, да Писание ея похваляет за то. И вы, Бога ради, поразсудите: буде грехотворно я учинил, и вы меня простите; а буде церковному преданию непротивно — ино и так ладно. Вот вам и место оставил: припишите своею рукою мне, и жене моей, и дочери или прощение или епитимию, понеже мы за одно воровали — от смерти человека ухоронили, ища ево покаяния к Богу. Судите же так, чтоб нас Христос не стал судить на Страшном суде сего дела. Припиши же что-нибудь, старец.
Бог да простит тя и благословит в сем веце и в будущем, и подружит твою Анастасию, и дщерь вашу, и весь дом ваш. Добро сотворили есте и праведно. Аминь[634].
Добро, старец, спаси Бог на милостыни!
Полно тово.
Прикащик же мучки гривенок с тритцеть дал на коровку, да овечок пять-шесть; мясцо иссуша, и тем лето питалися, пловучи.
Доброй прикащик человек, дочь у меня Ксенью крестил. Еще при Пашкове родилась, да Пашков не да мне мира и масла, так не крещена долго была, после ево крестил. Я сам жене своей и молитву говорил, и детей крестил с кумом, с прикащиком, да дочь моя болшая — кума, а я у них поп. Тем же обрасцо и Афанасья, сына, крестил и, обедню служа, на Мезени причастил, и детей своих исповедывал и причащал сам же, кроме жены своея. Есть о том в правилех, велено так делать. А что запрещение то отступническое[635], и то я о Христе под ноги кладу, а клятвою тою, — дурно молыть! — гузно тру! Меня благословляют московские святители — Петр и Алексей, и Иона, и Филипп, — я по их книгам верую[636] Богу моему чистою совестию и служу; а отступников отрицаюся и клену: враги оне Божии, не боюсь я их, со Христом живучи! Хотя на меня каменья накладут, я со отеческим преданием и под каменьем лежу, не токмо под шпынскою[637] воровскою никониянъскою клятвою их. А што много говорить? Плюнуть на действо то и службу ту их, да и на книги те их новоизданныя, так и ладно будет! Станем говорить, како угодити Христу и Пречистой Богородице; а про воровство их полно говорить.
Простите, барте, никонияне, что избранил вас! Живите, как хочете! Стану опять про свое горе говорить, как вы меня жалуете-подчиваете, 20 лет тому уж прошло. Еще бы хотя сколько же Бог пособил помучитца от вас, — ино бы и было с меня, о Господь Бозе и Спасе нашем Исусе Христе! А затем — сколько Христос даст, только и жить.
Полно тово, и так далеко забрел. На первое возвратимся.
Поехали из Даур, стало пищи скудать. И з братиею Бога помолили, и Христос нам дал изубря, большова зверя[638], — тем и до Байкалова моря доплыли. У моря русских людей наехала станица соболиная, рыбу промышляют. Рады, миленькие, нам, и с карбасом нас, с моря ухватя, далеко на гору несли, Тереньтьюшко с товарищи. Плачют, миленькие, глядя на нас, а мы на них. Надавали пищи, сколько нам надобно: осетроф с сорок свежих перед меня привезли, а сами говорят: «Вот, батюшко, на твою часть Бог в запоре[639] нам дал, возьми себе всю!» Я, поклонясь им и рыбу благословя, опять им велел взять: на што мне столько? Погостя у них, и с нужду запасцу взяв, лотку починя и парус скропав, чрез море пошли. Погода окинула на море, и мы гребми перегреблись[640], не больно в том месте широко: или со сто, или с осмъдесят веръст. Егда к берегу пристали, востала буря ветренная, и на берегу насилу место обрели от волн. Около ево горы высокие, утесы каменные и зело высоки; дватцеть тысящ веръст и больши волочился, а не видал таки нигде! Наверху их полатки и повалуши; врата и столпы, ограда каменная, и дворы, — все богоделанно. Лук на них ростет и чеснок, болши романовскаго[641] луковицы, и слаток зело. Там же ростут и конопли богорасленныя, а во дворах — травы красныя, и цветны и благовонны гораздо. Птиц зело много, гусей и лебедей; по морю, яко снег, плавают. Рыба в нем — осетры и таймени, стерьледи и омули, и сиги, и прочих родов много; вода пресная. А нерпы и зайцы великия в нем[642], во окиане-море болшом, живучи на Мезени, таких не видал. А рыбы зело густо в нем; осетры и таймени жирны гораздо, нельзя жарить: на сковороде жир все будет.
А все то у Христа тово, света, наделано для человеков, чтобы упокояся, хвалу Богу воздавал. А человек, суете которой уподобится, дние его, яко сень[643], преходят: скачет, яко козел, раздувается, яко пузырь, гневается, яко рысь, сьесть хощет, яко змия, ржет, зря на чюжую красоту, яко жребя, лукавует, яко бес[644], насыщайся довольно; без правила спи, Бога не молит; отлагает покаяние на старость и потом исчезает. И не вем, камо отходит: или во свет ли, или во тму. День Судный коегождо явит. Простите мя, аз согрешил паче всех человек!
Таже в русские грады приплыл и уразумел о церкви, яко ничтоже успевает, но паче молъва бывает.
Опечаляся, сидя, разсуждаю: «Что сотворю? Проповедаю ли слово Божие, или скроюся где?» — понеже жена и дети связали меня. И виде меня печална, протопопица моя приступи ко мне со опрятъством[645] и рече ми: «Что, господине, опечалился еси?» Аз же ей подробну известих: «Жена, что сотворю? Зима еретическая на дворе; говорит ли мне или молчать? Связали вы меня!» Она же мне говорит: «Господи помилуй! Что ты, Петровичь, говоришь? Слыхала я, — ты же читал, — апостольскую речь: „Привязалъся еси жене — не ищи разрешения[646]; егда отрешишися, тогда не ищи жены”[647]. Аз тя и з детми благославляю: деръзай проповедати слово Божие по-прежнему, а о нас не тужи! Дондеже Бог изволит — живем вместе, а егда разлучат — тогда нас в молитвах своих не забывай. Силен Христос и нас не покинуть! Поди, поди в церковь, Петровичь, обличай блудню еретическую!» Я, су, ей за то челом и, отрясше от себя печалную слепоту, начах по-прежнему слово Божие проповедати и учити по градом и везде, еще же и ересь никониянскую со деръзновением обличал.
В Енисейске зимовал; и паки, лето плывше, в Тобольске зимовал. И до Москвы едучи, по всем городам и по селам, во церквах и на торъгах кричал, проповедая слово Божие, и уча, и обличая безбожную лесть.
Таже приехал к Москве.
Три годы ехал из Даур[648], а туды волокся пять лет против[649] воды; на восток все везли, промежду иноземъских оръд и жилищ. Много про то говорить! Бывал и в ыноземъских руках. На Оби, великой реке, предо мною 20 человек погубили християн, а надо мною думав, да и отпустили со всеми. Паки на Иртише-реке собрание их стоит: ждут березовских наших[650] з дощеником и побить. А я, не ведаючи, и приехал к ним и, приехав, к берегу пристал: оне с луками и объскочили нас. Я, су, вышед обниматца с ними, што с чернцами, а сами говорю: «Христос со мною, а с вами той же!» И оне до меня и добры стали, и жены своя к жене моей привели. Жена моя также с ними лицемеритца, как в мире лесть[651] совершается, и бабы удобрилися. И мы то уже знаем; как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро. Спрятали мужики луки и стрелы своя, торъговать со мною стали, — медведен[652] я у них накупил, — да и отпустили меня.
Приехав в Тоболеск, сказываю; ино люди дивятся тому, понеже всю Сибирь башкиръцы с татарами воевали тогда[653]. А я, не разбираючи, уповая на Христа, ехал посреде их.
Приехал на Верхотурье. Иван Богданович Камынин, друг мой[654], дивится же мне: «Как ты, протопоп, проехал?» А я говорю: «Христос меня пронес и Пречистая Богородица провела; я не боюсь никово, одново боюсь Христа!»
Таже к Москве приехал, и, яко ангела Божия, прияша мя: государь и бояря, — все мне ради. К Федору Ртищеву зашел: он сам ис полатки выскочил ко мне, благословилъся от меня, и учали говорить — много-много[655], три дни и три ночи домой меня не отпустил, и потом царю обо мне известил. Государь меня тот час к руке поставить велел и слова милостивые говорил: «Здорово ли, де, протопоп, живешь? Еще, де, видатца Бог велел!» И я сопротив руку ево поцеловав и пожал, а сам говорю: «Жив Господь и жива душа моя, царь-государь, а впредь, что изволит Бог!» Он же, миленькой, вздохнул, да и пошел, куды надобе ему. И иное кое-что было, да што много говорить! Прошло уже то! Велел меня поставить на монастыръском подворье в Кремли и, в походы мимо двора моево ходя, кланялъся часто со мною низенько-таки, а сам говорит: «Благослови, де, меня и помолися о мне!» шапку в ыную пору, муръманку, снимаючи з головы, уронил[656], едучи верхом. А ис кореты высунется, бывало, ко мне. Таже и все бояря, после ево, челом да челом: «Протопоп, благослови и молися о нас!»
Как, су, мне царя тово и бояр тех не жалеть! Жаль, о-су! Видишь, каковы были добры! Да и ныне оне не лихи до меня; дьявол лих до меня, а человеки все до меня добры. Давали мне место, где бы я захотел, и в духовники звали, чтобы я с ними соединилъся в вере; аз же вся сия яко уметы[657] вменил, да Христа приобрящу, и смерть поминая, яко вся сия мимо идет.
А се мне в Тобольске в тонце[658] сне страшно возвещено: «Блюдися, от меня да не полъма растесан[659] будеши![660]» Я вскочил и пал пред иконою во ужасе велице, а сам говорю: «Господи, не стану ходить, где по-новому поют, Боже мой!» Был я у завтрени в соборной церкви на царевнины имянины[661], шаловал[662] с ними в церкве той при воеводах да с приезду смотрил у них просвиромисания, дважды или трожды, в олътаре у жертвеника стоя, а сам им ругалъся[663]. А как привык ходить, так и ругатца не стал, — что жалом, духом антихристовым и ужалило было! Так меня Христос-свет попужал и рече ми: «По толиком страдании погибнуть хощеш? Блюдися, да не полъма разсеку тя!» Я и к обедне не пошел, и обедать ко князю пришел, и вся подробну им возвстил. Боярин, миленькой князь Иван Андртевич Хилъков[664], плакать стал. И мне, окаянному, много столко Божия благодеяния забыть?[665]
Егда в Даурах я был, на рыбной промысл к детям по льду зимою по озеру бежал на базлуках[666] — там снегу не живет, морозы велики живут, и льды толъсты намерзают, блиско человека толъщины, — пить мне захотелось, и гараздо от жажды томим, итти не могу; среди озера стало: воды добыть нелзя, озеро — веръст с восьм. Стал, на небо взирая, говорить: «Господи, источивый ис камени в пустыни людям воду[667], жаждущему Израилю, тогда и днесь ты еси! Напои меня, имиже веси судбами, Владыко, Боже мой!» Ох, горе! Не знаю, как молыть, простите, Господа ради! Кто есм аз? Умерый пес! Затрещал лед предо мною и разступился чрез все озеро — сюду и сюду — и паки снидеся; гора великая льду стала! И, дондеже уряжение[668] бысть, аз стах на обычном месте и на восток зря, поклонихся дважды или трижды, призывая имя Господне краткими глаголы из глубины сердца. Оставил мне Бог пролубку маленку, и я, падше, насытился. И плачю, и радуюся, благодаря Бога. Потом и пролубка содвинулася, и я, востав, поклоняся Господеви, паки побежал по льду, куды мне надобе, к детями.
Да и в прочии времена в волоките[669] моей таки часто у меня бывало. Идучи, или нарту волоку, или рыбу промышляю, или в лесе дрова секу, или ино что творю, а сам и правило в те поры говорю, вечерню, и завтреню, или часы, — што прилучится. А буде в людях бывает неизворотно[670], и станем на стану[671], а не по мне таварищи, правила моево не любят, а идучи, мне нельзя было исполнить, — и я, отступя людей, под гору или в лес, коротенко зделаю: побьюся головою о землю, а иное и заплачется, да так и обедаю. А буде жо по мне люди, и я, на сошке складенки поставя, правильца поговорю; иные со мною молятся, а иные кашку варят. А в санях едучи, в воскресный дни на подворьях всю церковную службу пою, а в рядовыя дни, в санях едучи, пою; а бывало и в воскресныя дни, едучи, пою. Егда гораздо неизворотно, и я, хотя немношко, а таки поворчю. Якоже тело алъчуще желает ясти и жаждуще желает пити, тако и душа, отче мой Епифаний, брашна духовнаго желает; не глад хлеба, ни жажда воды погубляет человека, но глад велий человеку — Бога не моля, жити.
Бывало, отче, в Дауръской земле, — аще не поскучит послушать с рабом тем Христовым, аз, грешный, и то возвещу вам, — от немощи и от глада великаго изнемог в правиле своем, всего мало стало, толко павечернишные псалмы да полунощницу, да час первой, а болши тово ничево не стало. Так, что скотинка, волочюсь, о правиле том тужу, а принять ево не могу, а се уже и ослабел. И некогда ходил в лес по дрова, а без меня жена моя и дети, сидя на земле у огня, — дочь с матерью, — обе плачют. Огрофена, бедная моя горемыка, еще тогда была невелика. Я пришел из лесу, зело робенок рыдает: связавшуся[672] языку ево, ничево не промолыть, мичить к матери, сидя; мать, на нея глядя, плачет. И я отдохнул и с молитвою приступил к робяти, рекл: «О имени Господни повелеваю ти: говори со мною! О чем плачешь?» Она же, вскоча и поклоняся, ясно заговорила: «Не знаю кто, батюшко-государь, во мне сидя, светленек, за язык-от меня держал и с матушкою не дал говорить: я тово для плакала! А мне он говорит: „Скажи отцу, чтобы он правило по-прежнему правил, так на Русь опять все выедете. А буде правила не станет править, о немъже он и сам помышляет, то здесь все умрете, и он с вами же умрет”». Да и иное кое-что ей сказано в те поры было: как указ по нас будет, и сколько друзей первых на Руси заедем[673], — все так и збылося. И велено мне Пашкову говорить, чтобы и он вечерни и завтрени пел, так Бог ведро даст и хлеб родится, — а то были дожди безпрестанно. Ячменцу было сеено небольшое место, за день или за два до Петрова дни, — тотчас вырос, да и згнил было от дождев. Я ему про вечерни и завтрени сказал, и он и стал так делать; Бог ведро дал и хлеб тотъчас поспел. Чюдо-таки: сеен поздо, а поспел рано! Да и паки, бедной, коварничать[674] стал о Божием деле. На другой год насеел было и много, да дождь необычен излияся, и вода из реки выступила и потопила ниву, да и все розмыло, и жилища наши розмыла. А до тово николи тут вода не бывала, — и иноземцы дивятся. Виждь, как поруга дело Божие и пошел страною[675], так и Бог к нему странным[676] гневом! Стал смеятца первому тому извещению напоследок: «Робенок, де, есть хотел, так плакал!» А я, су, с тех мест за правило свое схваталъся, да и по ся мест тянусь помаленьку.
Полно о том беседовать, на первое возвратимся. Нам надобе вся сия помнить и не забывать, и всякое Божие дело не класть в небрежение и просто[677] и не менять на прелесть сего суетнаго века.
Паки реку московское бытие.
Видят оне, что я не соединяюся с ними. Приказал государь уговаривать меня Родиону Стрешневу[678], чтобы я молъчал, и я потешил ево: царь-то есть от Бога учинен, а се добренек до меня, чаял, либо помаленку исправится. А се посулили мне — Симеонова дни сесть на Печатном дворе[679] книги править, и я рад силно: ин то надобно, лутче и духовничества. Пожаловал, ко мне прислал десеть рублев денег, царица — десеть рублев же денег, Лукъян-духовник[680] — десеть рублев же, Родион Стрешнев — десеть рублев же, а дружище наше старое Феодор Ртищев — тот и шестьдесят рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть. А про иных нечева и сказывать: всяк тащит да несет всячиною! У света моей, у Федосьи Прокопьевны Морозовы, не выходя, жил во дворе[681], понеже дочь мне духовная, и сестра ее, княгиня Евдокея Прокопьевна[682], дочь же моя. Светы мои, мученицы Христовы! И у Анны Петровны Милославские, покойницы[683], всегда же в дому был. А к Федору Ртищеву бранитца со отступниками ходил.
Да так-то с полгода жил, да вижу, яко церковное ничтоже успевает, но паче молъва бывает, паки заворчал, написав царю[684] многонько-таки, чтобы он старое благочестие взыскал и мати нашу общую, святую Церковь, от ересей оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православнова учинил вместо волъка и отступника Никона, злодея и еретика. И егда писмо изготовил, занемоглось мне гораздо, и я выслал царю на переезд!» с сыном своими духовным, си Феодором юродивым[685], что после отступники удавили ево, Феодора, на Мезени, повеся на висилицу. Он же с писмом приступил к Цареве корете со дернзновением, и царь велел ево посадить — и с писмом — под Красное крылцо[686]. Не ведал, что мое, а опосле, взявше у него писмо, велели ево отпустить. И они, покойники, побывав у меня, паки в церковь пред царя пришед, учал юродством шаловать; царь же, осердясь велел в Чюдов монастырь отслать. Там Павел-архимарит[687] и железа на него наложил, и Божиею волею железа разъыпалися на ногах пред людьми. Он же, покойник-свет, в хлебне той после хлебов в жаркую печь влез и голым гузном сел на поду и, крошки в печи побираючи, ест. Так чернцы ужаснулися и архимариту сказали, что ныне Павел-митрополит; он же и царю возвестил, и царь, пришед в монастырь, честно ево велел отпустить. Он же паки ко мне пришел.
И с тех мести царь на меня кручиноват[688] стал: не любо стало, как опять я стал говорить, любо им, как молчю, да мне таки не сошлось. А власти, яко козлы, пырскать[689] стали на меня и умыслили паки сослать меня с Москвы, понеже раби Христовы многие приходили ко мне[690] и, уразумевше истинну, не стали к прелесной их службе ходить. И мне от царя выговор был: «Въласти, де, на тебя жалуются, церкви, де, ты запустошил, поедь, де, в ссылку опять». Сказывали боярин Петр Михайловичь Салътыков[691]. Да и повезли на Мезень[692]. Надавали было кое-чево во имя Христово люди добрые, много, да все и осталося тут, токмо з женою и детми и з домочадцы повезли. А я по городами паки людей Божиих учил, а их, пестрообразных зверей, обличал.
И привезли на Мезень.
Полтара года держав, паки одново к Москве възяли[693], да два сына со мною — Иванн да Прокопей — сьехали же, а протопопица и прочий на Мезени осталися все.
И привезше к Москве, отвезли под начали в Пафнутьев монастырь[694]. И туды присылка была, — то ж да то ж говорить: «Долъго ли тебе мучить нас? Соединись с нами, Аввакумушко!» Я отрицаюся, что от бесов, а оне лезут в глаза! Скаску[695] им тут з бранью з болшою написал[696] и послали з дьяконом ярославским, с Козмою, и подьячим двора патриарша. Козмата — не знаю, коего духа человек, — въяве уговаривает, а втай подкрепляет меня, сице говоря: «Протопоп, не отступай ты старова тово благочестия! Велик ты будешь у Христа человек, как до конца претерпишь! Не гляди на нас, что погибаем мы!» И я ему говорил сопротив, чтобы он паки приступил ко Христу. И он говорит: «Нельзя, Никон опутал меня!» Просто молыть, отрекся пред Никоном Христа, также уже, бедной, не сможет встать! Я, заплакав, благословил ево, горюна: болши тово нечева мне делать с ним; ведает то Бог, что будет ему.
Таже, держав десеть недель в Пафнутьеве на чепи, взяли меня паки в Москву, и в Крестовой стязався власти со мною[697], ввели меня в соборной храм и стригли по переносе меня и дьякона Феодора[698], потом и проклинали, а я их проклинал сопротив. Зело было мятежно в обедню ту тут! И, подеръжав на патриархове дворе, повезли нас ночью на Угрешу, к Николе в монастырь[699]. И бороду враги Божии отрезали у меня! Чему быть? Волъки то есть, не жалеют овцы! Оборвали, что собаки, один хохол оставили, что у поляка, на лъбу. Везли не дорогою в монастырь — болотами да грязью, чтобы люди не сведали. Сами видят, что дуруют, а отстать от дурна не хотят: омрачил дьявол.
Что на них пенять! Не им было, а быть же было иным, писанное время пришло по Евангелию: «Нужда соблазнам приити». А другой глаголет евангелист «Невозможно соблазнам не приитти, но горе тому, имже приходит соблазн»[700]. Виждь, слышателю: необходимая наша беда, невозможно миновать! Сего ради соблазны попущает Бог, да же избрани будут, да же разжегутся, да же убедятся, да же искуснии[701] явлении будут в вас. Выпросил у Бога светлую Росию сатона, да же очервленит ю кровию мученическою. Добро ты, дьявол, вздумал, и нам то любо — Христа ради, нашего света, пострадать!
Держали меня у Николы в студеной полатке семнатцеть недель[702]. Тут мне Божие присещение бысть, чти в Цареве послании, тамо обрящеши[703]. И царь приходил в монастырь: около темницы моея походил и, постонав, опять пошел из монастыря. Кажется по тому, и жаль ему меня, да уш то воля Божия так лежит! Как стригли, в то время велико нестроение[704] в Верху у них бысть с царицею, с покойницею; она за нас стояла в то время, миленькая, напоследок и от казни отпросила меня. О том много говорить. Бог их простит! Я своево мучения на них не спрашиваю, ни в будущий век. Молитися мне подобает о них, о живых и о преставльшихся. Диявол между нами разсечение положил, а оне всегда добры до меня. Полно тово. И Воротынской, бедной, князь Иван, тут же без царя молитца приезжал; а ко мне просился в темницу[705], ино не пустили, горюна; я лишо, в окошко глядя, поплакал на него. Миленькой мой! Боится Бога, сиротинъка Христова, не покинет ево Христос! Всегда-таки он Христов да наш человек. И все бояре те до нас добры, один дьявол лих. Что, петь, зделаеш, коли Христос попустил? Князь Ивана, миленькова, Хованъскова и батожьем били[706]; как Исаию сожгли[707]. А бояроню-то Федосью Морозову и совсем разорили, и сына у нея уморили, и ея мучат. И сестру ея Евдокею, бивше батогами, и от детей отлучили, и с мужем розвели, а ево, князь Петра Урусова, на другой, де, женили[708]. Да что, петь, делать? Пускай их, миленких! Мучася, небеснаго жениха достигнут. Всяко-то Бог их перепровадит век сей суетный и присвоить к себе Жених Небесный в чертог свой, праведное солнце, свет, упование наше!
Паки на первое возвратимся.
Посем свезли меня паки в монастырь Пафнутьев и там, заперши в темную полатку, скована держали год без мала[709]. Тут келарь[710] Никодим сперва добр до меня был, а се, бедной, болшо тово же табаку испил[711], что у газскаго митрополита[712] выняли напоследок, 60 пудов, да домру, да иные тайные монастырьские вещи, что поигравше творят. Согрешил, простите, — не мое то дело, то ведаетъ он: своему Владыке стоить или падает[713], к слову молылось; то у них были любимые законоучителие. У сего келаря Никодима попросилъся я на Велик день для празника отдохнуть, чтобы велел, дверей отворя, на пороге посидеть. И он, меня наругав, и отказал жестоко, как ему захотелось, и потом, в келию пришед, разболелъся: маслом соборовали и причащали, и тогда-сегда дохнет. То было в понеделник светлой. И в нощи против вторника прииде к нему муж во образе моем, с кадилом, в ризах светлых, и покадил ево и, за руку взяв, воздвигнул, и бысть здрав. И притече ко мне с келейником ночью в темницу. Идучи говорит: «Блаженна обитель: таковыя имеет темницы! Блаженна темница: таковых в себе имеет страдальцов! Блаженны и юзы![714]» И пал предо мною, ухватилъся за чеп, говорит: «Прости, Господа ради, прости! Согрешил пред Богом и пред тобою! Оскорбил тебя, — и за сие наказал мя Бог!» И я говорю: «Как наказал? Повеждь ми!» И он паки: «А ты, де, сам, приходя и покадя, меня пожаловал и поднял, — что, де, запираесся?» А келейник, тут же стоя, говорит: «Я, батюшко-государь, тебя под руку вывел ис кельи, да и поклонился тебе, ты и пошел сюды». И я ему заказал, чтобы людям не сказывал о тайне сей. Он же со мною спрашивался, как ему жить впредь по Христе: «Или, де, мне велишь покинуть все и в пустыню пойти?» Аз же его понаказав, и не велел ему келаръства покидать, токмо бы, хотя втай, держал старое предание отеческое. Он же, поклоняся, отъиде к себе и на утро за трапезою всей братье сказал. Людие же безстрашно и деръзновенно ко мне побрели, просяще благословения и молитвы от меня. А я их учю от Писания и пользую словом Божиим. В те времена и врази, кои были, и те примирилися тут. Увы! Коли оставлю суетный сей век? Писано: «Горе, емуже рекут добре вси человецы»[715]. Воистинну не знаю, как до краю доживать! Добрых дел нет, а прославил Бог; то ведает он, — воля ево.
Тут же приезжал ко мне втай з детми моими Феодор-покойник, удавленой мой, и спрашивалъся со мною: «Как, де, прикажешь мне ходить: в рубашке ли по-старому, или в платье облещись[716]? Еретики, де, ищут и погубить меня хотят. Был, де, я на Резани под началом, у архиепископа на дворе, и зело, де, он, Иларион, мучил[717] меня: реткой день, коли плетми не бьет, и скована в железах держали, принуждая к новому антихристову таинъству. И я, де, уже изнемог, в нощи моляся и плача, говорю: „Господи! Аще не избавишь мя, осквернят меня, и погибну! Что тогда мне сотворишь?” И много, плачючи, говорил. А се, де, вдруг, батюшко, железа все грянули с меня, и дверь отперлась, и отворилася сама. Я, де, Богу поклонясь, да и пошел. К воротам пришел — и ворота отворены! Я, де, по большой дороге, к Москве напрямик! Егда, де, разсветало, — ано погоня на лошедях! Трое человеки мимо меня пробежали, — не увидели меня. Я, де, надеюся на Христа, бреду-таки впредь. Помале, де, оне едут навъстречю ко мне, лают меня: „Ушел, де, блядин сын! Где, де, ево возмешь!” Да и опять, де, проехали, не видали меня. И я, де, ныне к тебе спроситца прибрел: туды ль, де, мне опять мучитца поити или, платье вздев, жить на Москве?» И я ему, грешной, велел въздеть платье. А однако не ухоронили от еретических рук — удавили на Мезени, повеся на висилицу. Вечная ему память и с Лукою Лаврентьевичем! Детушки миленькие мои, пострадали за Христа! Слава Богу о них!
Зело у Федора тово крепок подвиг был: в день юродъствует, а нощи всю — на молитве со слезами. Много добрых людей знаю, а не видал подвижника такова! Пожил у меня с полъгода на Москве, — а мне еще не моглося, — в задней комнатке двое нас с ним. И много — час-другой — полежит да и встане, 1000 поклонов отбросает да сядет на полу, и иное, стоя, часа с три плачет, а я-таки лежу; иное — сплю, а иное — неможется. Егда уж наплачется гораздо, тогда ко мне приступит: «Долго ли тебе, протопоп, лежать тово? Образумься, ведь ты поп! Как сорома нет!» И мне неможется, так меня подымает, говоря: «Въстань же, миленкой батюшко, ну-таки, встащися как-нибудь!» Да и роскачает меня. Сидя мне велит молитвы говорить, а он за меня поклоны кладет. То-то друг мой сердечной был! Скорбен[718], миленькой, был с перетуги великия: черев[719] из него вышло в одну пору три аршина, а в другую пору — пять аршин. Неможет[720], а кишки перемеряет. И смех с ним и горе! На Устюге пять лет безпрестанно меръз на морозе бос, бродя в одной рубашке, я сам ему самовидец. Тут мне учинился сын духовной, как я ис Сибири ехали. У церви в полатке, — прибегал молитвы ради, — сказывали: «Как, де, от мороза тово в тепле томи станешь, батюшко, отходить, зело, де, тяшко в те поры бывает!» По кирпичью тому ногами теми стукает, что коченьем! А на утро и опять не болят. Псалътыр у него тогда была новых печатей в келье, маленко еще знали о новизнах. И я ему розсказал подробну про новыя книги, он же, схватав книгу, тот час и в печь кинул да и проклял всю новизну. Зело у него во Христа горяча вера была! Да что много говорить? Как начал, так и скочал. Не на баснях проходил подвиг, не как я, окаянной, того ради и скончалъся боголепне.
Хорош был и Афонасьюшко[721], миленькой, сын же мне духовной, во иноцех Авраамий, что отступники на Москве в огне испекли, и, яко хлеб сладок, принесеся Святей Троице. До иночества бродил босиком же в одной рубашке и зиму и лето; только сей Феодора посмирнее и в подвиге малехнее покороче. Плакать зело же был охотник: и ходит и плачет. А с кем молыт[722], — и у него слово тихо и гладко, яко плачет. Феодор же ревнив[723] гораздо был и зело о деле Божии болезнен: всяко тщится разорити и обличати неправду. Да пускай их! Как жили, так и скончались о Христе Исусе, Господе нашем.
Еще вам побеседую о своей волоките.
Как привезли меня из монастыря Пафнутьева к Москве, и поставили на подворье, и, волоча многажды в Чюдов, поставили перед вселенских патриархов[724], — и наши все тут же, что лисы, сидели. От Писания с патриархами говорил много: Бог отверз грешъные мое уста[725] и посрамил их Христос! Последнее слово ко мне рекли: «Что, де, ты упрям? Вся, де, наша палестина[726] — и серби, и алъбансы, и волохи[727], и римляне, и ляхи — все, де, трема перъсты крестятся, один, де, ты стоишь во своем упоръстве и крестисся пятью перъсты[728]! Так, де, не подобает!» И я им о Христе отвещал сице: «Вселенъстии учителие! Рим давно упал и лежит невсклонно[729], и ляхи с ним же погибли, до конца враги Быша християнином. А и у вас православие пестро стало от насилия туръскаго Магмета, да и дивить на вас нелзя: немощни есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца[730]: у нас, Божиею благодатию, самодеръжство. До Никона-отступника в нашей Росии у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно, и Церковь немятежна. Никон-волък со дьяволом предали трема перъсты креститца, а первые наши пастыри, якоже сами пятью перъсты крестились, такоже пятью перъсты и благословляли по преданию святых отец наших: Мелетия Антиохийскаго и Феодорита блаженнаго, епископа Киринейскаго, Петра Дамаскина и Максима Грека[731]. Еще же и московский поместный бывый собор[732] при царе Иване, так же слагая перъсты, креститися и благословляти повелевает, якоже прежний святии отцы, Мелетий и прочии, научиша. Тогда при царе Иване Быша на соборе знаменоносцы Гурий и Варсонофий, казанъские чюдотворцы, и Филипп, соловецкий игумен, — от святых русских»[733]. И патриаръси задумалися. А наши, что волъчонки, вскоча, завыли и блевать стали на отцев своих, говоря: «Глупы, де, были и не смыслили наши русские святыя! Не учоные, де, люди были, чему им верить? Оне, де, грамоте не умели!» О, Боже святый! Како претерпе святых своих толикая досаждения? Мне, бедному, горько, а делать нечева стало. Побранил их, побранил их, колко мог и последнее слово рекл: «Чист есмь аз, и прах прилепший от ног своих отрясаю пред вами, по писанному: «Лутче един творяй волю Божию, нежели тмы беззаконных![734]» Так на меня и пущи закричали: «Возьми, возьми его[735]! Всех нас обезчестил!» Да толкать и бить меня стали; и патриархи сами на меня бросились. Человек их с сорок, чаю, было — велико антихристово войско собралося! Ухватил меня Иван Уаров[736] да потащил, и я закричал: «Постой, — не бейте!» Так оне все отскочили. И я толъмачю-архимариту говорить стал[737]: «Говори патриархам: апостол Павел пишет: „Таков нам подобаше архиерей, преподобен, незлобив”[738], — и прочая. А вы, убивше человека, как литоргисать станете?» Так оне сели. И я отшел ко дверям, да набок повалилъся: «Посидите вы, а я полежу», — говорю им. Так оне смеются: «Дурак, де, протопоп от! И патриархов не почитает!» И я говорю: «Мы уроди[739] Христа ради! Вы славни, мы же безчестни! Вы сильни, мы же немощни![740]»
Потом паки ко мне пришли власти и про «аллилуйя» стали говорить со мною. И мне Христос подал — посрамил в них римскую ту блядь Дионисием Ареопагитом, как выше сего в начале реченно. И Евфимей, чюдовской келарь[741], молыл: «Прав, де, ты! Нечева, де, нам больши тово говорить с тобою!» Да и повели меня на чепь.
Потом полуголову царь прислал со стрельцами, и повезли меня на Воробьевы горы; тут же — священника Лазоря и инока Епифания-старца[742], острижены и обруганы, что мужички деревенские, миленкие! Умному человеку поглядеть да лише заплакать, на них глядя. Да пускай их терпят! Что о них тужить? Христос и лутче их был, да тож ему, свету нашему, было от прадедов их, от Анны и Каиафы[743], а на нынешних и дивить нечева: с обрасца делают! Потужить надобно о них, о бедных. Увы, бедные никонияня! Погибает от своего злаго и непокориваго нрава!
Потом с Воробьевых гор перевели нас на Андреевское подворье, таже в Савину слободку. Что за рабойниками, стрельцов войско за нами ходит и срать провожают. Помянется, — и смех и горе, — как-то омрачил дьявол! Таже к Николе на Угрешу[744]; тут государь присылал ко мне голову Юрья Лутохина[745] благословения ради, и кое о чем много говорили.
Таже опять ввезли в Москву нас на Никольское подворье и взяли у нас о правоверии еще скаски[746]. Потом ко мне комнатные люди[747] многажды присыланы были, Артемон и Дементей[748], и говорили мне царевыми глаголом: «Протопоп, ведаю, де, я твое чистое и непорочное и богоподражателное житие, прошу, де, твоево благословения и с царицею и с чады, — помолися о нас![749]» Кланяючись, посланник говорит. И я по нем всегда плачю, жаль мне сильно ево. И паки он же: «Пожалуй, де, послушай меня: соединись со вселенъскими теми хотя небольшим чем!» И я говорю: «Аще и умрети ми Бог изволит, со отступниками не соединюся! Ты — реку — мой царь, а им до тебя какое дело? Своево — реку — царя потеряли да и тебя проглотить сюды приволоклися! Я — реку — не сведу рук с высоты небесныя, дондеже Бог тебя отдаст мне!» И много те присылок было. Кое о чем говорено. Последнее слово рек: «Где, де, ты ни будешь, не забывай нас в молитвах своих!» Я и ныне, грешной, елико могу, о нем Бога молю.
Таже, братию казня, а меня не казня, сослали в Пустозерье[750]. И я ис Пустозерья послал к царю два послания[751]: первое — невелико, а другое — больши. Кое о чем говорил. Сказал ему в послании и богознамения некая, показанная мне в темницах; тамо чтый да разумеет[752]. Еще же от меня и от братьи дьяконово снискание[753] послано в Москву, правоверным гостинца — книга «Ответ православных»[754] и обличение на отступническую блудню. Писано в ней правда о догматех церковных. Еще же и от Лазаря-священника посланы два послания царю и патриарху[755]. И за вся сия присланы к нам гостинцы: повесили на Мезени в дому моем двух человеков, детей моих духовных, — преждереченнаго Феодора юродиваго да Луку Лаврентьевича[756], рабов Христовых. Лука та московъской жилец, у матери-вдовы сын был единочаден, усмарь[757] чином, юноша лет в полтретьятцеть; приехал на Мезень по смерть, з детми моими. И егда бысть в дому моем въсегубительство, вопросил его Пилат[758]: «Как ты, мужик, крестисься?» Он же отвеща смиренномудро: «Я так верую и крещуся, слагая перъсты, как отец мой духовной, протопоп Аввакум». Пилат же повеле его в темницу затворити, потом, положа петлю на шею, на релех[759] повесил. Он же от земных на небесныя взыде. Болши тово что ему могут зделать? Аще и млад, да по-старому зделал: пошел себе ко Владыке. Хотя бы и старой так догадалъся! В те жо поры и сынов моих родных двоих, Ивана и Прокопья, велено же повесить, да оне, бедные, оплошали и не догадались венцов победных ухватити: испужався смерти, повинились. Так их и с матерью троих в землю живых закопали[760]. Вот вам и без смерти смерть! Кайтеся, сидя, дондеже дьявол иное что умыслит! Страшна смерть — недивно! Некогда и друг ближний Петр отречеся и, изшед вон, плакася горъко[761], и слез ради прощен бысть. А на робят и дивить нечева: моего ради согрешения попущено им изнеможение. Да уж добро, быть тому так! Силен Христос всех нас спасти и помиловати.
Посем той же полуголова Иван Елагин[762] был и у нас в Пустозерье, приехав с Мезени, и взял у нас скаску. Сице реченно: «Год и месяц». И паки: «Мы святых отец церковное предание держим неизменно, а палестинъскаго патриарха Паисея с товарыщи еретическое соборище проклинаем».
И иное там говорено многонько, и Никону, завотчику ересям, досталось небольшое место.
Посем привели нас к плахе и, прочет наказ, меня отвели, не казня, в темницу. Чли в наказе: «Аввакума посадить в землю в струбе[763] и давать ему воды и хлеба». И я сопротив тово плюнул и умереть хотел, не едши, и не ел дней с восьм и болши, да братья паки есть велели.
Посем Лазаря-священника взяли, и язык весь вырезали из горла; мало попошло крови, да и перестала. Он же и паки говорит без языка. Таже, положа правую руку на плаху, по запястье отсекли, и рука отсеченая, на земле лежа, сложила сама перъсты по преданию и долго лежала так пред народы; исповедала, бедная, и по смерти знамение Спасителево неизменно. Мне, су, и самому сие чюдно: бездушная одушевленье обличает! Я на третей день у нево во рте рукою моею щупал и гладил: гладко все — без языка, а не болит. Дал Бог, во временне часе исцелело. На Москве у него резали — тогда осталось языка, а ныне весь без остатку резан. А говорил два годы чисто, яко и с языком. Егда исполнилися два годы, иное чюдо: в три дни у него языки вырос совершенной, лишь маленько тупенек, и паки говорит, беспрестанно хваля Бога и отступников порицая.
Посем взяли соловецъкаго пустынника, инока-схимника Епифания старца, и язык вырезали весь же; у руки отсекли четыре перъста. И сперва говорил гугниво. Посем молил Пречистую Богоматерь, и показаны ему оба языки, московъской и здешъней, на возду́хе[764]. Он же, един взяв, положил в рот свой и с тех мест стал говорить чисто и ясно, а язык совершен обретеся во ръте.
Дивна дела Господня и неизреченны судбы Владычни! И казнить попускает, и паки целит и милует! Да что много говорить! Бог — старой чюдотворец, от небытия в бытие приводит. Bo-се, петь, в день последний всю плоть человечю во мъгновении ока воскресит. Да кто о том разъсудити может? Бог бо то есть: новое творит и старое поновляет. Слава ему о всем!
Посем взяли дьякона Феодора: язык вырезали весь же, оставили кусочик небольшой во рте, в горле накось резан. Тогда на той мере и зажил, а опосле и опять со старой вырос и за губы выходит, притуп маленько. У нево же отсекли руку поперег ладони. И все, дал Бог, стало здорово, — и говорит ясно против прежнева и чисто.
Таже осыпали нас землею[765]: струб в земле, и паки около земли другой струб, и паки около всех общая ограда за четырми замъками; стражие же пред дверми стрежаху темницы[766]. Мы же, здесь и везде сидящии в темницах, поем пред владыкою Христом, Сыном Божиим, Песни Песням, ихже Соломан воспе, зря на матерь Виръсавию: «Се еси добра, прекрасная моя! Се еси добра, любимая моя! Очи твои горят, яко пламень огня; зубы твои белы паче млека; зрак лица твоего паче солнечных луч, и вся в красоте сияешь, яко день в силе своей» [хвала о церкви][767]
Таже Пилат, поехав от нас, на Мезени достроя, возвратился в Москву. И прочих наших на Москве жарили да пекли: Исаию сожгли, и после Авраамия сожгли, и иных поборников церковных многое множество погублено, ихже число Бог изочтет.
Чюдо, как то в познание не хотят приити: огнем, да кнутом да висилицею хотят веру утвердить! Которые то апостоли научили так? Не знаю. Мой Христос не приказал нашим апостолом так учить, еже бы огнем, да кнутом, да висилицею в веру приводить. Но Господем реченно ко апостолом сице: «Шедше в мир весь, проповедите Евангелие всей твари. Иже веру иметь крестится — спасен будет, а иже не имет веры — осужден будет»[768]. Смотри, слышателю, волею зовет Христос, а не приказал апостолом непокаряющихся огнем жечь и на висилицах вешать! Татаръской бог Магмет написал во своих книгах сице: «Непокаряющихся нашему преданию и закону повелеваем главы их мечем подклонити». А наш Христос ученикам своим никогда так не повелел. И те учители явны, яко шиши[769] антихристовы, которые, приводя в веру, губят и смерти предают; по вере своей и дела творят таковы же. Писано во Евангелии: «Не может древо добро плод зол творити, ниже древо зло плод добр творити, от плода бо всяко древо познано бывает»[770].
Да што много говорить? Аще бы не были борцы, не бы даны Быша венцы. Кому охота венчатца, не по што ходить в Перъсиду, а то дома Вавилон[771]! Ну-тко, правоверие, нарцы имя Христово, стань среди Москвы, прекрестися знамением Спасителя нашего Христа, пятью перъсты, якоже прияхом от святых отец — вот тебе Царство Небесное дома родилось! Бог благословит: мучься за сложение перъст, не разсуждай много! А я с тобою же за сие о Христе умрети готов. Аще я и несмыслен гораздо, неука человек, да то знаю, что вся в Церкви, от святых отец преданная, свята и непорочна суть. Держу до смерти, якоже приях, не прелагаю предел вечных: до нас положено[772], лежи оно так во веки веком! Не блуди, еретик, не токмо над жерътвою Христовою и над крестом, но и пелены не шевели! А то удумали со дьяволом книги перепечатать, вся переменить: крест на церкви и на просвирах переменить[773], внутрь олътаря молитвы иерейские откинули, ектеньи переменили, в крещении явно духу лукавому молитца велят, — я бы им и с ним в глаза наплевал! И около купели против солнца[774] лукаво-ет их водит, тако же и церкви святя, против солнца же, и брак венчав, против солнца же водят[775], — явно противно творят, — а в крещении и не отрицаются сатоны. Чему быть? — Дети ево: коли отца своево отрицатися захотят! Да что много говорить? Ох правоверной душе! Вся горняя долу Быша[776]. Как говорил Никон, адов пес, так и здела: «Печатай, Аръсен, книги как-нибудь, лишь бы не по-старому![777]» Так, су, и зделал. Да болши тово нечем переменить. Умереть за сие всякому подобает. Будьте оне прокляты, окаянные, со всем лукавым замыслом своим, а стражущим от них вечная память 3-жды!
Посем у всякаго правовернаго прощения прошу; иное было, кажется, про житие-то мне и не надобно говорить, да прочтох Деяния апостольская и Послания Павлова, — апостоли о себе возвещали же, еда что Бог соделает в них: не нам, Богу нашему слава[778]. А я ничтоже есм. Рекох, и паки реку: «Аз есм человек грешник, блудник и хищник, тать и убийца, друг мытарем и грешникам, и всякому человеку лицемерец окаянной». Простите же и молится о мне, а я о вас должен, чтущих и послушающих. Болши тово жить не умею. А что зделаю я, то людям и сказываю, пускай Богу молятся о мне! В день века[779] вси жо там познают соделанная мною — или благая, или злая. Но аще и не учен словом, но не разумом; не учен диалектика и риторики и философии, а разум Христов в себе имам, якоже и апостол глаголет: «Аще и невежда словом, но не разумом»[780].
Простите, еще вам про невежество свое побеседую. Ей, зглупал, отца своего заповедь преступил, и сего ради дом мой наказан бысть. Внимай, Бога ради, како бысть.
Егда еще я попом бысть, духовник царев, протопоп Стефан Вънифаньтьевичь, благословил меня образом Филиппа митрополита да книгою святаго Ефрема Сирина[781], себя ползовать, прочитан, и люди. Аз же, окаянный, презрев отеческое благословение и приказ, ту книгу брату двоюродному, по докуке ево, на лошедь променял. У меня же в дому был брат мой родной, именем Евфимей, зело грамоте горазд и о Церкве велико прилежание имел; напоследок взят был к большой царевне в Верх во псаломщики, а в мор и з женою скончалъся[782]. Сей Евфимей лошедь сию поил и кормил и гораздо об ней прилежал, презирая правило многажды. И виде Бог неправду в нас з братом, яко неправо по истинне ходим, — я книгу променял, отцову заповедь преступил, а брат, правило презирая, о скотине прилежал, — изволил нас Владыко сице наказать: лошедь ту по ночам и в день стали беси мучить, — всегда мокра, заезжена и еле жива стала. Аз же недоумеюся, коея ради вины бес так озлобляет нас. И в день неделный после ужина, в келейном правиле, на полунощнице, брат мой Евфимей говорил кафизму непорочную[783] и завопил высоким гласом: «Призри на мя и помилуй мя[784]!» И, испустя книгу из рук, ударился о землю, от бесов поражен бысть, начатъ кричать и вопить гласи неудобными[785], понеже беси ево жестоко начаша мучить. В дому же моем иные родные два брата — Козма и Герасим — болши ево, а не смогли удержать ево,
Евфимия. И всех домашних человек с тритцеть, держа его, рыдают и плачют, вопиюще ко Владыке: «Господи помилуй! Согрешили пред тобою, прогневали твою благостыню, прости нас, грешных! Помилуй юношу сего, за молитв святых отец наших!» А он пущи беситъся кричит, и дрожит и бьется. Аз же помощию Божиею в то время не смутихся[786] от голки[787] тоя бесовъския. Кончаете правило, паки начах молитися Христу и Богородице со слезами, глаголя: «Владычице моя, Пресвятая Богородица! Покажи, за которое мое согрешение таковое ми бысть наказание, да, уразумев, каяся пред Сыном твоим и пред тобою, впредь тово не стану делать». И, плачючи, послал во церковь по Потребник и по святую воду сына своего духовнаго Симеона — юноша таков же, что и Евфимей, лет в четырнатцеть, дружно меж себя живуще, Симеон со Евфимием, книгами и правилом друг друга подкрепляюще и веселящеся, живуще оба в подвиге крепко, в посте и молитве. Той же Симеон, плакав по друге своем, сходил во церковь и принес книгу и святую воду. Аз же начах действовать над обуреваемым молитвы Великаго Василия, с Симеоном: он мне строил[788] кадило и свещи, и воду святую подносил, а прочии держали беснующагося. И егда в молитве речь дошла: «Аз ти о имени Господни повелеваю[789], душе[790] немый и глухий, изыди от создания сего и к тому не вниди в него, но иди на пустое место, идеже человек не живет, но токмо Бог призирает», — бес же не слушает, не идет из брата. И я паки ту же речь вдругоряд, и бес еще не слушает, пущи мучит брата.
Ох, горе мне! Как молыть? И сором, и не смею, но по старцову Епифаниеву повелению говорю.
