[2x10] великие пустоши

Когда пространство извернулось и они оказались на озере, там был обычный летний день — тихий и жаркий. По небу быстро бежало облако, и вода была зеленой от отражающихся гор. Все было как всегда, но Мирддин вдруг резко зашипел, как от боли, и начал тереть глаза основанием ладони.

Нимуэ попыталась его обнять, Мирддин взглянул на нее, лицо его исказилось, в глазах мелькнула паника, он отшатнулся и мгновенно закрылся на максимум — как в стеклянный кокон.

— Что случилось? — спросила Нимуэ.

— Это… человек во мне. Слишком много для него. Для меня. Для него. Ччерт. — Мирддин сел на землю и уставился в воздух перед собой. По его лицу