Сице было: взял кадило, покадил образы и беснова и потом ударилъся о лавку, рыдав на мног час. Возставше, ту же Василиеву речь закричал к бесу: «Изыди от создания сего!» Бес же скорчил в кольцо брата и, пружався[791], изыде и сел на окошко; брат же быв, яко мерътв. Аз же покропил ево водою святою; он же, очхняся[792], перъстом мне на беса, седящаго на окошке, показует, а сам не говорит, связавшуся языку его. Аз же покропил водою окошко, и бес сошел в жерновный[793] угол. Брат же и там ево указует. Аз же и там покропил водою, бес же оттоля пошел на печь. Брат же и там указает. Аз же и там тою же водою. Брат же указал под печь, а сам прекрестилъся. И аз не пошел за бесом, но напоил святою водою брата во имя Господне. Он же, воздохни из глубины сердца, сице ко мне проглагола: «Спаси Бог тебя, батюшко, что ты меня отнял у царевича и двух князей бесовских! Будет тебе бить челом брат мой Аввакум за твою доброту. Да и мальчику тому спаси Бог, которой в церковь по книгу и по воду ту ходил, пособлял тебе с ними битца. Подобием он, что и Симеон же, друг мой. Подле реки Сундовика[794] меня водили и били, а сами говоря: „Нам, де, ты отдан за то, что брат твой Аввакум на лошедь променял книгу, а ты, де, ея любишь. Так, де, мне надобе брату поговорить, чтоб книгу ту назад взял, а за нея бы дал деньги двоюродному брату”». И я ему говорю: «Я, — реку, — свет, брат твой Аввакум». И он мне отвещал: «Какой ты мне брат? Ты мне батко, отнял ты меня у царевича и у князей. А брат мой на Лопатищах живет, будет тебе бить челом». Аз же паки ему дал святыя воды; он же и судно[795] у меня отнимает и сьесть хочет, — сладка ему бысть вода! Изошла вода, и я пополоскал и давать стал; он и не стал пить. Ночь всю зимнюю с ним простряпал. Маленко я с ним полежал и пошел во церковь заутреню петь; и без меня беси паки на него напали, но лехче прежнева. Аз же, пришед от церкви, маслом ево посвятил, и паки беси отъидоша, и ум цел стал, но дряхл[796] бысть, от бесов изломан; на печь поглядывает и оттоля боится, — егда куды отлучюся, а беси и наветовать[797] ему станут. Бился я з бесами, что с собаками, недели с три за грех мой, дондеже възял книгу и денги за нея дал. И ездил к другу своему Илариону-игумну: он просвиру вынял за брата. Тогда добро жил, — что ныне архиепископ Резанской, мучитель стал христианской[798]. И иным духовным я бил челом о брате, и умолили Бога о нас, грешных, и свобожден от бесов бысть брат мой.
Таково то зло заповеди преступление отеческой! Что же будет за преступление заповеди Господня? Ох, да только огонь да мука! Не знаю, дни коратать как! Слабоумием обьят и лицемерием, и лжею покрыт есм, братоненавидением и самолюбием одеяни, во осуждении всех человек погибаю, и мняся нечто быти, а кал и гной есм, окаянной, — прямое говно! Отовсюду воняю — душею и телом. Хорошо мне жить с собаками да со свиниями в конурах: так же и оне воняют, что и моя душа, злосмрадною вонею. Да свиньи и псы по естеству, а я от грехов воняю, яко пес мертвой, повержен на улице града. Спаси Бог властей тех, что землею меня закрыли: себе уж хотя воняю, злая дела творяще, да иных не соблажняю. Ей, добро так!
Да и в темницу ту ко мне бешаной зашел, Кирилушко, московской стрелец, караульщик мой. Остриг ево аз и вымыл и платье переменил: зело вшей было много. Замъкнуты мы с ним двое жили, а третей с нами Христос и Пречистая Богородица. Он, миленькой, бывало серет и сцыть под себя, а я ево очищаю. Есть и пить просит, а без благословения взять не смеет. У правила стоять не захочет, дьявол сони ему наводит, и я постегаю чотками, так и молитву творить станет и кланяется, за мною стоя. И егда правило скончаю, он и паки бесноватися станет. При мне беснуется и шалует, а егда ко старцу пойду посидеть в ево темницу, а ево положу на лавке, не велю ему вставать и благословлю его, и докамест у старца сижу, лежит, не встанет, Богом привязан, — лежа беснуется. А в головах у него образы, и книги, хлеб и квас и прочая, а ничево без меня не тронет. Как прииду, так въстанет, и дьявол, мне досаждая, блудить заставливает. Я закричю — так и сядет. Егда стряпаю, в то время есть просит и украсть тщится до времени обеда; а егда пред обедом «Отче наш» проговорю и благословлю, так тово брашна и не ест — просит неблагословеннова. И я ему силою в рот напехаю, и он и плачет и глотает. И как рыбою покормлю, тогда бес в нем въздивиячится[799], а сам из него говори: «Ты же, де, меня ослабил!» И я, плакавъся пред Владыкою, опять постом стягну и окрочю ево Христом. Таже маслом ево освятил, и отрадило[800] ему от беса. Жил со мною с месяц и больши. Перед смертию образумилъся. Я исповедал ево и причастил, он же и преставился, миленькой, скоро. И я, гроб купя и саван, велел погребъсти у церкви; потом сорокоуст дал. Лежал у меня мертвой сутки. И я ночью, востав, помоля Бога, благословя ево мертвова, и с ним поцеловався, опять подле его спать лягу. Таварищ мой миленькой был. Слава Богу о сем. Ныне он, а завтра я так же умру.
Да у меня же был на Москве бешаной, Филипом звали, как я ис Сибири выехал. В углу в ызбе прикован был к стене, понеже в нем бес суров и жесток гораздо, билъся и дрался, и не могли с ним домочадцы ладить. Егда же аз, грешный, со крестом и с водою прииду, повинен[801] бывает и, яко мертв, падает пред крестом Христовым и ничево не смеет надо мною делать. И молитвами святых отец сила Божия отгнала от него беса; но токмо ум еще несовершен был. Феодор был над ним, юродивой, приставлен, что на Мезени веры ради Христовы отступники удавили, — Псалтырь над Филиппом говорил и учил его Исусовой молитве. А я сам во дни отлучашеся от дому, токмо в нощи действовал над Филиппом. По некоем времени пришел я от Феодора Ртищева зело печален, понеже в дому у него с еретиками шумел много о вере и о законе, а в моем дому в то время учинилося нестройство: протопопица моя со вдовою домочадицею Фетиньею меж собою побранились, дьявол ссорил ни за што. И я, пришед, бил их обеих и оскорбил гораздо, от печали; согрешил пред Богом и пред ними. Таже бес вздивиял[802] в Филиппе, и начал чепь ломать, бесясь, и кричать неудобно. На всех домашних нападе ужас и зело голка[803] бысть велика. Аз же без исправления приступил к нему, хотя ево укротити, но не бысть по-прежнему. Ухватил меня и учал бить и драть, и всяко меня, яко паучину, терзает, а сам говорит: «Попал ты мне в руки!» Я токмо молитву говорю, да без дел не пользует и молитва. Домашние не могут отнять, а я и сам ему отдалъся: вижу, что согрешил, пускай меня бьет! Но — чюден Господь! — бьет, а ничто не болит. Потом бросил меня от себя, а сам говорит: «Не боюсь я тебя!» Так мне в те поры горько стало: «Бес, — реку, — надо мною волю взял!» Полежал маленько, с совестию собрался. Воставше, жену свою сыскал и пред нею стал прощатца[804] со слезами, а сам ей, в землю кланялся, говорю: «Согрешил, Настасья Марковна, прости мя, грешнаго!» Она мне также кланяется. Посем и с Фетиньею тем же образом простился. Таже лег среди горницы и велел всякому человеку бить себя плетью по пяти ударов по окаянной спине, человек было з дватцеть: и жена, и дети — все, плачючи, стегали. А я говорю: «Аще кто бить меня не станет, да не имать со мною части во Царствии Небеснем![805]» И оне, нехотя, бьют и плачют, а я — ко всякому удару по молитве. Егда же все отбили, и я, воставше, сотворил пред ними прощение. Бес же, видев неминучюю, опять вышел вон ис Филиппа. И я крестом ево благословил, и он по-старому хорош стал. И потом исцелел Божиею благодатию о Христе Исусе, Господе нашем, емуже слава.
А егда я был в Сибири — туды еще ехал — и жил в Тобольске, привели ко мне бешанова, Феодором звали. Жесток же былъ бес в нем! Соблудил в Велик день з женою своею, наругая[806] празник, жена ево сказывала, — да и възбесился. И я, в дому своем держа месяца з два, стужал об нем Божеству, в церковь водил и маслом освятил, и помиловал Бог: здрав бысть и ум исцели. И стал со мною на крылосе петь в литорьгию, во время переноса, и досадил мне. Аз в то время, побив ево на крылосе, и в притворе велел пономарю приковать к стене. И он, вышатав пробой, пущи и первова взбесясь, в обедню ушел на двор к большому воеводе[807], и сундуки разломав, платье княинино на себя вздел, а их розгонял. Князь же, осердясь, многими людми в тюрму ево оттащили; он же в тюрме юзников бедных всех перебил и печь разломал. Князь же велел ево в деревню к жене и детям сослать. Он же, бродя в деревнях, велики пакости творил, всяк бегает от него. А мне не дадут воеводы, осердясь. Я по нем пред Владыкою плакал всегда.
Посем пришла грамота с Москвы: велено меня сослать ис Тобольска на Льну, великую реку. И егда в Петров день[808] собралъся в дощеник, пришел ко мне Феодор, целоумен, на дощенике при народе кланяется на ноги мои[809], а сам говорит: «Спаси Бог, батюшко, за милость твою, что помиловал мя! По пустыни, де, я бежал третьева дни, а ты, де, мне явился и благословил меня крестом, и бес, де, прочь отбежал от меня. И я пришел к тебе поклонитца, и паки прошу благословения от тебя». Аз же, на него глядя, поплакал и возрадовался о величии Божии, понеже о всех нас печется и промышляет Господь: ево исцелил, а меня возвеселил! И поуча ево, благословя, отпустил к жене ево и детям в дом. А сам поплыл в ссылку, моля о нем Христа, сына Божия, света, да сохранит его и впредь от неприязни. А назад я едучи, спрашивал про него и мне сказали: «Преставился, де, после тебя годы с три, живучи християнски з женою и детми». Ино и добро. Слава Богу о сем!
Простите меня, старец с рабом тем Христовым, — вы мя понудисте сие говорить. А однако уж розвякался, — еще вам повесть скажу.
Как в попах еще был, — там же, где брата беси мучили, — была у меня в дому моем вдова молодая; давно уж, и имя ей забыл, помнится, Офимъею звали, — ходит и стряпает, и все хорошо делает. Как станем в вечер начинать правило, так ея бес ударит о землю, омертвеет вся, яко камень станет, и не дышит, кажется, — ростянет ея среди горницы, — и руки, и ноги, — лежит, яко мертва. И я, «О Всепетую[810]» проговоря, кадилом покажу, потом крест положу ей на голову и молитвы Василиевы в то время говорю; так голова под крестом и свободна станет, баба и заговорит, а руки и ноги и тело еще мертво и каменно. И я по руке поглажу крестом, так и рука свободна станет; я — и по другой, и другая также освободится, я — по животу, так баба и сядет. Ноги еще каменны, не смею туды крестом гладить; думаю, думаю — и ноги поглажу, баба и вся свободна станет. Вставше, Богу помолясь да и мне челом. Прокуда-таки[811] — ни бес, ни што был в ней, много времени так в ней играл. Маслом ея освятил, так вовсе отошел прочь: исцелела, дал Бог.
А иное два Василия у меня бешаные бывали прикованы, — странно и говорить про них: кал свой ели.
А еще сказать ли тебе, старец, повесть? Блазновато[812], кажется, да было так. В Тобольске была у меня девица, Анною звали, дочь мне духовная, гораздо о правиле прилежала о церковном и о келейном, и вся мира сего красоту вознебрегла. Позавиде диявол добродетели ея, наведе ей печаль о первом хозяине своем Елизаре, у него же взросла, привезена ис полону ис кумыков[813]. Чистотою девъство соблюла и, егда исполнилася плодов благих, дьявол окрал: захотела от меня отъити и за первова хозяина замуж поити, и плакать стала всегда. Господь же пустил на нея беса, смиряя ея, понеже и меня не стала слушать ни в чем, и о поклонех не стала радеть. Егда станем правило говорить, она на месте станет, прижав руки, да так и простоит. Виде Бог противление ея, послал беса на нея: в правило стоящу ей, да и взбесится. И мне, бедному, жаль: крестом благословлю и водою покроплю, так и отступит от нея бес. И многажды так бысть. Она же единаче в безумии своем и непокоръстве пребывает. Благохитрый же Бог инако ея наказал: задремала в правило, да и повалилась на лавке спать, и три дни и три ночи, не пробудяся, спала. Я лишо ея по времяном кажу, спящую: тогда-сегда дохнет. Чаю, умрет. И в четвертый день очхнулась, села да плачет; есть ей дают, — не ест. Егда я правило канонъное скончав и домочадцов, благослови, роспустил, паки начах во тьме без огня поклоны класть; она же с молитвою втай приступила ко мне и пала на ноги мои; и я, от нея отшед, сел за столом. И она, приступя паки к столу и плачючи, говорит: «Послушай, государь, велено тебе сказать». Я стал слушать у нея. «Егда, де, я в правило задремала и повалилась, приступили ко мне два ангела и взяли меня, и вели меня тесным путем. И на левой стране слышала плачь, и рыдание, и гласы умиленны. Потом, де, меня привели во светлое место[814], зело гораздо красно, и показали, де, многие красные жилища и полаты; и всех, де, краше полата, неизреченною красотою сияет паче всех, и велика гораздо. Ввели, де, меня в нея, ано, де, стоят столы, и на них послано бело, и блюда з брашнами стоят. По конец, де, стола древо кудряво повевает и красотами разными украшено; в древе, де, том птичьи гласы слышала я, а топерва, де, не могу про них сказать, каковы умильны и хороши! И подержав, де, меня, паки ис полаты повели, а сами говорят: „Знаешь ли, чья полата сия?” И аз, де, отвещала: „Не знаю. Пустите меня в нея!” Оне же отвещали: „Отца твоего, протопопа Аввакума, полата сия. Слушай ево и живи так, как он тебе наказывает перъсты слагать и креститца, и кланятца, Богу молясь, и во всем не протився ему, так и ты будешь с ним здесь. А буде не станешь слушать, так будешь в давешнем месте, где плакание то слышала. Скажи жо отцу своему! Мы, не беси, водили тебя. Смотри: у нас папарты[815], беси, де, неимеют тово”. И я, де, батюшко, смотрила: бело у ушей[816] тех их». Да и поклонилася мне, прощения прося. Потом паки исправилася во всем. Егда меня сослали ис Тобольска, и я оставил ея у сына духовнаго тут. Хотела пострищися, а дьявол опять зделал по-своему: пошла за Елизара замуж и деток прижила. И по осми летех услышала, что я еду назад, отпросилася у мужа и постриглася. А как замужем была, по временам Бог наказывал, бес мучил ея. Егда же аз в Тоболеск приехал, за месяц до меня постриглася, и принесла ко мне два детища и, положа предо мною робятишок, плакала и рыдала, кающеся, безстыдно порицая себя. Аз же, пред человеки смиряя ея, многажды на нея кричал; она же прощается в преступлении своем, каяся пред всеми. И егда гораздо ея утрудил, тогда совершенно простил. В обедню за мною в церковь вошла. И нападе на нея бес во время переноса, — учала кричать и вопить, собакою лаять, и козою блекотать, и кокушкою коковать. Аз же зжалихся об ней: покиня «Херувимскую[817]» петь, взявше от престола крест, и на крылос взошед, закричал: «Запрещаю ти именем Господним! Полно, бес, мучить ея! Бог простит ея и сий век и будущий!» Бес же изыде из нея. Она же притече ко мне и пала предо мною за нюже вину. Аз же крестом ея благословя, и с тех мест простил, и бысть здрава душею и телом. Со мною и на Русь выехала. И как меня стригли, в том году страдала з детми моими от Павла-митрополита на патриархове дворе веры ради и правости закона. Довольно волочили и мучили ея. Имя ея во иноцех Агафья.
Ко мне же, отче, в дом принашивали матери деток своих маленких, скорбию одержимы грыжною; и мои детки, егда скорбели во младенъчестве грыжною болезнию, и я маслом священным, с молитвою презвитеръскою, помажу вся чювъства[818] и, на руку масла положа, младенцу спину вытру и шулнятка[819], — и Божиею благодатию грыжная болезнь и минуется во младенце.
И аще у коего отрыгнет скорбь, и я так же сотворю: и Бог совершенно исцеляет по своему человеколюбию.
И егда еще я был попом, с первых времен, как к подвигу касатися ста, бес меня пуживал сице. Изнемогла у меня жена гораздо, и приехал к ней отец духовной; аз же из двора пошел по книгу в церковь, — нощи глубоко, — по чему исповедать ея. И егда на паперть пришел, столик до тово стоял, а егда аз пришел, бесовским действом скачет столик на месте своем. И я, не устрашась, помолясь пред образом, осенил рукою столик и, пришед, поставил ево, и перестал играть. И егда в трапезу вошел, тут иная бесовская игра: мертвец на лавке в трапезе во гробу стоял, и бесовским действом верхняя роскрылася доска, и саван шевелитца стал, устрашая меня. Аз же, Богу помолясь, осенил рукою мертвеца, и бысть по-прежнему все. Егда же в олтарь вошел, ано ризы и стихари[820] летают с места на место, устрашая меня. Аз же, помоляся и поцеловав престол, рукою ризы благословил и пощупал, приступая, а оне по-старому вися. Потом, книгу взяв, ис церкви пошел.
Таково-то ухищрение бесовское к нам! Да полно тово говорить. Чево крестная сила и священное масло над вешанными и больными не творит Божиею благодатию! Да нам надобе помнить сие: не нас ради, ни нам, но имени своему славу Господь дает. А я, грязь, что могу зделат, аще не Христос? Плакать мне подобает о себе. Июда чюдотворец был, да сребролюбия ради ко дьяволу попал. И сам дьявол на небе был, да высокоумия ради свержен бысть. Адам был в раю, да сластолюбия ради изгнан бысть, и пять тысящ пятьсот лет во аде был осужден[821]. Посем разумея всяк, мняйся стояти, да блюдется, да ся не падет. Держись за Христовы ноги и Богородице молись и всем святым, так будет хорошо.
Ну, старец, моево вяканья много веть ты слышал. О имени Господни повелеваю ти, напиши и ты рабу тому Христову[822], как Богородица беса тово в руках тех мяла и тебе отдала, и как муравьи те тебя ели за тайно-ет уд, и как бес от дрова те сожег, и как келья та обгорела, а в ней цело все, и как ты кричал на небо то, да иное, что вспомнишь во славу Христу и Богородице. Слушай же, что говорю: не станешь писать, я, петь, осержусь. Любил слушать у меня, чево соромитца, — скажи хотя немношко! Апостоли Павел и Варнава на соборе сказывали же во Еросалиме пред всеми, елика сотвори Бог знамения и чудеса во языцех с нима, в Деяниих, зачало 36 и 42 зачало[823] и величашеся имя Господа Исуса. Мнози же от веровавших прихождаху, исповедающе и сказующе дела своя. Да и много тово найдется во Апостоле и в Деяниих. Сказывай, небось, лише совесть крепку держи: не себе славы ища, говори, но Христу и Богородице. Пускай раб-от Христов веселится, чтучи! Как умрем, так он почтет, да помянет пред Богом нас. А мы за чтущих и послушающих станем Бога молить; наши оне люди будут там у Христа, а мы их — во веки веком, аминь.
Подщитеся[825] соединитися друг другу: елико бо соединевается кто искреннему[826], толико соединяется Богови. И реку вам приклад[827] от отец, да познаете силу слова.
Положи[828] ми круг быти на земли, якоже начертание некое обло[829] от прехождения остна[830]. Глаголет же ся свойственне осте, еже посреднее круга, да же до остна[831]. Положите убо ум ваш во глаголемое. Сей круг разумейте ми быти мир, самое же, еже посреде круга, — Бога; стезя же, яже от круга идущая и до среды, — путия, сиречь жития человеческая. Поелику убо входят святии к среде[832], желающе приближитися Богу, по равенъству входа близ бывают и Бога, и друг другу. И елико приближаются Богу, приближаются и друг другу; и елико приближаются друг другу, приближаются и Богови. Такожде разумейте и отлучение. Егда бо отставят себе от Бога и возвратятся на внешняя, яве есть, яко елико исходят и удаляют себе от Бога, толико удаляются друг от друга, и елико удаляются друг от друга, толико удаляются и от Бога. Се таково есть естество любве: Поелику убо есмы вне и не любим Бога, потолику имамы отстояние[833] кождо ко искреннему. Аще ли же возлюбим Бога, елико приближаемся к Богу любовию, яже к нему, толико соединеваемся любовию к ближнему, и елико соединеваемся искреннему, толико соединеваемся Богу. Бог да сподобит нас послушати полезная нам и творити я[834], а не гневатися друг на друга, ниже яритися.
Зри круга начертание, о нем же святый авва рече[835].
Бог любы есть, и пребываяй в любви — в Бозе пребывает, и Бог в нем пребывает[836]. Апостол рече: «Сообщаяйся Богу прилежит и о брате, ненавидяй брата — чюжд Бога и жилище бесом»[837]. Бог вселяется в любовнова человека чювъством небесным, и таково тело — дом Божий бывает; по святому Ефрему: «А идеже Господь Бог, ту и чини святых ангел служат Владыке». Живем, братия, угодно Богу, да со ангелы Христос Бог в нас обитает. Аще криво живу — исправте мя, аще по воли Божии — благодать Богу о неисповедимем его даре.
Вот вам, питомникам церковным, предлагаю житие свое от юности и до лети пятьдесят пяти годов[838]. Авва Дарофей описал же свое житие ученикам своим, понуждая их на таяжде, поучение 4, лист 49[839]; и я такожде, убеждая вашу любовь о Христе Исусе, Господе нашем, сказываю вам деемая мною, непотребным рабом Божиим, о Святем Дусе со Отцем и с Сыном. Богу благодарение во веки.
<...> Доехали до Иръгеня-озера — волок тут; стали волочитца. А у меня работников отняли; иными нанятца не велит, а дети были маленьки, таскать не с кем. Один бедной протопоп зделал нарту и зиму всю за волок бродил. У людей и собаки в подпряшках, а у меня не было, одинова лишо двух сынов, — маленьки еще были, Иван и Прокопей, — тащили со мною, что кобельки, за волоки нарту. Волоки — веръст со сто, насилу, бедные, и перебрели. А протопопица муку и младенца за плечами на себе тащила; а дочь Огрофена брела, брела, да на нарту и взвалилась, и братья ея со мною помаленку тащили. И смех и горе, как помянутся дние оны! Робята-те изнемогут и на снег повалятся, а мать по кусочку пряничка им даст, и оне, съедши, опять лямку потянут; и кое-как перебилися волок, да под сосною и жить стали, что Авраам у дуба Мамъврийска[840]. Не пустил нас и в засеку Пашков сперва, дондеже натешился. И мы неделю-другую меръзли под сосною с робяты, одны, кроме людей, на бору, и потом в засеку пустил и указал мне место. Таки мы с робяты огородились, балаганец зделав, огонь курили. И как до воды домаялись, весною на плотах поплыли на низ по Ингоде-реке; от Тобольска четвертое лето. <...>
<...> И, подержав на патриархове дворе, вывели меня ночью к Спальному крыльцу; голова досмотрил и послал в Тайнишные водяные ворота. Я чаял, в реку посадят, ано от Тайных дели шиш анътихристов стоит, Дементей Башмаков[841], дожидается меня; учал мне говорить: «Протопоп, велел тебе государь сказать: „Не бось, де, ты никово, надейся на меня!”» И я ему поклонясь, а сам говорю: «Челом, — реку, — бью на ево жалованье, какая он надежа мне! Надежа моя Христос!» Да и повели меня по мосту за реку. Я, идучи, говорю: «Не надейтеся на князя, на сыны человеческия, в нихже несть спасения»[842], и прочая.
Таже полуголова Осип Салов со стрельцами повез меня к Николе на Угрешу в монастырь. Посмотрю — ано предо мною и дьякона[843] тащат. Везли болотами, а не дорогою, до монастыря, и, привезше, в полатку студеную над ледником посадили, и прочих — дьякона и попа Никиту суздальскаго[844] — в полатках во иных посадили, и стрельцов человек з дватцеть с полуголовою стояли. Я сидел семнатцеть недель, а оне, бедные, изнемогли и повинились, сидя пятнацеть недель; так их в Москву взяли опять, а меня паки в Пафнутьев перевезли и там, в полатке, сковав, держали близко з год. А как на Угреше был, тамо и царь приходил и, посмотря, около полатки, вздыхая, а ко мне не вошел; и дорогу было приготовили, насыпали песку, да подумал-подумал, да и не вошел; полуголову взял, и с ним кое-что говоря про меня, да и поехал домой. Кажется, и жаль ему меня, да видиш, Богу уш-то надобно так. Опосля и Воротынской князь Иван в монастырь приезжал и просился ко мне, так не смели пустить; денег, бедной, громаду в листу подавал, и денег не приняли. После, в другое лето, на Пафнутьеве подворье в Москве я скован сидел, так он ехал в корете нароком мимо меня, и благословил я ево, миленькова. И все бояре-те добры до меня, да дьявол лих. <...>
<...> Аще и мучит мя, но царь бо то есть, бывало время, и впрямь добр до нас бывал. До Никона-злодея, прежде мору[845], х Казанъской пришед[846], у руки мы были[847], яйцами нас делил. И сын мой Иван, маленек еще был, и не прилучился подле меня; а он, государь, знает гораздо ево, послал брата моево роднова сыскивать робенка, а сам долго, стоя, ждал, докамест брат на улице робенъка сыскал. Руку ему дает целовать, и робенок глуп, не смыслит; видит, что не поп, — так не хочет целовать. И государь сам руку к губам ребенку принес, два яйца ему дал и погладил по голове. Ино, су, и сие нам надобе не забывать: не от царя нам мука сия, но грех ради наших, от Бога дьяволу попущено озлобити нас, да же, искусяся ныне, вечнаго искушения уйдем. Слава Богу о всем. <...>
<...> Еще тебе скажу, старец, повесть, как я был в Даурах с Пашковым с Афонасьем на озере Иръгене: гладны гораздо, а рыбы никто добыть не может, а инова и ничего нет, от глаза исчезаем. Помоля я Бога, взяв две сети, в протоке перекидал, наутро пришел, ано мне Бог дал шесть язей да две щуки. Ино во всех людях дивно, потому никто ничево не может добыть. На другие сутки рыб з десять мне Бог дал. Тут же сведав Пашков и исполняся зависти, збил меня с тово места и свои ловушки на том месте велел поставить, а мне, насмех и ругаясь, указал место на броду, где коровы и козы бродят. Человеку воды по лодышку, какая рыба! — и лягушек нет! Тут мне зело было горько, а се подумав, рече: «Владыко человеколюбче, не вода дает рыбу, ты вся промыслом своим, Спасе наш, строишь на пользу нашу. Дай мне рыбки той на безводном том месте, посрами дурака-тово, прослави имя твое святое, да не рекут невернии: „Где есть Бог их!”[848]» И помоляся, взяв сети, в воде з детьми бродя, положили сети. Дети на меня, бедные, кручиняся, говорят: «Батюшко, к чему гноить сети-те? Видиш ли, и воды нету, какой быть рыбе?» Аз же, не послушав их совету, на Христа уповая, зделал так, как захотелось.
И наутро посылаю детей к сетям. Оне же отвещали: «Батюшко-государь, пошто итти, какая в сетях рыба? Благослови нас, и мы по дрова лутче збродим». Меня ж дух подвизает, чаю в сетях рыбу. Огорчась на большова сына Ивана, послал ево одново по дрова, а с меньшим потащилъся к сетям сам, гораздо о том Христу докучаю. Егда пришли, ино и чюдно и радошно! Обрели полны сети, напехал Бог рыбы: свившися клубом, и лежат с рыбою осередке. И сын мой Прокопей закричал: «Батюшко-государь, рыба, рыба!» И аз ему отвещал: «Постой, чадо, не тако подобает, но прежде поклонимся Господу Богу, и тогда пойдем в воду». И помолясь, вытащили на берег рыбу, хвалу возсылая Христу Богу, и паки построя сети на том же месте, рыбу насилу домой оттащили. Наутро пришли — опять столько же рыбы, на третей день — паки столько же рыбы. И слезно, и чюдно то было время.
А на прежнем нашем месте ничево Пашкову не дает Бог рыбы. Он же, исполняся зависти, паки послал ночью и велел сети мои в клочки изорвати. Что петь з дураком делаешь! Мы, собрав рваные сети, починя втай, на ином месте промышляв рыбку, кормились, от нево таяся. И зделали ез[849], Бог же и там стал рыбы давати; а дьявол ево научил, и ез велел втай раскопать. Мы, терпя Христа ради, опять починили; и много тово было. Богу нашему слава, ныне и присно и во веки веком.
Терпение убогих не погибнет до конца[850].
Слушай-ко, старец, еще. Ходил я на Шакшу-озеро[851] к детям по рыбу, — от двора верст с пятнатцеть, там с людьми промышляли, — в то время как лед треснул и меня напоил Бог. И у детей накладше рыбу нарту большую, и домой потащил маленким детям, после Рожества Христова. И егда буду насреди дороги, изнемог, таща по земле рыбу, понеже снегу там не бывает, токмо морозы велики. Ни огня, ничего нет, ночь постигла, выбилъся из силы, вспотел, и ноги не служат. Верст с восм до двора; рыба покинуть и так побрести — ино лисицы розъедят, а домашние гладны; все стало горе, а тащить не могу. Потаща гоны места, ноги задрожат, да и паду в лямке среди пути ниц лицем, что пьяной, и озябше, встав, еще попойду столько ж — и паки упаду. Бился так много, блиско полуночи. Скиня с себя мокрое платье, вздел на мокрую рубаху сухую, тонкую тафтяную белью[852] шубу и влез на вершину древа, уснул. Поваляся, пробудился — ано все замерзло: и базлуки на ногах замерзли, шубенко тонко, и живот озяб весь. Увы, Аввакум, бедная сиротина, яко искра огня угасает и яко неплодное древо посекаемо бывает[853], только смерть пришла! Взираю на небо и на сияющия звезды, тамо помышляю Владыку, а сам и прекреститися не смогу: весь замерз. Помышляю лежа: «Христе, Свете истинный, аще не ты меня от безгоднаго сего и нечаемаго времени избавишь, нечева мне стало делать, яко червь, исчезаю». А се согреяся сердце мое во мне, ринулся с места паки к нарте и на шею, не помню как, взложил лямку, опять потащил.
Ино нет силки, еще версты с четыре до двора, покинул и нехотя все, побрел один; тащилъся с версту да и повалился, только не смогу; полежав, еще хощу побрести, ино ноги обмерзли: не смогу подымать, ножа нет, базлуков отрезать от ног нечем. На коленях и на руках полз с версту. Колени озябли, не могу владеть, опять лег. Уже двор и не само далеко, да не могу попасть, на гузне помаленьку ползу; кое-как и дополз до своея конуры. У дверей лежу, промолыть не могу, а отворить дверей не могу же.
К утру уже встали; уразумев, протопопица втащила меня, бытто мертвова, в ызбу; жажда мне велика — напоила меня водою, разболокши. Два ей горя, бедной, в ызбе стало: я да корова немощная, — только у нас и животов было — упала на воде под лед, изломався, умирает, в ызбе лежа; в двацети в пяти рублях сия нам пришла корова, робяткам молочка давала. Царевна Ирина Михайлова[854] ризы мне с Москвы и всю службу в Тоболеск прислала, и Пашков, на церковной обиход взяв, мне в то число коровку-то было дал, кормила с робяты год-другой; бывало, и с сосною и с травою молочка хлебнешь, так лехче на брюхе. Плакав, жена бедная с робяты зарезала корову и истекшую кровь ис коровы дала найму-казаку, и он приволок мою с рыбою нарту <...>.
Вото тебе, чадо мое возлюбленное, Алексей <...>[855] книга живота[856] вечнаго. Поминай мя в молитвах своих и старца не забывай Епифания: я писал, а он мне молитвами помогал. Над всем же сим благословит тя Господь, и Марью твою Пиминовну, и чад ваших, и снох, и внучаток, и сродников, и знаемых, и други, и другиня, и вся вас любящия. Еще же да будет всяк благословляяй тя благословен и проклинаяй тя проклят. И да подаст ти Господь от влаги земныя и от росы небесныя свыше[857], и множа да умножит в дому твоем всякия красоты и благодати, и да ясте ветхая ветхих и ветхая от лица новых изринете[858], сиречь всего изобильно и с остатками. Дай вам Господи и хлеба, и мяса, и ры<бы>.
<...> Потом на иное место поехали, судами паки впредь, заставил меня тянуть лямкою[859] и день и нощь. Тут уже я правила своего келейнаго отбыл! Горе мне были те дни. Сказывать не знаю как: в удавке и кус нужной насилу проглотишь. А утомяся гораздо, повалился на грязи уснуть — а выбойщики, прибежав, бьючи палками, к воеводскому дощанику гонят. А он бьет иных батожьем, иных кнутьем, и в то время многих прибил до смерти. И тово нужново ходу было три лета. А иные от водяново наводнения роспухли и мерли, и у меня на ногах от нужды водяныя расседалася кожа, и кровь течаше беспрестанно. Брели весну и осень, по два лета. И всех моих отсюду пять лет езды было.
<...> И много тех бед мелких сказывать: везде беды были. В ыном месте слепота на нас была целое лето, — такое место наехали. Егда же с волоку Иргеньскова поплыли, тамо обретохом вся красная и веселая: в дому плач, на пути плач, почали люди траву ясти и вербу, и с голоду начали мереть; а ино от воеводскаго озлобления.
Приплыли Шилкою рекою на Нерчю реку, и на той реке все люди померли с голоду, — осталось небольшое место[860]. И ту реку не глаголю Нерчю, но юдоль плачевная. Умилен позор[861] видети, стенание и рыдание людское и смерть от глада и нужды. Из куреня выду — мертвой, по воду пойду — мертвой, по траву пойду — тамо и груда мертвых. И себе говорю: «Аввакум, приспе конец, приближися час». В то время сын у нас умер[862]. И положа ево на песке, говорим: «Коли сами умрем?» И потом с песку унесло ево у нас водою, мы же за ним и руками махнули: не до нево было — и себя носить не сможем.
<...> Седмьдесят нас человек отъежжали вверх по реке кормиться, и там мало не все померли: осталось нас небольшое место. Назад я на плотине приплыл еле жив, не ядши ничево дней с пять. И приволокся ко своим, и жена моя бродила к воеводской жене; и она пожаловала, накормила меня, хотя от нас за себя к Богу молитвы. Из коева дому злоба, из того и милость! О, великия жены те, Евдокия и Фекла[863], иже к нам милость неизочтенна, якоже ко Илии сарефтяныни или Елисею самантяныни[864] — обе добры. А сих же помышляю тех вышьши: Илия полчетверта лета, Елисей не в гладкое время, а моей нужды седмь лет того гладу было. От них назидаем и от смерти избавляем. О сих до зде.
Я же с детьми, сам-третей отъехав, промышлял траву и коренье, и черемху. И жил на одном месте целое лето, и лишо к жене и к детем приехал, на мое место наши люди промышлять приехали. И на них нападоша варвары и всех иссекоша и побита, нас же Бог от смерти избавил.
Егда же по бору ходим, тово и смотрим: как застрелит иноземец. И со смертию борющеся на всяк день: в дом приидем, — воевода кнутьем бьет и огнем жжет и убивает до смерти. Меня всегда бранит и пытать хощет, не знаю чево для. В одну пору в струбе сжечь хотел и дрова припасли, и не вем, как Бог избавил; велел от себя оттащить палачам. Топтав и бьючи, отволокли к жене и детям без скуфьи, волосы выдрав. Отовсюду нам было тесно, тово сказывать много: мучился, живучи с ним восимь лет.
<...> Да и повезли паки с Москвы в Пустозерской острожек с женою и с детьми и с домочадцы. И я по городам людей Божиих учил, а их обличал пестрообразных зверей. И Бог остановил нас своим промыслом у окияна-моря, на Мезени; от Москвы 1700-сот верст будет. И жил тут полтора года, на море с детьми промышлял рыбу и кормился, благодаря Бога; а иное — добрые люди, светы, с голоду не уморили Божиим мановением.
И нынешняго 174-го году, в великой мясоед[865], взял меня пристав с Мезени к Москве одново, и привезши отдал Павлу, Крутицкому митрополиту. Он же меня у себя на дворе, привлачая к своей прелестной вере, томил всяко пять дней: и козновав[866] и стязався со мною, отвезли в Пафнутьев монастырь под начал и велел игумну на чепи мучить. Игумен же зело гораздо, переменяя чепи, 9 недель меня мучил, волоча в церковь на всяк день, говоря: «Приобщися нам!» Аз же смеюся их безумию: оставили Бога и возлюбили диявола, поют в церквах бесовския песни, не стало у них, что у римлян, ни поста, ни поклонов, ни крестнаго знамения, и правую веру нашу християнскую изгубя, возлюбили латынскую веру! И туды присылка была, — то же да то же говорят: «Долго ли тебе нас мучить? Соединись с нами!» Я отрицаюся, что от бесов.
<...> Таже, держав в Пафнутьеве десять недель, митрополит же меня из Пафнутьева монастыря, девяносто верст, одным днем велел примчать к Москве. И мало скачючи — души не вытрясли, примчали еле жива. На утрии же в патриархии стязавшеся власти много со мною от Писания — Иларион Рязанской и Павел Крутицкой. Питирим[867] же, яко красная девка, нишкнет, — только вздыхает. Оне же не возмогоша стати противо премудрости и силы Христовы, но токмо укоряху. И лаяше меня Павел, и посылаше к чорту. И потом ввели меня в соборную церковь; на обедне по переносе остригли пред народом и прокляли; а я их проклинал. <...>
<...> Держали меня у Николы в монастыре, семнатцать недель. Тут мне Божие присещение было[868].
О, горе мне, не хощется говорити, но нужда влечет! Тогда нападе на мя печаль, и зело отяготихся от кручины, и размышлях в себе, что се бысть, яко древле и еретиков так не ругали, якоже меня ныне: волосы и бороду остригли, и прокляли, и в темнице затворили никонияне; пуще отца своего Никона надо мною, бедным, сотворили. И о том стужах Божеству, да явит ми, не туне ли мое бедное страдание. И в полунощи, во всенощное, чтущу ми наизусть святое Евангелие утрешнее, над ледником на соломке стоя, в одной рубашке и без пояса, в день Вознесения Господня, и бысть в дусе весь. И ста близ мене по правую руку, анггел мой хранитель, улыскаяся ко мне, мил ми ся дея. Мне же чтущу святое Евангелие не скоро, ко анггелу радость имущу, а се потом из облака госпожа Богородица яви ми ся, потом и Христос с силами многими, и рече ми: «Не бойся, Аз есмь с тобою». Мне же к тому прочетшу к концу святое Евангелие и рекшу: «Слава тебе, Господи!», и падшу на землю, и лежащу на мног час. И егда отъиде слава Господня, востах и начах утреннюю кончати. Бысть же ми тогда радость неизреченная, еяже ныне не возможно исповедати.
<...> И паки привезли меня к Москве от Николы со Угреши[869], в нощи июля в 5 день, и приежжали три архимандрита дважды уговаривати. И во 8 день приежжал в ночи Дементей Башмаков[870] уговаривати же. И в 10 день, в ночи, приежжали Артемон[871] да архимандрит уговаривати же. Того же дни имали в Чюдов монастырь[872] прельщати и уговаривать митрополит Крутицкой Павел, да архиепископ Рязанской Иларион[873]. И в 11 день приежжал архимандрит Чюдовской Иоаким[874]. И августа в 22 и в 24 день Артемон был от царя с философом, с Симеоном-чернцом[875], и зело было стязание много: разошлись, яко пьяни, не могли и поесть после крику. Старец мне говорил: «Острота, острота телеснаго ума, да лихо упрямство! А се не умеет науки!» И я в то время плюнул, глаголя: «Сердит я есмь на диявола, воюющаго в вас, понеже со дияволом исповедуеши едину веру, глаголеши, яко Христос царствует несовершенно, равно со дияволом и со еллины исповедуеши во своей вере». И говорил я ему: «Ты ищешь в словопрении высокия науки, а я прошу у Христа моего поклонами и слезами. И мне кое общение, яко свету со тьмою, или яко Христу с Велиаром?[876]» И ему стыдно стало, и против тово сквозь зубов молвил: «Нам-де с тобою не сообщно». И Артемон, говоря много, учнет грозить смертью. И я говорил: «Смерть мужю покой есть, и смерть грехом опона[877]. Не грози мне смертию: не боюсь телесный смерти, но разве греховныя!» И паки подпадет лестию. И пошед, спросил: «Что, стар, сказать государю?» И я ему: «Скажи ему мир и спасение, и телесное здравие». А в 22 день один был, так говорил мягче, от царя — со слезами, а иное — приграживал. И я в те поры смеюся. И много тех было присылок.
Блюдитеся, правовернии, злых делателей: овчеобразные волки Симеон и Епифаний[878]. Знаю я Епифана-римлянина до мору, егда он приехал из Рима. Тогда же учению его приложишася руководством Федора Ртищева, и сестры ево Аннушки[879]. А Семенка-чернец оттоле же выехал, от римского папежа, в одну весну со мною, как я из Сибири выехал. И вместе я и он были у царевы руки, и видев он ко мне царевы приятные слова, прискочил ко мне и лизал меня. И я ему рек: «Откуду ты, батюшка?» Он же отвеща: «Я, отеченька, из Киева». А я вижю, яко римлянин. У Феодора Ртищева с ним от Писания в полатке до тово щиталися[880], — вся блядет по уставу римскому. И года с полтретья минув после тово, приходил со Артемоном от царя во юзилище ко мне, на Никольской двор[881]. Не мог со мною говорить: Бог мне помогал ево посрамлять. 14 в беседах тех я ему говорил: «Вижу, яко римлянин ты, и беседа твоя яве тя творит». Отвеща и рече: «Вся земля Божия и концы ея». Да и россмеялся. Я Артемону подъявил: «Внимай, посланник, и зри: враг бо есть Святыя Троицы». А им такия и надобе; заодно с Римом Москва захотела вражить на Бога, таковых себе и накликала. Да я не лгу: новых жидов в Москве умножилося, научили своему рукоделию — камедиею играть. А нас Бог избавил от них и посрамил их от нашей худости. Да что с ним сделаешь!
А пошед, Артемон кланяется низенько и прощается умильно, вправду.
А егда же мя на судище привлекут, вси судии трепещут и ужасаются, яко от мудрова человека. А я и «аза» не умею протолковать, и свое имя забыл, токмо надеюсь лише крепко на Света-Христа. Да егда мя волокут, так в то время докучаю Ему, Богу моему: «Надежда, не покинь! Упование, не оставь!» А сам-таки молитву говорю. Как приведут пред них, так у меня загорится сердце-то, — не разбираю, патреарх ли или ин, понесу косить несенный плевел, посреде пшеницы растущ. Да и то в то время вспомню, что от юности в книгах читал. А с судища сошед и забуду, что говорил. Опосле сказывают мне, и я лише смеюся пред ними и браню их от Писания. И рек: «Не боюся я дьявола и вас, боюся Света-Христа, он мне помощник на вас».
Да уже мне иное вам и сказывать тово, кажитца, нехорошо, да нужа влечет. В Крестовой[882] Никон да я, да Кокошилов дьяк[883], много говоря и льстя ко мне. А у меня горит сердце-то на него, сердито крошу. И он Кокошилову говорит: «Иван, а Иван, худа гадина протопоп сей, а пострадать мне от него». И он ему супротив рек: «Да и ты-де, государь, учини ему конец». И он паки: «Нельзя, барте, — загорожено, боюся». Да и отпустил меня. В те поры я шапкою тряхнул: «Отрясаю, — реку, — прах прилепший от ног моих». Да и пошел. «Примись, — реку, — за меня, такой-сякой», — идучи говорю. А что зделаешь, — нашу же братию многих погубил.
Ну, простите мя, Господа ради, и помолитеся о мне, грешнем: вас теша, да себе скудость творю. Молитеся о недостатках моих! Жаль мне вас сильно, стадо Христово, — еретики умыслили погубить. Да помолимся токо миром Богородице. Тот погибнет, которой тово хочет. Она, Надежда наша, стадо свое избавит от волк, губящих е. На первое возвратимся <...>.
<...> Таже осыпали нас землею: струб в земле, и паки около земли другой струб, и паки около всех общая ограда за четырьми замками; стражие же стрежаху темницу. Да ладно так, хорошо! Я о том не тужу, запечатлен в живом аде плотно гораздо, ни очию возвести на небо возможно: едина скважня, сиречь окошко. В него пищу подают, что собаке, в него же и ветхая измещем, тут же и отдыхаем. Сперва зело тяжко от дыму было: иногда на земли валяясь — удушисься — насилу отдохнешь. А на полу том воды по колени — все беда! От печали великия и туги неначаяхомся и живы быти, многажды и дух в телеси займется — яко мертв, насилу отдо́хнешь.
А сежу наг, нет на мне ни рубашки, лише крест с гойтаном[884]: нельзя мне, в грязи той сидя, носить одежды. Пускай я наг о имени Господни, яко Мелхиседек[885] древле в чащи леса или Иван Креститель в пещере, имея ризу от влас вельбуждь и пояс кожан о чреслех его, ядый траву с медом диким, донележе глагол Божий бысть ко Иванну, сыну Захарину, в пустыни, и, проповедая в пустыни Июдейстей, глаголя: «Покайтеся и веруйте во Евангелие!» И бысть страшен законопреступным, являяся, яко лев лисицам. Тако и здесь подобает быти, в пещере сей, ко отступникам о имени Исус Христове <…>
Отцу Лазарю до вилок язык вырезан и старцу Епифанию такоже. Егда Лазарю язык вырезали, явися ему пророк Божий Илия и повеле ему о истинне свидетельствовати. Он же выплюнув изо уст своих кровь и нача глаголати ясно, добре, и зело стройне. Десная[886] же его рука бысть вся в крови, он же ею благословляше люди Божия.
Егда его везоша около Москвы, в Калужския ворота, около Симонова, чрез Даниловской мост, и сюды, на Переславску по Троецкой дороге, в Братовщину, ко мне обоих привезли. И со мною благодатию Божиею говорил ясно, веселым лице, улыскаяся[887]. И сказывал про их коварство, как их казнили, и что им выговор был: «Были-де две плахи у казни да два топора, и, посадя, ножиками и языки резали». Лазарь говорил ясно, а старец в то время не говорил, — тако Богу извольшу.
Аз же, грешный Аввакум, не сподобихся таковаго дара, плакав над ними и перецеловал их кровавая уста, благодарив Бога, яко сподобихся видети мученики в наша лета. И зело утешихся радостию великою о неизглаголаннем даре Божии, яко отцы мои и братия, Христа ради и Церкве ради Христовы, — хорошо так! — яко запечатлели кровию церковную истину. Благослвен Бог, изволивый тако!
И вы, светы, молитеся о нас, а мы, елико можем, о вас. Посем от нас мир вам и благословение; и мученики вам, дав мир и благословение, челом биют.
И егда сию грамотку писал, в то время старец ко мне присылал из ыныя избы стрельца с радостию: «Не кручинъсе-де и обо мне, и мне-де дала язык Пресвятая Богородица, говорю-де и я благодатию Божиею!» И я, Аввакум, збродил к нему, сам встощился. И егда е в ызбу к нему иду, и он ясно завопил: «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу!», и прочая, тако, якоже и прежде, до казни. Аз же возрадовахся вельми, нача «Достойно[888]» говорить. Он же у меня перехватил со усердием великим, и тако кончали отпуст, и, порадовахся, поговоря кое-что, розошлися. Сказывал мне, како и проглаголал, как его казнили, и потом: «Мыл-де образ Пресвятыя Богородицы, и мыслию помыслил, чтобы-де мне говорить. Она же мне отверзла уста, и аз-де и стал говорить ясно».
А до того я у него был, он же ничтоже не мог проглаголать, токмо, запечатлев уста, сидел весь слезень. А все и кровию вчера оба изошли, понеже и жилы вырезаны.
О, великое Божие милосердие! Не вем, что рещи, но токмо: «Господи, помилуй!» И Дамаскину Иоанну по трех днех рука приросла[889], а моим людем — в той день Лазарю язык Бог дал, а старцу — назавтрие.
Дети мои о Христе, призывайте Бога во спасение себе, за молитв их святых, великих и храбрых воинов Христовых. И аз чаю и ради помилован быти и отпуст грехов прияти. Докучают и о всех вас Богу и да не забывают. Ну, простите!
А диякон Стефан, по прозванию Черной, сидел дьяком в Нижнем. И ему язык дважды за веру Христову старую резан, и сослан в Сибирь, в Тобольской, а ныне говорит чисто.
В Пустозери взяли у нас скаску, сице речено: «Годи месяц». И паки: «Мы святых отец предания держим неизменно, а Паисия с товарищи еретическое соборище проклинаем». И иного говорено там много. Посем привели к плахе и прочли наказ.
Меня, протопопа, отвели в темницу, не казня.
Посем Лазаря взяли и вырезали язык, из горла мало пошло крови и перестало; а он в то время и говорить стал. Ему же, положа на плаху правую руку, отсекли по запястию, и рука отсеченая, на земли лежа, сложила сама персты по преданию и долго лежала так пред народом, — исповедала, бедная, и по смерти знамение Спасителю неизменно. Мне и самому, протопопу, сие чудно было: бездушная живых обличает. Яко в третий день во рте у Лазаря гладил рукою моею: и не болит, дал Бог! Языка нет, а говорит по старому, чисто. На Москве у него язык отрезан и тогда осталось маленко, а ныне в другой ряд весь без остатку вырезали, а говорит також, чисто.
Посем взяли соловецкаго пустынника старца Епифания и язык весь же вырезали; и у руки отсекли четыре перста. И сперва говорил гугниво. Посем помолился Пречистей Богоматери, Пресвятей Богородице, и показала ему оба языка: московской и пустозерской; он же един взял и в рот свой положил. И с тех мест стал говорить чисто и ясно, и язык совершен обретеся.
Посем взяли диякона Феодора: язык вырезали весь, осталось маленко. На той мере и зажил. И опосле со старой вырос, токмо тупенек.
178-го (1670) году, апреля в 14 день, на Фомины недели[890] в четверток, в Пустоозерском остроге, по указу цареву, полуголова Иван Елагин[891] взял ис тюрем протопопа Аввакума, попа Лазаря, дьякона Феодора и старца Епифания.
И шли они до уреченнаго места на посечение, где плаха лежит, и мучительная вся готова, и палач готовитца на посечение их. Они же никако унывше, вкупе[892] народ благословляли и прощались, светлым лицем, весели, в своем благочестии непоколебимо стояли и за отеческое предание смерть приимали, а к народом говорили: «Не прельщайтеся Никоновым учением! За истинну страждем и умираем!»
Вначале Аввакум плаху благословил: «To-де наш престол стоит!» И друг друга благословляли, и конечное[893] себе целование давали, чая своих глав отсечения.
И поставя их, цареву грамоту им в-третии вычитали: указано Аввакума вместо смертной казни в земляную тюрьму посадить, и землею покрыть, а сверху окошечко, вмале подавать хлеб и воды или квас. Он же, слыша то, оскорбися зело, и, плюнув, говорил протопоп: «Плюю-де я на ево хлеб! Не ядше умру, а не предам благоверия!» Иванн же его отослал в тюрьму. Он же нача плакати и вопити, что отлучен от братии.
А попу Лазарю и диакону Федору и старцу Епифанию указано: за их речи языки резати, а за крест — руки сетчи.
А как грамоту вычитали, руки крестообразно такоже держали и к народом здымали, и на небо зрели. И приступи старец, в схиме был старец, светлым лицем, уласкаяся. Ивана много молил, чтобы главу ему повелел отсетчи.
И первие взяша палач Лазаря, и два стрельца под руки, и начаша в зубы ему вставливать жеребей[894], и не можаше от трясения рук своих. Он же, Лазарь, сам руками своими язык свой исправляше, понеже мал зело от перваго резания, и клещами взять не мочно, и вырезал извнутрь, без останка, от горла, ножем ни до десятью резал от трясения рук своих, и в роте внутре вырезал, и откинул на землю, аки часть мяса. Он же, Лазарь, проглагола велегласно молитву Исусову, якоже и первие: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий», и прочее.
Народу же всему ту стоящу, плачющуся, ужасахуся, дивящеся, ужасни трепещуще о видении горькия смерти, со слезами горько вопиюще втайне, бояся прещения[895] хищника Ивана и мучения, якоже онем, глаголюще: «Господи помилуй!»
Мучитель же уступи мало, плачась, а злое творя непрестано.
Таже проглагола Лазарь: «Мужик, мужик, скажи царю: „Лазарь без языка говорит, и болезни не чюю!», и ина многа. Крови же течаше многое множество, и два великих полотенец обагриша кровию. Он же, Лазарь, едино кинул в народ, а говорил: «Возьмите дому своему на благословение!»
И скоро у Лазаря во рте зажило. Привели в тюрьму, и я, протопоп, щупал и гладил во рте, и не болит, и ныне гладко, и струпу не было.
Потом же взяша правую руку его и связали веревкою по завити[896] и на плаху положили. А все он, Лазарь, и сам исправляше, и топор накладываше, куды сетчи. И отсекоша руку его по завити — а была протягнута просто, — персти; а как отсекли и от плахи отпала, и сама стала такоже: персти крестообразно, как оне проповедуют. Он же глагола: «Подайте ми руку». И даша ему. И взяша он, Лазарь, руку и поцеловал (рука же — такожде персти стоят, как оне крестились), и в пазуху положил; крови же из руки множество шло и из горла. А говорил Лазарь: «Кровь-де мне мешает говорить, а не язык». А говорил Лазарь все явственно, и укорял, что-де «власти неправедно судят, обольстили царя, еретики!» И вкупе он и протопоп, говорили: «Мы Церкви Божии и седьми вселенским собором повинуемся и святых отец предания не предадим, благоверия отеческаго!»
Такоже и диякону язык отрезали, а руку — от долони[897] персти все отсекли [не усумнелся диякон, уступая старейшим].
А старцу такоже язык отрезали, а у руки — персти по середки все отсекли. И они тоже говорили, якоже и Лазарь. А у старца в тех же днях иной язык вырос, каков от роду был, таков же и ныне велик.
И пришед они в тюрьмы, что было у них от имения, все роздали и розметали, не оставили у себя и срачицы, а пищи себе не приимали в то время <...> 12 <...> а ныне — Бог весть <...> дней.
Сие списано вкратце в великом гонении и скорби понеже самовидцы ту Быша.
Выпустя на то время от уз и окова, хотя похитити, елико хотяше, претя мукою, преже помянутый он, Пилат, немилостивый мучитель, хищник и сребролюбец, и с спикулатари[898] своими, етера[899] грешнаго и непотребнаго, паче же и недостойна имени своего поведати гонения ради от прельстившихся: от «и» — два и от единаго «н»[900]. Неронова.
179-го (1671) году, В Великий пост, протопоп Аввакум да поп Лазарь пища не приимали до Лазарева воскресения да в Цветную неделю. Диякон Феодор да Епифаний старец до суботы пятыя недели пищи не приимали же, да в Лазарево воскресенье и Цветную. Прочия же — в посте и молитве, токмо укропом язык прохлаждаше[901].
[Сущее]
40 дней хлеба и ничтоже не ядохом, токмо воду теплую хлебали, рты парили и горла. Я и старец десять дней сперва и воды не хлебали, да правила было отстали. А дьяконь сперва сухари в воду метал и квасную воду хлебал. И приговорили братиею: «Без правила поститися худо, станем все воду хлебать». И по десяти днях стали и мы со старцом воду хлебать. И дьякон стал простую же воду хлебать с тех мест[902].
И егда совершилося 20 дней, престал я паки воды хлебать, показалося мне так неисправно. И разболелася у меня болезнь в брюхе, стал дух заниматца. И я поливал грудь водою, и тер снегом, и от тово было лехче. Братия воду хлебали, не переставая, а дьякон квас от четвертая суботы рядом хлебал; а старец в суботы и недели ел, а в те дни воду хлебал. А Лазарь от начала, как почал воду хлебать, так до Лазоревы суботы совершил.
Меня заставила скорбь блудить нат квасом на пятой недели: согрешил, простите, а ныне чревом не могу, мыто[903] держит. Да воля Господня о всем да будет!
Дьякон воды дней з двенатцеть похлебал, а то все квасом забавлялся крепонко. Лазарь удержал, спаси Бог ево. И журили мы их, как оне захотели есть да изнемогли, нечево стало делать, благословил я и не хотя.
Егда же дожили до четвертый суботы, старец и дьякон взалкали, и с тех мест стали по суботам и по неделям ести и пити, а в те дни постились. А я с четвертыя суботы стал у себя рот полоскать квасом и грудь попаривать, так мне от кислово свободно дыхание стало, иногда кроха и в горло уиде, а сам стал паки воду хлебать потолику[904]. В четверток же пятыя недели поста начал трубу закрывать и упал на землю. Полежав, очюхнулся, встать не могу, а правило говорить время. Помыслив, воздохня, отмерил три лошки кваса и пять ложек воды, соедини вместо, выхлебал, и обозрел[905], встал к правилу. И в пятницу хлебнул же квасу, а в суботу пятую совершил панагию[906], сиречь испек просвиру и, действовав, посвятил ю, и после причастия с укропом медвяным потребил, и квасу хлебнул, и в неделю квасу хлебнул. И отринув вся, последнюю неделю не хлебал ни воды, ни квасу до Лазаревы суботы, лишь рот полоскал для правила.
<…> Да в тех же письмах[907] [908] вопрос о солнце и месяце: от чево солнце взято? Ответ: от честныя ризы Господня; а месяц — от Духа и от престола Господня, а земля, де, − от пены морския: ангели, де, по морю пену собрали, и от тово Бог зделал землю, и на трех китах больших и тритцети малых устроил, а море, де, на столбах утвержено.
Мы же со Христом отвещаем сице: все сие речение — блядь[909], а не церковный разум. Чти Бытию и Гранограв[910] о сотворении твари, тамо истинна реченна Святым Духом от Моисея, в Библее и в Толковом Гранографе.
Сице Моисей пишет: «Искони сотвори Бог небо и землю»[911]. Гранограф толкует: небо небес, на немже престол Божий, то небо огнено, а сие, видимое, глаголется твердь быти; под тем небом ангельское ликостояние[912] и служение бывает к Богу. А сотворил его Бог словом своим от несущества, еже есть от небытия в бытие приведе, — слово Божие живо и дейстъвенно, — рекл: «Буди небо!» — и бысть; «Буди вода!» — и бысть; «Буди земля!» — и бысть. Землю взял от воды, и а не от пены: пена — лехкое дело, а водное естество тяшко, того для и земля тяжела. Петр апостол пишет, яко небеса убо исперва, и земля от воды и водою составленна Божиим словом[913]. И приказал лежать на воде, а не на китах. Дамаскин пишет: «Утвержей ни на чемже землю повелением си и разпространи неодержимую тяготу»[914], — всегда поет Церковь.
Паки Библея: «Земля же бе невидима и неукрашенна»[915], сиречь без лица[916] в водах моръских вся плавала, яко камень; ни древ, ни травы, ни рек — никакова украшения не бысть, много воды было.
Бытия: «И разлучи Бог между водою и водою, и рече: „Да будет твердь!”[917]» И бысть слово и дело вскоре: от тое же воды згустилося, егоже видим, небо. Давид о нем же вещает: «Пропиная[918] небо, яко кожу, покрываяй водами превыспрення[919] своя»[920], сиречь там половина воды, яко на полатях лежит, и николи к нам не сходит, токмо в потоп, при Нои[921], за грехи людския оттоле спустил Бог. Разверъзошася хляби небесныя, и шесть недель вода лила на землю. Еще же приказал и морю ис предел выступить — и погрязла земля в водах; над высокими горами пятьнадесять сажен было воды. И стояла вода 40 недель, шесть недель прибывала, шесть недель убывала, и всего год было, дондеже ковчег Ноев на месте ста. Все померло в водах: и люди, и скоты, и звери, и птицы небесныя; токмо Ной праведник с своими спасеся.
На первое возвратимся, и рцем паки Бытия: «И тма верху безны, и Дух Божий ношашеся верху воды»[922], — сиречь не видет ничево, дня не было, — темно.
«И рече Бог: „Да будет свет!” И бысть свет[923]. И нарече свет — день, а тму нарече — нощ. И бысть вечер, и бысть утро, день един»[924]. Просто молыть: нощ да день — сутки стали. День на дело людям приготовил, а нощ — на покой и на словословие к нему, свету, яко и Давид глаголет: «Седмижды днем хвалих тя о судьбах правды твоея»[925], сиречь в сутках так всякому подобает: вечерня, павечерня, правило, полунощница, утренняя, часы, литоргия. Да он же говорит: «Полунощи востах исповедатися на судбы правды твоея»[926]. Сверх тово и нам так надобе вставать и плакатися о гресех.
Паки Бытия. И бысть мрачен день и не светел без светил. И в первый день Бог звезду сотворил, ейже имя Аррис, а во вторый сотворил звезду Еръмис, а в третий день Крон, а в четвертый Афродиту[927], и Артемида она же словет, и положил их на тверди небесней в нощи светити по земли; в четвертый же день солнце сотворил и украсил день яко пресветлым венцем, в пятый же день месяц сотворил, и небо звездами украсил. И положил солнце во область[928] дни, луну же — во область нощи. А имал звезды и солнце, и месяц от вышняго неба. То небо все таково, якоже солнце, огнено горит. Гранограф толкует так. <...>
Паки возвратимся на первое. И повеле Господь: «Да изнесет земля траву, сеющу семенми по роду и по подобию, и древа плодовитая, творящая плод»[929]. Гранограф толкует: во вторый день землю красил[930] Господь, а Златауст в «Маргарите» глухо пишет. И израстоша былия прекрасныя, травы цветныя разными процветении: червонныя, лазоревыя, зеленыя, белыя, голубыя, и иныя многия цветы, пестры и пепелесы[931], по Господню глаголу, яко ни Соломан премудрый возмог себе таковыя цветныя одежды устроить[932], оне же и благоуханием благовонным облагоухают. Такоже и древа израстоша: кипариси, и певги, и кедри, мирьсины и черничие[933], смокви и финики, и виноградие, и иное садовие, — множество много различные плодовитые древа из земли изыдоша. И реки посреде гор протекоша, и источники водныя. Таже от земли сотворил Бог скоты, и зверие дубравнии, а от воды птицы небесныя, парящая по аеру; от воды же и вся летающая по аеру: мухи и прочая гады, пресмыкающийся по земли. Посем насадил рай во Едеме, на востоце[934]: древа и крины райския, по 12 плодов в году приносят: древа не гниющия, травы не ветшающия, цветы не увядаемыя, плоды неистлеваемыя; аще и на земле рай, но посреде плотнаго[935] и духовнаго жития устроен. <...>
Посем в шестый день сниде Бог на землю на востоце, во Едеме, перьсть[936] взем от земля, и сотвори человека, сиречь яко скудельник скуделу[937], еже есть горшешник горъшок. И положил пред собою. Он же бездушен пред ним лежит, недвижим. И виде Бог яко добро. Дуну на него — и дадеся ему душа, яко ангел некий чистейший; дух же возвратися ко Господеви, а персть отъиде в землю. И бысть человек в душу живу. Зри, всю тварь Господь сотворил словом, а человека — боголепными руками, якоже и Давид поет: «Руце твои сотвористе мя и создаете мя»[938]. <...>
Паки Бытию рцем: «И приведе Господь ко Адаму зверие и скоти, и птицы небесныя, и поклонишася ему, видя ево во славне образа сияюща, Адам же нарече им всем имена»[939]. И поживе Адам в раю (по Филону, сто лет[940], а инии глаголют — три годы, а инии — шесть часов) яко царь над всею тварию. Вся ему покорна, вся повинна, лютые звери пред ним трепетаху и бояхуся Адама. И сам Бог беседоваше со Адамом.
И позавиде диявол чести и славе Адамли, восхоте у Бога украсти, вниде во змию, лучшаго зверя, и оболга Бога ко Адаму, рече: «Завистлив Бог, Адаме, не хощет вас быти таковых, якоже сам. Аще вкусите от древа, от негоже вам заповеда[941], будете яко Бози»[942]. Адам же отказал, помня заповедь Зиждителеву. Змия же, отклоняся от Адама, прииде ко Евве (ноги у нее были и крылье было, хорошой зверь была, красной[943], докамест не своровала[944]). И рече Евве те же глаголы, что и Адаму. Она же, послушав змии, приступи ко древу, взем грез и озоба[945] его, и Адаму даде[946], понеже древо красно видением и добро в снеди; смоковь красная, ягоды сладкие, слова междо собою лъстивые! Оне упиваются, а диявол смеется в то время.
Увы, невоздержания! Увы, небрежения Господня заповеди! Оттоле и доднесь творится так же лесть в слабоумных человеках. Потчиваю друг друга зелием нерастворенным[947], сиреч зеленым вином процеженным и прочиими питии и сладкими брашны[948]. А опосля и посмехают друг друга, упившегося допьяна, — слово в слово, что в раю бывает при дьяволе и при Адаме.
Бытия паки: «И вкусиста Адам и Евва от древа, от негоже Бог заповеда, и обнажистася»[949]. О, миленькие! Одеть стало некому! Ввел дьявол в беду, а сам и в сторону! Лукавой хозяин накормил и напоил, да и з двора спехнули! Пьяной валяется на улице, ограблен, а никто не помилует. Увы, безумиям тогдашнева и нынешнева!
Паки Библея: «Адам же и Евва сшиста себе листвие смоковичное от древа, от негоже вкусиста, и прикрыста срамоту свою; и скрыстася, под древо возлегоста»[950]. Проспалися бедные с похмелья, ано и самим себя сором: борода и ус в блевотине, а от гузна весь и до ноги в говнех, со здоровных[951] чаш голова кругом идет!
Паки Бытия: «И ходящу Богу в рай, глаголюшу: „Адаме, Адаме, где бе?”» Он же отвеща: «Господи, гласа твоего слышу, а видети тя не могу». Господь же наруга ему, рече: «Се Адам, яко един от нас!» И паки рече Господь: «Что се сотворил еси?» Он же отвеща: «Жена, еже ми сотворил еси»[952]. Просто молыть: на што, де, мне дуру такую зделал? Сам неправ, да на Бога же пеняет! И ныне похмельные то же, шпыняя, говорят: «На што Бог и сотворил хмел-ет? Весь, де, донага пропился, и есть нечева, да меня ж, де, избили всево», а иной говорит: «Бог, де, ево судит, упоил допьяна». Правится[953], бедной, бытто от неволи так зделалось, а безпрестанно тово ищет и желает; на людей переводит, а сам где был? Что Адам[954] на Евву переводит, а сам от дьявола и прежде поущение[955] слышал. Ино было[956], уразумев навет дьявольской, и жена укрепить к соблюдению заповеди! Так в те поры не так было, небрежем о заповеди Зиждителеве, ешь, да пей, да веселися! А топеря: «Жена, еже ми даде!» Чем было реши: «Согрешил, Господи, прости мя!» Ино стыдно так молыть, лукавая совесть не велит, коваръством хощет грех загладить, да на людей переводит: «Жена, еже ми даде!»
Господь же рече ко Евве: «Евва, что се сотворила еси?» Она же отвеща: «Змия прелсти мя![957]» Вот хорошо! Каков муж, такова и жена; оба бражники, а у детей и давно добра нечева спрашивать, волочатся[958] — ни сыты, ни голодны.
Бытия: «Змия же отвеща: „Дьявол научил мя!”» Бедные! Все правы, и виноватова нет! А то и корень воровству[959] сыскалъся! Чем еще поправитеся[960]? Все заодно, с вором стакався, воровали; чем дело вершить? Да нечем переменить! Кнутом бить, да впредь не воруют.
Бытия паки. И повеле Господь херувиму всех изгнати из рая. Изгнан бысть Адам, и запечатлен[961] бысть рай. И осудил Бог Адама делати землю, от неяже взят бысть, жене же — в печалех родити чада, а змии — на чреслех ползать и ясти землю, а дьявола — проклят[962]. <...>
Таже людие начаша родитися исполини, гиганъти, сиречь силные и великие, и учали богопротивно жить между собою, убийством и волъхвованием, обращалися зверми и птицами, диявольским научением по аеру летали. И жития их было от Адама до потопа 2242 лета[963].
И рече Господь: «Не пребудет дух мой в человецех сих, яко плоть суть»[964]. И повеле праведнику Ною делати ковчег до потопа за 100 лет. Он же, делая ковчег, по вся дни людям вопил: «Покайтеся! Близ конец и при дверех смерть, хощет Бог потоп навести на землю!» Они же ругахуся ему, глаголюще: «Давно ты кричиш, да по твоему не бывает ничто! Не слушаем тебя! Так нам жить, как хощем себе!» И егда исполняшеся шестьдесятой год, подвигнул дух зверие и скоты земъския, и птицы небесныя, и гадове всякаго рода около ковчега водворяющеся. Ной же кричаще гласом высочайшим: «Покайтеся, людие, престаньте от злоб своих, припадите ко Господу Богу небесному! Се потоп приближися! Видите, зверие, духом движими, стекаются: слоны и велъбуды от Инъдии грядуща, львы и рыси, волцы и медведи со овцами и козами смешаны, друг друга не вреждаху». Они же излиха вопияху: «Небрежем о глаголех твоих!» Осердилися, бедные, не любо, что праведник правду говорит. Ужжо, су, сердитые, умяхчит вас вода!
Паки Бытия. Ковчег же еще не совершен, надобе на дело 40 лет. Не стерпе ярость Господня до урочных лет, посла ангела своего к Ною, да совершит ковче. Ангел же Господень в три дни совершил. И вниде Ное сам, и жена его, и три сыны, жены их, всех осм душ, в ковчег. И ударяше в било, да койждо по имени — зверие, и скоты, и птицы, и гады пресмыкающийся — грядут к нему в ковчег, от чистых — по седмеро, а от нечистых — по двое. Ковчегу же длина 150 сажен, а высота и ширина — по пятьдесят. И разверъзошася хляби небесныя, и море ис предел своих выступи, и погрязли люди нечестивыя. Увы! Были да и не стало! И память их погибе с шумом водяным, ковчег же взимашеся[965] верху воды. Таже по времени посла Ное проведати ворона, уж ли уступила вода от лица земли. Вран же не обрете покоя ногама своима, возвратися вспять в ковчег. Посем посла голубя. Голубь же принесе во устех своих сучец масличен[966]. Посем паки посла врана. Он же не возвратися к Ною, но паде на телеса мертвая. Таже ковчег ста на горах высоких Арарацких в пол горы[967].[968]
И изыде Ное, и сотвори ту олътарь Господеви от камени. И взял от чистых зверей и скотов, и птиц по единому лицу, и жертву вознес Господу Богу небесному. И обоня воня[969] благоухания на жертву Ноеву, якоже на Авелеву. Посем Ное насади виноград, и упився от вина лознаго. На радостях испил старик миленькой, да и портки с себя збросил, наг валяшеся. И сын средний, Хам, посмеял ево. А меньший, Афет, прикрыл отчю срамоту, помиловал отца своего. И сего ради благословение наследова, а Хам проклят бысть[970]. Оттоле учинилося винное лозное питие, и мясоядение оттолежо. А до потопа не бысть виннова пития, ни мясоядения, — питахуся семенми, сиречь хлебом и овощием. А земля неплодовита была, понеже поливали хлеб и плоды. А грому и дождев не было. По потопу — громи и молния, по потопе и дождь, и дугу[971] положил Бог на небеси во знамение. По потопе жо дьявол не знает, отчево бывает гром, в те поры бегает, как загремит. Страх ему бывает, понеже дух громный язвит его. Пишет в Палее книге: «Пошествие, де, духу бывает, и раздираются облацы, и от того громи бывают и молния»[972]. А Давид глаголет: «Глас грома твоего в колеси, осветиша молния твоя вселенную»[973]. Сеи святыи колеса, сказывает, шумят. Довольно Христу: чем изволит, тем и шумит! Не все-то судбы[974] его человеку ведати надобно! Полно и тово, что и на земле той наделано. И от тово человек, что пузырь, раздувается. А как бы ведал небесная, и он бы и паче погибл со дьяволом от горъдости. Аще волхвы, и звездочетцы, и алъманашники, по звездам гадая, назидают времена, и дни, и часы, и все блудят, и не збывается на коваръстве их, дьявол обманывает их. Токмо Господу досаждают и от него, Бога, тем отступают. Увы о них, бедных!
Сию проклятую хитрость обрете по потопе при столпотворении в 500-е лето Неврод-исполин после потопъных людей. Оне прежде потопа гадая на дву столпах, на каменном да на плинфеном[975] (а аще ли, де, вода приидет — ино, де, останется после воды каменной, аще ли, де, огнь — ино, де, кирпичной останется после огня), и Неврод обрете на каменном столпе и бысть таковый же Богу враг, здати умыслил столп. Собрав людей, рече: «Аще приидет паки вода, и мы со столпа вполчимся[976] Богу небесному, и брань сотворим». И вознесли того 10 000 сажен въверх. И виде Бог безумие их, разсея по лицу земли, а столпа две доли разорил, а треть оставил. И оттоля начаша вси глаголати разными языки. Един не пристал Евер совету и делу их. Тот языком старым сиръским[977] и говорит, имже Адам и вси прежде говорили[978].
Вот, дьявольский дети-алъманашники[979], смотрите-тко на началников тех своих, да Неврода с товарыщи, что над собою зделали! А работы тоя было, нужи тоя терпели, делаючи. И роженице жене дни не дадут полежать, — оставя младенца, поволокись на столп с кирпичем или с ызвестью. И робенок бедной, трех годов, потащил туды же с кирпичем. Так-то и нынешние алманашники, слыхал я, мало имеют покоя. Срать пойдет, а в книшку поглядит: здорово ли высерется. Бедные, бедные! Как вам не сором себя! Оставя промысл своего творца, да дьяволу работаете, невродяне, безчинники! Уйдете ли на столп, как приидет гнев Божий? Отстреляетеся из мушкетов и ис пищалей, знать по всему! Полно, терпит всевидящее око, ожидает вашего покаяния. Свиньи, барте[980], и коровы больши знают вас, пред погодою визжать да ревут и под повети бегут. И после того бывает дождь. А вы, разумныи свиньи, лице небу и земли изъмеряете, а времени своего не искушаете, како умерете! Горе с вами да только! Покайтеся, бедные! Прибегните к Богу, да простит и помилует вас, яко благ и человеколюбец. О сем полно говорить, на первое возвратимся. <...>
Беседа человека грешна, человека безобразна и безславна, человека не имуща видения, ни доброты, ниже подобия Господня.
По истинно рещи, яко несть и человек, но гад есмь или свиния; якоже и она питается рожцы[982], тако и аз грехи. Рожцы бо вкус имущ в гортани сладость, во чреве же бреткость[983]. Тако и аз, яко юнейший блудный сын, заблудих от дому отца моего, пасяхся со свиниями[984], еже есть з бесы, питаюся грехми, услаждая плоть, огорчевая же душу делы, и словесы, и помышлении злыми. С Павлом реку: «Вемы бо, яко закон духовен есть, аз же плотян есть, продан по грехом. Еже бо содеваю — не разумею, не бо еже хощу — сие творю, но еже ненавижду — то содеваю. Еже бо хотети, прилежит ли; а еже содея-ти доброе не обретаю. Но еже бо хощу доброе, творю, но еже не хощу злое, сие содеваю. Аще ли, егоже не хощу, аз сие творю, уже не аз сие творю, но живый во мне грех. Обретаю бо закон хотящу ми творити доброе, яко мне злое прилежит. Сослаждаю бо ся закону Божию по внутреннему человеку; вижду же ныне закон во удех[985] моих, противу воюющ закону ума моего и пленяющ мя законом греховным, сущим во удех моих. Окаянен аз человек: кто мя избавит от тела смерти сея? Благодарю Бога моего Исус Христом, Господем нашим. Темже убо сам аз умом моим работаю закону Божию, плотию же закону греховному. Ничтоже убо ныне осуждение сущим о Христе Исусе, не по плоти ходящим, но по духу. Аз же, плотолюбец окаянный, несть человек, по реченному: сослаждаюся закону греховному»[986].
Человек быст Иев[987], праведен, непорочен, беззлобив; человек бысть Божий Моисей, боговидец[988]; человек бысть Исус Наввин, молитвою постави на небе текущее солнце[989]; человек бысть Давид, царь и пророк, егоже похвали Божие сердце сице: «Обретох Давида, сына Иссеева, мужа по сердцу моему»[990]. Человек бысть пророк Даниил, егоже в Вавилоне, в рове, устыдишася лютыя звери[991], видевше на нем Божий образ непорочен, ради добродетелей в нем цветущих; человек бысть пророк Аввакум, егоже принесе аггел от Иерусалима с пищею в Вавилон, в ров, к Даниилу[992].
Но не аз, Аввакум. Аз и сам сижу в рове, душею и телом обнажився, сам-пят[993], с нагими же.
Добре сотвори во Иерусалиме пророк Иеремия[994], ища в день человека, по граду ходя з горящею свещею. И рекоша ему людие: «Чего ищеши, пророче?» Он же глагола: «Ищу человека». Они же рекоша паки: «Како не видиши? Зри, полна митрополия великая человеков, везде люди». Пророк же к ним глагола: «Вижду и аз, яко много плоти, но несть человека. Человек бо той, иже праведне и богоугодне в заповедех Господних живый, а сии несть человецы, но змии и керасты[995], зверие: волцы и рыси, львы и медведи, понеже презирают повеление Божие и не ходят в заповедех Господних».
И Златоуст пишет, толкуя Деяние святых апостол, во нравоучении, сице: «Егда человек льстит, тогда змий бывает, а егда чюжая похищает, тогда волк бывает, а егда блудит, тогда осел бывает; а егда гневается, тогда рысь бывает лютая; егда же убивает, тогда сам диявол бывает».
Видите, людие, и чюдитеся безобраньству нашему, плачите и рыдайте вси, погубившии в себе образа Господня красоту и доброту, яко древле Иеремия плакаше Иерусалима. Чти Библию, там плач Иеремиин писан пространно. Пачеже ныне нам подобает плакати в настоящее время.
Увы, увы мне! Кого мя мати роди? По Иеву, проклят день, в он же родихся, и нощь она буди тма, иже изведе мя из чрева матери моея, понеже антихрист прииде ко вратом двора, и народилося выбълядков его полна поднебесная. И в нашей Руской земли обретеся чорт болшой[996], емуже мера — высота и глубина — ад преглубокий. Помышляю, яко, во аде стоя, главою и до облак достанет. Внимайте и разумейте вси послушавшии, даст бо вам Господь разум о сем.
В лета 7160 (1652) году, июня в день, по попущению Божию вскрался на престолы патриаршеский бывший поп Никита Миничь, в черньцах Никон[997], оболстя святую душу духовника царева протопопа Стефана[998], являяся ему яко аггел, а внутрь сый диявол. Протопоп же увеща и царя и царицу, да поставить Никона на Иосифово место[999]. И я, окаянной, о благочестивом патриарсе к челобитной приписал свою руку[1000]. Ано врага выпросили и беду на свою шею! Тогда и я, при духовънике, в тех же полатах шатался, яко в бездне мнозе[1001]. Много о том потонку[1002] беседовать, едино рещи: за что мучать мя, тогда и днесь, болшо и до исхода души.
Егда же бысть патриархом злый вождь, и начат казити[1003] правоверие, повелевая трема персты креститися и в посты великии во церкви в пояс творити метание[1004].[1005] Мы же, со отцы и братнею, не умолчав, почали говорить, еретика обличать и предотечу антихристова. Он же нас муча много и разослав в сылки всех. И разсеяни Быша, яко от скорби, бывшия при Стефане апостоли[1006]. Так, отцы и братию мою, епископа Павла Коломенскаго[1007], муча, и в новогородских пределех огнем сожег; Данила, костромскаго протопопа, муча много, и в Астрахани в земляной тюрьме заморил[1008], также стриг, как и меня, во церкви, посреди народа; муромскаго протопопа Логина, — остригше и муча, в Муром сослал[1009], тут и скончался; Гаврилу, священнику в Нижнем, приказал главу отсечь; Михаила священника без вести погубил: за Тверскими служил в монастыре Богородичне, и перевел к тюрме, да и не стало вдруг; двух священников вологжан — безвестно же и сих дел; со мною 60 человек у всенощново взяв, муча их, бив и проклиная, в тюрьме держал, малии в живых обретошася. А меня в Даурскую землю сослал, от Москвы, чаю, тысящ будет з дватцать[1010], за Сибирь, — и волоча впредь и взад 12 лет[1011], паки к Москве вытащили, яко непогребеново мертвеца. Зело там уподчивали палками по бокам, и кнутом по спине 72 удара. А о прочих муках потонку неколи говорить, — всяко на хребте моем делаша грешницы. Егда же выехал на Русь — на старые же чепи и беды попал.
Видите, видите, яко аз есмь наг, Аввакум протопоп, в землю посажен, и жена моя, протопопица Анастасия з детми в земли же седит[1012], и старец Соловецкой пустыни Епифаний[1013], наг, в земли же седит; два языка у него никонияна вырезали за исповедание веры, да и руку отсекли, да и паки ему третей язык Бог даровал. И Лазарь поп наг же, седит в земли, казнен, говорит также. И диякон Феодор и Киприян[1014], нагие же, с нами мучатся, в тюрьме за православие же пытан в прошлом году. А Соловецкой монастырь в осаде седмь лет от никониян седит[1015]. На Мезени из дому моего двух человек удавили на виселицы никонияна еретики. На Москве старца Аврамия, духовнаго сына моего, и Исаию Салтыкова в костре сожгли, старца Иону-казанца[1016] в Коломенском, разсекли напятеро. На Колмогорах Ивана уродиваго сожгли. В Боровске Полиекта священника и с ним 14 человек; паки в том же Боровске 30 человек сожгли. В Нижнем человека сожгли. В Володимере человек 6 сожгли. В Казани тритцеть человек сожгли. В Киеве стрелца Илариона сожгли. А по Волге той живущих во градех, и селех, и в деревнях тысяща тысящами положено под мечь не хотящих печати прияти антихристовы. А иные ревнители закону суть, уразумевше лесть отступления, да не погибнут зле духом своим, собирающеся во дворы з женами и з детками, и сожигахуся огнем своею волею[1017]. Блажен извол[1018] сей о Господе!
Мы же, оставшии и еще дышущеи, о всех сих поминание творим жертвою, со слезами, из глубины воздыханьми неизглаголанными, вспеваем, радующеся, Христа славяще: «Упокой, Господи, раб своих, всех, пострадавших от никониян на всяком месте, и учини их идеже присещает свет лица твоего[1019], в селех со святыми избранными твоими, яко благ и человеколюбец. Рабом Божиим побиенным вечная память 3-жды. Почивайте, миленькие, до общаго воскресения, о нас молитеся Богу, да же и мы и ту же чашу испием о Господе, которую вы испили и уснули вечным сном».
Пряно вино, хорошо умели никонияне уподчивать!
Да не тужите о здешнем-том окаянном житии, но веселитеся и радуйтеся, праведнии, о Господе, понеже преидошал от злаго во благое и от темнаго в житие светлое. Мы же еще в мори пловем пучиною и не видим своего пристанища. Не вемы бо, доколе живот наш протянется, умилосердит ли ся Владыко и даст ли нам ту же чашу пить, есяже сам пил, и вас, рабов своих, напоил. Вемы, яко милостив Господь, желает всех нашего спасения.
Разумею по Писанию, якоже Богослову показано. (Апокалипсис): «И егда отверзе агнец 5 печать, видех под олтарем душа избиенных за слово Божие и за свидетелство, еже имеяху, и возопиша гласом великим, глаголюще: „Доколе, Владыко святый и истинный, не судиши и не мстиши крови нашея от живущих на земли?” И даны Быша комуждо их ризы белы, и реченно бысть им, да почиют еще время мало, дондеже скончаются и клеврети их и братия их, хотящии избиени быти, якоже и тии»[1020].
Видите, вси страждущии за слово и за свидетелство старопечатных книг, а то ожидает и нас, Господь избиенных утешает ризами белыми, а нам дает время ко исправлению. Подщимся и нелестно подвигнемся, но потецем ныне, яко время есть.
Душе моя, душе моя, востани, что спиши! Конец приближается, и хощеши молвити. Воспряни убо, да пощадит тя Христос Бог, иже везде сый и вся исполняяй. Душе, яже зде, — времянна, а яже тамо — вечно. Подщися, окаянная, и убудися; уснула сном погибелным, задремала еси в пищах и питии нерадения. Виждь, мотылолюбная[1021], кто при тебе: бояроня Федосья Прокопьевна Морозова и сестра ея Евдокея Прокопьевна, княгиня Урусова, и Даниловых дворянская жена Марья Герасимовна с прочими! Мучатся в Боровске, в землю живы закопаны, по многих муках и пытках, и домов разорении, алчют и гладуют. Такие столъпы великие, имже не точен[1022] весь мир, жены, немощнейшая чад, а со зверем борются по человеку! Чудо, да толко подивитися лише сему! Как так? 8000 християн имела, домовово заводу тысящ болши двух сот было, — дети мне духовные, ведаю про них. Сына не шадела, наследника всему, и другая такожде детей. А ныне — вместо позлащенных одров в земли закопана седит, за старое православие мучатся.
А ты, душе, много ли имеешь при них? Разве мешок, да горшек, а третие — лапти на ногах. Безумная, ну-тко опрянися[1023], исповеждь сына Божия явственна, полно укрыватися-тово. Добре рече некто от святых отец, яко всем нам един путь предлежит. Иного времени долго такова ждать, само Царство Небесное валится в рот, а ты откладываешь, говоря: «Дети малы, жена молода, разоритися не хочется». А тово не видишь, какую честь бросили боярони-те, да еще жены суть. А ты мужик, да безумние баб, не имеешь цела ума: дети те переженишь и жену ту утешиш, а затем что? Не гроб ли? Таже смерть, да не такова, понеже не Христа ради, но общее всемирной конец.
Блажени умирающим о Господа! (Апокалипсис): «Блажени творящии заповеди его, да будет область им на древо животное, и враты внидут во град. Вне же — пси и чародей, и любодей, и убийца и идолослужитель, и всяк любяй и творяй лжу»[1024].
Вот, смотри: люди же были и померли, да не Христа ради, плюнуть на них, нет им части со агньцем во граде Бога живаго, и на древо животное области не имут, понеже зде любили ложь и творили ю́, а о правде агньца не подвизалися, но ища здешния сласти и жития отрадново, не радели о будущем, и от скорбей ради Христа всяких отклонишася, лицемеришася с миром сим, Христа не послушавше, якоже речено во Евангелии: «Рече Господь: аминь, аминь, глаголю вам, яко восплачетеся вы и возрыдаете, а мир возрадуется, вы же печални будете, но печаль ваша в радость будет. Жена, егда раждает, скорбь имат, яко прииде год ея, егда же родит отроча, тогда не помнит скорби за радость, яко родися человек в мир. И вы же печаль убо имате ныне. Также узрю вы — и возрадуется сердце ваше, и радости вашея никтоже возмет от вас, и в той день мене не вопросите ничесоже»[1025].
Вот, су, любяй сласти и отраду мира сего, вонми Господем реченное. Не на одрех слоновых почивати ученикам своим приказал, ниже радостию мира сего веселитися; якоже и жена беремянна пред родинами день и нощь, бедная, мается, как бы розродитися, ожидает, яко часа смертнаго, а егда родила ребенка, так все забыла. Так то и християнское Христа ради терпение и мучение: скорбно ныне кажется, а тогда в радости все забудет, егда надежа наша Христос явится нам, знаеш ли, когда? Тогда, егда оживотворит мертвенная телеса наша Духом Святым, что робенок из брюха вылезет паки из земли, матери нашей. А ныне Божиим изволением отходит в матерь свою, в землю и место.
Входяй — всяк абие отъидет прияти муки или почести по живших. Тако Дамаскин поет в Степеннах[1026]. Добро, братия моя и любимцы светы, помните Христов приказ и апостольское учение и святых отец наказание. Всякого добра добрейши суть книжное поучение, яко в них обретается живот вечный и радость оная бесконечная. А ходяй во тме невесть камо идет, сиречь о суетных упражняется, назирая, где пирове бывают, и глумы, и неудобные кличи, якоже писано: «Беседы злы тлят обычая благи»[1027].
Всякому християнину подобает в молитве и трудех пребывати, и в книжном пропитании, и в милости, и любви нелицемерной, в словеси истинном, а не льстивом. Мира не стыдитися: аще и поносят, аще и ненавидят, аще и укоряют, аще и напаствуют, но побеждай благим злое, сиречь терпи, поминай Господню заповедь.
Евангелие, Иоанн 52: «Рече Господь своим учеником: „Си заповедаю вам, да любите друг друга. Аще мир вас ненавидит, видите, яко прежде вас мене возненавиде. Аще от мира бысте были, мир убо своя любил бы, якоже от мира несте, но аз избрах вы от мира, сего ради ненавидит вас мир. Поминайте слово, еже аз рех вам: несть раб болий господина своего. Аще мене изгнаша — и вас изженут; аще слово мое соблюдоша — и ваше соблюдут”», и прочая, до сего: «Сия глаголах вам, да не соблазнитеся от сонмищ. Изжденут вы, но приидет час, да всяк, иже убиет вы, мнится службу приносит Богу. И сия сотворят, яко не познаша Отца, ни мене. Но сия глаголах вам, да егда приидет час, поминайте слово, яко аз рех вам»[1028].
Ну, господине и брате, хорошо ведь Христос сказал! Так ведь слово в слово: мир своих любит, а Христовых гонит. А миру тому державец-от диявол он научает так делать: Христовых тех людей вяжет да кует, да мучит, да беды наводит, да и в смерть загонит, потому что не любит он Христа-тово гораздо. Идеже кем заповедь Христова соблюдается, ту и благодать Духа Святаго преизобилует, а диявола тово палит сила Божия. Так он, что бешеная собака, бросается на человека-тово, и так и сяк ищет, как бы развратити от веры и от дел добрых, чтобы благодать-та отгнать от человека, так ему не тесно. А то, су, крест Христов где увидит, бежит оттоле и зрети не может. Того ради и научил никониян изврещи Христов крест трисосътавный и крыж[1029] латынской вместо ево вчинил, да в перстах сложение истинное, во Христа Исуса, изверг и во антихриста усътроил. Нас же да избавит от козней ево Христос, ему же слава во веки, аминь!
«Понеже убо мнози начата чинити повесть о извествованных в нас вещех, якоже предаша нам иже исперва самовидцы и слуги бывшия словеси, изволися и мне, последовавъшу по ряду, написати вам, братие моя о Господе, да разумейте, о них же научилися словесех утвержение»[1030].
Бысть во дни наша в Руской земли Божие попущение, а дияволе злохитрие: изникоша от бездны мниси, нареченныя монахи, имеюще на себе образ любодейный: камилавки — подклейки женские и клабуки рогатыя[1031], получиша себе сию пагубу от костела римскаго.
Бысть в Риме, прежде собора Флоренскаго, на престоле, в папах баба-еретица[1032] в Римской церкви, по попущению Божию. И устроила себе клобук на подклейке, сицевым образом, яко женской, еже носят и ныне прелщени тамо и здесь. Идущу ей, любодейце, за кресты, в ходу родила, на пути идучи, младенца-выблядка. Разумеете же людие римстии, извергоша ю́ от сана святительства, яко на Москве врага Божия, патриарха Никона; клабук же ея и всяко предание в Церкви не изриновенно бысть. И оттого в Церкви их слабость бысть велия: жены и девы во олтарь входяще, за престол — на горнем месте — саждахуся; людие же ослабеша и не брегуще о сем, понеже ересь одоле благочестие.
И егда умножися грех, ту преизбыточествует благодать. При Евгении[1033], папе Римстем, воздвижеся духом род християнский от просътаго чина, и изгнаша еретика, папу Евгения, в Базилийский град[1034]. На место же его в Риме возведоша папу именем Фелика. И бысть распря в народе между болшими и меншими, понеже болшии побарающе по Евгении, а меншии народи — по Фелике, понеже Фелик держаше старое во Церкви благочестие и за сие дело бысть народу любим; а Евгений-еретик мздою великих одарил. И того ради бысть в них разделение. И увещаша велможи народ, да же соберут вселенский осмый собор на исправление падения своего. Богу же попущающу, а врагу действующу, по начинанию сердец их, собрашася на сонм той лукавый царь, и патриархи гречестии, и весь Восток и Запад, от всех стран; и наш митрополит Исидор Московский[1035] таможе был. И сотвориша во Флоренце граде собор, яко и у нас бысть ныне при вселенских в Москве такая же лукавая сонмица: утвердиша прелесть свою паче и прежнево.
Не приста же совету и делу их епископ Марко Ефесский[1036]. И осудиша его в заточение смертное, яко и нас, бедных, здесь. Да воздаст им Господь по делом их! Тогда Фелик, виде свое изнеможение, уступи папство Евгению. Он же, Евгений, прииде на собор в преждереченном рогатом клобуце, управляя законы и предания новая, а старая вся, отеческая, отмещуще. И приписаша царь и власти гречестии к сему лукавому собору руки своя. Сия уставы и в Царьград пришли: оттоле и греки развратишася: и клобуки такие же вздели на собя, и иныя догматы Флоренскаго собора учиниша во Церквах своих.
Тому времени 282 года[1037], как бысть Флоренский собор. Писано в летописцах латынских, и в летописцах руских помянуто. Оттоля в Рим и повсюду начата болезнь болети болезнене, и распространятися гной по вселенней всей. Царь же Иван Колуян[1038] поехал домой, умре на пути, его же земля не прия в недра своя. А патриарх Иван Антиохийский в Риме зле живот свой скончал: егда начат руку прикладывати, в то время аггел господень исторже душу от него. А Цареградский Иосиф[1039], разболевся, приволокся домой. А митрополит наш Московский приехал домой з гордостию, его же князь великий и встретить не велел, понеже гостинцы негладки[1040] привез: по правую руку крыжь латынской вез, а по левую — крест Христов. За сие его князь предал под начал, он же тайно убежав паки в Рим и тамо скончася зле. А кои правовернии, на соборе том бывше и не хотя рук своих приложити к приговору сонмицы лукавыя тоя; римляна же их овых заточиша, а инии разбегошася.
И наш старец Сергиева монастыря оттоля ушел, и на пути заблудил, ему же явился игумен преподобный Сергий Радонежский, и проведе старца сквозь нужная[1041] места, и путь указал. И вопросил преподобный старца, глагола ему: «Видел ли еси третиягонадесять апостола, Марка Ефескаго, видел?» Старец же поклонився ему и рече: «Ей, отче». И благословения сподобился от руки его. Таже Сергий невидим бысть; старец же прииде во своя и повода всем[1042].
Видите ли, вернии, римское-то дело родилось каково хорошо! А и у нас на Москве-той не хуже тово. Мне царя-тово, бедново, жаль пуще всех греческаго: здешная и будущая вся погубил! По нем брата ево родново, Константина царя, предал Бог за отступление-то сие Махмету турскому царю, и все царство греческое с ним[1043]. А и на Русь было напряг[1044] в мимошедшем году[1045]. А еще удержали молитвы седящих по темницах и тюрмах, вопиющих к Богу день и нощь.
А никонияна пуще устремишася на зло, чают, добро творят, еже пожигают Христовых людей. Бог ожидает обращения их и дает время на покаяние их, постращает тем и сем; а им мнится — ради достоинства их терпит.
Увы, ослепил сотона! Водими духом противным, и сами не видят, камо грядут. Токмо жги, да пали, секи, да руби единородных своих!
Слыши небо и внуши земле[1046]! Вы будте свидетели нашей крови изливающейся. Толко наша великая вина, еже держим отец наших предание неизменно во всем! Аще мнится им дурно сие, подобает им извергнути от памяти прежде бывших царей и патриархов. За что? Оне нам после себя оставили книги сия, за нихже мы полагаем душу свою! Аще ли им памяти честне творят и святых руских почитают всех, ихже мы устав и предания неизменно держим, за что же нас мучить и губить? Али неправду говорю? Отвещай ми! Что задумался? Безумие, в сию но аггел душу твою истяжет от тебе[1047], а еже уготова, кому будет? Разве турскому царю? Ох, ох, затмение ума!
А все то блюдолизы римския[1048] устроили с Никоном врагом — гонение на христианы. Да воздастъ им Господь по делом их! Мы же со Христом не боимся ваших гроз, любим всю старину, преданную от святых отец, и не изменяем риз священных и простых, понеже изменения ради риз гнев Божий бывает на люди.
Почти себе пророка Софония, глава 3: он тебе возвестит, что случается от Бога изменяющим ризы не токъмо священныя, но и простыя на себе[1049]. А то малое ли дело: Богом преданное скидали з голов, и волосы разчесали, чтобы бабы-блудницы любили их; выстави рожу всю да подпояшется по титкам, воздавши на себя широкой жупан! Так-то святыя предали смирения образ носить? Почти-тко, никониян, как Василий Великий научает. Не выдаешь? А где тебе и видать! Всегда пьян и блуден, — прости, не то тебе на ум идет, как душу спасти!
Василий Великий иноку повелевает[1050] мало и на небо глядеть, но «всегда землю зри. А егда за трапезою з братиею ясти сядешь, тогда и паче клобуком лице свое накрой, да же не видят друг друга, како ядят». Такие-то истари были у нас, над Антонием Сийским и ныне висит[1051]. Да у прочих святых так бысть, повествовати много о том. Не просто и круг назади: почти Дионисия Ареопагита[1052], он тебя научит. Помнится мне, писано в книге ево: круг обожение являет благодати духовной, а на нем положены кресла Христовы. Егда поругалися воины Христу и посадиша его на стуле и поклоняхуся, припадающе колена своя: тот-то стул нашеею выстеган накрест на кругу.
А у тебя, никониян, где круг-от? Оглянис-ко: нет ведь, бес слизал, и обожение и кресла Христовы стащил! Наг ты благодати стал и Христовых страстей отвергся. На женскую подклейку платишко наложил, да я, де, су, инок, Христовым страстем сообщник!
Подобает истинному иноку делы Христу подобитися, а не словесы глумными, так творить, якоже святии. Помниш ли? Иоанн Предтеча подпоясывалъся по чреслам, а не по титкам, поясом усменым, сиречь кожаным: чресла, глаголются, под пупом опоясатися крепко, да же брюхо-то не толстеет. А ты, что чреватая женка, — не извредить бы в брюхе ребенка! — подпоясався по титкам! Чему быть! И в твоем брюхе-том не менше ребенка бабья накладено беды-той, — ягод миндалиных, и ренсково, и романеи[1053], и водок различных с вином процеженым! Налив, как ево подпоясать? Невозможное дело: ядомое извредит в нем! А се и ремень надобе долог!
Бедные! Так-то Христос приказал жить и святии научиша? Увы, погибе благоговей от земля и несть исправляющаго в человецех[1054]. Ну, су, полно бранится-тово нам. Приимите вы первыя наша святыя и непорочныя книги, ихже святии предаша, и обычая съвои дурные отложите. Мы станем пред вами прощатца о Христе Исусе Господе нашем. Писал протопоп Аввакум своею рукою.
Паки и паки, и еще к вашей любви побеседую: вам бо о Христе послушати сладостно, а мне глаголати неленостно.
По попущению Божию умножися в нашей Руской земли иконнаго писма неподобнаго изуграфи[1055].[1056] И пишут от чина меньшаго, а велицыи власти соблаговоляют им, и вси грядут в пропасть погибели, друг за друга уцепившеся, по писанному: «Слепый слепца водяй, оба в яму впадеся»[1057], понеже в нощи неведения шатаются; а ходяй во дне — не поткнется, понеже свет мира сего видит, еже есть просвещенный светом разума опасно зрит коби и кознования еретическая и потонку разу[1058]мевает вся нововводныя, не «увязает в советех, яже умышляют грешнии».
Есть же дело настоящее, пишут Спасов образ Еммануила: лице одутловато, уста червленная, власы кудрявыя, руки и мышцы толстые, персты надутые, такоже и у ног бедры и лыста[1059] толстыя, и весь яко немчин брюхат и толст учинен, лише сабли-гой при бедре не написано[1060]. А то все писано по плотскому умыслу, понеже сами еретицы возлюбиша толстоту плотскую и опровергоша долу горняя. Христос же Бог наш тонкостьны чювства имея все, якоже и богословцы научают нас. Чти в Маргарите[1061] слово Златоустаго на Рожество Богородицы; в нем писано подобие Христово и Богородично: ни блиско не находило, как ныне еретицы умыслили. А все то кобель борзой Никон, враг, умыслил[1062], бутто з живыя писать, устрояет все по-фрязскому, сиречь по-немецкому; якоже фрязи пишут образ Благовещения пресвятыя Богородицы: чреватую, брюхо на колени висит, — во мгновении ока Христос совершен во чреве обретеся[1063]! А у нас в Москве в Жезле книге[1064] напечатали слово в слово против сего: в зачатии, де, Христос в девице обретеся совершен человек, яко да родится. А в другом месте: яко человек тридесяти лет. Вот смотрите, су, добрые люди, коли з зубами и з бородою человек родится! На всех вас шлюся, от мала и до велика, бывало ли то от века? Пуще оне фрягов-тех напечатали, враги Божии.
Мы же, правовернии, тако исповедаем, якоже святии научают нас, Иоанн Дамаскин и прочии: в членах, еже есть в составех, Христос, Бог наш, в зачатии совершен обретеся, а плоть его пресвятая по обычаю девятомесячно исполняшеся; и родився младенец, а не совершен муж, яко тридесяти лет. Вото, и иконники учнут писать Христа в Рожестве з бородою, да и ссылаются на книгу-ту: так у них и ладно стало. А Богородицу чреватую в Благовещении, якоже и фрязи поганые. А Христа на кресте роздутово: толстененек, миленкой, стоит, и ноги-те у него, что стулчики.
Ох, ох, бедная Русь, чево тебе захотелося немецких поступков и обычаев! А Николе чюдотворцу дали имя немецкое — Николай. В немцах немчин был Николай[1065] а при апостолех еретик был Николай[1066]; а во святых нет нигде Николая. Толко, су, стало с ними. Никола чудотворец терпит, а мы немощни: хотя бы одному кобелю голову-ту назад рожею заворотил, да пускай бы по Москве-той так походил!
Да что, петь, делать? Христос им время-то попусьтил, якоже Июда апостол пишет, яко «Господь люди от земля Египетския спас, последи неверовавших погуби. Аггел же, не соблюдшая своего началства, но оставльших свое жилище, на суд великаго дне узами вечными под мраком соблюде»[1067].
Виждь, слышателю, терпит им Бог, яко и бесом, до Суднаго дни. Тогда им весь указ будет; а ныне пускай их поиграют с бесами теми заодно над Христом, и над Николою, и над всеми святыми з Богородицею тою, светом нашим, да над нами, бедными, что черти над попами, — пускай возятся! Златоуст Иоанн и лутче нас был, а как время пришло, так спрятали[1068] так же, как и нас. И Филипп-митрополит на Москве[1069], да и много тово есть. Коли же кто изволил Богу служит, о себе ему не подобает тужить.
Не токмо за изменение святых книг, но и за мирскую правду подобает ему душа своя положить, якоже Златоуст за вдову и за Феогностов сад, и на Москве за опришлину[1070] — Филипп. Колми же за церковной изврат[1071], — всяк правоверный не разсуждай, поиди во огнь: Бог благословит, и наше благословение да есть с тобою во веки!
Не по што в Персы итьти пещи огненныя искать, но Бог дал дома Вавилон: в Боровске пещь халдейская, идеже мучатся святии отроцы, херувимом уподобльшеся, трисвятую песнь возсылающы[1072].
Право, хорошо учинилось! Лучше дому Новуходоносорова, полаты и теремы златоверхими украшена, преграды и стены златом устроены, и пути каменьми драгими намощены, и содовие древеса различныя насажены и птицы воспевающе, и зверие в садах глумящеся, и крины[1073] и травы процветающе, благоухание износяще повеваемо. А Навуходоносор, роздувшеся, глагола ко Господу Богу небесному: «Ты царствуеш на небеси, а я подобен тебе здесь, на земли». И егда виде Бог гордость его необратную, претвори Навходоносора сопреди телцом, а созади лвом[1074], и хождаше в дубъраве со скоты 7 лет, ядый траву, дондеже покаяся. Так-то «Господь гордым противится, смиренным же дает благодать»[1075].
Разумейте, правовернии, како трие отроцы, ради своего страдания, во Церкви по всей поднебесней величаются, а Навходоносор уничижается. Сие дело предлежит во образ хотящих наследовати спасение. Не покланяйся и ты, рабе Божий, неподобным образом, писаным по немецкому преданию, якоже и трие отроцы в Вавилоне телу[1076] златому, поставленному на поли Деирове. Толсто же телище-то тогда было вылито и велико, что и нынешныя образы, писаные по-немецкому! Да и много уж у них изменения-тово во иконах тех: власы росчесаны, и ризы изменны, и сложение перстов — малакса[1077] (вместо Христова знамения малаксу поганую целуй!).
Знаеш ли, что я говорю? А то руку-ту раскорякою-тою пишут. Не умори, не целуй ея: то антихристова печать. Плюнь на нея, побеги прочь, не гляди на нея, привяжется дурная мысль. Будет образа подобна не прилунится — и ты на небо, на восток, кланяйся, а таким образом не кланяйся.
Посем мир вам от нас и благословение, и любовное о Христе целование. Я, грешной протопоп Аввакум, со отцы и братиею о Христе Исусе, вам сватам, всякому верному, по-премногу челом бьем. Молитеся о нас, а мы должни о вас. Богу нашему слава ныне и присно и во веки веком, аминь.
Писано бо есть: «„Погублю премудрость премудрых и разума разумных отвергуся”. Где премудр, где книжник, где совопросник века сего? Не обуя ли Бог премудрость мира сего? Понеже бо не разуме мир премудростию Бога, благоизволил Бог буйством проповеди спасти верующия»[1078].
[Разсуждение.]
Алманашники[1079], и звездочетцы, и вси зодийшыки[1080] познали Бога внешнею хитростию, и не яко Бога почтоша и прославиша, но осуетишася помышленьми своими, уподобитися Богу своею мудростию начинающе, якоже первый блядивый Неврод[1081], и по нем Зевес прелагатай[1082], блудодей, и Ермис пияница, и Артемида любодеица, о нихже Гранограф и вси кронники свидетелствуют[1083]; таже по них бывше Платон и Пифагор, Аристотель и Диоген, Иппократ и Галин: и вси сии мудры Быша[1084] и во ад снидоша, угодиша. И достигоша с сатаною разумом своим небесных твердей, и звездное течение поразумевше, и оттоле пошествие и движение смотряху небеснаго круга, гадающе к людской жизни века сего настоящей, — или тщету, или гобъзование[1085], — и тою мудростию своею уподобляхуся Богу, мнящеся вся знати.
Якоже древле рече диявол: «Поставлю престол мой на небеси и буду подобен Вышнему»[1086], тако и сии глаголют: «Мы разумеем небесная и земная, и кто нам подобен!» И взимахуся блядины дети выше облак, слово в слово, яко и сотона древле. Сего ради отверже их Бог: благоизволил буйством апостольским спасти хотящих наследовати спасение[1087].
Вси христиане от апостол и от отец святых научени Быша смирению, и кротости, и любви нелицемерной; с верою непорочною, и постом, и смиренною мудростию, живуще в трезвости, достизают не мудрости внешния, — поразумевати и луннаго течения, — но на самое небо восходят смирением ко престолу Царю славы, и со аггелы сподобляются славити Бога; души их во благих водворятся, а телеса их на земли нетлении Быша и есть.
Виждь, гордоусец[1088] и алманашник, твои ли Платон и Пифагор? Тако их же, яко свиней, вши сьели, и память их с шумом погибе, гордости их и уподобления ради к Богу. Мои же святии смирения ради и долготерпения от Бога прославишася и по смерти обоготворени Быша, понеже и телеса их являют них живущую благодать Господню, чудесми и знаменьми, яко солнце, повсюду сияют. Виждь, безумный зодийщик, свою богопротивную гордость, каковы плоды приносите Богу и Творцу всех: токмо насыщатися, и упиватися, и баб блудити ваше дело. Прости, не судя глаголю, к слову прилунилось. Не ваше то дело, но бесовское научение. Плакати о вас подобает, а не ругати: понеже плоть от плоти нашея, и кость от костей наших, тела нашего и уди отчасти.
Увы, отцы и братия наша! Увы, чада и друзи! Увы, приятели и сродство! Уже бо разлучишася от святых зде и в будущем веще. Как о вас не плакать? Плачю, рече, яко взял вас живых диавол и не вем, где положити хощет! Яве есть: сводит в преглубокий тартар, и огню негасимому снедь будет.
Посмотри-тко на рожу-ту, на брюхо-то, никониян, окаянной, — толст ведь ты! Как в дверь небесную вместитися хочешь! Уска бо есть, и тесен и прискорбен путь, вводяй в живот[1089].[1090] Нужно[1091] бо есть Царство Небесное и нужницы[1092] восхищают е́, а не толстобрюхие. Воззри на святыя иконы и виждь угодившия Богу, как добрыя изуграфи подобие их описуют: лице, и руце, и нозе, и вся чувства тончава и измождала от поста, и труда, и всякия им находящия скорби. А вы ныне подобие их переменили, пишите таковых же, якоже сами: толстобрюхих, толсторожих, и ноги и руки яко стулцы. И у и кажнево святаго, — спаси Бог-су вам, — выправили вы у них морщины-те, у бедных: сами оне в животе своем не догодались так зделать, как вы их учинили!
Помните ли, на сонмицы-той лукавой[1093], пред патриархами-теми вселенскими, говорите мне Иларион и Павел[1094]. «Аввакум милой, не упрямся, что ты на руских святых указываешь — глупы наши святыя были и грамоте не умели, чему им верить?» Помните, чаю, не забыли, как я вас бранить стал, а вы меня бить стали! Разумныи свиньи! Мудрены вы со дияволом! Нечево много говорить, розсужать. Да нечево у вас доброму человеку и послушать: все говорите, как продать, как купить, как ясть, как пить, как баб блудить, как во олтаре робят за офедрон хватать. А иное мне и молвить тово сором, что вы делаете, знаю все ваше злохитрство, собаки, бляди, митрополиты, и архиепископы, никонияна, воры, прелагатаи[1095], другая немцы руския! Святых образы изменили, и вся церковныя уставы и поступки. Да еще бы християном милым не горко было! Он, бедной, мается шесть-ту дней на трудах, а в воскресной прибежит во церковь помолити Бога и труды своя освятити, ано и послушать нечево: по-латыне поют плясавицы скоморошьи! Да еще бы в огонь християнин не шел! Згорят-су все о Христе Исусе, а вас, собак, не послушают. Да и надобе так правоверным всем: то наша и вечная похвала, что за Христа своего и за святых отец предания згореть, да в будущем веце вечно живи будем о Христе Исусе, Господе нашем, ему же слава ныне, и присно, и во веки веком, аминь.
Из беседы восьмой
<...> Сей Мелхиседек[1096], живый в чащы леса того, в горе сей Фаворстей, 7 лет, ядый вершие древ, а вместо пития росу лизаше, прямой был священник, не искал ренских, и романей, и водок, и вин процеженных, и пива с кордамоном, и медов малиновых и вишневых, и белых всяких крепких.
Друг мой Иларион, архиепископ Резанской, видиш ли, как Мелхиседек-от жил? На вороных в коретах не тешился, ездя! Да еще был царские породы. А ты кто? Воспомяни-тко, Яковлевич, попенок! В корету сядет, ростопорщится, что пузырь на воде, сидя на подушке, розчесав волосы, что девка, да едет, выставя рожу, по площаде, чтобы черницы-ворухи и униятки любили. Ох, ох, бедной! Некому по тебе плакать! Недосътоин суть век твой весь Макарьевскаго монастыря единоя нощи. Помниш ли, как на комарах-тех стаивано на молитве? Явно ослепил тебя диявол! Где ты ум-от девал? Столко добра и другое погубил? На Павла митрополита что глядиш? Тот не живал духовно — блинами все торговал, да оладьями, да как учинился попенком — по боярским дворам научился блюдолизить, не видал и не знает духовнаго жития. А ты, мила голова, нарочит бывал и бесов молитвою прогонял. Помнишь, каменьем тем в тебя бросали на Лыскове[1097] том у мужика тово, как я к тебе приезжал? А ныне уж содружился ты с бесами теми, мирно живеш, в корете с тобою же ездят, и в соборную церковь и в Верх ко царю под руки тебя водят, любим бо еси им. Как им тебя не любить? Столко християн прижег и погубил злым царя наговором, еще же и учением своим лстивым и пагубным многих неискусных во ад сведе! Никтоже ин от властей, якоже ты, ухищрением басней своих и пронырством царя льстишь и люди Божия губишь. Да воздаст ти Господь по делом твоим в день Страшнаго суда!
Полно ныне говорить. Хощу от вас ныне терпить. Якоже образ даде нам Христос, терпя от жидов: тако и мы ныне от вас не стужаем[1098] — терпим о Христе до смертнаго часа. Хощу и всех, да же постражут, якоже и мы, а мы якоже и Христос, от вас, новых жидов.
Иларион! Не лгу ведь я — сердиты были и жиды-те, якоже и вы: Исаию пилою претерли[1099], Иеремию[1100] в кал ввергли; Науфея камением побили[1101], Захарии главу отрезали в церкве[1102], якоже и вы меня, стригше в церкве, браду отрезали; напоследок и самого сына Божия убили, истинну им свидетелствующа; архидиякона Стефана камением побили[1103], Иякова, брата Иоаннова, мечем скончали[1104]. Да и много у них стрепни той было — почтите токо. И вы не менше их наклонили[1105] беды той, людей тех перегубили, мняся службу приносити Богу. Мне сие гораздо любо: Русская освятилась земля кровию мученическою. Не ленитеся, бедныя, подвизайтеся гораздо, яко Махмет, подклоняйте под меч непокоряющихся в веру вашу[1106], да и по смерти своей, яко Ирод древле, прикажите владык и старейшин галилейских на память кончины своея побить[1107]. Да и пускай плачет Израиль, в день умертвия вашего поминая мерътвыя своя.
<...> Молю убо и аз, юзник[1108], вас всех, страждущих о Христе: претерьпим мало здесь от никониян, да вечно возвеселимся. С ним и мы возрадуемся: ныне же в зерцале и гадании[1109], таможе со Христом лицем к лицу. Ныне нам от никониян огнь и дрова, земля и топор, и нож и виселицы, тамо же — аггельския песни и славословие, хвала, и радость, и честь, и вечное возрадование. Яра[1110] ныне зима, но тамо сладок рай. Болезненно терпение, но блаженно восприятие. Да не смущается сердце ваше, ни устрашаетъся. Слышите Господем реченное: «Блажени плачющии, яко тии утешатся[1111] и многими скорбми подобает нам внити во Царство Небесное»[1112]. Не начный блажен, но скончавый[1113]: претерпевый до конца, той спасен будет[1114].
Всяк верный не развешивай ушей-тех и не задумывайся: гряди со дерзновением во огнь, и с радостию Господа ради посътражи, яко добр воин Исус Христов, правости ради древних книг святых! И мы с тобою же, вкупе Бога моля и пречистую владычицу нашу, Богородицу, и всех святых уповаем: конечно: не оставит нас Господь и Богомати. Аще нас и мучат и губят, а сами дрожат, шлюсь на их совесть нечистую. А праведник, уповая, яко лев рыкая, ходит[1115], не имать попечения ни о чем, токмо о Христе.
Станем, братия, добре, станем мужески, не предадим благоверия! Аще и покушаются никонияна нас отлучить от Христа муками и скорбьми; да статочное ли дело изобидить[1116] им Христа? Глава наша Христос, утверъжение наше Христос, прибежище наше Христос.
Апостол рече: «Вы тело Христово и уди отчасти»[1117]. Слыши, что оне сделают нам?
<...> А я, братия моя, видал антихриста тово, собаку бешеную, — право, видал, да и сказать не знаю как. Некогда мне печалну бывшу и помышляющу, как приидет антихрист, враг последней, и коим образом, да сидя, молитвы говоря, и забылся, понеже не могу стояти на ногах, — сидя молюсь окаянной. А се на поле на чистом много множество людей вижу. И подле меня некто стоит. Я ему говорю: «Чего ради людей много в собрании?» Он же отвеща: «Антихрист грядет, стой, не ужасайся!» Я подперся посохом двоерогим своим, протопопским, стал бодро, ано ведут ко мне два в белых ризах нагова человека — плоть-та у него вся смраду и зело дурна, огнем дышет, изо рта, из ушей и из ноздрей пламя смрадное исходит. За ним царь наш последует и власти со множеством народа. Егда ко мне привели его, я на него закрычал и посохом хошу его бить. Он же мне отвещал: «Что ты, протопоп, на меня кричишь? Я нехотящих не могу обладать, но по воле последующих ми, сих во области держу». Да изговоря, пал предо мною, поклонился на землю. Я плюнул на него, да и очютился[1118], а сам вздрогнул и поклонился Господеви. Дурно силно мне стало и ужасно, да нечево на то глядеть. Знаю я по писанному о Христе без показания: скоро ему быть. А выблядков тех ево уже много, бешеных собак. Нас же да избавит от них Христос, Сын Божий, емуже слава ныне и присно, и во веки веком. Аминь.
<...> В Луке, 83: «Нищ же бе некто именем Лазарь, иже лежаше пред враты его гноен, и желаше насытитися от крупиц, падающих от трапезы богатаго. Но и пси, приходяще, облизаху гной его. Бысть же умрети нищему, и несену быти аггели на лоно Авраамле. Умре же богатый, и погребоша его. И во аде возвед очи свои сый в муках, узре Авраама издалеча и Лазаря в недрех его. И той возглаш, рече: „Отче Аврааме, помилуя мя, и посли Лазаря, яко да омочит конец перъста своего в воде и устудит язык мой, яко стражду в пламени сем”. Рече же Авраам: „Чадо, помяни, яко восприял еси благая твоя в животе твоем, и Лазарь такожде злая: ныне же зде утешается, ты же страждеши. И над всеми сими между нами и вами пропасть велика утвердися, яко да хотящий преити отсюду к вам не возмогут, ниже оттуду к нам преходят”. Рече же богатый: „Молю тя, отче, да послеши его в дом отца моего, имам бо пять братий, яко да засвидетелствует им, да не и тии приидут на место се мученное”. Глагола ему Авраам: „Имут Моисея и пророки, да послушают их”. Он же рече: „Ни, отче Аврааме, но аще кто от мертвых идет к ним, покаются”. Рече же ему: „Аще Моисея и пророк не посълушают, ниже аще кто от мертвых воскреснет, не имут веры”»[1119].
Видите ли, братия, како смири его мука? Прежде даже пред очима не видел Лазаря гнойна, а ныне зрит издалеча, и мил ся деет ко Аврааму, а Лазарю говорит сором, понеже не сотворил добра ничтоже. Возьми — пойдет Лазарь в огонь к тебе с водою! Каков сам был милостив! Вот твоему праздьнеству отдание! Любил вино и медь пить, и жареные лебеди, и гуси, и рафленые[1120] куры: вот тебе в то место жару в горло, губитель душе своей окаянной! Я не Авраам — чадом не стану звать: собака ты! За что Христа не слушал, нищих не миловал? Полно-то милостивая душа Авраам-от миленькой — чадом зовет, да розговаривает бутто з добрым человеком. Плюнуль бы ему в рожу ту и в брюхо-то толстое пнул бы ногою!
Да что тово много говорить? — по себе я знаю: хотя много надосадит никониян, да как пришлет с лестию бывало: «Ведаю твое чистое, и непорочное, и богоподражателное житие, помолись о мне, и о жене, и о детях, и благослови нас!» — так мне жаль станет, плачю пред Богом о нем. Да и ныне ево жаль, не знаю, што[1121]. Завел ево собака Никон за мыс, а то он доброй человек был, знаю я его. Полно тово.
<...> Псалом: «Помяну имя твое во всяком роде и роде. Сего ради людие исповедятся тебе в век и в век века»[1122]. Толк: Зри, и нам поминати имя Господне, великим и малым, во всяком роде и апостольски по Христе жити.
Да и есть в нашем роде; на них зря людие исповедятся Богу в век и в век века непрестанно, наипаче же в нынешнее время в нашей Росии сами в огонь идут от скорби великия, ревнуя по благочестии, яко древле апостоли не жалеют себя, но Христа ради и Богородицы в смерть идут, да вечно живи будут. А как, су, не ити в огонь християнскому роду? Богородицу согнали с престола[1123] никонияня-еретики, воры, блядины дети! Да еще бы не горко християнину! Горко, су, будет, не покручинся! У християн толко и надежи она, Упование, с Сыном свои и Богом, а еретики с престола збросили и обезчестили! Ну, поп-еретик, с чем о Великом дни[1124] приидеш на двор ко християнину? Ни креста Христова в руках нет, ни образа Богородична! По польскому обычаю крыжок из зепи[1125] вынешь, и благословлять, смеяся, станешь? Ох, воры, блядины дети! Каковы митрополиты и архиепископы, таковы и попы наставлены! Воли мне нет да силы, — перерезал бы, что Илия-пророк студных и мерских жерцов всех, что собак! А к чему их блюсти! Тушны уже гораздо, упиталися у трапезы Иезавелины[1126]! И держаще учение Валаамово, иже учаше Валака положити соблазни пред сыньми Израилевыми, ясти жертвы идольския и любы творити. Ей, прямо так, не затеял я! Чти Книги 4-я Моисеевы, глава 24. Слово в слово так же и ныне: в Ферапонтове монастыре новой Валаам-блудодей, царя тово развратил[1127] и выблядков тех наплодил. Знаете ли, вернии? Никон пресквернейший, от него беда та на Церковь ту пришла. Как бы доброй царь, повысил бы ево на высокое древо, яко древле Артаксеркс Амана[1128], хотяща погубите Мардохея и род Израилев искоренити. Миленкой царь Иван Васильевичь[1129] скоро бы указ зделал такой собаке. А то чему быть! Ум отнял у милова, у нынешняво, каки близ ево были. Я веть тогда тут был, все ведаю. Всему тому сваха — Анна Ртищева[1130] со дьяволом. Как ево причастили антидором[1131] — так с тех мест[1132] возьми да понеси, да ломай все старое, давай новую веру римскую! И прочая ереси клади в книги! А кто обрящется противен — того осуждай в ссылки и в смерть, сажай живых в землю!
Разумеете ли, вернии, антидор-от помянул я? Слушайте-тко, я поговорю с вами. Антидор глаголется противный дар, «анти» — «противление» пишется. Мочно вами и по сему разуметь: Христос, Сын Божий, — спаситель душам, антихрист — разоритель и наветник душам, противни истинному Христу. Того ради предложение ему — «анти», еже есть противник, потом «христ», сиречь царь же будет, поганец, скверною помазан. Во Израили помазувахуся цари и архиереи от рога, полагаемаго на главу. Просто молвит: рог в церкви повешон, налит масла древянаго, и человека тово под него подведут; аще достоин поставления, — так над ним масло то и закипит в роге том; тем маслом и мажут поставляемаго; того ради глаголется помазанец. Христос же, Бог наш, сего не требоваше человеческаго поставления и действа церковнаго, но свыше от Отца помазан Духом Святым и исполнь благодати и истинны. Сего ради именовася Христос, или Помазанец, или Царь, понеже воцарися над грехом, смертию своею убив грех, и плененыя вся свободи, понеже царствоваше грех и не на согрешьших от Адама и до Моисея, а от Моисея и до Христа. Христос же и всем верным свободу дарова, уже грех к тому не обладает нехотящих повинутися ему. Ныншным приходом матерь убил, а вторым пришествием и сына убиет, еже есть — и смерть упразни. Есть и Златауст в слове на июдея[1133] от Христова лица так же говорит: «Аз есмь матерь убил, сына ли не заколю? Ей, всяко упражню»[1134]. Ищи в Маргарите, кому надобе. А противник, сиречь антихрист, паки оживит греха, понеже греходелатель, человек беззаконию, сын погибели, противник во всем Сыну Божию. Христос, Бог наш, Сын, Слово превечное Отчее, излияв себе от Отеческих недр неотлучным Божеством, яко от солнца луча или свет сниде на землю во утробу Приснодевыя Пречистая. И бысть той свет вместо семени, якоже пишет сице Григорий, папа Римский: «И плоть во утробе и душу восприят Духа Святаго осенением, и от Марии-Девы вочеловечився».
А противник, еже есть антихрис, зачнется от блуда, от жены жидовки, от колена Данова. Мнит ми ся, са сатана зблудит с нею сим подобием якоже змеи ныне летают к женам[1135], дьявольской же дух. И дастся зачатому душа за плоть материю. А хотя и басурман зблудит, ино тот же поганец, — духом своим дьявол помажет ево, так и стал помазанец. Исперва будет казатися людям кроток, и смирен, и милостив, и человеколюбив, слово в слово, как Никон, ближней предотеча его, и плакать горазд. Я ево высмотрил, дияволова сына, до мору тово еще, — великой обманщик, блядин сын! Как то при духовнике том, Стефане[1136], здыхае, как то плачет, овчеобразный волк! В окно ис полат нищим денги бросает, едучи по пути нищим денги золотые мечет! А мир-от слепой хвалит: «Государь, такой-сякой, миленкой! Не бывал такой от веку!» А бабы молодые, — простите Бога ради, — и черницы, в полатах тех у него веременницы[1137], тешат его, великаго государя пресквернейшаго! А он их холостит, блядей! У меня жила Максимова попадья, молодая жонка, и не выходила от него: тогда-сегда дома побывает, воруха[1138], всегда весела с водок да с меду; пришед, песни поет: «У святителя государя в ложнице[1139] была, вотку пила!» А иные речи блазнено и говорит. Мочно вам знать и самим, что прилично к блуду. Простите же меня за сие. И болши тоя безделицы той ведаю, да плюнуть на все! Слово в слово, таков-то антихрист-от будет. Льстив сый исперва, а егда поставят его царем, и убиет трех царей, египетскаго, ливийскаго, ефиопскаго, и оттоле зверообразен будет, и жесток, и немилостив. Тайну ту откроет сердечную злобную, да понесет пластать да вешать. А люди те омраченные страха ради и прещения пуще величают: «Благочестивейший, тишайший, самодержавнейший, государь наш природной, праведной, будь здрав на многа лета![1140]» Да и на обеднях тех так же величают. Обедни те у них уже не по-нашему будут: где прибрело, тут и обедня! Не в церкве у престола пред образом Пречистая Богородицы, но литон[1141] разославше и в заходе[1142] и везде — обедня, как никонияня напечатали ныне во своих книгах. А прежде его антихристова царства приидут паки на землю плотию Илия и Енох со Иваном Богословом[1143]. И полъчетверта года проповеди их будет к человеком, таже антихриста со дерзновением обличать потонку[1144] лесть его станут. Он же убиет их и повержет на пути града телеса их. Оне же, мертвы лежавше полчетверта дни, паки оживут пред всеми людми и взыдут на небо. А антихрист не глядит на то, свое содевает, мороча людей, чюдеса же творит, в обман прелъстивше, и иных царей к себе подклонит да розсылает по всей земли посланников своих, собирая людей, и удивляет, блазня, омраченных невежд. Правовернии же разумеют его, яко той есть прелесник, о немже писано есть. Всяко постражуть, миленкие, и от самого и от прикащиков его, как то и ныне: и на Москве жгут, и по городом жгут, митрополиты и воеводы, везде их воля и сила! Дело-то ево и ныне уже делают, толко последне-ет чорт не бывал еще, явитися ему во свое ему время. Павел пишет[1145]: «И ныне одержащее весте[1146]»; вот, ка выше говорил, строка 5-я, и 6-я и 7-я, и 8-я, точию держаяй ныне, дондеже от среды будет[1147]; сиречь как, де, изведется Римская держава, тогда и беззаконник явится.
Да что, петь, Симеон миленкой, много толковать тово про антихриста тово? Пора на него и плюнуть! Одно знай: тайна уже деется беззаконию; не ныне началася. Златауст глаголет на июдея в Маргарите, разсуждает и Антиоха Египетскаго[1148], мучившаго Маковеове и осквернившаго частости, сиречь в Соломонове церкви повседневное служение, и поставившего кумир свой на месте святе, идеже не подобает стояти. Златауст его антихристом же зовет, понеже, де, и имя противное содержит: «анти», еже есть противник, а «охь» — обладатель. Охнул от него Израил-ет бедной! Прочти-тко Книги те Макковейские в Библее той — уразумеешь о нем, как о кудесилъ! Не менши антихриста осквернения тово наделал закону Божию. Все одни черти, блядины дети, и тогда, и ныне, и до кончины. Всегда от них подобает стрещися и бдети, по писанному: «Блажен бдяй и стрегий ризы своя, да не наг ходит»[1149]. Хотя маленько оплошися — тотъчас ограбят донага и сволоку ризу святаго крещения, так сталь игралище бесом и не попали никуды, только разве в пекли огненный, с ними по-римски веруя. Премолкнем о сем и приимем первое речение о антидоре.
Сие просвиру Никон вынимает сам в обедню пред переносом, а что над нею действует, они знает те стихи, — смолода тому научен в Низовке деревне, — от моей родины та деревня недалеко, верст с пятнадцать, я знаю много там таких чародеев. А он детинка — бродяга был, и у Макария Желтоводцкаго поводился в крылосе, — Никитка Минин[1150]. А таки одва не татарка ли ево, Симеон, родила, — там веть татар тех много. Да плюнем на него! Кто ево ни родил, однако[1151] — блядин сын; от дел звание приемлет. Блядь — пишется ложь. Правда — от Бога, а ложь от диявола. Сын он дьявол, отцу своему, сатане, работает и обедни ему по воли ево строит, над просьфирою тою молитву батку тому своему говорит перед переносом тем. Знаешь, любимой дар среди обедни той счинит[1152], да какова жалует, любит, тех и причащает им. Соверша обедню, да и маслом мажет причастников своей скверне, прибегших к ево милости. «Сам государь трудится, святитель! Как лишитися такой святыни!» Да так-то мир-от мажет и сквернит.
Да такая беда: ково помажет, тот и изменится умом тем, явно омрачает. Или антидором тем накормит, так и пошел по нем. Есть протопоп, Ермилом зовут, ярославской, доброй человек и мне друг давной, да ум-от у него не крепок. Поборник был по Церкве, да омрачился от мази той и антидора тово! Некогда пришли мы с ним вместе в соборную церковь, так бежит к маслу тому! И я ему браню: «Пошто ты идешь, Ермил?» И он мне: «Да как же, братец! Я не могу тово учинить, чтобы мне не помазатися!» Я ево ухватил, чтобы не пустить, — и он дрожит, стоя. Я и пехнул: «И ты, — реку, — гори во огне с ними заодно!» Так-то и царя тово враг Божий омрачил, да к тому величает, льстя, на переносе: «Благочестивейшаго, тишайшаго, самодержавнейшаго государя нашего, такова и сякова, великаго болши всех святых от века! — да помянет Господь Бог во Царствии своем, всегда, и ныне, и присно, и во веки веков!» И «веков» тех, — и то в Кирилове книги описует ересь[1153]: малое, де, слово сие, да велику ересь содержит. А цар-ет в те поры чается и мнится бытто и впрямь таков, святее ево нет! А где пущи гордости той! Мерско Богу горделиваго и доброе дело, колми[1154] же блудня и слабоумие, истинну в неправде содержаще! И безплотных на небеси не пощадили Бог за гордость и неправду, якоже Иезекеиль-пророк[1155] глаголет, — херувим из среды огня извержен бысть, зане обретошася неправды в нем[1156]. Колми же берна[1157] человека не пощадит Бог за гордость и неправду! Прежде во Православной церкви на переносе не так бывало, но ко всему лицу мирскому глагола дьякон и священник: «Всех вас да помянет Господь Бог во Царствии своем, всегда, и ныне, и присно, и во веки веком». А до царя дошед, глаголют: «Да помянет Господь Бог благородие твое во Царствии своем». А к патриарху пришед: «Да помянет Господь Бог святительство твое во Царствии своем». А не в лице говорили именем его, посылая во Царство Небесное. Буде он и грешен, ино род его царев православен, а в роду и святой обрящется. Тако и патриарх: аще и согрешит нечто, яко человек, но святительство непорочно. А ныне у них все накось да поперег: жива человека в лице святым называй — коли не пропадет? В Помяннике[1158] напечатано сице: «Помолимся о державном святом государе царе». Вот, как не беда человеку! А во Отечниках[1159] писано: «Егда, де, человека в лице похвалиш, тогда сатоне его словом предаеш». От века несть слыхано, кто бы себя велел в лице святым звать, развое Навходоносор Вавилонский[1160]! Да досталось ему, безумному! Седмь лет быком ходил по дубраве, траву ядше, плачючи. Да хорошо! Слава Богу о сем! Как простил Бог слез тех ради, так потом гордеусу тому воля давать! Не стал уже раздуваться, но и до смерти семенми питашеся. А то и приступу не было: «Бог есмь аз! Кто мне равен? Разве небесной! Он владеет на небеси, а я на земли равен ему!» Так то и ныне близко тово. Мужика нарядя архангелом Михаилом[1161] и сверху в полате пред него спустя, вопросили: «Кто еси ты и откуды?» Он же рече: «Аз есмь архистратиг[1162] силы Господня, послан к тебе, великому государю!» Так ево заразила сила Божия, мраковиднова архангела, — пропал душею и телом! Да не узнается; он свое совершает! Горе да толко с ним! Житье было и нарочито[1163] исперва, да росказил собака Никон-еретик, яко Адоний Льва Арменина или яко Саторнил Василия Македонянина[1164]. А истее[1165] реши, такие же псы были: Уалент, и Ариан, и Македоний; при Феодосии царе[1166], сьели было ево, беднова, аще бы не Амфилогий Иконийский пробудил. Да што Феодосий Великий! Не прочитал книг звездочетных, ино ему и не запинало[1167] к покаянию. А здесь — привели на всю безделицу, нужно ему стало; сумнюся: насилу обрящет ли место покаяния? Много мучительства сотворил, и крови неповинныя реки потекли. Во Апоколипсисе писано: «Аще кто в пленение ведет, в пленение да идет, а аще кто мечем убьет, подобает ему убиенну быти»[1168]. Писание не лжет, будет так!
Праведен суд Божий! Терпит Господь, наказуя, ожидает обращения. Манасии пятдесятъ лет терпел да дождался. Так же шаловал, дурачищо, Бога отступя, и на высоких жрал[1169],[1170] сиреч на горах болванам кланялся.
Исайя-пророк, велегласная труба, так же ему журил, как и ныне бывает, и он ево наполы[1171] древяною пилою перетер[1172]. «На-вось! Не указывай нам, великому государю! На нас то положено!» А кто положил? В коих правилах писано царю церковию владеть, и догматы изменять, и святая кадить? Толко ему подобает смотрить и оберегать от волк, губящих ея, а не учить, как вера держать и как персты слагать. Се бо не царево дело, но православных архиереов и истинных пастырей, иже души своя полагают за стадо Христово, а не тех, глаголю, пастырей слушать, иже и так и сяк готовы на одном часу повернутца. Сии бо волцы, а не пастыри, душегубцы, а не спасители: своими руками готовы неповинных крови пролияти и исповедников православный веры во огн всаждати. Хороши законоучителие! Да што на них дивить! Таковыя нароком[1173] наставлены, яко земьские ярышки[1174], — что им велят, то и творят. Толко у них и вытвержено: «А-се, государь! Bo-се, государь! Добро, государь!»
Медьведя Никон, смеяся, прислал Ионе Ростовскому на двор[1175], и он челом медведю, — митрополитищо, законоположник! А тут же в сонмице[1176] с палестинскими[1177] сидит, бытто знает! А о Павле Крутицком[1178] мерзско и говорить: тот явной любодей, церковной кровоядец и навадник[1179], убийца и душегубец, Анны Михайловны Ртищевой любимой владыка, подпазушной пес борзой, готов зайцов Христовых ловить и во огнь саждать. Добро, су, други! Пришла ваша година и область[1180] темная! Творите, еже хощете! Нечева много говорить, не пособить, подождать воли Господни, аже умилосердится о нас, бедных, и услышит плачь вопиющих к нему день и нощь. Надеюся, яко прекратит дние сии за молитв святых отец наших и подаст рабом своим отраду и утеху. Да и при Манасии жерцы те так же шурмовали. Да как самово выдал Бог персам, так и все скуталися[1181], и хвосты те — воскрылия риз своих — прижали. А Манасию татаровя в конобь[1182] всадили, самово изжарить хотели, как он жарил во Израили глаголющих истинну и правду. Видит беду свою неминучюю, яко не помогут боги, стоящии на горах высоких, притече душею ко истинному Богу, животворящему мертвыя, и возопи, в конобе медяне сидя: «Господи Вседержителю, Боже Отец наших, Авраамов, и Исааков, и Ияковл», и прочая. Вот, пророк Давыд не солгал, рекше: «Броздами и уздою челюсти их востягнеши, не приближающихся к тебе»[1183]. Слава тебе, Господи! Любо и мне; хорошо так, Христе, Сыне Божий! А то з дураком ладу не было, все преломал на свой лад, и Сына Божия попрал, и кровь заветную[1184] осквернил; а в котле том узнал Авраамова Бога! И Авраам отец стал! А до тово глупым звал, как и в Московском сонме: «Глупы, де, были руские наши святые, грамоте неумели!» Так и там было. Господь милостив, покаяния ради избави его от смерти: разсядеся коноб, и ангел восхитя ево и принесе во Иеросалим. Ну же он жерцов[1185] тех душить, и живых и мертвых! «От вас, де, разорение се, и мне была кончина! Воры, де, блядины дети, с ума меня свели!»
А сам где был? А то Исайя говорил, полно правитца[1186]! Сам так захотел: новой закон блядивой положил, а отеческой истинной отринул и обругал. Кто бы тя принудил? Самовластен еси[1187] и Священная Писания измлада умееши, могущая тя умудрити во спасение твое; да не восхотел последовати учению отца истиннаго духовнаго твоего, но приял еси змию, вогнездящуюся в сердце твоем, еже есть тогда и днесь победитель, Никон[1188]. Кайся вправду, Манасия! Не гляди на Озию, во отчаянье пришедша, дерзнувшаго святая покадити, но зри на Богоотца царя и пророка Давыда[1189]. Егда изочте Израиля и прогневал тем Бога, послан ангел и уби от полка его в три часа 7000. Давыд же плакаше и бияше в перьси, глаголя: «Аз, пастырь, согреших! Аз тя, Господи, прогневах, а сии овцы ничтоже о сем разумеют! Меня казни и дом мой, а сих помилуй!» И умилосердился Господь покаяния ради царева, повеле ангелу престать от пагубы людцкой. Виждь, началних согрешения какову беду миру наносить — тогда, и ныне, и во веки.
А в нашей Росии в 20 в 3 лета, отнележе[1190] враг развратил Церковь[1191], и внесены Быша еретические уставы, много пагубы бывало: мор на всю землю, и сеча, и междоусобие[1192], и кровь безпрестанно льется, за начальничьи игрушки! А еретики ему блазнят и лагодят[1193], глаголя: «Яко на кроткова, государь, Давыда, напасти и беды на тебя и на царство твое бывают». А не молвят так: «Что, де, государь, войны те и смущение во царстве том, яко при Сауле царе, сыне Кисьсове[1194]. Несть ли, де, и во твоей душе таковаго смущения, якоже и в ево, Саулове, мерзской? Осмотрися, де, государь, и прибегни с покаянием к Богу, да милостив будет ти зде и в будущем веце, яко Манасии. Умилися, де, государь, яко Ахав, развративше Израиля, прибегни, яко блудница, воззови, яко хананея; припади, яко мытарь, бия в перси, и яко разбойник возопи[1195]: „Помяни мя, Господи, егда приидеши во царствии си!”»[1196]. Да милостив будет ти Господь Бог, не ревнуй[1197] лукавнующим, ниже завиди творящим беззаконие[1198], зане, яко трава, скоро исшут[1199] или, яко зелие злака, скоро отпадут. Престани, де, государь, проливати крови неповинных, пролей в то место слезы! Угаси пещ, палящую рабов Христовых в Боровске и в Казани[1200]! С воздыханием из глубины сердца расторгни узы сидящих в темницах и изведи живых, закопаных в землю! Припади к коленома их с покаянием, да умолят о тебе Бога, яко о Феофиле-иконоборце Мефодий[1201] древле. Так же был миленкой Мефоди-ет з двема разбойникома закопан в землю, яко и бояроня Морозова Феодосья. В Боровске с прочими, в земле сидя, яко кокушка кокует. Кокуй, бедная, небось ничево, венцы мнози над тобою! И Евдокея-княгиня кокуй, и Марья Даниловых[1202] кокуй, и прочии. Елицы во Христа крестишася, в смерть его крестихомся, спогребохомся убо ему крещением в смерть. Да якоже воста от мертвых славою Отчею, тако и мы во обновлении жизни вечныя станем с ним в веселии и радости жити. Забудем вся сия наветы, потерпим еще благодушие Господа ради, дондеже совершится тайна. Тайна сия от века и от родов в Бозе самом сокровенна, вашего страдания и брацкия скорби, якоже Златаустый пишет «О вочеловечении слово»: усмотрил Бог Петра во Адаме, усмотрил и Павла; Павлу проповедающу учения слово, а Петру вверяем ключи Небеснаго Царства; и не радуется Бог так о Адаме, кормимем в породе[1203], якоже о Петре и Павле, о двух камыках[1204] и жемчюгах чюдных. Право, было так.
Да и ныне, Прокопьевна, немало веселие Богу, как вы кокуете, сидя закопаны в земле той. Пострижена ты уже нынеча, инока скимница Феодора[1205], миленкая моя! Ка то человеку тому, душька та коему болна[1206], всяко домышляется, еже бы не во тшету жизнь изнуряти! Хороша ты и так милостию Божиею была и без чернечества тово. А ныне и давно добро, кстае[1207] плакать, силно ладно. Так же бы нам надобно царя тово Алексея Михайловича постричь, беднова, да пускай поплачет хотя неболшое время. Накудесил много, горюн, в жизни сей, яко козел скача по холъмам, ветр гоня, облетая по аеру, яко пернат, ища станы святых, како бы их поглотить и во ад с собою свести. Но спаси его, Господи, имиже веси судьбами своими, Христе, за молитв кокушек тех бедных, сидящих в земле.
Аще ли належит покаяние ему, — ты веси, буди воля твоя, а не моя! Азъ есмь червь, а не человек[1208], дерзаю паче человека, выше меры моея, угнетаем болезнию по души заблуждшей его, желая и ища от тебя, Всемилостиваго Спаса, исправления его. Несть дивно, еже праведника спасти, но преславно, иже грешника помиловати, и в разум истинный привести.
Ты еси Бог наш, иже водою и духом обновивый обетшавшее грехом естество наше.
Ты еси Бог наш, иже водою потопивый при Нои трех.
Ты еси Бог наш, иже морем свободивши от работы фараоня Моисеом род еврейский.
Ты еси Бог наш, разразивый камень в пустыни, и потекоша воды, и потопы наводнишася, и жаждущая люди своя насытивый.
Ты еси Бог наш, иже водою и огнем при Илии пременивый Израиля от прелести Вааловы[1209]. Сам и ныне, Владыко, премени от прелести царя Алексея, беднова, от новаго Ваала, злодея Никона со дьяволом, и даждь ему очищение, и освящение, и душевное прозрение. Просвети светом разума к познанию твоея истинны[1210], вдохни благая в сердце его, да познает тя, Сына Божия, и прибегнет под кров покаяния; устави смущение души его, яко воды морьския, колеблющийся ветры зелними[1211]; приими жертву его слезную паче, нежели Авелеву; приклони ухо твое к молению нашему, и возглаголи благая в сердца наша, отец наших и братий, о нем, к тебе, Богу и Спасу всех, яко милостив еси и щедр, Боже наш, и тебе славу возсылаем, в Троице славимому Богу Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне, и присно, и во веки веком. Аминь.
О, царю Алексее! Покажу ти путь к покаянию и исправлению твоему. Возри на царя Давыда, что сотвори, внегда вниде к Вирсавии, жене Уриеве, сиречь у живого мужа отняли жену и на постелю к себе взял. Так же вниде к нему Нафан-пророк, и глагола пророк пророку со дерзновением: «Царю Давыде! Дажд-ми суд праведен на силнаго, имущаго у себя сто овец, и едина бысть овца у некоего, он же, восхитя, и ту к себе привлече. Да судиши праведна обидящаго со обидимым!» Давыд же отвеща: «Сотворивый неправду повинен смертному осуждению». И глагола ему Нафан: «Царю Давыде! Ты сию неправду сотворил, понеже имаши триста жен и седмьсот наложниц, не удоволився ими, убив болярина своего Урия, и жену его Вирсавию к себе на ложе привлече. По суду своему повинен еси смерти!» Давыд же рече: «О Нафане, что сотворю? Согреших, неправду сотворих!» И глагола ему Нафан: «Возри вспять и виждь осуждение твое!» Обозрев же ся[1212] Давыд, виде над собою ангела, — оружие наго держа, хотя его за беззаконие посещи. И возопи Давыд ко Господу: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости твоей, и по многим щедротами твоими, очисти беззакония моя»[1213], и прочая псалъма того, весь до конца. И плакався о грехе том непрестанно и до смерти своей.
Вот, царю, коли тебя притрапезники те твои Давыдом зовут, сотвори и ты Давыдъски к Богу, покаяние о себе и не гневайся на меня, правду свидетельствующу ти, якоже и на Нафана Давыд, но послушай совета моего болезненаго[1214] к себе. Ей, тебе истинну говорю: время покаятися! Рцы по вышереченному, якоже Давыд, каяся, рече: «Аз, пастырь, согреших; аз, Господи, прогневах тя, а овца моя ничтоже имут к тебе»[1215]. И паки другаго падения его Псалом: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости твоей, по многим щедротам твоим очисти беззакония моя, наипаче омый мя от беззакония моего и от греха моего очисти мя; яко беззаконие мое аз знаю и грех мой предо мною есть всегда, тебе единому согреших и лукавое пред тобою сотворих![1216]» Да плачючи Псалом от и до конца говори. Любя я тебя, право, сие сказали. А иной тебе так не скажет, но вси лижут тебя, да уже слизали и душу твою! А ты, аще и умеешь грамоте той, но и нынеча хмельненек от Никонова тово напоения, не помнишь Давыдова тово покаяния. Ведаю разум твой, умеешь многими языки говорить, да што в том прибыль? С сим веком останется здесь, а во грядущом ничимъже пользуетъ тя. Воздохни-тко по-старому, как при Стефане бывало, добренко, и рцы по рускому языку: «Господи, помилуй мя, грешнаго!» А киръелейсон[1217]-от отставь: так ельленя говорят, плюнь на них! Ты, веть, Михайловичь, русак, а не грек. Говори своим природным языком[1218], не уничижай ево и в церкве, и в дому, и в пословицах. Как нас Христос научил, так подобает говорить. Любит нас Бог не менше греков; предал нам и грамоту нашим языком Кирилом святым и братом его. Чево же нам еще хочется лутче тово? Разве языка ангельскова? Да нет, ныне не дадут, до общаго воскресения. «Да аще бы и ангельски говорили, — Павел рече, — любве же не имам, бых яко медь звенящи, или яко барабаны ваши, никоея ползы в них несть. Любы не превозносится, ни безчинствует, любы не завидит, ни гордится, не раздражается, не ищет своя си, не вменяет злое, не радуется о неправде, радует же ся о истинне, вся любит»[1219].
А ты, миленкой, посмотри-тко в пазуху ту у себя, цари християнской, всех ли християн тех любишь? Нет болшо, отбеже любовь и вселися злоба. Еретиков-никония токмо любиш, а нас, православных християн, мучиш, правду о Церкве Божией глаголющих ти. Перестан-ко ты нас мучить тово! Возми еретиков тех, погубивших душу твою, и пережги их, скверных, собак, латинников и жидов, а нас роспусти, природных своих. Право, будет хорошо. Меня хотя и не замай в земле той до смерти моей, иных тех роспусти. Потому что меня жалуют люди те, знают гораздо везде, так мне надобе себя поопасти, чтобы в гордость не войти. Писано: «Отрада на душу гонение велико живет»[1220]. И ты пожалуй, роспусти иных тех при себе, а я и таки хорош. Сын твой после тебя роспустит же о Христе всех страждущих и верных по старым книгам в Господа нашего Исуса Христа. На шестом соборе бысть же сие: Констянтинн Брадатый[1221] проклявше мучителя, отца своего, еретика, и всем верным и страждущим по Христе живот дарова. Тако глаголет Дух Святый мною, грешным рабом своим: и здесь то же будет после тебя! И ты послушай меня, зделай доброе при себе, дондеже еси в животе. Егда приидет хищник[1222] и восхитит тя, не успееш тогда, понеже суд бывает без милости несотворшим милости[1223]. Веть мы у тебя не отнимаем царства тово здесь, ниже иных взущаем[1224] на тебя, но за веру свою стоим, боля о законы своем, преданными от святых отец. Что ти успеет во грядущий век? Грабишь[1225] нас напрасно и обнажаешь[1226] от Христа. Время и теб покаятися, понеже любит Господь Бог кающихъся.
Хощеш ли, ин путь покаяния покажу? Возри на неввитян,[1227] в три дни милость Божиею к себе привлекли сицевым образом.
Глагола Господь ко пророку Ионе с повелением: «Иди и проповеждь нивеввитяном, да покаются, понеже грехи их внидоша во уши моя; аще ли ни — погибнут пагубою». Иона же, ведав Божие милосердие, яко милостив бывает кающимся, не восхоте в Ниневию итти, но седше в корабль и в Фарсис побежа, да же не солжется пророчество. Став же корабль недоступно[1228] на пучине морьстей, ветру велию дышущу. Иона же навклиром, еже есть корабленикам, рече: «Вверзите мя в море, понеже мене ради не поступит[1229] корабль». Егда же ввергоша и́, повеле Бог киту великому, да пожрет его. И бысть три дни и три нощи во чреве китове, прообразуя Христово тридневное погребение в сердцы земли. И принесе его кит жива к Ниневии, граду великому, емуже обхождение седмь дний. В Книгах Ионы пророка в Библеи писано. Егда же испусти его зверь, он же проповеда людям, глаголя: «Аще не покаетеся, — тако глаголет Господь, — в три дни погибнете». И изыде на поле, седе под смерчием, ожидая граду погубы. Людие же умилишася[1230] и с сущими младенцы сосцы материи три дни постишася, и плакавше грех своих, во вретище[1231] облекошася, и перьстию[1232] главы своя посыпавше, и скоту не даша пищи и пития. Много их бысть, иже не познаша десницы и шуйцы, болши двунадесяти темь[1233], — сиречь робят тех столко, а старых тех и гораздо много. И виде Бог умиление и покаяние их, разкаявся Владыко и помилова их.
Пророк же оскорбися, яко не збысться пророчество его, и уснув, сидя под смерчием, — сиречь древца некакие, — и он, милой, с кручины взвалился под куст и уснул. И взыде об нощ тыков над главою его, красна и леп. Он же возрадовахся и возвеселихся о ней. И повеле Господь червю нощному подгрысти: и изше[1234] ис корени. Пророк паки оскорбися о ней. И глагола ему Господь: «Како ты, Иона, ни садил, ни поливал тыковь сию, — обь нощ возрасте, об нощ и погибе, — а скорбию великою оскорбился еси о ней? Кольми же в Ниневии людии мои, иже не знаша десницы и шуйцы, болши паче нежели двунадесяти тем, вси оскорбишася и притекоша ко мне».
Виждь, человече, како любит Бог покаяние грешников, понеже праведника пророка тешит; а грешных милует. Прибегнем к нему, милостивому Богу и Спасу нашему, и не отчаем своего спасения, якоже Каин сотворил, или царь Озия[1235] во Израили. Добр человек был, и милостив, и правдолюбив, но впаде в недуг гордости, сицевым образом: разгордевся, вниде во Святая Святых, взем кадило и приступи к жертвенику, начат святая кадить; архиереи же умолчаша ему за величество сана его. Но токмо един священник Азар приступи к царю и рече, как бы то я, бедной, тебе ворчу, — архиереи те не помогают мне, злодеи, но токмо потакают лишо тебе: «Жги, государь, крестьян тех! А нам как прикажешь, так мы в церкве и поем, во всем тебе, государю, не противны; хотя медведя дай нам в олтар-ет, и мы ради тебя, государя, тешить, лише нам погребы давай да кормы з дворца». Да, право так, — не лгу. И глагола Азар: «Озия! Не подобает ти святая кадити, но токмо единем иереом, сыном Аароним». Он же, не устыдевся гласа священническа, своя совершая. И порази его Господь язвою на челе, еже есть Бог проказу наведе. И изгнаша его ис церковь по закону Моисееву, понеже закон повелевая прокаженных вне сонма[1236] и из града изгоняти, дондеже исцелеет и паки по свидетельству священническу приемлется и прощен бывает. Людие же, устыде вся сана царьска, не изгнаша его из града. Он же, Озия, живяше в дому своем неисходно, не прииде в покаяние греха своего и до смерти. Бог же о сем прогневася на люди, удержа пророчество за их согрешение и за пророческое ослабление, яко не изгнаша прокаженнова царя вне града. И молча пророк Исаия до смерти Озиины, понеже Дух Святый не сниде на пророка к недостойны людямъ глаголати, яко прогневаша Господа удержанием прокаженнаго во граде. И в лето, в неже умре Озия-царь, виде Господа, седяща на престоле, высоце и превознесение, и окрест его херувимы, шесть крыл единому и шесть крыл другому, двема убо летаху, двема очи закрываху, двема же — ноги, и вопиюще друг ко другу: «Свят, свят, свят Господь Саваоф! Исполнь небо и землю славы Его!» «И един от предстоящих, взяв клещи и от престола угль горящий, и прикоснуся устом моим», — рече пророк и возопив: «О, окаянный аз, провидех воплощаема Бога, света невечерня и миром обладающа!» И нача паки пророчествовать.
Виждь и разумей, колики беды гордость раждает: сам погиб и людям охриту[1237] наведе и тщету дарования Божия. Тако и ныне от гордости вниде во Церковь нестроение и дахматное[1238] пременение. Лют есть недуг сей во человеке, и велик подвиг — по Василию Великому — надобе человеку измените обычеи свои. Беда от гордых Церкви Божией! Тот — сяк, а ин — инако. Я помышляю: недостаток ума большей в человеке том, иже гордость содержит, и чается ему, мнится — хорошо, а все розвалилося! Якоже и дьявол сам за недуг сей извежен и-среды огня и отриновен от лица Божия, иво тму осужден, а таки величается: «Я, де, велик! Я обладаю всем!» А и над свиниями не имат власти!
Тако и гордый: мнится имея вся, а ничтоже сый, во всем отвеюду гнило и розвалилося — и душевная, и телесная. Воистинну, гнило седалище гордыни, по Писанию, и в болших, и в малых погибают от сего.
Добро любовь, и смиреномудрие, и послушание к верным и любовным нелицемерное, от чиста сердца и совести благи о Господе. Смиренный и негордый, аще и падет — не разбиется, яко Господь подкрепляет руку его. Глаголет Давыд: «Юнейши бых, и бо состарехся, и не видех праведника оставлена, ниже семени его просяща хлебы; весь день милует и взаим дает праведный»[1239], и прочая. А гордый и величавый, и самомнивый тщится разорить, убить единовернова и брата, яко врага, оклеветать и на смерть предать. О смиренном и ушима не хощет слышать, понеже мерзок ему смиренномудрый, и тщится истребить и память его от земли. Аще бы возможно, он бы жива его поглотил. Но десница Вышняго покрывает его во всем и не попускает выше меры искуситися, но запинает[1240] гордому, по Писанию: «Господь гордым противится, смиренным же дает благодать»[1241]. Живет, миленкой, безлобием, попросту, посреди гордых, яко овча посреди волков, или посреди крагуев[1242] яко птенец. Умышляют о нем, как бы уловить. А он к ним, ко псам, хлебом да солью противится, да любовию Христовою, не помня их коваръства и злобы к себе, единако промышляет и скорбит об них, как бы их спасти и в разум истинный привести. Грызут его гордыя, поваля; а как нужа пристижет, так к нему же бегут, понеже не действенна их гордость ни в чем, токмо свойственна к пакости и ко греху! Горе смиренному з гордыми жить! Не имать покоя души своей и телеси, безпрестанно в ропотех и в волнах: иное догонят его и до слез, а он, переплакав, и забыв досаду их, паки печется об них: откуды что Бог приподаст, и он, сам не сьедше, пехает им в горло, яко псам. Дондеже ядят, и оне ево блажат: «Миленкой, кормилец на!» А как сьели и высрли, тако и паки блядин сын и сукин сын стал. Горе ему, бедному, с ними живучи! Отраднее бы ему было со змиями и со зверми в разселинах каменных живучи, нежели з гордыми в пещерах одных, понеже зверие Даниила-пророка устыдешася во рву[1243], и Иванна Предтечи в пустыни змии и керасти[1244] не вредили ниче. А гордые смиреннаго всегда грызут.
Да воздаст им Господь по делом их! Куды же ему, милому, детца от них! Небо одно, земля одна, хлеб общ вода такожде. Терпеть стало, не пособить, дондеже Бог разделит и возмет коегождо к себе, яко милостив есть и щедр, очищает смиреннаго от грех его мучением сим. Аще бы не сия видимыя враги ратовали его, ино бы беси озлобляли его. А без скорби век сей никто от святых не претече. Аще не внешния, ино внутренний беды, еже есть помыслы неподобныя[1245], потом и дела. А егда ратует видимый враг, тогда сия ратники спят. Благословен Бог, изволивый так! Много скорби праведным и от всех их избавит я[1246] Господь[1247]! Хранит Господь душа преподобных своих и не оставит зде и в будущий век. Аще кто не вкусит горести зде, не имать получити сладости там. Всяк бо родится на плачь, якоже младенцы, рождьшеся от материи утробы, свидетельствуют: заплачют, из утробы изшед, являя плачевное сие житие, понеже многоболезнено и скорбно живущим на нем. Аще и кратко се житие, но исполнено мятежа и всяких хлопот. Будущий же век — веселие и радость без конца, еяже получат терпящий зде, и о Христе Исусе мучащеся, еяже да сподобимся вси насладитися со Христом, емуже слава и держава во веки веком. Аминь. <...>
От Высочайшая устроенному десницы[1248], благочестивому государю, царю-свету Алексею Михайловичу, всеа Великия и Малыя и Белыя Росии самодержцу, радоватися. Грешник, протопоп Аввакум Петров, припадая, глаголю тебе, свету, надеже нашей.
Государь наш свет! Что ти возглаголю, яко от гроба возстав, отъдалняго заключения, от радости великия обливаяся многими слезами? Свое ли смертоносное житие возвещу тебе, свету, или о церковном раздоре реку тебе, свету?
Я чаял, живучи на востоке[1249] в смертях многих, тишину здесь в Москве быти; а я ныне увидал Церковь паче и прежняго смущенну. Свет наш государь, благочестивый царь! Златаустый пишет на Послание к ефесеом[1250]: «Ничтоже тако раскол творит во церквах, якоже во властех любоначалие, и ничтоже тако прогневает Бога, якоже раздор церковной». Воистинно, государь, смущенна церковь ныне.
Летом, в Преображениев день[1251], чюдо преславно и ужасу достойно в Тобольске показал Бог: в соборной большой церкви служил литоргию ключарь тоя церкви Иван, Михайлов сын, с протодьяконом Мефодием; и егда возгласиша: «Двери, двери, мудростию вонмем!» — тогда у священника со главы взяся воздух и повергло на землю; и егда «Исповедание веры» начали говорить, и в то время звезда на дискосе над агнъцем на все четыре поставления преступала[1252] и до возглашения «Победныя песни»; и егда приспе время протодьякону к дискосу притыкати, приподнялася мало и стала на своем месте на дискосе просто. А служба у них в церкви по новым Служебникам по приказу архиепископлю. И мне, государь, мнится, яко и тварь рыдает, своего Владыку видя безчестна, яко неистинна глаголют Духа Святаго быти и Христа, Сына Божия, на небеси не царя быти — во исповедании своея веры[1253].
Да не одно, государь, то, но и моровое поветрие[1254] не мало нам знамение было от Никоновых затеек, и агарянской меч стоит десять лет безпрестани,[1255] отнележе разадрал он Церковь. Добро было при протопопе Стефане[1256], яко все Быша тихо и немятежно ради его слез, и рыдания, и негордаго учения: понеже не губил Стефан никого до смерти, якоже Никон, ниже поощрял на убиение. Тебе, свету, самому житие ево вестно. Увы, души моей бедной! Лучши бы мне в пустыни Даурской, со зверьми живучи, конец прияти, нежели ныне слышу во церквах Христа моего глаголюща невоскресша[1257]!
Вем, яко скорбно тебе, государю, от докуки нашей. Государь-свет, православной царь! Не сладко и нам, егда ребра наша ломают и, розвязав, нас кнутьем мучат и томят на мороз!» гладом. А все Церкви ради Божия стражем. Изволиш, государь, з долготерпением послушать, и я тебе, свету, о своих бедах и напастех возвещу немного.
Егда я был в попех в Нижегороцком уезде, ради Церкви Божия был удавлен и три часа лежал, яко бездушен, руки мои и ноги были избиты, и имение мое не в одну пору[1258] бысть в разграблении. И сие мне, яко уметы[1259], да Христа моего приобрящу.
И егда устроил мя Бог протопопом в Юрьевце Повольском, бит ослопием[1260], и топтан злых человек ногами, и дран за власы руками: отнял меня Дионис Крюков[1261] еле жива. И о сем молихся, да простит им Бог зде и в будущем веце.
А Никон меня, патриарх бывшей, на Москве, по ногам бив, мучил недели с три по вся дни[1262], от перваго часа до девятаго. И о сих всех благодарю Бога.
Да он же, Никон, егда мя взял от всенощнаго з двора протопопа Иоанна Неронова[1263], по ево патриархову веленью, Борис Нелединской[1264] со стрелцами, ризы на мне изодрали и святое Евангелие, с налоя збив, затоптали; и посадя на телегу с чепью, по улицам, ростяня мои руки, не в одну пору возили. И уш то, государь, так попустил Бог им.
И потом во Андроньеве монастыре[1265] посадил под полату пустую в землю, и три дни и три нощи на чепи держал без пищи. И о сих всех благодарю, государь, Бога. Прости, государь, тут мне пищу принесе аньгел за молитв святаго отца протопопа Стефана. Не скучно ли тебе, государю-свету?
И сибирския беды хощу вспомянути, колико во одиннатцеть лет[1266] на хрепте моем делаша язв беззаконнии за имя Христово. Не челобитьем тебе, государю, ниже похвалою глаголю, да не буду безумен, истинну бо, по апостолу, реку. Яко ты, наш государь, благочестивый царь, а мы твои богомольцы: некому нам возвещать, како строится во твоей державе.
Егда патриарх бывшей, Никон, послал меня в смертоносное место, в Дауры, тогда на пути постигоша мя вся злая. По лицу грешному воевода бил своими руками[1267], и з главы волосы мои одрал, и по хрепту моему бил чеканом, и седмъдесят два удара кнутом по той же спине, и скована в тюрьме держал пять недель, тритцеть и седм недел морозил на морозе, чрез день дая пищу, и два лета против воды заставил меня тянуть лямку. От водяного наводнения и от зноби осенния распух живот мой и ноги, и от пухоты разседалася на ногах моих кожа, и кровь течаше безпрестанно.
А инии, твои государевы-световы, казаки, тружающиися в водах, в то время многие помирали от тоя воеводския налоги[1268] и муки.
И как мы дошли до места, тамо нас и совершенное зло постигло, ел я с казаками не по естеству пищу: вербу и сосну, и траву и коренье, и мертвыя мяса зверины, а по напраснъству и по прилучаю[1269] — и кобылие. И тово было ядения шесть лет. А казаки бедные — всякую мертвечину, иные — волки и лисицы, иные — человеческую лайну[1270]. И от тое нужды человек с пятьсот померло, а осталос немного, — человек ныне с сорок. А иных он, воевода Афонасей Пашков, пережег огнем и перебил кнутьем до смерти, якоже и меня мучил. А что, государь, у меня было из Енисейска везено с собою в запас хлопца на предъидущая лета, и тот хлеб он, Афонасей, у меня отнял после кнутнова биения и продавал мне на платьишко мое и на книги свою рожь немолотую дорогою ценою, по два рубли пуд вещей и больши. И я ис первых лет ел рожь немолотую вареную, покамест чево было. А он, Афонасей, и до сьезду жил в покое, потому что государь, что завезено у него всего было много казачьими трудами.
У меня же, грешника, в той нужде умерли два сына[1271], не могли претерпеть тоя гладныя нужды. А прочих, государь, детей моих снабдевала от смерти жена ево, Афонасьева, и другая — сноха ево[1272] — втайне; егда от нас кто начнет з голоду умирати, тогда присылали нужную пищу, понеже жены милостивы Быша, яко древняя серафтяныни[1273].
И не то, государь-свет, надежда наша, едино, но в десеть лет много тово было: беды в реках, и в мори, и потопление ми многое было. Первое с челядию своею гладей, потом без обуви и без одежди, яко во иное время берестами вместо одеяния одевался, и по тарам великим каменным босы ходяще, нужную пищю собираху от травы и корения, яко дивии звери. Иногда младенцы мои о острое камение ноги свои до крови розбиваху, и сердце мое зле уязвляху, рыдающе горькими слезами. А во иное время сам и подружие мое шесть недель шли по голому льду, убивающеся о лед, волокли на волоченыках малых детей своих в пустых Даурских местех, мерзли все на морозе.
И о сих всех, государь-свет, благодарим Бога, яко первые мы в тех странах з женою моею и детми учинились от патриарха в такой пагубной, паче же хорошей, ссылке. Упоил нас чашею вина нерастворенна. Да не поставит ему Бог в грех здесь и в будущем веце!
Не прогневайся, государь-свет, на меня, что много глаголю: не тогда мне говорить, как издохну! А близ исход души моей, чаю, понеже время належит.
То не отеческой у патриарха вымысл, но древняго отступника Иулияна, и египтенина Феофила, патриарха Александрова града, и прочих еретик и убийц, як[1274]о християн погубляти. Мне мнится, и дух пытливой таковже Никон имать, яко и Феофил, понеже всех устрашает. Многие ево боятся, а протопоп Аввакум, уповая на Бога, ево не боится! Твоя, государева-светова, воля, аще и паки попустишь ему меня озлобить; за помощию Божиею готов и дух свой предати. Аще не ныне, умрем же всяко и житию должная послужим; смерть мужу покой есть; смерть греху опона[1275].
А душа моя прияти ево новых законов беззаконных не хощет. И во откровении ми от Бога бысть се, яко мерзок он пред Богом, Никон. Аще и льстить тебе, государю-свету, яко Арий древнему Констянътину[1276], но погубил твои в Руси все государевы люди душею и телом, и хотящий ево законы новыя прияти на Страшнем суде будут слыть никонияня, яко древнии арианя. Христа он, Никон, не исповедует в плоть пришедша; Христа не исповедует ныне царя быти, и воскресение ево, яко июде, скрывает; он же глаголет неистинна Духа Святаго, и сложение креста в перстех разрушает, и истинное метание в поклонех отсекает; и многих ересей люди Божия и твоя наполнил; инъде напечатано: «Духу лукавому молимся»[1277]. Ох, души моей и горе!
Говорить много не смею, тебя бы, света, не опечалить, а время отложить Служебники новые и все ево, Никоновы, затейки дурные! Воистинно, государь, зблудил во всем, яко Фармос[1278] древней. Потщися, государь, исторгнути злое ево и пагубное учение, дондеже конечная погуба на нас не приидет, и огнь с небесе, или мор древний, прочая злая нас не постигло. А егда сие злое корение исторгнем, тогда нам будет вся благая: и кротко, и тихо все царство твое будет, яко и прежде Никонова патриаршества было; и агарянской меч Бог уставит и сподобит нас получити вечная благая.
О патриархе престану, государь, тебе, свету, извещати, но молю тебя, государя, о воеводе, который был с нами в Даурах, Афонасей Пашков, — спаси ево душю, якоже ты, государь, веси. А время ему и пострищись, да же впредь не губить, на воеводстъвах живучи, християнства. Ей, государь, не помнит Бога: или поп, наш брат, или инок, ‒ всех равно губит и мучит, огнем жжет и погубляет. Токмо, государь, за мою досаду не вели ему мъстити. И паки тебе, государю, припадая глаголю, слезы от очию моею испущая: не вели ему мъстити! Не должни суть чада родителем имения снискати; но собирают родители чадом. Аще и стропотное[1279], но мое он чадо, Афонасей Пашков, — и чадо мое, и брат мне по благодати: едина купель всех нас породила, едина мати всем нам Церковь, един покров — небо, едино светило — солнце. Аще и досаждают, но любовию их нам приимати.
Помилуй, государь царь православной, не оскорби[1280] бедную мою душу: не вели, государь, ему, Афонасью, мъстити своим праведным гневом царским; но взыщи ево, яко Христос заблуждшее овча, Адама. Твое бо, света, миловати и спасати всегда, и ныне, и присно, и до кончины.
Свет-государь! Пред человеки не могут тебе ничтоже проговорити, но желаю наедине светлоносное лице твое зрети и священнолепных уст твоих глагол некий слышати мне на пользу, как мне жити.
В 169 (1661) Афонасей Пашков увез из Даур Никанские земли два иноземца, Данилка да Ваську, а те люди вышли на государево имя в Даурской земле в полк к казакам.
Да другие два перевотчика, Ивашко Тимофеев Жючерской да Илюшка Тунгусской, жили у тех же даурских казаков многие лета. И Ивашковым да Илюшкиным толмачеством государю збирали казаки государъские ево казны многие лета.
А после розгрому Богдойскова пришли достальные казаки снизу ко Офонасью Пашкову на Иргень озеро. A те четыре человека: Данилко, да Васько, да Ивашко, да Илюшка, пришли с ними же, казаками, служить великому государю. А воевода Афонасей Пашков у казаков их отнял и взял к себе во двор сильно. И оне и по се время, плачючи, живут, мучася у него во дворе, пособить себе не могут. А бьют челом великому государю, чтоб их свободил от порабощения и пожаловал в свой чин государев. Да он же, Афонасей, увез из острошков от Лариона Толбозина[1281] троих аманатов[1282]: Гаврилка, Алешку, Андрюшку. Да он же увез 19 человек ясырю[1283] у казаков: Бакулайко, да две ево дочери, — имен их не помню, — Марьица, Анютка, две Овдотьицы, четыре Маринки, две Палашки, и третьяя Овдотьица же, три Анютки же, Офроська з братом с Ывашком. И те все люди у него.
А та землица без аманатов и достал запустила, государевым людям быть не у чево, лише государеве казне напрасная проторь[1284]. Да он же, Офонасей, государевых служилых двух человек взял во двор к себе сильно, Олешку Брацкова да Юшку Иванова. А те все люди, кроме государя, помощника себе не имеют.
Да он же, Афонасей, живучи в Даурской земли, служивых государевых людей, не отпущаючи на промысл, чем им, бедным, питатися, переморил больши пяти сот человек голодною смертию. А которые, не претерпев гладу, ходили промышлять нужные пищи, и он, Афонасей, их пытал, бил кнутьем, и ребра ломал, и огнем жег. Таковых ради вин, Ивашко Сватеныш да Климко Шамандрухин с товарищи, осм человек, свою казачью лошедь, и он их пытав, в тюрьме, и уморил. Ияков Красноярской молыл: «Только бы, де, воевода по государеву указу ехал прямою дорогою, и мы бы, де, нужи такие не терпели». И он, Афонасей, ево, Иякова, за то, бив кнутом, жжег до смерти. И к моему, Протопопову, зимовью мертваго кинул под окошко, что он, Ияков, на пытке творил Исусову молитву.
Да он же, Афонасей Пашков, двух человек, Галахтиона и Михайла, бил кнутом за то, что один у него попросил есть, а другой молыл: «Краше бы сего житья смерть!» И он, бив за то кнутом, послал нагих за реку мухам на снедение, и, держав сутки, взял назад. И потом Михайло умер, а Галахтиона Матюшке Заряну велел Пашков в пустой бане прибить палкою. А прежь тово ево же, Галахтиона, и Стефана Подхолюгу, и Харпегу, и иных многих, бил кнутьем за то, что оне с голоду кобыльи кишки немытые с калом и кровь с снегом хватали и ели от нужи великия. Березовскаго казака Акишу бил кнутом за то, что он ево, Афонасьевы, три щуки разпластал нехорошо, не умеючи. Такова ево милость, Афонасьева, была к государевым служивым людям. Кожи, и ноги, и головы давал есть казакам, а мяса — своим дворовым людям. И иных двух человек повесил, ей, безвинно.
Прочих же ево ругательств и муки к государевым служивым людям не достанет ми повествовати лето. А иные ево, Афонасьевы, ругательства сказать странно и страшно: при смерти их и причащать мне не давал, и Пречистая Тайны у меня отнял, и держал у себя в коробке. Да приходили в Нерчинской острог из Енисейска служилые люди, пятидесятник Иван Елисеев с товарыщи, з грамотами государевыми, как Бог дал государыню царевну и великую княжну Софью Алексеевну[1285]: и он, Афонасей, для вести, чтоб про него на Руси не ведомо было, не отпустил их назад и уморил в дощенике двух человек, прикащика самова Ивана, да толмача Констянътина.
Христолюбивому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичю), всеа Великия и Малыя и Белыя Росии самодержцу бьет челом богомолец твой, в Даурех мученой протопоп Аввакум Петров.
Прогневал, грешной, благоутробие твое от болезни серца неудержанием моим; а иное тебе, свету-государю, и солгали на меня, им же да не вменит Господь во грех.
Помилуй мя, равноапостолный государь-царь, робятишек ради моих, умилосердися ко мне!
С великою нуждею доволокся до Колмогор, а в Пустоозерской острог до Христова Рожества не возможно стало ехать, потому что путь нужной[1286], на оленех ездят. И смущаюся, грешник, чтоб робятишка на пути не примерли с нужи.
Милосердый государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всеа Великия и Малые и Белыя Росии самодержец! Пожалуй меня, богомольца своего, хотя зде, на Колмогорах, изволь мне быть, или как твоя государева воля, потому что безответен пред царским твоим величеством.
Свет-государь, православной царь! Умилися к странъству[1287] моему, помилуй изнемогшаго в напастех и всячески уже сокрушена: болезнь бо чад моих на всяк час слез душу мою исполняет. И в Даурской стране у меня два сына от нужи умерли. Царь-государь, смилуйся!
Список з грамотки.
Государь-царь, державный свет — протопоп Аввакум, не стужаю[1288] ти много, но токмо глаголю ти: радоватися и здравствовати о Христе хощу, и благоволит душа моя, да благословит тя Господь, и света мою государыню-царицу, и детушек ваших, и всех твоих, да благословит их дух и душа моя во веки.
Помню твой приказ з Дементьем: приказывал памятовати о себе, — нет, государь, не забуду. Якоже зрит Господь, сердце мое не притворяя, говорю: аще получю дерзновение и в будущем веце, и там о тебе хощу припасти ко всех Владыце, не токмо зде, в темнице. Протопоп Аввакум не помнит тово ничево, благодатию Божиею, что над ним делается. Одново желаю — пред Богом стати вам непостыдным. Да и много столько мне, грешному,— забыти ваше благородие! Один ты у нас царь на сем свете. Да и надеюся, яко силен Бог спасти нас с вами. Ну, государь, моли же ся и за мя, грешнаго, и в чем перед тобою погрешил, прости мя; а тебя такоже да простит Господь Бог и да помянет любовь твою ко мне, нищему, во царьствии своем, егда приидет воздати комуждо по делом его.
Да и заплутаев тех Бог простит, кои меня проклинали и стригли: рабу Господню не подобает сваритися[1289], но кротку быти ко всем[1290]. Не оне меня томят и мучат, но диявол наветом своим строит; а оне, тово не знают и сами, что творят[1291]. Да уж, государь, пускай, быти тому так! Положь то дело за игрушку! Мне то не досадно. Посем паки да благословит мя третицею Господь и дух мой здесь и в будущем веце.
Прости же, государе, уже рыдаю и сотерзаюся страхом, и недоумением содержим есмь; помышляю моя даяния и будущаго Судища ужас. Брат наш, синбирской протопоп Никифор, сего суетнаго света отъиде[1292], посем та же чаша и меня ждет. Ох, увы мне, окаянному, и горе! Како отвещаю безсмертному Судии, царю всех и Богу? Токмо надеюся на его праведныя щедроти, понеже любящим его вся поспешествуют[1293] во благое. Подобает, государь, и всем нам помышляти смерть, ад, небо, и отца нашего, протопопа Стефана, учение помнить. Паки тя, государь, благословляю и, опрятне став, поклоняюся тебе, самодержавному, честне.
А корму твоего, государева, дают нам в вес — муки по одному пуду на месяц, да и о том слава Богу. Хорошо бы, государь, и поболши для нищие братии за ваше спасение.
Изволь, самодержавие, с Москвы отпустить двух сынов моих к матери их на Мезень[1294], да тут, живучи вместе, за ваше спасение Бога молят; и не умори их з голоду, Господа ради. А обо мне, якоже Богу и тебе годе: достоин я, окаянный, грехов ради своих, темнице пустозерской. Умилися, святая душа, о жене моей и о детех.
Царь-государь и великий князь Алексей Михайлович! Многажды писакам тебе прежде и молихом тя, да примиришися Богу и умилишися в разделении твоем от церковнаго тела, и ныне последнее тебе плачевное моление приношу ис темницы, яко из гроба, тебе глаголю: помилуй единородную душу свою и вниди паки в первое свое благочестие, в немже ты порожден еси с преже бывшими тебе благочестивыми цари, родители твоими и прародители.
И с нами, богомольцы своими, во единой святой купели ты освящен еси, единыя же Сионъския церкви святых сосец ея нелесным[1295] млеком воспитен еси с нами, сиречь единой православной вере и здравым догматом с нами от юности научен еси.
Почто по духу братию свою тако оскорбляеши? Единаго бо мы себе Отца имамы вси, иже есть на небесех, по святому Христову Еуангелию. И не покручинься, царю, что тако глаголю ти, ей, истинна так. Господин убо есть над всеми царь, раб же со всеми есть Божий. Тогда ж наипаче наречется господин, егда сам себе владеет и безместным страстем не работает, но споборника имея благочестива помысла, непобедимаго самодержца безсловесных страстей; иже всех матеря похоти всеоружием целомудрия низлагает[1296]. Честь царева суд любит[1297], по пророку.
Что есть ересь наша или кий раскол внесохом мы во Церковь, яко же блядословят о нас никонияны, нарицают раскольниками и еретиками в лукавом и богомерском «Жезле»[1298], а инъде и предотечами антихристовыми? Не постави им, Господь, греха сего, не ведят бо, беднии, что творят. Ты, самодержче, суд подымеши о сих всех, иже таково им дерзновение подавый на ны. Не вемы в себе ни следу ересей, коих пощади нас Сын Божий от такова нечестия и впредь, ниже[1299] раскольства: Бог сведетель и пречистая Богородица, и вси святии! Аще мы раскольники и еретики, то и вси святии отцы наши и прежнии цари благочестивии, и святейшия патриархи такови суть. О небо и земле, слыши глаголы сия потопныя[1300] и языки велеречивыя!
Воистинну, царь-государь, глаголем ти: смело дерзаете, но не на пользу себе. Кто бы смел рещи таковыя хульныя глаголы на святых, аще бы не твоя держава попустила тому быти? Вонми[1301], государь, с коею правдою хощеши стати на Страшном суде Христове, пред тьмы аньгельскими и пред всеми племени язык верных и зловерных. Аще во православии нашем, отеческих святых книгах и в догматех их хотя едина ересь и хула на Христа Бога и Церковь его обрящется, ей, ради мы за них прощаться пред всеми православными, паче же за то, аще мы что от себя внесохом — соблазны или раскол — во Церковь. Но несть, несть! Вся церковная права суть разумевающим истинну и здрава обретающим разум по Христе Исусе, а не по стихиям сего мира, за нюже мы страждем и умираем, и крови своя проливаем.
Испытай, царю християнъский, Писание и виждь, яко в последняя времена исправления веры и обретения истинны нигдеже несть и не будет, но везде писано есть, что в последняя времена отступят веры, а не исправят ю, и исказят писания, и превратят[1302], и внесут ереси погибельныя, и многих прельстят. Сице везде суть в писаниях святых узриши.
И не дивися, тако истинна. Христос сам рече: «Егда приидет Сын человеческий, обрящет ли веру свою на земли?»[1303] На се богословцы глаголют: не обрящет, кроме малых избранных, забегших в горы; а во градех и селех не обрящется ни единаго православнаго епископа и попа. Тако будет, царю, по словеси Христову. И помяни дни Ноевы: много ли осталось благочестивых пред потопом? Веси, только осм душ. И в скончании века тако будет: мало Христово стадо, много ж сатанино и антихристово воинство будет.
И ты не хвалися! Пал ся еси велико, а не востал искривлением Никона, богоометника и еретика, а не исправлением, умер еси по души ево учением, а не воскрес. И не прогневися, что богоотметником ево называю. Аще правдою спросиши, и мы скажем ти о том ясно с очей на очи и усты ко устом возвестим ти велегласно; аще ли же ни, то пустим до Христова суда: там будет и тебе тошно, да тогда не пособишь себе нимало. Здесь ты нам праведного суда со отступниками ведал, и ты тамо отвещати будеши сам всем нам, а льстящий и ласкающий тебе, имже судом судиша нас, такоже и сами от Христа и святых его осудятся, и в нюже меру мериша нам — возмерится им от Сына Божия. Несть бо уже нам к ним ни едино слово. Все в тебе, царю, дело затворися[1304] и о тебе едином стоит[1305]. Жаль нам твоея царския души и всего дому[1306] твоего, зело болезнуем о тебе, да пособить не можем ти, понеже сам ты пользы ко спасению своему не хощешь.
А о греческих властех и вере их нынешной сам ты посылал прежде испытовати у них догматов Арьсения Суханова[1307] и ведаешь, что у них иссяче благочестие по пророчеству святых — царя Констянтина и Силивестра папы, и ангела Божия, явльшагося тогда Филофею Цареградскому патриарху и сказавшу о том же. Ведаешь ли, писано се во Истории о белом клабуце[1308] и, ведая, почто истинну в неправде содержиши? Сего ради открывается гнев Божий на вас и бысть многажды ты наказан от Бога и все царство твое, да не позналися есте.
А еже нас не велишь, умерших, у церкви погребати, и исповеди и Святых Тайн лишать в животе сущих еще коих, да Христос нас не лишит благодати своея: той есть присно с нами и будет, надеем бо ся на нь крепко, и никтож — человек смертной и тленной — отлучити нас от него возможет, с ним бо стражем и умираем. А по смерти нашей грешная телеса наша — добро так, царю, ты придумал со власьми своими, что псом пометати или птицам на растерзание отдати. Вемы бо, да и ты слышишь по вся дни во церкви, яко святым мучеником ни единому честнаго погребения не бысть от убивающих их или в темницах уморяющих, но метаху их в безчестныя места, и в воду иных, и в ровы, и в кал, оных же и сожигали мощи, да Христос их нигде не забыл. Такоже и нас, негли[1309], не забудет надежда наша и купно с первыми соберет кости наша в последний день и оживотворит мертвенная телеса наша Духом Святым. Несть мы лутши древних мученик и исповедник — добро так нам валятися на земли! Земли же есть и добровольце себе святии отцы погребати себе не повелеша, великаго ради смирения, да большую мзду восприимут от Христа Бога. И елико ты нас оскорбляеши больши и мучишь, и томишь, толико мы тебя любим, царя, больши и Бога молим до смерти твоей и своей о тебе и всех кленущих нас: «Спаси, Господи, и обрати ко истинне своей!» Аще же не обратитеся, то вси погибнете вечно, а не временно.
Прости, Михайлович-свет, либо потом умру, да же бы тебе ведомо было, да никак не лгу, ниже притворялся говорю: в темнице мне, яко во гробу, сидящу, что надобна? Разве смерть? Ей, тако.
Некогда мне молящюся о тебе з горькими слезами от вечера и до полунощи и зело стужающу Божеству, да же бы тебе исцелитися душею своею и живу быти пред ним: и от труда своего аз, многогрешный, падох на лицы своем, плакахся и рыдая горько, и от туги великия забыхся, лежа на земли, и видех тя пред собою или ангела твоего умиленна стояща, подпершися под лице правою рукою. Аз же возрадовахся, начах тя лобызати и обымати со умиленными глаголы. И увидех на брюхе твоем язву зело велику[1310], исполнена гноя многа, и убоях, вострепетах душею, положих тя взнак[1311] на войлок свой, на немже молитвы и поклоны творю, и начах язву на брюхе твоем слезами моими покропляя, руками сводити, и бысть брюхо твое цело и здраво, яко николиже боле. Душа ж моя возрадовалася о Господе и о здравии твоем зело.
И паки поворотих тя вверх спиною твоею, видех спину твою згнившу паче брюха, и язва больши первыя явихся. Мне же так же плакавшуся, руками сводящу язву твою спинную, и мало-мало посошлася и не вся исцеле.
И очютихся от видения того, не исцелих тя всего здрава до конца. Нет, государь, большо покинуть мне плакать о тебе, вижу, не исцелеть. Ну, прости же, Господа ради, дондеже увидимся с тобою.
Якоже присылал ко мне Юрья Лутохина[1312], и рекл он, Юрье, усты твоими мне на Угреше: «Разсудит, де, протопоп, меня с тобою праведный судия Христос». И я на том же положил: буди тако по воли твоей. Коли тебе, государь, тако годе, ино и мне так любо: ты царствуй многа лета, а я мучуся многа лета, и пойдем вместе в домы своя вечныя, егда Бог изволит. Ну, государь, да хотя меня и собакам приказал выкинуть, да еще благословляю тя благословением последним, а потом прости, уж тово чаю только.
Царь-государь Алексей Михайлович, любим бо еси мне, исповемся тебе всем сердцем моим и повем ти вся чюдеса Господня. Ей, не лгу — буди мне с сею ложью стати на Страшнем суде с тобою пред лицем Господним. Того ради хощу тебе сказать, яко мнит ми ся, не коснит[1313] Господь о кончине моей, и помышляет ми ся, будет скоро отложение телеси[1314] моему, яко утомил мя еси зело, еще же мне и самому о жизни сей нерадящу. Послушай, державне, побеседаю ти, яко лицем к лицу.
Нынешня 177 (1669) году, в Великий пост, на первой неделе, по обычаю моему хлеба не ядох в понедельник, такоже и во фторник, и в среду не ядох, еще же и в четверг не ядше пребых, в пяток же, прежде часов[1315] начах келейное правило, псалмы Давыдовы пети, прииде на мя озноба зело люта, и на печи зубы мои розбило з дрожи. Мне же, и лежа на печи, умом моим глаголющу псалмы, понеже от Бога дана Псалтырь и наизусть глаголати мне, — прости, царю, за невежество мое, — от дрожи тоя нападе на мя мыт[1316]; и толико изнемог, яко отчаявшу ми ся и жизни сея, уже всех дней не ядшу ми дней з десять и больши.
И лежащу ми на одре моем и зазирающу[1317] себе, яко в таковыя великия дни правила не имею, но токмо по чоткам молитвы считаю, и Божиим благоволением в нощи вторыя недели, против пятка, разпространился язык мой и бысть велик зело, потом и зубы Быша велики, а се и руки Быша и ноги велики, потом и весь широк и пространен под небесем по всей земли разпространился, а потом Бог вместил в меня небо, и землю, и всю тварь[1318]. Мне же, молитвы безпрестанно творящу и лествицу[1319] перебирающу в то время, и бысть того времени на полчаса и больши, и потом возставши ми от одра лехко и поклонившуюся до земля Господеви, и после сего присещения Господня начах хлеб ясти во славу Богу.
Видишь ли, самодержавне? Ты владееш на свободе одною Русскою землею, а мне Сын Божий покорил за темничное сидение и небо и землю, ты, от здешняго своего царства в вечный свой дом пошедше, только возьмеш гроб и саван, аз же, присуждением вашим, не сподоблюся савана и гроба, но наги кости мои псами и птицами небесными растерзаны будут и по земле влачимы; так добро и любезно мне на земле лежати и светом одеянну и небом прикрыту быти; небо мое, земля моя, свет мой и вся тварь — Бог мне дал, якоже выше того рекох. Да не первому мне показанно сице: чти, державный, книгу Палею; егда ангел великий Альтез древле восхитил Авраама выспрь[1320], сиречь на высоту к небу, и показа ему от века сотворенная вся, Богу тако извольшу. А и ныне, чаешь, изнемог Бог? Несть, несть, той же Бог всегда и ныне, и присно, и во веки веком! Аминь.
Хвалити ми ся не подобает, токмо о немощах моих — да вселится в мя сила Христова — не только то тово Божия присещения. Егда мне темныя твоя власти волосы и бороду остригли и, проклявше, за твоим караулом на Угреше в темнице держали, — о, горе мне, не хочется говорить, да нужда влечет! — тогда нападе на мя печаль. И зело отяготихся от кручины и размышлях в себе, что се бысть, яко древле и еретиков так не ругали, якоже меня ныне: волосы и бороду остригли, и прокляли, и в темнице затворили никонияня, пущи отца своего Никона надо мною, бедным, сотворили. И о том стужах Божеству, да явит ми, не туне[1321] ли мое бедное страдание. И в полунощи во всенощное, чтущу ми наизусть святое Еуангелие утреннее, над ледником на соломке стоя, в одной рубашке и без пояса, в день Вознесения Господня, бысть в дусе[1322] весь, и ста близ меня по правую руку ангел мой хранитель, улыскаяся[1323], и приклоняяся ко мне, и мил ся мне дея; мне же чтущу святое Евангелие не скоро и ко ангелу радость имущу, а се потом изо облака госпожа Богородица яви ми ся, потом и Христос с силами многими и рече ми: «Не бойся, аз есм с тобою». Мне же к тому прочетше к концу святое Евангелие и рекшу: «Слава тебе, Господи», и, падшу на земли, лежащу на мног час, и, егда отъиде слава Господня, востах и начах утреннюю кончати. Бысть же ми радость неизреченна[1324], еяже невозможно исповедати ныне. За любовь тебе Господню, Михайлович, сказано сие, понеже хощу умереть. Молю тя именем Господним, не поведай врагом моим, никониянам, тайны сея, да не поругают Христа Исуса, Сына Божия и Бога: глупы веть он, дураки, блюют и на самого Бога нечестивыя глаголы; горе им, бедным, будет.
Посем, государь, мир ти и паки благословение, аще снабдиши[1325], о немже молю твою царскую душу, аще ли же ни, буди воля твоя, якоже хощеши. Не хотелося боло мне в тебе некрепкодушия тово: веть то всячески всяко будем вместе, не ныне, ино тамо увидимся, Бог изволит.
Свет-государыня, всегосподованная[1326] дево, Ирина Михайловна! Что аз, грубый, хощу пред тобою рещи? Вем, яко мудра еси, дево, сосуд Божий, избранный, благослови поговорить! Ты у нас по царе над царством со игуменом Христом игумения. Якоже он, надежа наша, изсек римскою властью любоплотный род еврейский[1327], подобает, государыня, и здесь любоплотным по тому же уставу быть. Не страша же глаголю, но предълагаю законопреступникам збывшееся издревле во Израили. Егда в законе поблядят[1328], тогда и разорение, егда же обратятся ко Господу Богу, тогда им милость и ужитие мирно и безмолвно. Но виждь, предобрая, что над собою и греки учинили, ко псу ездя, на Флоренском соборе[1329], истиннее, рещи, на сонмище жидовское, руки приписали, Мануилович[1330] с товарищи, что наведе греческой державе? Помнишь ли, свет, реченное или запамятовала? Ну, ино я препомню.
Тому лет з двести семьдесят с лишком, варвар, Бахмет[1331] турской, взял Царьград[1332] и брата Мануиловича Константин[1333]. Не коснел[1334] Христос, скоро указ учини. Блюдусь и трепещу: та же собака заглядывает и в нашу бедную Росию. Мнит ми ся, по греческому же уставу ступает, малу-помалу на высоту[1335] восходит и со дияволом предуспевает. Егда помышляю, ужас меня обьемлет: отвсюду ми тесно[1336] ныне душа, плавание, а тогда телесем гробы.
Преудобренная[1337] невесто Христова, не лучши ли со Христом помиритца и възыскать старая вера, еже дед и отец твои[1338] деръжали, а новую блядь[1339] в гной спрятать? Пускай Никонов устав мотыльной[1340], до общаго воскресения тут препочиет. А будет так и не учинитца, тако глаголет Дух Святый, пострадать будет и нам, якоже и греком. А потом варвар попустит и на самую первую блудницу, еже есть костел римской, потом же и последней диявол, глаголю, антихрист, потом пророцы Илия и Енох з Богословом, потом изменение твари. Потом «Се жених грядет, исходите во стретение его», по глаголющему пророку: «Зрех, доньдеже престоли поставятъся и Ветхий Деньми[1341] седе, и книги разверзошася, и тмы тмами предстояху ему, и тысяща тысящами служаху ему». Тогда праведницы просветятся, а грешницы омрачится, тогда християне возвеселятся, а никонияна восплачются и возрыдают, яко прииде, отмщение коварству их.
Воистинну, государыня, никонияньская вера и устав не по Бозе, но по человеку. Умыслил Никон оружием и пищальми и со дреколми на противныя, не разумех пророка вопиюща: «Не на лук бо мой уповаю, и оружие мое не спасет мене»[1342]. По тому же рекл прилично апостол Павел: «Несть наша брань к крови и плоти, но к началом и ко властем и к миродержителем тмы века сего, к духовом злобе поднебесным»[1343]. И еще он же: «Сего ради приимете вся оружия Божия, да возможете противитися в день лют, и вся содеявше стати»[1344]. Паки он же: «Станете убо препоясани чресла ваша истинною и оболокъшеся во броня правды и обувше нозе во благовествования миру. Надо всеми же сими восприимите щит веры, в немже возможете вся стрелы лукаваго разжженныя угасити»[1345].
Царевна-государыня, Ирина Михайловна, умоли государя-царя, чтобы мне дал с никонияны суд праведный, да известна будет вера наша християньская и их никониянская. Иду, раб ваш, братися с турским по святей Божии церкви, взявши братию мою, страждущих повсюду. Не надобе нам ни пищали, ни сабли, ни ино что от таковых, но токмо облецемся в ризы священныя; попы и дияконы со кресты и с фимияном, а черньцы — в черныя ризы и схимы. И всяк возраст мужеска полу и женска и плачюще и восклицающе горце: «Владыко, не остави нас, сирых, но прииди и стани с нами, да воспоем песнь раба Божия Моисея: „Коня и всадники фараоновы вверже в море избранныя, всадники потопи в Чермном мори”»[1346], и прочая. Надеюся на Господа, яко Ияков Никейсъкий[1347], прогнав перскаго царя комарами.
А никонияна, патриархи и митрополиты, и архиепископы со архимариты, и игумены пускай против варвара своим сонмом поидут. Как знают, так и молят по-своему Бога. В молитвах их напечатано: «Молимся тебе, дух лукавый»[1348]. Пускай оне с лукавым духом, а мы, християне, со Христом Исусом. Нам оне, поганцы, в товарищы не надобны. Мы пойдем на турская полки от десных, в руках победное оружие — крест — держа. А никонияня пускай да идут о левую с крыжами и с партесъным пением[1349]. Оне пускай против воевод идут турскаго, а мы — на самого диявола и Салтана царя. Я хощу о Христе бозе моем, яко Давыд на Голияда[1350], тако и Салтана царя, патрахилию обязав, в Москву притащу ти и пред царя моего поставлю, яко пса, и благословение царю-государю подам.
Пойду в пустыню, куды очи несут, направляем Христом и пречистою Богородицею, а избранное Христово воинство, куды кто хочет, туды и поди, Бог благословит. А никонияня назад не возвратятся, тако глаголет Дух Святый, истреблени будут, яко Мадиям и Сисара, Иавим в потоце Кисове, со иноплеменники брашася, погибнут вси, потребятся[1351], яко древле во Аендоре[1352], будут, яко гной земный. Да болше того полно говорить, будет так, якоже рекох.
По сих всех прости мя, святая душа, и благослови, елико согреших словом и делом, и помышлением, и осуждением, и всеми моими чювствы. Аминь.
Благаго и преблагаго и всеблагаго Бога нашего благодатному устроению, блаженному и треблаженному и всеблаженному государю нашему, свету-свитилу, рускому царю и великому князю Феодору Алексеевичу.
Не смею нарещися богомолец твой, но яко некий изверг[1353], и непричастен ногам твоим, издалеча вопию, яко мытарь[1354]. «Милостив буди ми, Господи!»; подъстилаю главу и весь орган тела моего со гласом: «Милостив буди ми, Господи!», яко серафинисса, жена еллинска, к сыну Божию, ибо и пси ядят от крупиц, падающих от трапезы господий своих[1355]. Ей, пес есмь аз, но желаю крупицы твоея милости.
Помилуй мя, странного[1356], устраншагося[1357] грехъми Бога и человек, помилуй мя, Алексеевич, дитятко красное, церковное! Тобою хощет весь мир просветитися, о тебе людия Божия расточенныя[1358] радуются, яко Бог нам дал державу крепкую и незыблему. Отради[1359] ми, отрасль царская, и не погуби мене со беззаконьми моими, ниже, в век враждовав, соблюдеши зол моих, зане ты еси царь мой, и аз раб твой; ты помазан елеом радости, а аз обложен узами железными, ты, государь, царствуешь, а аз во юдоли плачевной плачюся. Увы мне! Кого мя роди мати моя! Проклят день, в он же родихся, и нощь она буди тьма, еже изведе из чрева матере моея!
Помилуй мя, сыне Давыдов[1360], помилуй мя! Аще благодать обретох пред тобою, помилуй мя! Услыши моление мое, внуши молитву мою не во устнах льстивых[1361]! Глаголю ти: разрежь чрево мое и посмотри сердце мое, яко с трепетом молю и мил ся дею; припадаю: приклони ухо твое и внуши глаголы моя из болезненны души. Царю, послушав, от лют мя избави: един бо еси ты нашему спасению повинен. Аще не ты по Господе Бозе кто нам поможет? Столпи поколебашася наветом сатаны, патриарси изнемогоша, святители падоша, и все священство еле живо — Бог весть! — али и умроша. Увы, погибе благоговейный от земля и несть исправляющаго в человецех[1362]! Спаси, спаси, спаси их Господи, имиже веси судбами! Излей на них вино и масло, да в разум приидут!
А что, государь-царь, как бы ты мне дал волю, я бы их, что Илия-пророк, всех перепластал во един час[1363]. Не осквернил бы рук своих, но и освятил, чаю. Да воевода бы мне крепкоумной — князь Юрья Алексеевич Долгорукой[1364]! Перво бы Никона, собаку, и разсекли начетверо, а потом бы никониян. Князь Юрья Алексеевичь, не согрешим, небось, но и венцы победныя приимем! Помниш, ты мне жаловал, говорил: «Естли, де, что, протопоп Аввакум, — на соборе том[1365] говорит, — и я тебе сопротив безъответно реку: „Государь, винно, так ты”». Да инде и слава Богу. А после и не так у них стало.
Бог судит между мною и царем Алексеем. В муках он сидит, слышал я от Спаса; то ему за свою правду[1366]. Иноземцы те что знают? Что велено им, то и творили. Своего царя Константина, потеряв безверием, предали турку[1367], да и моего Алексея в безумии поддержали, костелники[1368] и шиши[1369] антихристовы, прелагатаи[1370], богоборцы!
Князь Юрья Алексеевичь, здрав буди, а благословение мое есть на главе твоей. Помниш, и дважды благословил тя да и ныне так же. Прости и моли о мне, грешнем, Бога, да не разлучит нас во Царствии своем в день века. Мои светы вы все, князи и боляре, отступником до вас нет дела! Говорите Иоакиму[1371] патриарху, престал бы от римских законов, дурно затеели, право. Простой человек, Яким-от. Тайные те шиши, кои приехали из Рима, те ево надувают аспидовым ядом. Прости, батюшко Якимушко! Спаси Бог за квас, егда напоил мя жаждуща, егда аз с кобелями теми грызъся, яко гончая собака з борзыми, с Павлом и Ларионом[1372].
Чюдо! Чюдо! Заслепил диявол! Отеческое откиня, имъже отцы наши, уставом, до небес достигоша, да странное[1373] богоборство возлюбиша, извратишася. Не я своим умыслом, скверной, затеваю, ни, ни, никакоже, но время открывает, яко чаша в руце Господни нерастворенна исполнь растворения, и уклони от сея в сию, обаче и дрождие его не искидашася. Псалмопевец глагола: «Идрождей[1374] не кинет даром, но испиют вси грешнии земли»[1375]. Рече Господь: «Имеяй уши слышати да слышит»[1376].
Прости, прости, прости, державне! Пад, поклоняюся! Прости, Господа ради, в чем согрубил тебе, свету. Благословение тебе от Всемогущия десницы и от меня, грешнаго Аввакума протопопа. Аминь.
<...> по Воздвиженьев день[1377] живу <...>, четвертую неделю ношу на шее чепь с тулом[1378].[1379] Жалуют, пускают к церкви. Не пустили попы у Казанские в церковь и ис придала выбили, по приказу архидьяконову, сказывают. И я, грешник, помянул изгнание великаго светила Златаустаго[1380], и собрался з братнею о Господь в дому твоем, в сушила, после тебя в первое воскресение, побдети, и житие Златаустово на замвонной статье[1381] почел братье. И егда достигло время на завтрене[1382] перваго часа, тогда предложил в Беседах[1383] статью почести. И в то время прииде дух от пустыни, обыдоша нас пси мнози и сонм лукавых объступиша ны[1384], и вскочиша в молитвенный дом Борис Нелединской со стрельцами, и книги попраша, а меня почали бить взашей и за волосы драть, в патрахели, а братью такоже перехватали, человек с сорок и болши. И отвели нас на патриархов двор, и завтрени допет не дали. И потом братью отослал в тюрьму и держал их в тюрьме неделю; и, приведши в церковь, их проклинал и велел их бить взашей и ходить им в церковь нигде не велел[1385]. А проклинал их во время страшныя литоргии[1386].
А меня в первый день взятия оковав юзами, чепью большею, и велел вести Москвою в Ондроньев монастырь[1387] на телеге. И по десяти днех паки меня имал из монастыря к себе на двор, и велел вести Москвою пешова за рукава, снемши с рук[1388], яко разбойника.
И был я в приказе день един перед судьями на роспросе про челобитную, что братья о тебе подавали государю. А писал ее Данило Костромский[1389] да я. А в ней написано слово так: «О, благочестивый царю, откуду се привнидоша во твою державу? Учение в Росии не стало, и глава от церкви отъята, понеже озоба вепрь от луга и инок дивии поял и ест[1390]».[1391] И царь отдал ея патриарху, и меня патриарховы судьи про сие слово роспрашивали. И я судьям сказал: «Глава, — реку, — Иван, у Казанский церкви тут был, а свиньи — те, которые разоряют благочестие, да те попы, которые патриарху на батька подали челобитную, что патриарх у себя сказывал».
А в то, государь, время в приказе был и архидьякон, и со мною стязався[1392] и побраня меня матерны, велел паки отвести в Ондроньев монастырь. И оттоль сижу все на чепи, и домашних ко мне никово не припускают.
А набело о тебе что челобитную писал Симеон Бебехов, и он на патриархове дворе сидит, на чепи же, недели с три уже.
А Данила Костромскаго повезли в Астрахань.
А Логина остриг[1393] и проклинал после переноса во время страшныя литоргии, и однорядку с него и кафтан стащили в то же время, и били ис церкви взашей довольно в одной рубахе. А в то время у обедни и царь был. На чепи ево тащили от патриархова двора до Богоявленскаго монастыря[1394] за шею по земле многажды. И послал ево в Муром и велел проклинать, кличь, сказывают, чтобы никто ево попом и протопопом не звал. А жить ему велел в деревне, у отца, под началом, остриженому.
А про Стефана[1395] сказать не знаю что, — всяко ослабел. Писал я о тебе челобитную, и он государю и не отнес. И я помышляю: благо нам и так. Давид-богоотец рекл: «Не надейтеся на князя, на сына человеческаго, в нихже несть спасения»[1396].
Помолись, государь, о мне, яко Павел о Тимофее[1397], в молитвах своих дневных и нощных, и рцы мне глагол, хотя един, ко утешению, якоже он: «Тимофею, возлюбленному чаду, благодать, милость и мир от Бога Отца и Христа Исуса, Господа нашего». Я не якоже Тимофей, но ты подобен еси Павлу, благодать устны твоими действует, якоже Павловыми. Аз, грешник, помня слезы твоя, и радости исполняюся, днем и нощию воспоминание приемля о сущей в тебе нелицемерней вере. Благодарю укрепляющаго мя Христа Исуса, Господа нашего, яко верна мя помыслив и положив мя в службу, бывша иногда хульника и гонителя и досадителя, но помилован бых за молитв твоих, яко неведый творих. Упремножи[1398] же ся благодать Господа нашего Исуса Христа с верою и любовию со всеми нами во веки. Аминь.
А писанейце, сказывают, от тебя ко мне пришло, да ко мне не дошло. А дом твой — ни та, ни се, без меня и пущи пропал; сказывают, пьянствуют да бранятся. А жена моя потерпела, да и з двора збрела. А братья розбрелась вся. А подголовок[1399] и ныне в церкви, не ведомо цел, не ведомо — нет, а ключ у меня лежит[1400]
Отписка с Мезени протопопа Аввакума ко игумену Феоктисту. Списано с сущия ево Протопоповы руки слово в слово.
Рече Господь: «Аще согрешают пред вами человецы до седмьдесят крат, седморицею и каются, — прощайте их»[1401].
Отче Феоктисте и вся братия! Я, протопоп Аввакум, пред Богом и пред вами согрешил и истинну повредил, простите мя, безумнаго и неразсуднаго, имущаго ревность Божию не по разуму. Глаголете ми, яко мною вредится истинна и лутче бы мне умереть в Даурах, а нежели бы мне быть у вас на Москве. И то, отче, не моею волею, но Божиею до сего времени живу. А что я на Москве гной розъшевелил и еретиков раздразнил своим приездом из Даур, и я в Москву приехал прошлаго году[1402] не самозван, но взыскан благочестивым царем и привезен по грамотам. Уш то мне так Бог изволил быть у вас на Москве! Не кручинтеся на меня Господа ради, что моего ради приезда стражете. Аще Бог по нас, кто на ны[1403]? Кто поемлет на избранныя Божия? Бог оправдаяй и кто осуждаяй? Христос Исус умерый, паче же и воскресый, иже и проповедует о нас.
Отче, что ты страшлив? Слышиш ли: есть о нас промышленик. Феоктист, что ты опечалился? Аще не днесь, умрем же всяко. Не малодушьствуй, понеже наша брань несть к крови и плоти. А что на тебя дивих! Не видишь, глаза у тебя худы! Рече Господь: «Ходяй во тме не весть, камо грядет[1404]»[1405]. Не забреди, брате, со слепых тех к Никону в горкой Сион! Не зделай беды, да не погибнем зле! Около Воскресенскова[1406] ров велик и глубок выкопан, прознаменует ад: блюдися да не ввалисся, и многих да не погубиши. Я, су, право, блюдуся горкаго того Сиона, понеже в нем не сладки песни поет дщи Вавилоня, окаянная! Разширила и народила выблядков Родиона и Ивана[1407] и иных душепагубных волков, и оне пожирают стадо Христово зле. И я, отче Феоктисте, видя их, хищников, ловящих овец Христовых, не умолчал ему, Родиону, и Ивану, и начальнику их Илариону[1408], понеже возбудил вас, рабов Христовых, приездом своим. А аще бы нам умолчать, камение возопиет.
И ты не кручинся на меня, миленкой! Я поехал от вас с Москвы паки по городом и по весем словесныя рыбы промышлять, а вы там бегайте от никониян! Поминайте реченное: «Не бойся, малое мое стадо, яко Отец мой благоизволи вам дати Царство»[1409]. Батко Феоктист, скажи Василью Рогожке от меня мир, и благословение, и поклон, и прощение и спроси, что с ним, не видался, тако же и протчей братье всем за меня кланяйся — твое то дело: «Протопоп, де, прощения просит, кому в чем досадил». Да и сам престань Бога для пить сикера[1410].
А Ондрей Самойлов у меня на Колмогорах недели с четыре жил[1411], у всех у вас благословения просит и прощения. Да отпиши ко мне кое о чем пространно, не поленись, или Афонасья заставь[1412]. А я жду на Мезени вашева писма до весны.
Не езди к Николе на Болото[1413]: никониане удавят. Шатайся кое-как, всокровенне[1414] или ко мне приедь, буде сможеш. Про все пиши, а про старцово житье[1415] мне не пиши, не досажай мне им, не могут мои уши слышати о нем хулных глагол ни от ангела. Уш то грех ради моих в сложении перстов малодушьствует. Да исправит его Бог, надеюся! Отпиши ко мне, как живут отщипенцы, блядины дети, новые унияты, кои в рогах ходят[1416], понеже отец их диявол, бляди и лжи начальник, их тому же научил лгать и прельщать народы.
Посем мир ти, господине, и брате, и отче! И жена моя и дети благословения просят, и Фетинья, и Григорей[1417].
От него же, святаго отца Аввакума.
Рече Господь: «Не бойся, малое стадо мое, яко благоизволи Отец мой дати вам Царство, и не убойтеся от убивающих тело, потом не могущих лишше что сотворити»[1418].
Отче Аврамей, протопоп Аввакум, мир дав, челом бью.
Любо мне, что ты еретиков побеждаешь, среди торга их, псов, взущаеш. Аще бы я был с тобою, пособил бы тебе хотя немного, но Владыка мой, сильнее мене, тебе помогает и их, воров, сокрушает.
Повелел нам Бог наступати на змию и на скорпию, и на их еретическую силу. Скажи братье всем, рядовичам[1419], верным о Христе, от меня благословение, и что тебе способляют диявола и слуг его побеждати. Воистинну, суетна их вера, воистинну, исполнена прелести и мятежа, наша же — крепка и непреборима, яко твердый камень, на нейже есмы утверждени.
Я, братец, дал Бог, здоров, острижен гладко, голова и брада, яко латынин, но верою християнин. Чюдно еще, не обрезали тайнаго уда по-жидовски! Утешили бы меня, как бы и голову ту с плечь тех сняли! Пускай отъята буди глава ради надежды моея, Церкви, да венцы вечными увяземся! Еще же рука и нога — да вечно ликовствуют, и все тело огню да предасться — да же сладок хлеб Троице в приношение буду.
Помолися, и братьем заповеждь, да же молитвами вашими сохранит мя Бог от часа искушения! Надею бо ся за молитв ваших братских спасен быти, аще ми Господь поможет.
Афонасий, не умер ли ты? Да как умереть: Афонасий безсмертие толкуется. Носи гораздо пироги[1420] те по тюрмам тем.
А Борис Афонасьевич еще ли троицу ту страха ради не принял[1421]? Жури ему: «Боярин, де, су, одинова умереть, хотя бы то, де, тебя, скать[1422], по гузну тому плетьми теми и побили, ино бы некакая диковина, не Христова бы кровь пролилась, человечья!»
А Хованской князь Иван Болшой изнемог же[1423]. Чему быть! Не хотят отстать от Антиоха тово Египетскаго[1424], рафленые куры да крепкие меды как покинуть? Бедненькие, увязают в советех, яже умышляют грешнии! Да покинут будет, и не хотя, егда повелит Господь расторгнути душу с телом. Аще и Илия и Енох не вкусили смерти плотски, но при антихристе и те плотию постраждют[1425] и, на стогнах[1426] убити, полежав три дни и пол, оживут паки и на небо взыдут.
Видишь ли, толикия светила смерть плотьски вкусят! А мы когда безсмертни будем?
Ну, Афонасей, прости. Спаси Бог тя за пироги. Моли Бога о мне. Мир ти и благословение от всех нас, а от меня и поклон с любезным целованием.
Отцам в Поморье пишет
Четвероконечная колесница огненнаго течения, ревнители Ильины, нравы подобящеся Крестителю, правыми стопами последовасте Христу: Саватие и Евфимий, Тимофей с Авксентием, молите Бога о нас, грешных!
Вы постигосте вереи[1427] горам, а мы получихом вереи бедам; вы взыдосте на безстрастие, а мы погрязохом во глубине страстей; вы со аггелы беседовасте, а мы по человеку бравшеся[1428], яко з бесы; вы зряще к небеси, а мы влекущеся долу.
Но надеющеся на ваши отеческия молитвы, деръзаем со еретики братися до смерти по матери нашей, святой Божией Церкви. Аще Бог по нас, кто на ны[1429]? Со Христом и болшому тому волку, хохлатой той собаке, глаз вырву, нежели щенятам. Молитеся толко вы о нас, крепко и неослабно, Господа ради, отцы святии. Мне веть неколи плакать: всегда играю со человеки, также со страстми и похотьми бьюся, окаянный. Ведаете и сами: беседы злы тлят обычаи благи[1430]. В нощи что пособеру, а в день и разсыплю, — волен Бог, да и вы со мною. Бью челом вам невсклонно, не презирайте бедную мою и злосмрадную душю; молитеся, молитеся о грешнем Аввакуме протопопе.
Старец Епифаний, мир дав, благословения вашего отеческаго просит.
Еще же коленам вашим касаюся: поминайте в молитвах жену мою бедную и дети, и о всем домишку молите Христа моего и содетеля всех Бога, да приимет от него себе славы неувядаемый венец. Паки и паки миром Господу помолимся! Господи помилуй!
Ну, простите, полно говорить. Вы молчите, ино и я с вами престану говорить. Мир вам и благословение.
Пришлите мне гостинец какой-нибудь: или лошку, или ставец[1431], или ино что. Али и у самих ничево нет? Бедные батюшки мои! Ну, терпите, Христа ради! Ладно так! Я веть богат: рыбы и молока много у меня Христовою благодатию и пречистыя Богородицы милостию и всех святых молитвами. Аминь.
Послание изящного[1432] страдалца преосвященного Аввакума, протосиггела[1433] российская Церкви, крепкого поборника православныя вбры, еже убо посла ис темницы своея, живый убо на брезе окиана и о всех верных попечение имея немало, яко да еси вернии рустии сынове, чада светлой Росии, избраннии Богу, людие церковнии и питомицы духовнии, яко да блюдут себе крепце от диавольских ловлений, от еретических козней. Писаша же ко всем верным на всем лице земном.
Братия моя возлюбленная и вожделенная, яже о Христе Исусе, на всем лице земном[1434]!
Стойте твердо в вере и незыблемо, страха же человеческаго не убойтеся, ни ужасайтеся, Господа же Бога нашего святите в сердцах ваших, и той будет нам во освящение, яко с нами Бог, и уповающе будем на нь, и спасемся его ради, яко с нами Бог! Услышите и до последних земли, яко с нами Бог[1435]!
Аще бо кто верует — и разумеет реченная пророком, аще ли ни — той смущается и колеблется, и, яко трость[1436] зыблется и от мала ветра. Тако и маловерный и о слова убоявшеся, предает правоверие, и таковый наг и чюждь бывает Евангельскаго учения, понеже Христос во Евангелии научает четырем добродетелем: мужеству, мудрости, правде и целомудрию.
Слыши, страшливый, начало евангельскаго подвига — мужество, о нем же писано: «Не убойтеся от убивающих тело, душю же не могущих убити»[1437]. И о сем подобает нам безпрестанно поучатися, да же страхом не колеблемся. Но яко младый птенец, опернативши[1438], возлетает выспрь, тако и человек Священным Писанием исправляется и дерзает всенадежным упованием смело по Христе страдать, не отмещется и смерти, егда время призовет. К тому же и мудрость Христову содержит: не наскочит на напасти, а егда возьмут, не отрицается и о земных не печалится, но с любовию, Христа ради, вся презирает, поминая Господем реченное: «Будите убо мудри, яко змия, цели, яко голубие»[1439].
Добро, братие, разсуждение во всем. Не наскочи, ни отскочи: так и благодать бывает тут. А аще, раздувшеся, кинешься, опосле же, изнемогши, отвержешися. А аще с целомудрием, и со смиренною кротостию, и любовию ко Христу, прося от него помощи, уповая на него во всем, подвигнешься о правде евангельской, и тогда Бог манием помогает ти, и вся поспешествует ти во благо. Не ищи тогда глагол высокословных, но смиренномудрия: сим победиши вся противящияся тебе. А кто гордостью движется, Платонски на суде поучается говорить[1440], таковый всяко изнеможет и отвержется; таких подвижников Бог не рачит[1441], но отвращается. Близ Господь всем, призывающим его истинною, а гордоусов не любит Господь во всяком деле. О Христове деле говори кротко и приветно, да же слово твое будет сладко, а не терпько, аще и разгорится дух огнем Божественным, слово к человеку говори, а умом ярость износи на диявола.
А кающагося во всяко время прощай, и вся твори, не человеком показуяся, но Богови.
Таже и молися за противнаго, яко и сами Господь о Иеросалиме плакате[1442], и Стефани Первомученик о убивающих моляшеся[1443], и Моисей: «Господи, аще люди сия погубляеши, истреби и меня от книги животныя»[1444]. Тако и ты твори: «Господи, накажи сопротивляющихся и привлецы ко истинне твоей, имиже веси судьбами своими праведными; аще ли не лежит в них покаяние и несть места ко обращению, пресеки жизнь нечестиваго, да не протязается[1445] во гресе своих!» Да лбом о землю преди Владыкою.
И паки, возставши, рцы: «Да будет еретическое мудрование проклято и всяко блядословие, но спаси, Господи, православныя!» И паки лбом о землю.
Таже: «Подай, Господи, крепость и утвержение рабом своим, повсюду страждущим за святую Церковь твою, отцем нашим и братиям, озлобленным и томимым гладом и юзами, и всякою теснотою угнетаемым!» И паки лбоми о землю.
Да еще догадывайся сами затем помаленьку: воды из сердца добывай, елико мочно, и поливай на нозе Исусове, прося всему миру спасения. Я уже нынече не плачю сами, вами велю плакать о всех и о мне.
А над всеми мудрость змиину имей, а целость голубику. Разумеешь, чево для Господь на змию ту указывает и на голубя? А змию-ту как бьет кто, таки она все тело предаст биемо быти, главу же свою соблюдает елико возможно: свернется в клубок, а голову ту в землю хоронит. Я их бивал с молода ума. Как главы то не разобьешь, та и опять оживет; а голову ту как разобьешь, так она и цела, а мертва.
Так и християнин: без головы умрет смертию вечною, сиречь без веры Христовы непорочныя. Хотя он и цел, не разорен, и не убит, да без веры мертв. Кая беда в нем? Плюнь на него! А аще разграбле и уязвлени, глава же непорочна, еже есть православная вера в души его: жив есть таковый животом вечным.
Еще же и незлобие во время гонения подобает имети голубино. Понеже голубь, птенцо своихи лишаем, не гневается и от владыки своего не отлетает, паки гнездо строит и иных детей заводит. Я их смолода держал, поповичь я, голубятник был. Как не хороши детенки те, и лишаешь от родителей; а оне, бедные, свитаются[1446], и другая станут заводить.
Тако и христианину безгневно подобает жити: аще и жену и дети отымут, не гневайтеся, а о имении — и слово не говори. Пускай дьявол емлет, он владыка веку сему. Христос заплатит в будущей век. А жену ту и детей Христос сохранит же в нечестивы руках. У меня Марковна сидит себе в земли с детьми, будто в клетке, Божиею благодатию снабдеваема. А я пою Богу моему дондеже есмь[1447]. Кая полза человеку, аще и весь мир приобрящет, душу же свою отщетит, или что даст человек измену на души своей[1448]. Не бывайте несмысленни, но разумевающе, что есть воля Божия, благая и угодная[1449].
Молю вы аз, юзник о Господе, и коленам вашим касаюся, всем верным о Господе: поживите вси, право исправляюще[1450] слово Божие, еже речено во святом Евангелии и во всех святых писании о любви и о милостыни, и о прочих добродетелех, не отлагайте подвига спасительнаго леностию и нережением. Не вемы бо, доколе живот на. Яко тать в ночи, тако смерть приидет комуждо от нас. Что тогда речем, не соблюдше Божия повеления, егда воскреснем и станем на Суде, и увидим иных, венчаемых от Праведнаго Судии, Христа Бога нашего? Страшен день той и зело грозен, Писание свидетельствует о нем. Я, помышляя, трепещу и ужасаюся во уме мое: как стать будет пред Праведнаго? Неправд много во мне. Побежал бы? Ино некуды уйти. Отперся бы от дел моих злых? Ино яко клеветницы, ясно крича, написаны окрест меня и внутрь, глаголюще: «Ты нас сотвори в сие и в сие время».
Да и явятся в тайнах сих, как делал, на земли живучи, как пронырствовал, как воровал. Людем казался благ, а внутрь враг; пред человеки постен и воздержник, а внутрь блуден и оплазив[1451] всегда; к людем сладко слово, а внутрь яда смертоносна исполнь; пред человеки являются свят, а по внутреннему человеку клят; к людем являются трезв, а заочно безпрестанно пьян; пред человеки являются целомудр, а по внутреннему смыслу на весь свет блудник; иным о подвиг говорю, а сам спать тороплюсь; людей учу милостивых быть, а сам требующему пенязя[1452] не дам; людем советую о любви, а сам ненавижу всех.
А еще во мне такой нрав есть: как меня кто величает и блажит[1453], так я тово и люблю; а как меня кто обезчести словом каким, так и любить ево не захотел. А Господь приказал: «Любите враги ваша и благотворите им, яко будет мзда ваша многа на небесех. Аще любите любящая вы, кая вам благодать есть: ибо и грешники любящия их любят»[1454]. Да и много там, во Евангелии, о сем будет: Лука, зачало 26.
Да всех страстей мне, братия, не переговорить вам. Помыслите-тко о себе кождо в правду, так догадаетеся и о мне. Страсти те единаки во всех нас, полно сатана заслепляет глаза те наши, не даст нам грехов своих смотрить, но братних падения охочи считать. Якоже некий старец рече: «Всяк бо человек два мешка носит на себе, — один назади, а другий напреди, — и свои грехи в задней мешок кладет, а братнин в предний, и безпретанно на них глядит, а своих назади никогда не видит». Правдою старец рекл? А чаю, не солгал. Послушайте, светы мои, кая нам прибыль от тово, еже судити иных? Писано: «Судяй брата, яко антихрист таковый». И мы антихриста боимся, а сами антихристи бываем. Сором нам себя будет на Страшном суде с сею правдою. Мнимся, яко Бога любим, а словеса его презираем во всем. Вси во лжи человечестей и в кознях льщения лежим, кроме избранных малых разве в житии сем суетнем.
Воспрянем, братия милая моя поне позде некогда убудимся от страстей и к животу притецем, еже есть камени краеугольну — Христу. Зовет бо нас всегда и непрестанно желает спасения нашего; ища, на всяк день, проповедник вопиет: «Приидите ко мне вси труждающиеся и обременении, и аз покою вы»[1455]. И Павел согласует тому же: «Облецытеся, яко избрании Божии святии, в милость щедрот, и благость, в смиренномудрие, и кротость, и долготерпение, приемлюще друг друга»[1456], и прочая. А у нас и в заводе тово нет — повсюду ропот, да счот, да самомнение с гордостию, да укоризны друг друга, да напыщение на искренних, да всяк учитель, а послушников и нет: горе времени сему и нам живущим! Рече Господь: «Идеже два или три собрани о имени моем, ту есмь посреде их и аз»[1457].
Да и бывало та в прежняя времена, а о нынешних духовных не чаю так, словом — духовнии, а делом — беси: все ложь, все обман. Какой тут Христос? Ни блиско, но бесов полки. От плод Христос научил нас познавать, а не от басен их. Можно вам, братия, разуметь реченная. По всей земли распространися лесть, а наипаче же во мнимых духовных. Они же суть яко скомраси, ухищряют и прельщают словесы сердца незлобных. Да воздаст и Господь по делом их! Блюдитеся от таковых, и не сообщайтеся делом их неподобны и темным, паче же и обличайте. Яко являемое свет есть[1458], и ходяй во свете не поткнется[1459]. А аще сольстишся с ним, всяко тя на волю свою привлечет, яко удицею. Сего ради обличи: или возлюби, или отступить от тебе. А не гневайся на него; аще и разгневатися, но на диявола подобает, а не на искренняго. Он тому, враг, виновен, а не братия моя.
Силен бо есть Бог и паки поставит брата моего в целость ума.
А аще ли ни — ино еще не уйдет у праведнова Христова суда, и тогда натешишься над ним, по писанному: «Святии мирови судити хотят»[1460]. — Вот, внимай: егда Христос тебе ево отдаст, кто может тогда отнят? Как захочешь, так осудишь ево о Христе. А ныне терпи, — моли Бога о нем, да же в разу истинный ево приведетъ. А не станешь наветов терпеть, так и сам пропадешь. Рече Господь: «Претерпевый до конца, той спасен будет»[1461]. Слыши: не начный, но скончавый блажен. Якоже он до креста и смерти претерпе, а нам приказал смертию кончать муки и беды, зде наводимыя от бесов и от злы человек: да тамо на век в покой, — тамо, онамо, — идеже свет живота[1462], и радость бес конца и праведных веселие всегда. Не пресекается бо тогда скорбию и печалию радость и покой, но протязается[1463] во святых, угодивших Христу, оббжение, и честь, и слава, и велелепота в век бес конца, еяже да сподобит нас Сын Божий, пострадавый о нас, и воскрес, и вознесыйся на небеса, и седе одесную Отца Бога, и паки приидет судити живым и мертвым, егоже царствию несть конца.
Аще и глаголют мелхиседекиане-еретицы[1464] сице, яко Христос на небо ко Отцу подклонив главу свою, и к тому не пребывает с нами, и не царствует совершенно, до Суднаго дни, но тогда воцарится, и царствию Его не будет конца. Да и оправдание себе положили — апостольскую речь, Коринфом, зачало 180: «Темже и мы отныне ни единаго вемы по плоти. Аще ли же и разумехом по плоти Христа, но ныне к тому не разумеем»[1465].
Разумейте, братия, и о нынешнихъ никониянех, — так же глаголют: «Егоже царствию не будет конца». Да и толкуют в Скрижале[1466] их: «Царствует Христос верными и покоряющимися ему, а неверными-де и иномысленными не царствует совершенно, но по Судном дни воцарится совершенно, и царствию его не будет конца». Вот другая мелхиседекияне, слово в слово так же пришло. Я с ними говаривал о сем: «Откуду, реку, вы взяли царству Христову пресечение то?» И оне махи все говорит. Я им предложил апостола Павла глагол, зачало 160, сице: «Егда предаст царство Богу и Отцу, егда испразднит всяко начальство и всяку власть и силу, подобает бо ему царствовати, дондеже положит вся враги под нагама своима, последний же враг испразднится — смерть, всяко бо покори под нозе его»[1467]. А Златоуст толкует: «Две бо царствии Христове глаголем, — едино по созданию, а другое по присвоению, не пресекает бо ся его царство, обладает бо и владеет, царствует бо Христос верными и неверными, еллинами и июдеями, и самеми бесами». Виждь, реку, противниче, — апостол глаголет: «Подобает ему царствовати, дондеже вся испразднит, и царство предаст Богу и Отцу, еже есть всех святых в дар ко Отцу приведет, и тогда будет Бог всяческая во всех»[1468]. И Златоуст так же разсуждает: «Не пресекается царство его, и царствию его несть конца. Всегда царь: по созданию — и неверным и бесом царь, а на, верным, по присвоению — и паки царь». Бесом да и еретиком сильно не люб Христос Бог наш, мрачат Его, умышляя, заодно говорят: «Не царствует ныне, по Судном дни воцарится, и тогда царству его не будет конца». В одной части никонияня с бесы лежат. Мы же, правовернии, глаголем, яко царствует Христос совершенно, ныне и во веки, и егоже царствию несть конца, со Отцем и со Святым Духом.
А никонияном — не царь: у них антихрист царь, дай-ко срок. Во Апокалипсисе писано: выедет на коне[1469] белом и царя их, со лжепророком, в огнь всадит живых, потом и диявола за ними же; изменит же их, собак, во мгновении ока, сиречь убиет, да и паки оживит, да уже в огон-ет кинет.
А прочих войско-то их побито будет на месте некоем Армагедон[1470]. Те до общаго воскресения не оживут; телеса их птицы небесныя и звери земныя есть станут: тушны гораздо, брюхаты, — есть над чем птицам зверям прохлажатся. Пускай оне нынеча бранят Христа, а нас мучат и гбят: отольются медведю коровьи слезы, — потерпим, братия, не поскучим, Господи ради. И плотское без труда не зделается, а кольми же души ради надобе страдать о Христе Исусе, Господе нашем, ему же слава со Отцем и со Святым Духом, ныне и присно и во веки веком. Аминь.
Посем всем верующим, видевшим нас и не видевшим лица нашего, от мала и до велика, мужем и женам, юношам и девам, старцем со младенцы, рабом и свободным, богатым и нищим, славным и неславным, всякому возрасту и всякому человеку, аз, грешный протопоп, и вся горькая братия[1471] попремногу челом бьем, и мир дав и благословение, паки целуем всех вас о Христе Исусе целованием духовным и плеснам[1472] касаемся ног ваших.
Стойте, Господа ради, в вере твердо и не предавайте благоверие отец наших о Христе Исусе, Господе нашем, емуже слава во веки, аминь.
Маремьяна Феодоровна, свет моя, еще ль ты жива, голубка? Яко голубица посреде крагуев[1473] ныряешь и так и сяк, изрядное и избранное дитятко церковное и мое, грешнаго.
Ну, свет, Бог тебя благословит, перебивайся и так и сяк, аще Господь и отрадит[1474] нам, бедным.
Спаси Бог, что не забываешь бедныя протопопицы з детьми. Посажена, горюша, так же в землю, что и мы, с Иваном и Прокопием, а прочии горе мычют. Да пускай их терпят!
Как там братия наша, еще ли живы или все сожжены? Бог их, светов моих, благословит, и живых и мертвых! Вси бо живи Христу, хотя и сожжены и повешены, те и лучьшая приобрели.
Не остави и нас, Владыко, и не отлучи от дружины нашея! Собери на под крыло свое, воедино всех наших! Удержи диявола, да не поглотит наших никогоже! Ты бо еси Бог наш, судия живым и мертвым!
Ну, голубка, скажи всем благословение от меня, грешна старца, да молятся о мне отцы и братия. Дмитрию отпиши от меня благословение, Козме священнику, Стефану[1475] священнику и домом их благословение, и прочим всем, в грамотке писанным, — равно благословение. Аще живи, и Якову, и Максиму[1476] з домами их благословение. Страждущим Христа ради, еще же ихже знаю и не знаю, ихже вем и не вем, стоящих право душами своими в вере — всех их Бог благословит, и жены их, и детки, и вся сродники, отцы их, и братию, и сестр, всякаго чина в православии пребывающих, за негоже стражем и умираем.
Потерпите, светы мои, Господа ради потерпите! И не унывайте душами своими, но уповающе на Бога и пречистую Богоматерь в молитвах и молениях да пребудем. Время жития сего суетнаго сокращенно: яко дым исчезае, тако вся сия минует. Доброродие и слава века сего и богатство — все ничтоже, едино спасение души сей всего нужнее. Без веры нам невозможно угодити Богу[1477], веровати же подобает право, како от отец прияхом. Не учити вас о том стало — ведаете путь Господень, егоже ради и стражете. А аще кого и сшибет диявол с ног православия, муками и томлением отречется, и он бы не лежал отчаянием, но паки бы к первому православию с покаянием прицепилъся. Милостив Господь и праведен, ведает немощь естества нашего человеческаго, простит и помилует кающагося. Горе же тому будет, иже отчается, упадше, и возненавидит перваго света и ко тме прилепится. Лучше бы не родился человек той[1478], яко Июда, по Писанию.
Зело Богу гнусно нынешное пение. Грешному мне человек доброй ис церкви принес просфиру и со крестом Христовы. А поп, является, постарому поет, до тово пел по-новому. Я чаял, покаялся и перестал, ано внутрь ево поган. Я взял просвиру, поцеловал, положил в уголку, покадил, хотел по причастии потребить. В нощи той, егда умолкнуша уста моя от молитвы, прискочиша беси ко мне, лежащу ми, и един завернул мне голову, рек мне: «Сем-ко ты сюды!» — только и дыхания стало. Едва-едва умом молитву Исусову сотворил, и отскочил бес от меня. Аз же охаю и стону, кости разломал, въстат не могу. И кое-как въстал, молитвуя доволно, опять въвалился и мало замгнул[1479]. Вижю: у церкви некия образ, и крест Христов на нем распят по-латыни, неподобно, и латынники молятся тут, приклякивают[1480] по-польски. И мне некто велел той крест поцеловать. Паки нападоша на мя беси и утрудиша[1481] мя зелно и покинуша. Аз же без сна ночь ту проводих, плачючи. Уразумех, яко просвиры ради стражю[1482], выложил ея за окошко. Не знаю, что над нею делать — крест на ней! И лежала день. В другую ночь не смею спать, лежа молитвы говорю. Прискочиша множество бесов, и един сел з домрою в углу на мест, где до тово просвира лежала, и прочий начата играти в домры и в гутки. А я слушаю у них. Зело мне груско[1483], да уж не тронули меня и исчезли. Аз же, востонав, плакався пред Владыкою, обещался сожечь просвиру. И бысть в той час здрав. И кости перестали болеть, и во очию моею, яко искры огнены, от Святаго Духа являхуся. И в день съжег просвиру, и пепел за окошко кинул, рекше: «Вот, бес, жертва твоя, мне не надобе». И в другую ночь лежа по чоткам молитвую. Вошол бес в келию мою и ходил около меня. Ничево не зделал, лишо из рук чотки вышиб, и я, подняв, опять стал молитвы говорить. И паки в день с печалию стих лежа пою: «И печаль мою пред ним возвещю, услыши ны, Господи![1484]» И бес въскричал на меня зело жестоко. Аз въздрогнул и ужасъся от него. И паки в ыную ночь, не вем, как, вне ума, о просвире опечалился и уснул, и бес зело мя утрудил. З доски свалясь на пол, пред образом немощен, плачючи, Никона проклял и ересь ево. И паки в той час здрав бысть.
Видишь ли, Маремьяна, как бы съел просвиру ту, так бы что Исакия Печерскаго затомили[1485]. Такова та их жертва та хороша! И от малой святыни беда, а от большие то и давно, нечево спрашивать!
Маремьяна, прости же. Скажи Анне Амосовне[1486] благословение. Бог разберет всякую правду и неправду, надобно лише потерпеть за имя ево святое. Мир тебе о Христе. Аминь.
Послание к верным от него же, страдалца Христова, Аввакума, ис Пустоозерской темницы.
Возлюбленнии мои, ихъже аз воистинну люблю, други мои о Господе, раби Господа вышняго, светы мои, имена ваша написаны на небеси! Еще ли вы живы, любящии Христа истиннаго, Сына Божия и Бога? Еще ли дышете?
Попустил им Христос и предал нас в руки враг. Уш то я, окаянный, достоин ранам сим! Жаль мне стада верных, вдающихся[1488] и скитающихся в ветренном учении, во лжи человечестей, в коварства лщения. Да что же делать? Токмо уповати на Бога, рекшаго: «Не бойся, малое мое стадо, яко Отец мой благоизволи вам дати Царство»[1489]. Не сего дни так учинилось кораблю Христову влаятися, еже есть святей Церкви, но помяни, что Златоуст говорил: «Многи волны и люто потопление, но не боимся погрязновения, на измени бо стоим. Аще каменю волны и приражаются, но в пены претворяются, каменя же вредити не может, еже есть Христа».
Что же делать, братия моя любимая, потерпим со Христом, слюбится нам, а оне постыдятся. Горе им, бедным, будет в День Судный, судия бо близь, при дверех, сотворити кончину веку сему суетному. Горе тому, кто не внимает о прелести последних времен! Зде есть терпение святых, иже соблюдаюсь заповедь Божию и веру Исусову, якоже Лествечник Иоанн[1490] пишет: «Аще не вкусиши горчицы и опреснока[1491], — не можеши свободитися фараона». Фараон есть диявол, а горчицы — топоры, и огнь, и виселицы.
А которые нас строят[1492], на тех нечево дивить: диявол тому виновен, а оне были братия нашя.
Станем Бога ради добре, станем мужески, не предадим благоверия! Аще и яра зима, но сладок рай, аще и болезненно терпение, да блаженно восприятие. Отъята буди рука — да вечно ликовствует, такожде и нога — да во Царствии веселится, еще же и глава — да венцы увяземся. Аще и все тело предадут огневи, и мы, хлеб сладок Троице принесемся. Не убоимся, братие, от убивающих тело, души же не могущих убити, убоимся вторыя смерти[1493], еже есть вечныя муки.
Братии моея, здеся со мною под спудом сидящих, дважды языки резали и руки секли[1494], а оне и паки говорят по-прежнему, и языки таковы же выросли Божиею благодатию. Вот, не смеху ли достойно — диявольской умысл — пачеже слезам, не о нас, но о режущих. Горе им, яко в путь Каинов ходиша и в лесть Валаамову предашася! Спаси их, Господи, имиже веси судьбами, и не вмени им за озлобление наше, пречистый Владыко!
Миленкие мои, я сежу под спудом тем, засыпан. Нет на мне ни нитки, токмо крест з гойтаном да в руках чотки, чем от бесов боронюся. Да что Бог пришлет — и я то снем[1495], а коли нет — ино и так добро: о Христе Исусе питайся наш брат, живой мертвец, воздыханием и слезами, донележе душа в теле. А егда разлучится, ино и так добр: жив погребен.
Воистину, и на свободе люди те в нынешнее время равны с погребенными. Во всех концех — ох и рыдание, и плачь, и жалость, наипаче же любящым Бога туга и навет сугубой, душевне и телесне.
Увы, камо ся дежем[1496], прежде Суда того осуждени и прежде мук утомлена вечных! Се ныне прибегаем во твое, Владычице, теплое заступление, предстани нам в помощь и не закосни, всегосподствованная[1497] небесная царице, госпоже Богомати, видя виждь озлобление людей сих[1498], и умоли Сына своего, света, да избавит нас сугубых бед и напастей, еже есть в нынешнем житии и в будущем.
Братия, светы мои! Простите мя, грешнаго, и помолитеся о мне и вас Бог простит и благословит, и наше грешное благословение да есть с вами неразлучно. Вас и жен ваших, и деток и домашних всех целую целованием духовным о Христе и, пад, поклоняюся на плесны[1499] ног ваших, слезами помывая. Спаситеся, светы мои, от рода сего строптиваго и нас в молитвах своих поминайте, а мы о вас должны.
Спаси Бог за платки, что по платку нам прислали, мучащымся закона ради отец наших и веры ради Христовы.
Детей своих учите, Бога для неослабно страху Божию, играть[1500] не велите. Ох, светы мои! Вся мимо идет, токмо душа — вещь непременна. Стойте в вере Христа, Спасителя нашего, не ослабевайте душами своими. Паки мир вам всем и благословение, благодать Господа нашего Исуса Христа, Сына Божия, с вами. Аминь.
Жаль их, бедных, от гнева погибают. Побили наших, о Христе пострадавших, на виселицах и огнем пожгли. И в моем дому двоих повесили[1501], и детей, было, приказали удавить, да, не вем как, увертелися у виселицы. А ныне и Соловки во осаде морят, пять лет[1502], не етчи. Чюдно в новой то их вере родилося! Помилуй их Христос, бедных! Потеряли, горюны, Христа-Бога, поработилися страстем сего века. Ждет их Христос ко обращению, да обратятся бедныя никонияне, да как хотят! Мы чисты от них. Говорили мы им по своей силе, затем умру о Христе Исусе, Сыне Божии. Не дорожи мне сим веком, не имамы бо здесь пребывающего града, но грядущаго взыскуем[1503].
Ну, Симеонушко, вот тебе вести. Однако ты приказываешь: «Батюшко, отпиши что-нибудь!»
Я ведь не богослов, что на ум напало, я тебе то и говорю. Горазд я, Симеон, есть да спать, а как ветхая та испражнять? Покой болшой у меня и у старца милостию Божиею, где пьем и ядим, тут, прости Бога ради, и лайно испражняем, да складше на лопату, да и в окошко! Хотя воевода тут приходит[1504], да нам даром[1505]. Мне видится, и у царя Алексея Михайловича нет такова покоя.
Еретики, собаки! Как то их диявол научил: жива человека закопай в землю! Хлебом кормят, а срать не пускают!
Как то бедная боярыня мучится с сестрами? Такъже веть нешто!
О миленкая моя, не твое бы дело то! Ездила, ездила в коретах, да и в свинарник попала, друг мой милой! Кормят, кормят, да в лоб палкою, да и на огонь: жарить.
А что ты, Прокофьевна, не боисься ли смерти-то? Не бось, голубка, плюнь на них, мужествуй крепко о Христе Исусе! Сладка ведь смерть та за Христа-света. Я бы умер, да и опять бы ожил, да и паки бы умер по Христе, Бозе нашем. Сладок веть Исус-от. В каноне пишет: «Исусе сладкий, Исусе пресладкий, Исусе многомилостив», да и много тово. «Исусе пресладкий», «Исусе сладкий», а нет тово, чтоб горкий. Ну, государыня, поиди же ты со сладким Исусом в огонь, подле нево и тебе сладко будет.
Да помнишь ли три отроки в пещи огненней в Вавилоне? Навходоносор глядит — ано Сын Божий четвертой с ними! В пещи гуляю отроки, сам-четверт з Богом[1506].
Небось, не покинет и вас Сын Божий. Дерзайте, всенадежным упованием так размахав, да и в пламя: «На-во, диявол, еже мое тело, до души моей дела тебе нет! Аз есмь раба Бога живаго и Сына его единороднаго, света, егоже положи наследника всем, имъже и веки сотвори, иже сый сияние славы Отча, и образ ипостаси его нося же, всяческая глаголом силы своея, собою, очищение сотворив грехов наших, седе одесную престола величествия на высоких, толико лучши быв ангел, елико преславнее их наследствова имя»[1507]. И паки пойте, в пещь идуще, огнем горяще: «Благословен еси, Господи, Боже отец наших, хвално и прославлено имя твое во веки[1508]» и прочая до конца.
Ну, голупки, там три отроки, а здесь вас трое же и весь собор православных с вами же. Там не предъстоящу пророку Даниилу со отроки в пещи, но духом — купно с ними. Тако и я: аще и отдален от вас, но с вами горю купно о Христе Исусе, Господе нашем.
Рабом Божиим всем пожженным вечная память трижды, большая.
Бог вас благословит, всех чтущих и послушающих. Писано моею рукою грешною, сколько Бог дал, лутче тово не умею. Глуп ведь я гораздо, так, человеченко ни к чему не годно, ворчю от болезни сердца своего. А Бог всех нас правит о Христе Исусе.
Книга всем нашим горемыкам миленьким
Любо мне, что вы охаете: «Ох, ох, как спастися, искушение прииде!» Чаю, су, ох, да ладно так, менше, петь, спите, убужайте друг друга.
А я себе играю, в земле той сидя. Пускай, реку, диявол-от сосуды своими погоняет от долу к горнему жилищу и в вечное блаженство рабов Христовых. Павел пишет: «Житие наше на небесех есть»[1509].
Благодать Господа Бога и Спаса нашего Исуса Христа со всеми вами, любящими Святую Троицу, Отца и Сына и Святаго Духа.
Раб и посланник Исус Христов, волею Божиею земляной юзник, протопоп Аввакум чадом святыя соборныя и апостольския Церкви: Акинфею с сестрою Маврою, Родиону, Андрею брату и сестре Марье Исаии сожженнаго[1510], Федору Железному, Мартину, Мавре, Феодосьи, Анне, Парасковий, Димитрию Колашнику, Димитрию Молодому, Симеону, Агафону, Ксеньи со Игнатьем, Анне Амосовне з детьми, Акилине девице, Евдокеи, Марфе, Анне, Ксеньи, Ирине, Ивану Сахарному, Маремьяне з Димитрием, Агафонником, старице Меланьи, Пелагии, Мавре, Таисьи, Елене, Ираиде и Сусане, Марье, Неониле, Афанасию, Луке и всей тысящи, пад пред всеми, равным лобзанием целую главы ваша и перси, и руце, и нозе, и весь орган телесный подъемлю, своима рукама приношу вас в жертву Богу живу и истинну, Богу животворящему мертвыя; сам по нем аз умираю и в вас того желаю.
Станем добре, станем твердо, отцы мои и братия, и чада и сестры, и матери и дщери! Аще не ныне, умрем же всяко. Не предадим благоверия, други мои сердечный, светы, но оболкшеся во броня веры и шлем упования приемше[1511], подвигнемся на богоотступныя и богомерския нечестивыя никонияня, обличаем их богоборную прелесть. Аще кто силен, да борется словесы и делы, взирающе на начальника вере и совершителя Исуса. Аще кто немощен, да уклонится от зла и сотворит благо, зане очи Господни — на праведный и уши его — в молитву их, лице же Господне — на творящая злая, еже потребити их от земля[1512].
Вопросили есте о неведомых вам вещех — о сожженных братии, како их почитати? И аз о имени Господни со духом вашим согласую: добро почитати сожженных за правоверие отец и братий наших. На вместо образная их не поставляем, дондеже Бог коего прославит. Тогда, перекрестяся, поклонимся, егда Бог изволит обавить. А до тех времен сожженных кости держим в честне месте, кажение и целование приносим пострадавшим за Христа Спаса, избавителя душ наших.
Аще приключится и вода святити, полагаем их со крестом Христовым в воды и теми покропляемся водами, и испиваем, поучающеся на тот же подвиги, и в молитвы их призываем, сице рекше: «Боже, за молитв пострадавших, сего и сего, спаси нас, Господи, и их помяни во Царствии Небеснем. Да прекрестяся, Богу лбом в землю. А мощи кадя, глаголи: «Отче мой или брате, елико имаши дерзновение к Богу, молимся о мне, грешном!» Да поцеловав и покадя, челом ему усердно, просто. Аще и прекрестяся поцелуешь — не согрешишь. Добро, кто Бог оправдает, а не мы, человеки.
Ответ о причастии. Есть в правилах пишет, повелевает исповедатися искусному простолюдину, нежели невеже попу, паче же еретику.
Аще нужда привлечет, и причаститися без попа можно святыми комканием[1513].
Аще мужеск пол или женеск, в нынешнее настоящее огнепальное время со исповеданием и с прощением друг ко другу Тела Христова и Крови причащаетесь: пред образом Владычним возжги свещу и на столце устрой плат, и на нем поставь сосудец с вином и водою, и вложи часть Тела Христова; вземше фимиам и кадило, со Исусовою молитвою покади образ и святая, и дом весь, и потом целуй святыя иконы и крест на себе носяй, и, поклонився на землю, глаголи полное прощение пред образом Господним; и, востав, глаголи: «Владыко, Господи Исусе Христе, человеколюбце, да не во осуждение ми будет причастие святых ти таин, но во очищение и освящение души и телу, и во обретение будущий жизни и Царствия, яко благословен еси во веки, аминь». Таже — и к нам прощение, изливая свою душу, и, Бог тебя благословит, причастися святаго сокромента.
И паки моли о себе и о нас Бога; а мы о вашем благоприступании, елико можем.
А младенцо причащайте истинным запасом[1514]. И мирянин причащай робенка, Бог благословит!
А исповедяться пошто итти к никонияну? Аще нужда и привлечет тя, и ты с ним в церкви скаски сказывай: как лисица у крестьянина куры крала: «Простите, Бога ради, согрешил я пред вами!» А што? Уже горе меня взяло от них, от блядиных детей! Плюйте на них, на сабак! Ведь оне, воры, и дочерей духовных воруют! — право, не лгу. Исповедайте друг другу согрешения, — по апостолу, — и молитеся друг о друге, яко да исцелеете[1515].
А воду ту святить, — хотя истинной крест погружает, да молитву диявольскую говорить! В правилех пишет: «И образу Христову в еретическом соборе не кланятися». Егда оне престанут от молитвы, тогда после их кланяйся. А туто тоже: хотя и крест, да еретическое действо.
А будет нужею в церковь ту затащат, и ты молитву Исусову, воздыхая, говори, а пения их не слушай.
А на молебны-те хотя и давайте им, а молебны-те в Москву-реку сажайте. Хотя и попа-та, врага Божия, в воду-ту посадишь, и ты не согрешишь: Лев Катанский в огонь посадил же такова вора[1516].
Поминайте покойников, кои и по-новому причащены: разберет Христос, какова в ком совесть была.
А с водою тою как он приидет в дом твой, и в дому быв, водою и намочит: и ты после ево вымети метлою, а робятам вели по-за печью от него спрятатися, а сам з женою ходи ту и вином ево пой, а сам говори: «Прости, бачко, нечист, — с женою спал и не окачивались, — недостойны ко кресту!» Он кропит, а ты рожю-ту в угол вороти или в мошну в те поры полезь да денги ему добывай: а жена за домашними делами поди да говори ему, раба Христова: «Бачько, какой ты человек! Аль по своей попадье не разумеешь? Не время мне!» Да как нибудь, что собаку, отжените ево. А хотя и омочит водою-тою: душа бы твоя не хотела. Велика-та и есть вам нужда от них, от лихоманников, — мочно знать. Да что же, светы мои, делать? Болши станем перед Спасом плакать.
А в чем потрошится, и ты кайся пред Господем Богом! Где же деться? Живыя могилы нет!
А крест Христов на печатех без полныя подписи не хорошо: без копия, и без трости, и без «Ники» и без «Царя славы»; дурно некто играет, яко жидовин древле, и ругается кресту Христову.
Спаси Бог за послание отца Авраамия[1517]. Сын мне духовной был, в белцах Афанасей. Пускай згорел за Христа! Любо мне гораздо. А здесь Киприяну голову отсекли, 83 (1675) июля в 7 день, в среду[1518].
Борисушко! Бог тебя простит, яже согрешил от юности и до сего часа, или словом, или делом, или помышлением, или в разуме, и в недомысле, или пронырством и лукавством, и человокоугождением, татьбою и блудом и всякою нечистотою. Бог простит тя о всем в сий век и в будущий, и да неосуждена тя сподобит предстати на Страшнем суд! своем Христос, Бог наш, сый благословен во веки, аминь.
Ну, Борис, всегда прощения говори: а я ведь слышу и на всяк день подважды кажу вас кадилом, и домы ваша, верных рабов Христовых, и понахиды пою, и мертвых кажю, и благословляю вас крестом Христовым и потом рукою своею грешною, пятью днем, по всяком правиле. А ты за меня кланяесся ли Богу-Свету? Я ведь о вас молю, а ваших молитв требую же, да и надеюся за молитв ваших спасен быти.
У отца Досифея благословения прошу, и старец Епифаний также, по премногу челом бьем: отец святый, моли Бога о нас!
Симеон! Денги твоего привозу все пропали: только три рубли пришло с пустобородом, а то все девяносто рублев — съел диявол. Феодосей привез к нам 11 рублев.
Да воздаст Господь Бог всем творящим к нам милость, и за те, кои пропали! Да напишутся имена их в книгах животных!
Раби Бога Вышняго! Посылайте денги мои к жене моей и детям[1519]; а я, милостию Христа моего, Бога, покоен, сыт и пьян, — дал Бог! Оне бедные, требуют и ко мне приказывают с Мезени-то; не ведома, кои беды гладуют: живут болшо неблагодарно. Чему быть? Робята робяцки и движются.
Маремьяна! А с кем вы послали лествицу-ту? Ешь, пожалуй, во вторники-те и в четверги-те, Бог простит тя! Правила не теряй, — молитв и поклонов — по мне моли Бога. Спаси Бог за лествицу: доидет ли, не доидет ли, а вы ведь послали. Вы правы, я крив, уш-то недостоин.
Маремьяна! Вот тебе игуменья Акилина Гавриловна, девица, будь у нея в послушании о Христе Исусе, Господе нашем, емуже слава и ныне, и присно, и во веки веком, аминь.
Посем вам всем паки мир и благословение. И старец[1520], мир дав, по премногу челом бьем. Молитеся о нас всеусердно. Ну, простите, а вас Бог простит.
Инок Епифаний милости у Христа Бога прося, а ваши святыя молитвы в помощь себе призывая, благословение Христа Исуса приписал.
Берегитеся Господа ради, молю вы; никониян, еретиков, новых жидов!
Обкрадывают простых душа словесы масленными[1521], плод же — горесть и червие. Лутче принять чувственнаго[1522] змия и василиска[1523] в дом, нежели никониянская вера и учение, зело бо суть пагубно и вечной муке предательно; червие сажают в сердце слышащих.
Я про них знаючи говорю, с ними взрос и состарился, безпрестанно, лет с полтретьятцеть делают на хребте моем, яко любодейству их не молчу: «Обратитеся в веру отец своих! Помрачишася, заблудиша от пути истинны, покайтеся, приближи бо ся Царство Небесное!» Они ж излиха вопияху на мя: «Расколщик нашего предания!» И я к ним: «Ей, воистину так! Аще и умру, обличитель вам буду всегда, враги Божии, крестопопиратели и отступники!» Они ж не имут, что отвещати ми, вяжут да куют меня. Но слово Божие не вяжется, со апостолом зову: сего ради вся терплю избранных ради, да и тии спасение улучат, еже о Христе Исусе со славою вечною[1524].
Ну, прости ж, чадо мое о Господе, и другое дитятко[1525].
Молитеся, молитеся Богу о мне, а я должен поминать вас пред Господем.
Паки и паки мир вам и благословение. И старец Соловецкия пустыни Епифаний, Бога моля, челом бьет вам. А я таки еще вам поклоняюся.
Блюдитеся от злых делателей[1526], не приимайте в дом свой никониян-собак.
Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас.
Всем святым и апостольския Церкви от Господа Бога и Спаса нашего Исуса Христа слава и честь и нетление ищущим живота вечнаго. А иже по рвению противляющимся убо истинн, повинующим же ся неправде, псам-никонияном ярость и гнев, и скорбь и теснота на всяку душу человека-никониянина, творящаго злое, архиерею же прежде и рядному. Глаголют бо безумнии человецы, утесняюще свою душу: «Не на нас, де, възыщет Бог законное дело и веру; нам, де, что? Предали патриарси и митрополиты со архиепископы и епископы, мы, де, и творим так».
О неразумныя души безъзакония! Ни ли слышал еси апостола Павла: «Сила Божия есть всякому верующему, июдеови же прежде и еллину, от веры в веру, якоже есть писано: праведный же от веры жив будет»[1527].
Зри: праведный от веры жив будет, а не от человеческаго предания.
И еще чтый, да разумеет того же апостола рекша: «Открывается гнев Божий с небесе на всяко нечестие и неправду человеческую, содержащих истинну в неправде, зане разумное Божие яв есть в них, Бог бо явил есть им»[1528].
Вот апостол глаголет: «Бог бо явил есть им».
Шлюся на твою совесть, зане разумное Божие яве есть в тебе, Бог бо явил есть в тебе. С тем же Павлом глаголю: «Невидимая бо его от создания твореньми помышляема видима суть, и присносущная же сила его и Божество, во еже быти им безъответным, зане разумеша Бога, не яко Бога прославиша или благодариша, но осуетишася помышленьми своими, и омрачися неразумное их сердце»[1529].
Читай внятно: «И омрачися неразумное их сердце, во еже быти им безъответным».
И еще ли шарпаешися[1530], неразумие, омраченное сердце, глаголя: не на тебе възыщется твоя погибель, но на великих? А патриарси со мною, протопопом, на соньмище ратовавшеся[1531], рекоша: «Не на нас взыщется, но на царе! Он изволил изменить старыя книги!» А царь говорит: «Не я, так власти изволили!» Воистинну, омрачися неразумное их сердце, во еже быти им безъответным. Осуетишася помышленьми своими друг на друга, а все на Бога омраченными сердцы, зане разумное Божие яве есть в них. Вет знают, яко погибают, но мраковидным духом ослепоша в сопротивни всяцем, зане разумное Божие яве есть в них, Бог бо явил есть им. Невидимая бо его от создания мира твореньми помышляема, видима суть. Аз им говаривал: «Безъответны вы, никонияне, пред Господем Богом. Солньце, и луна, и звезды, и самое небо кругом въпосолонь[1532] вертится, а вы, святя святая церкви, около ея ходите противу солньца и всея твари[1533]. Тако же крестят дети около купели, тако же и браки венчая, против солньца же кружаете, а не въпосолонь ходите по преданию». И они отвещают: «Нам, де, велят так». И разумеют, яко зло деют, но тмою покрыты, по апостолу, «Изъмениша славу Божию в подобие образа тленна человека»[1534], сиречь царя паче Бога убоялися, «иже премениша истинну Божию во лжу»[1535].
Бабоблуды, блядьи дети! Да что, братия моя любезная, светы, вем, яко молвите: «Батько, де, неискусно глаголет». Хорошо, искусно, искусно! От дел звание приемлют. Послушай-ко апостола тово, о таких же бабоблудах глаголет. Зачало 81: «И якоже не искусиша Бога имети в разуме, сего ради предаст их Бог в неискусен ум творити неподобная, исполненных всякия неправды, блужения, лукавства, лихоимания, злобы, исполнены зависти, убийства, рвения, льсти, злонравия и прочая; непримирителны, нелюбовны, яко таковая творящии достойни смерти суть. И не точию сами творят, но и волю деют творящим»[1536].
Да так то и есть, святый апостоле Павле, не одны токмо погибают сами, но и иным простым людям волю деют. На нас, де, положено, мы, де, знаем! На то, де, Бог вещь зделал, несть греха! Какову, де, бабу захотел, такову, де, и вали под себя. Да что разсмехнулся! Так, де, оне учат, — еретицы, собаки! — да так и творят. Сами блудят и иным повелевает. По апостолу, исполненны блужения и всякия неправды. А как в них злонравие то! Ино и в собаке той лихой нет столко, и в змее той, ползящей гадине, и рысь та лютая человеколюбнее их, и аспид-от милостивее их. Кому же они подобны, знаеш ли? А то, брат, тово уж не знаешь! Дияволу подобии. Он человекоубийца бе искони и во истинне не стоит, яко отец лжи. Исперва оболга человеку Бога, а потом Богу человека.
Как же, аль не ведаешь? Се, я тебе возму за руку и поведу на то место, идеже бысть се. Стани прямо востока и зри к Едему, возведи очи свои в рай и виждь глаголы лестны дияволи ко Адаму. Рече бо: «Въкусите от древа, от негоже вам Бог заповеда. Аще вкусите, будите яко Бози, разумеюще добро и зло. Бог бо завистлив есть, сего ради заповеда. Не хощет вас быти, яков сам бе»[1537].
Вот собака! Яко Никон, блядей сын, солгал! Объманул царя Алексея, треми персты креститися понудил: «Троица, де, Бог наш, тремя персты и знаменимся». Он, бедной, послушав, да дьявола и посадил на лоб. Слово в слово, яко и в рай при дьяволе и при Адаме.
Восхоте Адам быти Бог, простре руце ко древу, и сея ради снеди изъведе из рая враг Адама. Тако и Никон лишил Алексея трех ради перстов жизни сея, понеже царскую и архиерейскую власть на ся восприял, да мочью и силою вечную нашу правду, старое православие, истребит, яко бог века сего възимаяся гордостию, но Соловецкой монастырь сломил гордую державу его: в которой день монастырь истнил[1538], о тех днях в той день и сам изъчез[1539]. Восхотел Бог быти и не бысть, потерял, яко Адам рай, тако и он жизнь сию. О сем до зде. Възыдем на первый глагол.
Како оболга дьявол к Богу человека, чти во Иову[1540]. Егда приидоша аггели пред Господем поклонитися, прииде же и диявол, не местом[1541], но вопрошением. И рече Господь к дияволу: «Внят[1542] ли на раба моего Иова, яко несть такова в подънебесном: праведен, благочестив и непорочен, еще же держится и незлобия». И отвеща диявол: «Не туне чтет тя: обложил[1543] еси ему вънутренняя и внешняя. Повели ми, да коснуся — аще не в лице благословит тя?[1544] Кожа за кожю и вся даст человек, елика име, за душу свою».
Ох, собака, блядь, клеветник! Что и никонияня же, блядьи дети! Умыслиша Аввакума беднова и прочих повсюду мучити: «Ужо, де, и не хотя, волю нашу сотворят, как в землю закопаем их!» А бояроня с сестрами умерла о Христе[1545], а не покорилась дьяволенкам и не предала благоверия. Такъже и над Ыовом тем и дияволов-от умысл был. К Богу рече: «Не туне, де, чтет тя: богатьства, де, и детей, и всякия благодати доволно ему даде, дай-ко, де, мне над ним поиграть. Ужжо, де, и не будет хуже ево, и бранить, де, стани тебя. В лице тя благословит, просто реши, прокленет». Вот как диявол-от на человека тово лжет.
Слово в слово и никонияня таковы же. Отдал Бог Иова тово во искушение дияволу тому, да и приказал: «Вся сия тебе Иовлева предаю, токмо душу ево соблюди». Возилъся над ним дьявол-от, что чорт, а душе той коснутися не смел, понеже Бог с небесе сам зрех победы Иовлевы. Радуется в те поры Владыка-свет, как терпением, благодаря, Иов плотной побеждает безъплотнаго дьявола.
Так же то и ныне бывает, братия. Егда терпим Христа ради и завета его — так же радуется Бог. А идеже Бог, тамо и аггели вси, и праведнии тут же со Владыкою зрят победы или побуждения. Читали ли в житии Андрея Юродиваго[1546]? Егда съ черным велиаром[1547] брався[1548], а белоризцы позороваху[1549]. Как учал Анъдрея вертеть хохлата-ет чорт, так белоризцы те, миленькия, испужалися, жаль им Андрея тово. Как справился Андрей и брякнул Чернова о камень лбом — так белоризцем радость велия и веселие. Так то и ныне победа бывает — невидимо нам радость небесная, а то много радости в той час, егда кто мучится за Христа. Простите, к слову пришло, однако уж говорить, от своих вас не подобает скрывать.
Как стригли меня на Москве[1550], тому уже годов с тринатцеть есть, а в то время без меня в сылке на Мезени Ияков Сытник был. В кой день меня ругали[1551] в соборной той церкви, а он, де, на Мезени, в той же день и час в клети молитвовал. Жена ево мне сказывала, как меня сюды в Пустоозерье везли: «Бежит, де, мой Ияков ис клети в ызбу, а сам кричит мне: „Оринушка! Оринушка! Батка Аввакума на Москве ругают, а он с ними кричит. Я видял топере в клети! Небо отверзлося, и аггели прилетают над него и от него на небо, радующеся!” А сам, де, он, батюшко, изменился весь, зыблется, тужит и плачет по тебе, охая». Так, конечно, мне жена ево сказывала. Ево ужь тут в то время не было.
Да что же еще с вами стану говорить? Чаю, утрудилася ваша мысль, коснящи в вышних. Ну, и мы ум наш сведем с небесе и поговорим мало о земных. Много ли вас я на славном[1552], избранных Божиих, и церкви и попы есть ли християнския, и несть ли гонения правоверию, возвестите ми, или восплачю или возрадуюся. Господа ради мужайтеся, утвержайтеся! Живите, поминающи день востанный, не яко немудрии, но яко премудрии.
Новому игумну, старому моему чаду, Сергию отцу[1553] радоватися о уповании вечных благ.
Припомяни, чадо, и о мне в день радостный: аз есмь заматоревый во днех злых, хощу с тобою совсельник быти[1554] в пазухе Авраамове[1555]. Аще Бог благоволит и пречистая Богородица поспешит, негли[1556], препоясався о Христе, переползем темнозрачный сей век к тихому оному и безмолвному пристанищу. И что тогда речем, Сергий мой, егда узрим нашего света лицем к лицу никониянам неприступнаго Христа, Отца нашего и строителя?
Сергий! Слушай-ко, сказывай людям тем: сидит он на огнезрачном престоле одесную Отца, о нас промышляет и нам приказывает: «Не пецыте, де, ся вы ни о чем, токмо о проповеди прилежите, а то, де, у меня вам всево много напасено».
Скажу вам, раби Христовы, слушайте.
На что петь Иосиф Волоцкий[1557] с Писанием ратуется? Не ладно он о сошествии пишет во ад, бытто смерть и дьявол снесли душу Христову во ад.
А пророцы и богословцы вси не так, но глаголют: со славою во ад бысть поход. Помнишь, в слове Епифаниеве[1558] пишет: «Предшествуют же ему архаггели Михаил и Гавриил и прочия силы аггельския глаголюще: «Возьмите врата, князи, ваша»[1559], и прочая. Евсевий Самосадский[1560] такоже: «Идуще пред Спасителем силы вопияху: «Возьмите врата, князи, ваша». Да и все церковны книги учат: не дьявол душу Христову во ад снес, но сам, по востании из гроб, плотию боголепною з душею сниде во ад Божески, и расторг Бог-человек чрево адово.
И много о том неколи говорит. Одно молыть: свято-ет бы насилу сам написал ли бы так. Полно, вор некто такой жо в книгу ту ево внес, что и Федька-отступник[1561], в тетратках подметных чтучи. Сего дни ли воруют? Во-ся, петь, Климантовы те книги[1562] и повыше Иосифа тово, не исказили ль? Или и Григория Низкова правила[1563]? Сам же молыш, во всех церковных книгах пишет, яко Христос плотию одушевленною во аде бысть и о семь слава ему, Христу, Богу нашему. Мы так и веруем, как церковные книги учат.
А в письмяных тех всячину найдешь. Не буди нам с вами по своему смышлению спасение свое содевать, но по преданию святых и богоносных отец. Дай, Господи, ум наш и сердце в согласии со святым Писанием, так и добро! А привал-от пустой[1564], яко нужно слово[1565], не отмещу[1566] ли?
А что отец Исидор вопрошает мя кое о чом, мочно веть и самим вам разсудить з Господем. А я кто? — умерый пес, и как могу выше вашего священнаго собору разуметь? Ты говоришь: огненный во мне ум. И я сопротив молыл (прости!): «Облазнился, — реку, — ты, чернец, и в кале тинне помышляешь сокровенну[1567] быти злату и сребру. Не ведется, мол, тово, еже драгое камение полагати в говенной заход[1568], тако и в мой греховной арган[1569] непристойно внити благодатному огненному уму. Разве по данному ми разуму отчасти разумеваем и отчасти пророчествуемы»[1570].
И ты, игуменушко, не ковыряй впредь таких речей. Которая тебе прибыль? Наводиш душе моей тщету. Но всяко дыхание да хвалит Господа и пречистую Богородицу, а я — ничево, человек, равен роду, живущему в тинах калных, ихже лягушками зовут. Погубил в себе властный сан и разсудителну силу, без разсуду земных прилежю и, яко свиния от рожец, наполняю чрево свое[1571]. Аще не умилосердится Господь, при смерти стою и во адова сокровища[1572] гляжю. Аще не Господь помогл бы ми, вмале вселилася бы во ад душа моя. Обо мне пророк рече: «Далече от грешных спасение»[1573], и еще: «Яко погна враг душю мою и смирил есть в земли живот мой, посадил мя есть в темных, и уны во мне дух мой»[1574]. Еле-еле отдыхаю от похотей, задавляющих мя. Моли Бога о мне и всем заповеждь. И Настасья, хотящая быти царица, пускай молится о мне[1575]. Смешница[1576] она, Сергий, хочет некрещоных крестить!
Я говорю: «Вото, — реку, — какую хлопоту затевает! ихже весь мир трепещет, а девая хощет, яко Июдифь[1577], победу сотворить!» Материн болшо у нея ум-от. Я ея маленку помню, у тетушки той в одном месте обедывали[1578]. Бог ея благословить за Беликова и честнова жениха!
Девушка красная, княжна Анастасьюшка Петровна, без матушки сиротинка миленкая, и Евдокеюшка, миленкие, светы мои! Ох мне грешнику!
Егда ум мой похватит[1579] мать вашу и тетку, увы, не могу в горести дохнуть — таковы оне мне! Лутче бы не дышал, как я их отпустил, а сам остался здесь! Увы, чада моя возлюбленная! Забвенна буди десница моя, прильпни язык мой гортани моему, аще не помяну вас! О дщи Вавилоня окаянная! Блажен, иже воздаст тебе воздаяние твое, еже воздала еси им. Блажен, иже имет и разбиет младенца твоя о камень! Ну, добро много плакать, да перестать же будет.
Слушайте-тко, Евдокея и Настасьюшка, где вы ни будете, а живите так, каки мать и тетка жили: две сестрицы здесь неразлучно жили, в будущий век купно пошли, без правилца не жили, канонцы всегда сами говорили на правиле и всяко[1580] ... он ... пускай сказывает ... чернец, не покидай их, отрасли моей ... поливай их слезами ... Зело покойница перед смертию тою докучала мне о них, горко сокрушаючись, — и о грехах тех кается и о них кучится[1581].[1582] Рукою своею наморала на обе стороны столбец, а другая так же и третьяя. Да долго столицы те были у меня: почту да поплачю, да в щелку запехаю. Да бес-собака изгубил их у меня. Ну, да добро! Не дорожи[1583] он мне тем! Я и без столпцов живу. Небось, не разлучить ему меня с ними! Христос с нами в век века уставися.
Анисиму Фокину мир и благословение. А что ты, Онисимушко, меня о попах тех спрашиваешь, а то я им велел смиритися, оба добрыя люди, да шалуют без пути. У Григорья в грамотке почти.
Ходи со Стефаном и с Козьмою[1584], Бог благословит! Стефан ко мне прежь сего писывал кое о чем, и я ему о Христе и прощение послал, и Козьма доброй человек, я в ево церкве и детей духовных своих причащал, со мною он говаривал. Он обедню поет в олтаре, а я на крылосе у него певал.
А для чева Исидор[1585] младенцов не причащает, которых Дмитрей крестит? Я приказал ему крестить, сын мне он духовной.
Стефан-батко, которые младенцы те от еретиков тех крещены, и ты розыскивай: буде отрицание от сатоны было и в три погружения крещон, и ты токмо молитвы и недокончанная над ними соверши, а буде же не было отрицания, и ты и совершенно крести.
А что Исидор от еретик крещенных не причащает, то он правду творит. А о умерших — надобе о них Бога молить и их поминать. Глупо робя было, не знало правды и кривды. Аще кто велик умрет, о таковом разсудит: буде и по-новому крещон, а пред смертию каялся о неверии своем, таковаго принимать; аще ли так умре, и он часть волчья, нет ему до Христа дела, нашего Бога.
Ну, Онисим, прости! Бог тебя благословит; моли Бога о мне.
А что вы ... выпись из Псалтыри прислали, псалма 9: «Сиру ты буди помощник», и прочая, и толк-от Афанасиев правь[1586], а на Григорья това Амиритскаго[1587] солгал некто вор, именем ево безделицу утвержает, яко и Федор-отступник. Статное ли дело душю Божию дьяволам обладати? Смерть и телом не обладала, нежели душею. Сам Господь нас научает, рече: «Никтоже душю мою возмет от мене, но сам полагаю ю о себе; область[1588] имам положите ю и паки область имам прияти ю»[1589]. Да умирая, рече: «Отче, в руце твои предаю дух мой»[1590], — а не ко дьяволам во ад. Во ад со славою иде, возстав от гроба телом и душею, Божески. Все богословцы так научают: ад, рече, огорчися, человека зря обожена, — а не нагую душю. Писывал преже сего о том.
В книгах тех писмяных надобе разуметь. Иван Ексарх[1591] пишет: «Еретики, де, и Григория Нисскаго правила развратили, многия, их, де, и чести, не подобает». А и Климентовы книги, — помниш, в Кормъчей[1592] напечатано, не велено их чести, — развращены от еретик. Так то и тут, сицевой же Федор или никониян, жалеют ли оне книг тех? Что взбрело на ум, то и творят. Во Псалтырях тех толковых есть всячина, толковщиков тех много. Полно о том.
Какой то будет Бог, что душю свою от разбойников отнять не смог?
Благословите, отцы святии, благословите, преподобныя матки! Како пребываетете, и все ли по-здорову? Дерзнул, нагой грешник, из земли приити в недра ваша. Освятите мя молитвами своими, понеже пришлец есмь из сквернаго мира. Ну, творите же о мне молитву: «Благослови благословящая тя, Господи, и святи уповающая на тя», и прочая.
Спаси Бог, миленькие батюшки, очистники всего мира, и меня очистили, поганца. Ей, право, от грех осквернен есмь.
Ведаете ли, отцы и матки, есть ли любовь между вами? Скажите ми кратко: «Скажем ти, отче Аввакум, яко Богу: „Люблю брата, яко фусточку, себя же вменяю пред ним, яко онучку”». Оле, чюдо! Нашол достояния нашего образ — Христа, превечнаго Бога. Ей, добро так! Всяк бо возносяяйся да смирится, а смиряяйся вознесется[1593]. Смирение бо побеждает всяк грех, отцы святии, понеже Христос смирил себе, послушлив быв, даже до смерти, смерти же крестной; темъже и Бог его превознесе, и дарова ему имя, еже паче всякаго имени[1594].
Простите, батки, пошол я к маткам-старицам в кельи.
Благословите, преподобныя, небесных красот смотряющии! Како труждаетеся, со страстьми и похотьми бравшеся[1595],[1596] и молящеся о благосостоянии святых Божиих церквах, и о царе Феодоре, и иже с ним, пекущихся о исправлении православныя веры? Рцыти ми, по-здорову ли душа и телеса ваша о Христе Исусе? — «Здрав будь, отец Аввакум, со всеми православными християны! Мы ж живем, десницею Божиею покровени[1597], взирающе на начальника вере и совершителя Исуса[1598], ходяще в заповедех Божиих и оправданиях Господних беспорочно».
Слава Господу Богу! Веселитеся о Господе и радуйтеся, праведнии, хвалитеся все правии[1599] сердцем[1600]. Простите и молите о мне Бога.
Мир вам всем и благословение со гражданы. Повидался с вами.
Старица Каптелина Мелентьевна, Гликерьина дочь! Не ты ли со отцем и с материю жила во дворе[1601] моем, девушка? Помниш, я у вас бывал, возлюбих бо тя паче всех ваших домашних красот? Мать твоя меня подчивает, а ты, утенька маленькая в те поры была, поглядела на меня, да воздухнула. Ну, вздыхай же и ныне о мне, да и всем матушкам тем обо мне бей челом: я твой, ты моя.
Миленкая моя чернушечька, как тя назову? Виноград едемский именую тя и Ноев славный ковчег, рай словесный, крин[1602] краснопеснивый, голубица нескверная, ластовица[1603] сладкоглаголивая[1604]! А как ты подвизаесься на борителя врага и душеядца дьявола?
Каптелина, а Каптелина! Люби бесчестие, люби укорение, досаду, понос[1605] и уничижение, люби худость ризную, пищу тонкую[1606], неумовение, труды и молитву беспрестанную.
Каптелина, а Каптелина! Егда тя обыдут внутреннии «скимни[1607] рыкающе восхитити, и испросити у Бога пищу себе»[1608], еже есть бесове и лукавии помыслы, в то время стани крепце лицем душевным пред Господа и воззови: «Боже! За молитв святых отец наших, помилуй мя и горемыки ради, отца моего, радосте моя, избави мя ото обышедших мя». Да лбом о землю: «Заступнице християном, Мати Царя вышних сил, заступи мя и избави от сети чюжаго». Да паки лбом о землю.
Я все так-то деруся с разбойниками теми. Да на левую ту страну и плюну, рекше: «Отступи, неприязнь, и иди тамо, идеже человек не живет, но токмо един Бог призирает. А есмь раб грешный Исуса Христа, распятаго за нас, обещахся язвы его носити на себе, а не блудить»[1609]. Да милость Божия бывает, Каптелина. Дьяволи те во мне и уснут домашние, сиречь мысли те поганые.
А как, Каптелинушка, маленько оплошись, так беда тогда случается. Миршины захочю или ризами себя украсить, да старое то житие на ум побредет, как з друзьями важиванось: пито, да едено, да плясывано, да и все по тому. И ты, петь, себе внимай: каков веть ум-от мой, таков и твой, не давай ему на колесах тех ездить. Писано есть: «Сьюзиме плоти — смиряется сердце, ботеющу сердцу — свирепеют помышления»[1610].[1611]
Знаеш ли речь ту сию, Сирахову? А то говорит, как, де, плоть та измнемождает, либо помелеш, или потолчеш, или у сестры заход выпрячеш[1612], мотылу ту под гору вытаскаешь шолковыми теми руками, так сердце то смирится и звери все спать полягу. А как, де, сердцу тому разботеющу[1613], сиречь обленисься потрудитися, а тому на умишко то кичение прападет, да и одолят тя помыслы лукавыя, да и печаль наведут, да и тужить станешь о сыне и о матери, и о мирщине восплачеши, и раскаяние на аггельский мнишеский чин, и на окормителя своего вознегодуеши, да и во всю пагубу поринешися со дияволом.
Сего ради Ефрем святый рече: «Чернечествуй умови, чернечествуй духови, чернечествуй взору и ступанию и глаголанию, вопросу и ответу»[1614]. И все по тому. А без благословения окормителя[1615] своего не твори дела никакова, всегда поучайся благим, да же злым не поучаесся. Писано: «Неокормлении падают, яко листвие»[1616]. И паки писано: «Земля есть делание, естество наше, делатель же — воля, советницы же и учители наши — Святое Писание».
Слышала ли речение се коротенько да красненько? Ори[1617] землю ту — одушевленную свою пълоть — изволом добрым, прибегая ко Святому Писанию, и оттоле черпай живыя воды, напаяюща душа с телесы. Аще кто пиет от источник сих спасеных, не вжаждется[1618] во веки.
А иже Каптелине глаголю — всем глаголю Христовы ограды словесных овец, яко вси есте равно сынове и дщери завета и пророк. О всех и за вся умре Христос. И апостол рече: «Несть июдей, ни еллин, несть раб, ни свобод, несть мужеский пол, ни женский, но вси едино есть о Христе»[1619]. И сам Господь к саддукеом рече: «В день он, егда воскреснут, ни женятся, ни посягают, но равни аггелом суть»[1620].
Вот каково хорошо! Смесимся в одно стадо з горними силами — и мужики, и бабы, и паренки, и девушки. Во славе велицей и крепцей силе летать станут иноцы, яко пернатии, а белцы, по них ходяще, последуют в том же нетлении и плоти легцей, могущей по воздуху ездити.
Бабушки-чернушечки! Вонмите глаголемая: тогда бо, тогда нынешний нрав добродетельный во аггела претворит или злый нрав непокоривый в беса претворит! Приклоните уши ваши во глаголемое: «Не риза спасет, но нрав, не место пустынное, но обычай благий». Слушайте же совета моего к вам, любезным моим: «Повинуйтеся наставником вашим и покаряйтеся, и яко от уст Божиих заповеданная от них храните»[1621].
Есть во Отечнице[1622] писано: «Прииде Иванъ Лестечник во обитель ко Ивану Великому. И рече Великий к Лествечнику: «Хощеши ли да покажу ти раба Божия?» И отвеща Лествечник: «Хощу, честнейший отче». И седше им ясти за трапезою. Возва Иван Великий ветха деньми и сединами украшена диякона Лавреньтия из-за стола: «Гряди семо, Лаврентий!» Он же скоро воспрянув, не ядше, предста у трапезы игуменовы, зря на игумна Иванна, яко на Христа, не смея вопросити, чего для возва. Иван же, с Лествечником беседуя, ничто Лавреньтию не рече во весь обед. Егда же[1623] отъиде стол[1624], посла Иван Лавреньтия не ядша ко Исидору, осужденному, Железному, повеле псалом 39 изглаголати. Удиви же ся Лествечник таковым сединам послушания. И потом скончася Лаврентий, искипе миро из ног его в показание послушникам, и нетленно яви Бог тело его трудолюбное.
Видите ли, матушки, каковы плоды растут от послушания? Воньми, преже да же избери себе наставницу руководства небеснаго неблазнену, и егда подклониши главу свою, не моги таити от нея дел своих и помышлений. Аще заповесть ту, что и во мнящихся злых тобою[1625], должна есми послушати, разве[1626] ереси и блуда и пиянства вина нерастворенаго — сего не подобает послушати. А аще и мясо велит, искушая тя, ясти — яждь, аще и спать велит — спи, аще и биет тя — терпи. Аще и не кормит — терпи, аще и злословит — молчи, послала — побеги, не велела — возвратись, дала что — приими, отняла — поклонись. Да и вся по тому приемли Христа ради заповеданная, без ропоту служа, яко Богу, а не человеку, о Христе Исусе Господе нашем, емуже слава и ныне, и присно, и по веки веком. Аминь.
Паки всем мир и благословение, чтущим и послушающим. Простите, други мои, светы, о Господе.
Краегранесие:[1627] «Горьких ищите, небесная мудрствуйте»[1628]. Ей, аминь.
Отцы святии Иона и Моисей, небесопарнии орли, пустынное воспитание. Троицы вселение, благодати сосуд! Что вас наречем? Святии херувими ли — яко на вас почил есть Христос, серафими ли — яко непрестанно прослависте его, аггелы ли — тела бо отвратистеся? Многа ваша имена, а болша дарования. Молите непрестанно о нас, отцы святии, вас бо утвердил утвержей ни на чем же землю повелением си.
Отцы святии! Вас утверьдил утвержей гром и зиждай дух. А я что? Сосуд гнева. Где иду и камо бежу[1629]? Воистину, истинно, поистинне, ей-ей, в правду Божию о себе свидетельствую, яко нищ есмь добродельми, богат страстьми.
Отцы святии! Ничтоже преславно богатаго взыскат и славнаго посетить, но се чюдно, аще сироту взыщет кто, якоже мене, осиротевши Бога и человек. Ей, нет близ мене друшка, кто бы поправил кривую душу мою, один старец[1630] и тот, якоже и аз, пес ловчий, заклепан, да не пужает поганых зверей — волков и льстивых лиси. Аще и снидемся на мал час, не ведаем, что друг другу рещи: вопросить или отвещать. Ведаете, мню: «Обыдоша ны пси мнози, сонм лукавых одержаша нас»[1631].
Молю вы, грешный протопоп, исправляйте недостатки мои молитвами. Ин — яко в море утопающу, весло подай, ин — шест или дску верзи ми, изряднее же — подщася рукою извлещи мя из глубины[1632]. Аще кто полиет слезы на нозе Исусовы — велика ми помощ слеза теплая пред образом Царицы Небесный. А иже, кто лишен дара сего, — воздохни о мне, грешнике, яко Ануфрий Великий[1633] воздыханием горы поколеба; аще ли ни — припомяни Господа ради со оглашенными[1634]; что же делать — и мало ли за велико поставит Бог. Немного и Моисей[1635] при мори моляшеся, но токмо возведе горе очи сердечник, и рече ему Бог «Моисею, Моисею, что вопиешь ко Мне?»
Видите ли, избрании Божии, коль скор Господь просящим у Него истинною? Моисей, от фараона угнетаем, молча очи на небо возведе, а Бог свидетельствова и рече: «Что кричишь, Моисей? Ударь жезлом по воде и будет ти сух путь посреде воды и воды»[1636]. Аще тамо един Моисей неблагодарнаго Израиля 600 000[1637] избави от фараони руки, а здесь, вас уповаю, за Волгою, на родине моей, не един, не два, но яко звезд бес числа, вопиющих ко Христу, Сыну Божию, день и нощь.
Всем вам мил ся дею, у всех прошу молитвы.
Афонасей Зубо с Лукою Рубашешником[1638], обойдите со Христом вертепы и пещеры, и разсели горския, и болота, и дебри, идеже витают святии мужие и жены, и отроки и отроковицы, и испросите мне у всех дара любезнаго мною, дара честнейшаго, паче солнца и света, глаголю, — молитву. А я с вами, пред всеми пад, лежу невсклонно. Умилитеся, райстии житилие, богатии — о нищем, свободнии — за пленника. Весь ваш зде и во грядущем. Аминь.
Детям моим благословение и дому моему мир.
Настасья, большо мне с вами только видания, прижали плотно ко узам. В Пафнотьеве монастыре держали девять недель на переменных цепях[1639], и после того мчали к Москве девяносто верст на переменных лошедях, не отдыхая, затрясли было. Потом остригли и прокляли. У Николы на Угреше сежю в темной полате[1640], весь обран[1641], и пояс снят, со всяцем утвержением[1642], и блюстители пред дверьми и внутрь полаты — полуголова[1643] со стрельцами. Иногда есть дают хлеб, а иногда и щи. Дети, бедные, к монастырю приезжают[1644] да получить[1645] меня не могут — всяко крепко. От страха насилу и домой уедут.
Нет у меня строки книжные, пою Богу моему наизьусть, глагол Божий во устех моих. Подстилаю плоть души моей, и почиваю на ребрех, одеваюся слезами и воздыханием, видя людей, вконец прельстившихся.
А вас уже я и забыл, токмо прошу о спасении вашем. Аще жив — мизинцу моему[1646] целование, аще же умер — блажен есть.
Паки всем благословение. Помолитеся о мне, да же совершу путь течения добре.
Дорого столбец сей куплен. Неколи много писати. Писано же лучинкою.
Помышляю о себе, яко удавят мя еретики, попущено бо им гораздо.
Не обленись, жена, детей тех понуждати к молитве, паче же сами молитеся. Молитва бо Петра ис темницы избави[1647], молитва Иону из чрева китова изведе[1648], молитва триех отроков от огня свободи[1649], молитвою Анна Самоила породи[1650], молитвами вси святии спасошася, молитва прилежна паче огня на небо возлетает. Добро молитва! Ей же помогает пост и милостыня. Не ленитеся молитися да не безплодни будете.
В Вознесеньев день в темнице во время утрени начах чести святое Евангелие. Падох на лицы моем и глаголах: «Кто есмь аз, умерый пес, яко Господь присети мя в темнице?» По сих мысленныма очима видех Господа, и глаголюща ми: «Не бойся, аз есмь с тобою!» И в то время радости многия исполнен бых[1651]. О сих дозде[1652]. Воистинну, молитися добро. Мир вам паки.
Еще же ми от бесов многи наветы и пакости бывают. И о сих ныне несть ми глаголати подробну. Молитеся о мне, да избавлюся от них.
Писано в темнице лучинкою кое-как, майя в 30 день.
Сыну Ивану и Прокопью, с матерью и з братом, и с сестрами, з женою и дочерью[1653] — всем благословение[1654].
Посланы грамотки к Москве, и ты их, прочетше, запечатай и сошли. Да к вам же послано десять крестов — старец[1655] трудился. Мне бояроня[1656] главотяжец[1657] да саван прислала против первых писем. Буде от нея грамотки к вам придут, не роспечатовайте; буде угодно — я отселе к вам пришлю. Паки мир вам.
А кресты кедровые послано. Запечатай грамотки да пошли к Москве, еще таиньства с крестом. А грамоток — в мир не чтите, петь[1658], себе.
Ивану с матерью, и з женою, и з дочерью, и Прокопью з братом, и с сестрами, и з домашними, Феодору с Лукою, всем без розбору — благословение; Марковну Бог простит[1659].
Пришли с Машигиным ваши все посылки[1660]. Я Огрофене[1661] холстинку послал, да неведомо — до нея дошла, неведомо — нет. Ушто ей, бедной, некому о том грамотки написать? Ушто она бранится з братиею? А я сетую: невесть — дошла, неведомо — нет. А о рубашках, — я с Тимофеем писал, и про холстинку и про него, что он сплутал, нам посылку с Москвы не привез. И он ушто и отодрал? Три рубахи пришлите. Давно рубахи надобно: часто наг хожу. Да и башмачишков нет, какие бы нибудь. Да и ферезишков нет[1662]. Да и деньженец нет. Грамотки, Иван, бояроне в столпчик запечатай[1663] да пошли. Послал ныне богоявленской воды боченку, а летом — августовы[1664]; а и нынешнюю и первую — сам святил. О мире преже сего писал я вам.
Феодор, что об одном деле двожды говоришь? В первые, реку, лета Быша православнии епископи, аще и при Никоне священо.
И Маремьяне[1665] попадье я грамотку с Ываном Архиповым послал, велю жить с попом, что она плутает? Апостол глаголет: «Святит бо ся муж неверен о жене верней»[1666]. Многонько там писано. А ныне с Стефаном ... послал с сестрою.
Неколи[1667] много писать, надобе боло[1668] итить.
В Соловки те, Феодор, хотя бы подъехал[1669] писма те спрятав, в монастырь вошел как мочно тайно бы, писма те дал, а буде нельзя, ино бы и опять назад со всем.
И как весною приедете, тогда и Орину[1670] привезите; а у вас бы жила смирно, не плутала; а буде станет плутать, и вы ее смиряйте.
Хто тебе научил указывать тово мне, чтобы я Федосье[1671] той запретил? Плутаешь иное и ты много. Ведаю веть я и твое высокое житье, как, у нее живучи, кутил ты[1672]! Горе, барте[1673], мне с вами стало!
Возлюбленнии[1674], молю вы, яко странники и пришелцы, отгребатися[1675] от плотских похотей, яже воюют на душю нашу[1676]. Воистинну, по пророку, вся суета, а все суетие[1677]. О нужных заповедано промышлять, но излишняя — отсекать. Аще о внешнем всегда будем пещися[1678], а о души когда будем промышлять? Тогда, егда умрем? Мертвый не делает, мертвому тайны не открываются. Когда от века слышать, еже бы мертвый что доброе сотворил? Токмо видим воню[1679] от гроба злосмрадну исходящу и червьми тело, растлеваемо, понявою повиваемо и землею покрываемо. Увы, красный уныл и ясен померк! Где благолепие лица, где светлейши очи, где юность и зрак[1680] наш? Все исше, яко цвет, яко трава подсечена бысть. Воистинну, вся увяди смерть. Уже к тому не печется о суетной многострастной плоти. Где ныне род и друзи? «Се бо разлучаемся![1681]» Воистинну, суета человеческая.
Послушай, Марковна, али не так говорю? Ей, так! Чего для печешься о излишних и о плотских скорбишь? Глаголете ми: «Не знаем, как до конца доживать!» Имеющу пищу и одежду, сим доволни будем[1682], а о прочих возложим на Бога. Али Бог забыл нас? Ни, ни! «Аще и забудет мати помиловати рожения своего, но аз не забуду[1683], — рече Господь. — Не пять ли птиц ценится единому пенязю, и ни едина от них падет без воли Отца моего. Вас же и власы главныя вси изочтени суть. Не убойтеся, убо мнозех птиц лутше есте вы»[1684]. Имеши ли речению сему веры? Поверь, не ложно. Рече Господь: «Небо и земля мимо идут, а словеса моя не имут преити»[1685]. Разве неверен и невежда не имет сему веры! Аз верую Богу моему, ему же и служю всею совестию от чиста сердца, яко будет, так и есть, еже рече Господь.
А егда обнажихся во имя его пресвятое и от труда повалилъся в темнице, молитву говорю лежа, псалом: «Внуши[1686], Боже, молитву мою и не презри моления моего»[1687], и прочая. Егда доидох речи «умякнуша словеса их паче елея, и та суть стрелы»[1688], примрачило ум мой о том месте. И речено ми, надо мною, от образа: «Возверзи[1689] на Господа печаль свою, и той тя препитает, не даст в век молвы праведнику». И вскочи и поклонихся Господеви. А сам говорю: «Ты же, Боже, низведеши их в студенец истления»[1690], и прочая. Потому и рубашку с себя скинул и поверг неимущим. Наг оттоле и доныне, — уже три года будет, — да Бог питает мя и согревает, и вся благая подает ми изобилно. Слава о всех сих творцу и содетелю всех Христу-Богу, и Богородице-свету со бесплотными и со всеми святыми!
И ты, Марковна, положися всею крепостию душевною на Христа и Богоматерь: она, надежда наша, не оставит нас погружатися в неверствии и бури. Вем, яко попреизлиха о нас печется она и промышляет, всеупование наше, и покрывает нас кровом крылу своею, и от враг огражает же. Надолго ли бы ми жили, аще бы не она нас защищала?
Ведайте, каково диявол на нас огнено дышет со угодники своими, — в Даурах и повсюду живых поглотити ищет! Да Бог не выдаст, уповаю нань крепко. Помнит, зверь даурский[1691] всяко роспопу беднова, еже есть меня, протопопа, умышлял погубить, а не явно ли Божия милость? На Москве в руки мне Бог ево выдал, — растеняся, лежит предо мною, что мертвой! Помнишь, жена, как он мне говорит: «Ты волен, и со мною что хочешь, то и совториш!» А я постриг его и посхимил по воли Божии и по докуки своей к нему, свету. Помнишь ли, в Даурах, казаком на поезде[1692] говорил, и в Енесейске Ржевскому[1693], и везде по городам: «Мне, — реку, — Пашкова постричи надобно!» Да Бог мне тово и дал. А то вы и не выдаете, как о том докучал Богу.
А нынешнюю зиму потерпите толко маленко: силен Бог, уже собак тех, перепутав огненным ужем[1694], отдаст нам в руки, тогда умей спасать их. А что им попущено от нас умерщвять, — и то добро так, по Господню речению збывается: «И умертвят от вас, и будите ненавидими всеми имени моего ради, и влас главы вашея не погибнет. В терпении вашем стяжите[1695] душа ваша»[1696]. Ну, да полно тово!
Спаси Бог, Афанасьюшко Аввакумович, голубчик мой! Утешил ты меня! Сказывал воевода здешней, похваляя тебе, были, де, у него вы, и он спросил тебя: «Как ты, Афанасей, персты слагаешь?» И ты показал ему: «Вот я как слагаю». А он тебе молвил: «Уже, де, где отец и мати, там же будешь!» И ты супротив рек: «Силен Бог, не боюся!»
Воистинну, Господь силен, не боюся никого! Упование нам на него, Владыку. Яко лев рычи, живучи обличая их многообразную прелесть.
А учителя твоего, Григорья[1697], что не слышать? Жив ли он, беднинькой? А девок, свет, учи, Марью[1698] да Акилину[1699], а сам у братей учися. Не гнушайся их, что оне некогда смалодушничали, на висилицу Христа ради не пошли[1700]: уш то моего ради согрешения попущено изнеможение. Что ж делать? И Петр — апостол некогда так зделал[1701] слез ради прощен бысть. А он так же Богу кающихся прощает и припадающих к нему приемлет. Разговаривай братии: «Не сетуйте о падении своем выше меры, — простит вас. Да и батюшко по воли Божии вас прощает и разрешает, дает прощение в сий век и в будущий». Въпредь не падайте, стойте; задняя[1702] забывающе, на предняя[1703] простирающеся, живите. Един Бог без греха и без изврат[1704], а человечество немощно, падает, яко глина, и востает, яко ангел. Се тому не работает греху, но присносущному Богу Христу, и Сыну Божию, свету, со Отцем и со Святым Духом, ныне и присно и во веки веком.
Бог простит всех смалодушствующих и паки возвращайся на первое достояние. Аминь.
Прежде сих грамоток[1705] за четыре месеца понудил мя Дух Святый сыну нашему о Христе написати благословение к брачному совокуплению: в нощи зжалися дух мой о нем, и возгореся душа моя, да благословен будет к женитве. И стрельцу у бердыша в топорище велел ящечек зделать, и заклеил своима бедными рукама то посланейце в бердыш, и дал с себя ему шубу и денег близко полтины, и поклонился ему низко, да отнесет Богом храним до рук сына моего, света; а ящичек стрельцу делал старец Епифаний; а посланейце я никому не показал, писал его и без твоево прошения: у меня он благословен буди Богом.
Да пишешь ты ко мне в сих грамотках на Федора, сына моего духовнаго, чтоб мне ему запретити от Святых Таин по твоему велению, и ты, бытто патриарх, указываешь мне, как вас, детей духовных, управляти ко Царству Небесному. Ох, увы, горе! Бедная, бедная моя духовная власть! Уж мне баба указывает, как мне пасти Христово стадо! Сама вся в грязи, а иных очищает; сама слепа, а зрячим путь указывает! Образумься! Веть ты не ведаешь, что клусиш[1706]! Я веть знаю, что меж вами с Феодором зделалось.
Писал тебе преж сего в грамотке: пора прощатца[1707] — петь худо будет, та язва будет на тебе, которую ты Феодору смышляеш. Никак не по человеку стану судить. Хотя мне 1000 литр злата давай, не обольстиш, не блюдись[1708], яко и Епифания Евдоксия[1709]. Дочь ты мне духовная — не уйдеш у меня ни на небо, ни в бездну. Тяжело тебе от меня будет, да уж приходит к тому. Чем боло плакать, что нас не слушала, делала по своему хотению — и привело боло диявол на совершенное падение. Да еще надежа моя, упование мое, Пресвятая Богородица заступила от диявольскаго осквернения и не дала дияволу осквернить душу мою бедную, но союз той злый расторгла и разлучила вас, окаянных, к Богу и человеком поганую вашу любов разорвала[1710], да в совершенное осквернение не впадете! Глупая, безумная, безобразная, выколи глазищи-те свои челноком, что и Мастридия[1711] она[1712]! Лутче со единем оком внити в живот[1713], нежели, две оце имуще, ввержену быти в геену! Да не носи себе треухов-тех, зделай шапку, чтоб и рожу-ту всю закрыла, а то беда на меня твои треухи-те.
Ну, дружець мой, не сердитуй жо! Правду тебе говорю. Кто ково любит, тот о том печется и о нем промышляет пред Богом и человеки. А вы мне все больны: и ты, и Федор. Не кручинься на Марковну[1714]: она ничево сего не знает, простая баба, право.
Господь грядет грешники мучити, праведники же спасти[1715]. Плачемся и воздыхаем, и прииме чювство онаго дне, в онь же безвестная и тайная открывый человеком отдаст по достоянию. Страшен судия приидет, и кто против станет его? Не обленимся потрудитися в нынешнем веце, предварим и восплачемся прежде Суда онаго, егда небеса погибнуть и звезды спадут, и вся земля поколеблется, да милостива обрящем тогда Бога нашего.
Свет моя, государыня! Люблю я правило нощное и старое пение. А буде обленишься на нощное правило, тот день окаянной плоти и есть не давай. Не игрушка душа, что плотским покоем ея подавлять! Да переставай ты и медок попивать. Нам иногда случается и воды в честь, да живем же. Али ты нас темь лутчи, что боярыня? Да единако нам Бог распростре небо, еще же луна и солнце всем сияет равно, такожъде земля, и воды, и вся прозябающая по повелению Владычню служат тебе не болши, и мне не менши. А честь прелетает. Един честен, — тот, кто ночью востает на молитву, да медок перестанет, в квас примешивая, пить.
Еще ли, государыня, бранится!
Мне мнится, обленилася ты на ночную молитву. Того ради тебе так говорю с веселием — Евангелие воспоминаю: «Егда поносят вам и изженут[1716] вы — возрадуйтеся в той день и взыграйте: се бо мзда ваша многа на небесех»[1717]. Аще и радостию тебе глаголю, не радуйся о глаголех сих. Дние наши не радости, но плача суть. Воспомяни: егда ты родилася — не взыграла, но заплакала, от утробы изъшед материи. И всякой младенец тако творит, прознаменуя плачевное сие житие, яко дние плача суть, а не праздника, якоже мне, грешнику, на земли и праздника несть, развее святым и праведным[1718], кои веселятся, законы Божиими и заповедьми его соблюдающе. Тако и ты, государыня, плачи суетнаго жития своего и грехов своих, понеже призвал тя Бог в домовое строение[1719] и разсуждение, но и возвеселися, егда, в нощи востав, совершиши 300 поклонов и седмь сот молитв, веселием и радости духовныя. И меня, грешнаго, помяни тут, надежда моя к Богу, и жену мою, и дети мои.
Еще же реку ти. Егда молишися, вниди в клеть[1720] свою, затвори двери своя, сиречь все помыслы злыя отринь, и единому Богу гори душею; воздохни со восклицанием и рцы: «Господи, согрешила, окаянная, прости! Несмь достойна нарещися дщерь твоя, сотвори мя, яко едину от наемниц твоих!»
Еще же глаголю. Аще и все добродетели сотворишь, рцы души своей: «Ничтоже благо сотворих, ниже[1721] начах добро творити». Нощию воставай, — не людем себя приказуй будить, но сама воспряни от сна без лености, — и припади, и поклонися сотворшему тя. А в вечеру меру помни сидеть. Поклоны, егда метание на колену твориши, тогда главу свою впрямь держи: егда же великий прилунится — тогда главою до земли. А нощию триста метаний на колену твори. Егда совершиши сто молитв стоя, — тогда «Слава» и «Ныне», «Аллилуйя»; и тут три поклоны великия бывают. Також и на «Достойне» всегда поклон великий. На святую Пасху и во всю Пятдесятницу и нощию — в пояс; и промеж Рожества и Крещения — в пояс; и во всякую суботу, и неделю, и в праздники — в пояс; разве в великую суботу против Великаго дни[1722] — то метание на колену.
Блюдися ты, государыня, лестьцов — чернцов, и попов, и черниц, еже бы не развратили душю твою, и всех злых человек уклоняйся, а з добрыми беседуй.
Не презирай[1723] живова мертвеца.
Увы, измолче гортань мой, исчезосте очи мои! Благоволи, Господи, избавити мя! Господи, помощи ми потщися! Скоро да предварят ны щедроты твоя, Господи, яко обнищахом зело. Помози нам, Боже, спасителю наш[1724]!
Свет моя, еще ли ты дышишь? Друг мой сердечной, еще ли дышеш, или сожгли, или удавили тебя?
Не вем и не слышу. Не ведаю — жива, не ведаю — скончали.
Чадо церковное, чадо мое драгое, Феодосья Прокопьевна! Провещай мне, старцу грешну, един глагол: жива ли ты?
Увы, Феодосья! Увы, Евдокея! Два супруга неразпряженная, две ластовицы[1725] сладкоглаголивыя, две маслицы[1726] и два свещника[1727], пред Богом на земли стояще! Воистинну, подобии есте Еноху и Илии[1728]. Женскую немощь отложьше, мужескую мудрость восприявше, диявола победиша и мучителей посрамиша, вопиюще и глаголюще: «Приидите! Телеса наша мечи ссецыте и огнем сожгите, мы бо, радуяся, идем к жениху своему Христу!»
О, светила великия, солнца и луна Руския земли, Феодосия и Евдокея! О чада ваша, яко звезды, сияющыя пред Господем Богом! О, две зари, освещающия весь мир на поднебесной! Воистинну, красота есте Церкви и сияние присносущныя[1729] славы Господни по благодати! Вы забрала церковная и стражи дома Господня, возбраняете волком входи во святая. Вы два пастыря, пасете овчее стадо Христово на пажетех духовных, ограждающе всех молитвами своими от волков губящих. Вы руководство заблуждьшим в райския двери и вшедшим — древа животнаго наслаждение! Вы похвала мучеником и радость праведными и святителем веселие! Вы ангелом собеседницы и всем святым сопричастницы и преподобным украшение! Вы и моей дряхлости жезл и подпора, и крепость, и утвержение! И что много говорю — всем вся бысте ко исправлению и утвержение во Христа Исуса.
Как вас нареку? Вертоград[1730] едемский именую и Ноев славный кочег, спасший мир от потопления? Древле говаривали и ныне то же говорю: киот священия, скрижали завета, жезл Ааронов прозябший[1731], два херувима одушевленная! Не ведаю, как назвать! Язык мой короток не досяжет вашия доброты и красоты; ум мой не обымет подвига вашего и страдания.
Подумаю, да лише руками возмахну! Как так, государыни, изволили с такия высокия степени ступить и в бесчестие вринутися! Воистинну, подобни Сыну Божию: от небес ступили, в нищету нашу облечеся и волею пострадали. Томуж и здесь прилично о вас мне разсудить.
Недивно, яко 20 лет и единое лето мучат мя[1732]: на се бо зван есмь, да оттресу бреся греховное. А се человек нищей, непородной и неразумной, от человек беззаступной, одеяния и злата и сребра не имею, священническа рода, протопоп чином, скорбей и печалей преисполнен пред Господем Богом. Но чюдно и пречюдно о вашей честности помыслить! Род ваш — Бори Иванович Морозов[1733] сему царю был дядька, и пестун и кормилец, болел об нем и скорбел паче души своей, день и нощь покоя не имуще. Он сопротив тово[1734] племянника ево родного, Ивана Глебовича Морозова, опалою и гневом смерти напрасной предал, твоего сына и моего света.
Увы, чадо драгое! Увы, мой свете, утроба наша возлюбленная, — твой сын плотской, а мой духовной! Яко трава посечена бысть, яко лоза виноградная с плодом к земле преклонился, и отъиде в вечная блаженства со ангелы ликовствовати[1735], и с лики праведных предстоит Святей Троицы. Уже к тому не печется о суетной многострастной плоти, и тебе уже неково чотками стегать, и не на ково поглядеть, как на лошадки поедет, и по головки неково погладить, — помнишь ли, как бывало?
Миленкой мой государь! В последнее увидился с ним, егда причастил ево.
Да пускай! Богу надобно та! И ты не болно о нем кручинься. Хорошо, право Христос изволил: явно разумеем, яко Царствию Небесному достоин. Хотя бы и всех нас побрал, гораздо бы изрядно! С Феодором там себе у Христа ликовствуют[1736], — сподобил их Бог, — а мы еще не вемы, как до берега доберемся.
Поминаешь ли Феодора, не сердитуеш ли на него? Поминай, су, Бога для, не сердитуй! Он не болно пред вами виноват был, — обо всем мне пред смертию, покойник, писал. Стала, де, ты скупа быть, не стала милостыни творить и им де, на дорогу ничево не дала, и с Москвы от твоей изгони[1737] съехал и кое-што сказывал. Да уже Бог вас простит! Нечево старова поминать: меня не слушала, как я говорил, а после пеняешь мне. Да што на тебя и дивить! У бабы волосы долги, а ум короток.
Ну, прости ж меня, а тебя Бог простит во всем. Мучтеся за Христа хорошенко, не оглядывайтеся назад.
Спаси Бог, денег ты жене моей и кое-что послала да мужик ничево не отдал, ни полушки, передним[1738]. Пускай ево! Не до денег нам ныне. У тебя и болши нашева заводов[1739] было, да отняли же. Да добро так! Благодарите же Бога, миленкие светы мои, не тужите о безделицах века сего.
Ну, и тово полна — побоярила! Надобе попасть в небесное боярство.
Мир вам, Евдокеи и Феодоре, и всем благословения. Заплатите же сему за труды принесшему.
Многогрешный инок Епифаний, пустынник честныя обители Соловецкия, в темнице, яко во гробе себя, Бога моля, благословения приписал. О, светы мои, новые исповедницы Христовы! Потерпим мало да великая восприимем!
Книга иноке Феодоре, а по-мирски бояроне, с сестрами.
«Херувимом подобящеся отроцы, в пещи ликовствоваху, вопиюще: „Благословен еси, Боже, яко истинною и судом навел еси сый вся грех ради наших, препетый и препрославленный во веки вся”»[1740].
Молитвами святых отец наших, господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас. Аминь.
Херувимы многоочитыя, серафими шестокрилни, воеводы огнепалныя, воинство небесных сил, тричисленная единица трисоставнаго Божества, раби вернии: Феодора в Евдокеи, Евдокея в Феодоре и Мария в Феодоре и Евдокеи! Чюдной состав — по образу Святыя Троица, яко вселенстии учителие: Василий, и Григорий, и Иоанн Златоустый[1741]! Феодора — огненный ум Афанасия Александрскаго[1742], православяи насаждь учения, злославия терние изсекла еси, умножила семя веры одождением духа. Преподобная, по Троицы поборница великая, княгиня Евдокея Прокопьевна, свет трисиянный, вселивийся в душу твою, сосуд избран показа тя, преблаженная, светло проповеда Троицу пресущную и безначалную. Лоза преподобия и стебль страдания, цвет священия и плод богоданен, верным присноцветущая даровася, но яко мучеником сликовна[1743], Мария Герасимовна, со страждущими с тобою взываше: «Ты еси, Христе, мучеником светлое радование». Старец, раб вашего преподобия, поклоняюся главою грешною за посещение, яко простроста беседу доволную и напоили мя водою животекущею. Зело, зело углубили кладезь учения своего о Господе, а ужа[1744] моя кратка, досягнути немощно, присенно[1745] и прикровенно во ином месте течения воды.
Понуждаете мя молитися, чтобы дал Бог терпение и любовь и покорение, безлобие и воздержания, безгневие и терпение, и послушание. И я о сем в души своей колеблюся: нет ли в вас между собою ропоту[1746]? Боюся и трепещу навета дияволя. Евдокея Прокопьевна! Худо, свет моя, неблагодарение! Мария Герасимовна! Чево у вас не бывало преже сего, ныне ли чести искать или о нужной пищи ропотить[1747]? В мимошедшее времена и рабичища слаще тово ели у вас, чем вы ныне питаетеся; а в пустошном[1748] сем — толково ропот и безсоветие.
Увы мне, грешному! Ей, слезам достойно есть: у меня здесь диявол от десных ссору положил, — в догматах считалися, да и разбилися. Молодой щенок, Федор дьякон[1749], сын духовной мне, учал блудить над старыми книгами и о Святей Троице предкнулся[1750], и о Христове, во ад сошествии, и о иных, догматствуя по-никониянски, нелепотно. В книге моей написано и послано к вам[1751] о Господе. Аз же, не утерпев безумию его, и слышати не мог хулы на Господа Бога моего, отрезал его от себя и положил под клятовою, не ради внешних досад, — ни, никако же, — но ради безстудства его на Бога и хулы на старых книг. Буди он проклят, враг Божий!
А у вас, светы мои, какое догматство между собою: Женской быть, одно говори: «Как в старопечатных книгах напечатано, так я держю и верую, с тем и умираю!» Да молитву Исусову грызи, да и все тут. А о пищи и питии, и о чести века сего что роптать? Бросили вы сие, плюнте уже на все! Наудачю ведь говорю. Аль и нет у вас тово, милостию Христа, Бога моего, и заступлением пречистыя Владычицы нашея, Богородицы, помощницы нашей, света?
А ты, друг мой головной[1752], пожалуй, Господа ради, на себе притирай[1753]. Ты уже мертвец, отреклася всего; а оне еще, горемыки, имут сердца своя к супружеству и ко птенцам. Мочно нам знать, яко скорбь их томит. Я и мужик, а всяко живет. У меня в домишку девка-рабичищо робенка родила, иныя говорят, Прокопей, сын мой, привалял; а Прокопей божится и запирается. В летах детина, недивно и ему привалять! Да сие мне скорбно, яко покаяния не могу получить. В ыную пору совесть разсвирепеет, хощу анафеме, предать и молить Владыку, да послет беса и умучит его, яко древле в Коринфах соблудившаго с мачехою. И паки посужю, как бы самому в напасть не впасть: аще толко не он, так горе мне будет тогда, мученика казни предам.
Увы, Феодора Прокопьевна, мати моя! Утеснися душа моя отвсюду грех ради моих. Молися, молися крепко, молися Господа ради о мне! А я уже и не знаю, как живу в горести ума моего; не помню иное в печалех, как день, как нощь преходят у меня. Ох, ох, ох души, отвсюду утеснившейся моей!
Евдокея да Марья оханье прислали ко мне[1754], а у меня и своего много! Глядел, глядел в ваше рукописание-то, огорчилася утроба, я ударился о землю: «Владыко! Соблюди, — реку, — их во имя твое, и меня, грешнаго, за молитв их спаси! Кому помощи, аще не ты?»
А ты говоришь иную суторщину[1755]: «Взойду ль, де, я тебе на ум-от когда? Болшо, де, ты меня забыл». Я тебя избранил в те поры, — прости Бога ради! «Вот, — реку, — она во сне брусит[1756], и слушать нечево! Разве, — реку, — сама забываешь меня?»
А что, петь, о Иване-то болно сокрушаешься[1757]? «Главы, главы не сохранил!» Полно, су, плюскать[1758]-то Христа для! «Главы не сохранил!» Как поразсудить то дело твое, ино ужас возмет! Как то, надежа-свет, Христос изволил! То бы по-твоему добро, как бы на лошадях те бес тебя ездить стал, да баб те воровать? Привели бы оне на вся, ругаяся тебе! И Христа бы отрекъся, как и оне ж! А то дорогое дело — по-новому робенка причастили! Великая беда, куцы! Он и не знает, не ведает в печалех в то время, что над ним кудесили, блядины оне дети, и со всем умыслом своим. У Спаса-света правда будет на Суде! Толко бы он ево, надежа-свет, не возлюбил, и он бы ево в такую нужную пору не взял к себе. Я благодарю Бога о нем, — причастил я ево, помню, довлеет ему сие веки веком, не истлела в нем благодать! Я на твое плюсканье не гляжю: тебе ты таки всяк исповедник! Ох, матка Божия, не по Федосьину хотению делается! Плач-ко ты о себе болши, а о нем, слава Христу, и без твоих возгрей[1759]!
А што? Горе уж от безумия твоего стало мне! Есть о нем плачющих те. Иной и один воздохнет, ино адом потрясет; хотя бы и впрям осужден был, ино выпустят. А то за что ево осудит? В муках скончался, робя! Григорей о Трояне, о мучители, помолился — ино отдали[1760]. Сказал же ему Христос: «Опять, де, не моли мне о таковых, не стужай», а однако-таки отдал, милостивый Бог. А Иван не мучитель был, сам, покойник, мучился и света не видал вся дни жития своего. Да собаки опоганили при смерти, так у матушки и брюхо заболело: «Охти мне, сына опоганили! Во ад угодил!»
Не угодил, не суетися! Для тебя так попущено, чтоб ты не вознеслась! Блюдися себе возношения, инока-схимница! Дорога ты, что в черницы те попала, грязь худая! А хто ты? Не Феодосья ли девица преподобномученица[1761]? Еще не дошла до тое версты[1762]!
Ну, полно бранится! Прости, согрешил. Не кручинься о Иване, так и бранить не стану.
На тебя глядя, и Евдокия кручинится о своих робятах. Да молоть[1763] ли правда? Евдокеи то, миленкой, тяжко: то, су, и есть мужеское и девическое дело, чтобы в грехи не ввалились без приятеля. А батюшко[1764] по-за воронами охочь, знаю я ево, да что ж делать?
Прокопьевна, миленкая, положим упование на Христа и пречистую Богородицу, света. Она детей наших не покинет. Евдокея Прокопьевна! Авось бы ты умерла, ведь бы им жить же без тебя? Ну, да станем Христу докучать: он управит их к себе, Создатель наш.
Марья Герасимовна! Не пререкуйте[1765] же вы пред старицею-то с Евдокиею: она ведь ангельский чин содержит, а вы простые бабы, грех вам пред нею пререковать. Да, чаю, то у вас и нет тово о Христе, надеюся на Господа, яко даст вам Бог терпение и долгодушество, и кротость, и повиновение, и любовь. А что ты о Акинфье печалуешъся? Вели ему пострищись, да и ты постригися, да прямою дорогою ко Христу побредите неоглядъкою, а затем — как вас Христос наставит. Мир ему благословение, свету моему Ивановичи), и всем благословение, любящим вас.
Евдокея Прокопьевна! Чаю, уж великонки детушки те у тебя, светы мои! Да что ж делать? Не болно кручинься о них: Бог о всяком человеке промышляет.
Ну, простите же, светы мои, сердечныя друзья, простите, государыни мои, простите же Бога для!
Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!
Мати честная и преподобная Феодора! Прости мя, грешнаго, елика согреших словом и делом, и помышлением! Прости же, оскорбил[1766] тебя, прости, государыня моя! Ну, прости же, старица! Тово для не кручинься о Иване; еще и не так стану бранить, будет не престанешь сетовать. Чем было тем не велеть сетовать, а она сама кручинится!
А Меланью[1767] ту твою ведь я знаю, что она доброй человек, да пускай не розвешивает ушей стадо то Христово крепко пасет, как побраню. Ведь я не сердит на нея, — чаю, знаешь ты меня. Оне мне и малины прислали, радеют, миленкие. А мне, петь, су, своих как покинуть? Надобе друг друга жюрить, как бы лутчи. Я браню ея, а она благословения просит. Видишь ли, совесть та в ней хороша какова? Полно уж мне ея искушать. Попроси у ней мне благословения: прощается, де, пред тобою протопоп. Да вели ей ко мне отписнуть рукою своею что-нибудь.
Ну, прости же и ты меня и молися Бога для о мне. Я ведь надеюся на молитвы те ваши.
Посем мир вам и благословение, и по поклонцу рядом всем. И Устине-старице с побратимом мир и благословение. Терпите, светы мои, о Христе.
Многогрешный инок Епифаний, милости у Христа Бога прося, а ваши святыя молитвы в помощь себе призывая, благословение вам Христово приписал. Не забывайте нас, светы, новые исповедницы, во святых своих молитвах.
Месяца ноября во второй день, сказание отчасти о доблести, и мужества, и изящном страдании, терпении — свидетельство — благоверныя княгини Феодосии Прокофьевны Морозовы ипреподобномученицы, нареченныя во инокинях схимницы Феодоры[1769].
В лето ... отступника християнскаго[1770], Быша три исповедницы, жены — болярони: Глебовская жена Ивановича Морозова Федосья Прокопьевна, во инокинях Феодора-схимница, и сестра ей бе, нарицаемая княиня Урусова, Евдокея Прокопьевна, с ними же дворянская жена Акинфея Ивановича Данилова Мария Герасимовна. Беша бо Феодосья и Евдокея дщери мне духовныя, иместа бо от юности житие воздержное и на всяк день пение церковное и келейное правило. Прилежаще бо Федосья и книжному чтению и черплюще глубину разума от источника словес евангельских и апостольских. Бысть же жена веселообразная и любовная.
Многими дньми со мною беседующе и разсуждающе о душевном спасении. От уст бо ея аз, грешный протопоп, яко меда насыщашеся. Глаголаше бо благообразная ко мне словеса утешительная, ношаше бо на себе тайно под ризами власяницу белых власов вязеную, безрукавую, да же не познают человецы внешнии[1771]. И, таяшесь, глаголюще: «Не люблю я, батюшко, егда кто осмотрит[1772] на мне. Уразумела[1773], де, на мне сноха моя, Анна Ильична[1774], Борисовская жена Ивановича Морозова. И аз, де, батюшко, ту волосяницу и скинула, да потаемне тое зделала. Благослови, де, до смерти носить! Вдова, де, я молодая[1775] после мужа своего, государя, осталася, пускай, де, тело свое умучю постом, и жаждею и прочим оскорблением[1776]. И в девках, де, батюшко, любила Богу молитися, кольми же во вдовах подобает прилежати о души, вещи безсмертней, вся, де, века сего суета тленна и временна, преходит бо мир сей и слава его. Едина, де, мне печаль: сын Иван Глебовичь молод бе, токмо лет в четырнатцеть; аще бы ево женила, тогда бы и, вся презрев, в тихое пристанище уклонилася». О свет моя, чево искала, то и получила от Христа!
Бысть же в дому ея имения на двесте тысящ или на польтретьи, и християнства за нею осмь тысящей, рабов и рабыней сто не одно, близость под царицею[1777] — в четвертых бояронях[1778]. Печаше бо ся о домовном разсуждении и о християнском исправлении, мало сна приимаше и на правило упражняшеся, прилежаше бо в нощи коленному преклонению. И слезы в молитве, яко струи исхождаху изо очей ея. Пред очима человеческима ляжет почивати на перинах мяхких под покрывали драгоценными, тайно же снидет на рогозиницу[1779] и, мало уснув, по обычаю исправляше правило. В банях бо тело свое не парила, токмо месячную нужду омываше водою теплою. Ризы же ношаше в доми з заплатами и вшами исполненны, и пряслице[1780] прилежаше, нитки делая. Бывало, сижю с нею и книгу чту[1781], а она прядет и слушает, или отписки девы пред нею чтут, а она прядет и приказывает, как девице грамота в вотчину писать. И нитки — свои труды — ночью по улицам побредет да нищим дает. А иное — рубах нашьет и делит, а иное — денег мешок возьмет и роздаст сама, ходя по кресцам[1782], треть бо имения своего нищим отдая. Подробну же добродетели ея недостанет ми лето повествовати: сосуд избранный видеша очи мои!
Бысть же в Петров день пожар великий в Москве[1783], и приближающься огнь ко двору ея; аз бо замедлив в дому Анны Петровны Милославские[1784], добра же ко мне покойница была. Егда бо приидох к Феодосье в дом, и двое нас, отшед, тайно молебствовали. Быша бо слезы от очию ея, яко река, воздыхание бо утробы ея, яко пучина морьская колебашеся, глас же тонкий изо уст ея гортанный исхождаше, яко аггельский: «Увы! — глаголаше, — Боже, милостив буди мне, грешнице!» и поразится о мост[1785] каменной, яко изверг[1786] некий, плакавше. Чюдно бе видимое: отвратило пламя огненное от дому ея, усрамився, молитвы ея сокрушенныя; обыде и пожже вся окрест дому ея, а за молитв ея и прочих не вредило тут. Аз же тому бысть самовидец сам, и паче слуха видения[1787]: моя молитва при ней, яко дым, ея же изо уст, яко пламя, восхождаше на небо.
Еще же она, блаженная вдова, имела пред враты своими нища клосна[1788] и раслабленна. Устроила ему келейцу, и верная ея Анна Амосова[1789] покоила его, яко матери чадо свое, и гнойные его ризы измываху, и облачаху в понявы[1790] мяхкие. Сама же по вся нощи от него благословение приемлюще, рабыня же не отлучашеся от нищаго по вся времена.
Егда же разсвирепела буря никониянская и сослали меня паки с Москвы на Мезень во отоки акиянские, она же, Феодосья, прилежаше о благочестии и бравшеся[1791] с еретики мужественне, собираше бо други моя тайно в келью к преждереченному нищему Феодоту Стефанову и писавше выписки[1792] на ересь никониянскую, готовляше бо, ожидающе собора праваго. И уразумевше бо сродники ея Ртищевы, и наустиша холопей ея воровским умыслом, и оклевещут ю ко царю. Царь же, лаская[1793] ея, присылал к ней ближних своих — Иякима архимарита, патреарха нынешняго[1794], развращая ея от правоверия. Она же глагола мужественно: «Аще, де, и умру, — не предам благоверия! Из-детска бо обыкла почитать Сына Божия и Богородицу, и слагаю персты по преданию святых отец, и книги держю старыя, нововводная же вами — вся отмещу и проклинаю вся! Аще, де, вера наша старая неправа суть, но якоже есть права и истинна, яко солнце на поднебесной блещащеся. Скажите царю Алексею: «Почто, де, отец твой, царь Михайло так веровал, якоже и мы? Аще я достойна озлоблению[1795], — извергни тело отцово из гроба и предай его, проклявше, псом на снедь. Я, де, и тогда не послушаю!» Посланницы же возвратишася вспять и поведавше царю, яже от нея слышавше. Он же повеле, ей з двора не сьезжать и отнял лутчие вотчины — две тысящи християн. А холопи в приказе клевещут на ню, яко блудит и робят родит, и со осужденным Аввакумом водится. Он, де, ея научил противитися царю.
Потом приехал в дом к ней сродник ея, Феодор Ртищев[1796], шиш[1797] антихристов, и, лаская, глаголаше: «Сестрица, потешь царя тово и прекрестися тремя перстами, а втайне, как хощешь, так и твори. И тогда отдаст царь холопей и вотчины твоя». Она же смалодушничала, обещалася трема персты прекреститися. Царь же на радостях повеле, ей вся отдать. Она же по приятии трех перъст разболевся болезнию и дни с три бысть вне ума и разслабленна. Таже образумяся, прокляла паки ересь никониянскую и прекрестилася истинным святым сложением, и оздравела, и паки утвердился крепче и перваго.
Таже паки меня с Мезени взяли, протопопа Аввакума. Аз же, приехав, втай с нею две нощи сидел, несытно говорили, како постражем за истинну и аще и смерть приимем — друга друга не выдадим. Потом пришел я в церковь соборную и ста пред митрополитом Павликом, показуяся, яко самоволне на муку приидох. Феодосья же о мне, моляшеся, да даст ми ся слово ко отверзению устом моим. Аз же за молитв ея пылко говорю, яко дивитися и ужасатися врагом Божиим и нашим наветникам.
И так и сяк, сослали меня в Боровеск, в Пафнутьев монастырь. Она же за мною прислала ми потребная. И, держав мя десять недель, паки возвратили в Москву. Она же со мною не видалась, но приказывала: «Ведаю, де, я хотят тебя стричь и проклинать. Обличай, де, их з дерзновением, на соборище том, де, я буду и сама». И я таки, бедной, за молитв ея столько напел, сколько было надобе. Потом сослали на Угрешу меня за крепостию велиею. Она же и туда потребная присылаше ми. Потом перевезли паки в Пафнутьев монастырь. Она же потребная присылаше ми и грамотки. Потом паки мя в Москву ввезли. Она же, яко Фекла Павла ищущи[1798], — увы мне, окаянному! — и обрете мя[1799], притече во юзилище[1800] ко мне, и по многим времянам беседовахом. И иных с собою привождаше, утвержая на подвиги. И всех их исповедал во юзилище: ея и Евдокею, и Иванушка, и Анну, и Неонилу, и Феодора[1801], и святаго комкания[1802] сподобил их. Она же в пять недель мало не всегда жила у меня, словом Божиим укреплялся. Иногда и обедали с Евдокеею со мною во юзилище, утешая меня, яко изверга[1803].
Егда же я взят бысть палестинскими[1804], и преселиша мя на горы Воробьевы с Лазарем и со старцем Епифанием, и бысть крепко[1805] там, невозможно видетися. Она же умыслила — чином, по-боярскому в коретах ездила, — бытто смотрит пустыни Никоновы, и, назад поедучи, заехала на Воробьевы ко мне, и, будучи против избы, где меня держат, ис кореты кричит, едучи: «Благослови, благослови!» А сама бытто смеется, а слезы текут. Потом же так и сяк, ввезли мя паки в Москву на подворье Никольское. Она же по-много прихождаше ко вратом двора того и стерегущим воином моляшеся, насилу обрела такова сотника, яко пустил на двор ея. Она же, прибежав к окну моему, благодарит Христа, яко сподобил Бог видетися, и денег мне на братью дала. Да паки, ко вратом приходя, плакивала. Да и только видания.
Потом меня в Пустозерье свезли, и писанием возвещахуся. Она же после меня бродила по юзилищам, идеже мучатся мученики. Потом тайно и постриглась, видевше, яко зверь ища конца ея.
Егда же время приспе, женскую немощь отложше мужескую мудрость восприемше, и на муки пошла, Христа ради мучитися. Зверь бо, яко лукавый лис, восхитил[1806] ю из дому[1807] и предал за приставство[1808] воинству, безчестя и волоча на чепях, яко лва оковану. И сестру ея Евдокею княгиню так же, мучиша обеих на чепях без милосердия. К ним же последи присовокупиша и Марию Герасимовну, и бысть троица святая, непорочная.
По смотрению же Божию скоро преставися Федосьин сын единородный, Иван Глебовичь[1809] и вся вотчины и домовная Быша в разграблении. Она же вся, яко уметы[1810], вменила ради Сына Божия. У Евдокеи же княгини преставися дочь во время ея мучения. И еще трое деточек[1811] осталося со отцем своим, с князь Петром Урусовым. Писала из своея темницы в темницу ко мне, зело о них печаловаше, еже бы во православии скончалися. Токмо воздыхает и охает: «Ох, батюшко! Ох, свет мой! Помолись о детушках моих, ничтоже мя так, якоже дети, крушат. Помолися, свет! Помолися, батюшко!», да тоже, да тоже одно говорит — целой столбец, и другая — целой же столбец, и третья тако же. Ковыряли руками своими последьнее покаяние. И рукава прислали рубах своих от чепей с ошейников, железом истертые. А с Марьины шеи полотенцо[1812] железное же. Аз же, яко дар освящен, восприях и облобызах, кадилом кадя яко драго сокровище, покропляя слезами горкими.
Егда же оне Быша в Москве, тогда и на соборище водили их. Говорит мне: «В сей рубахе была, батюшко, на соборе я, и по многом прении последним запечатала: «Все, де, вы еретики, власти, от перваго и до последняго! Разделите между собою глаголы моя!». Тако же и Евдокея и Мария, не яко жены, но яко мужие, обличиша безбожнаго июдеянина. И Быша все три на пытке пытаны, и руки ломаны, Мария же по хрепту биена бысть немилостиво. И приступи к ним, вопрошая, верной Ларион, Иванов сын[1813]: «Еще ли веруете во Христа распятаго? И како персты слагаете, покажите ми!» Оне же едиными усты все трое исповедаху: «За отеческое готовы умрети! Аще и умрем, не предадим благоверия! Отъята буди рука наша — да вечно ликовъствует, такоже и нога— да во Царствии веселится, еще же и глава — да венцы вечными увяземся. Аще и все тело огню предашь — и мы хлеб сладок Святой Троицы испечемся». Таже свезоша их в Боровеск, на мое отечество[1814], на место мученное, идеже святии мучатся, и устроиша ...[1815] звезда утренняя, зело рано возсиявающая! Увы, увы, чада моя прелюбезная! Увы, други моя сердечныя! Кто подобен вам на сем свете, разве в будущем святии ангели! Увы, светы мои, кому уподоблю вас? Подобии есте магниту каменю, влекущу к естеству своему всяко железное. Тако же и вы своим страданием влекуще всяку душу железную в древнее православие. Исше трава, и цвет ея отпаде, глагол же Господень пребывает во веки. Увы мне, увы мне, печаль и радость моя, всажденная три каменя в небо церковное и на поднебесной блещащеся! Аще телеса ваша и обесчещена[1816] но душа ваша в лоне Авраама, и Исаака, и Иякова.
Увы мне, осиротевшему! Оставиша мя чада зверям на снедение! Молите милостиваго Бога, да и меня не лишит части избранных своих! Увы, детоньки, скончавшияся в преисподних земли! Яко Давыд вопию о Сауле царе[1817]: «Горы Гельвульския, пролиявшия кровь любимых моих, да не снидет на вас дождь, ниже излиется роса небесная, ниже воспоет на вас птица воздушная, яко пожерли телеса моих возлюбленных!» Увы, светы мои, зерна пшеничная, зашедшия под землю, яко в весну прозябшия, на воскресение светло усрящу[1818] вас! Кто даст главе моей воду и источник слез, да плачю другов моих?
Увы, увы, чада моя! Никтоже смеет испросити у никониян безбожных телеса ваша блаженная, бездушна, мертва, уязвенна, поношеньми стреляема, паче же в рогожи оберченна! Увы, увы, птенцы мои, вижю ваша уста безгласна! Целую вы, к себе приложивши, плачющи и облобызающи! Не терплю, чада, бездушных вас видети, очи ваши угаснувший в дольних[1819] земли, их же прежде зрях, яко красны, добротою сияюща, ныне же очи ваши смежены, и устне недвижимы.
Оле, чюдо! О преславное! Ужаснися небо и да подвижатся основания земли: се убо три юницы непорочныя в мертвых вменяются, и в безчестном худом гробе полагаются, имже весь мир не точен бысть. Соберитеся, рустии сынове, соберитеся девы и матери, рыдайте горце и плачите со мною вкупе другое моих соборным плачем и воскликнем ко Господу: «Милостив буди нам, Господи! Приими от нас отшедших к тебе сих души раб своих, пожерших телеса их псами колитвенными[1820]! Милостив буди нам, Господи! Упокой душа их в недрех
Авраама, и Исаака, и Иякова! И учини духи их, идеже присещает свет лица твоего[1821]! Видя виждь, Владыко, смерти их нужныя[1822] и напрасныя[1823] и безгодныя! Воздаждь врагом нашим по делом их[1824] и по лукавъству начинания их! С пророком вопию: воздаждь воздаяние их им, разориши их, и не созиждеши их! Благословен буди, Господи, во веки, аминь».
По благословению отца моего старца Епифания писано моею рукою грешною, протопопа Аввакума, и аще что реченно просто, и вы, Господа ради, чтущии и слышащии, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природной язык, виршами филосовскими не обык речи красит, понеже не словес красных Бог слушает, но дел наших хощет. И Павел пишет: «Аще языки человеческими глаголю и ангельскими, любви же не имам — ничтоже есм[1825].
Вот, что много разсуждать: не латинъским языком, ни греческим, ни еврейским, ни же иным коим ищет от нас гово́рь[1826] Господь, но любви с прочими добродетельми хощет; того ради я и не брегу о красноречии и не уничижаю своего языка русскаго. Ну, простите же меня, грешнаго, а вас всех, рабов Христовых, Бог простит и благословит. Аминь.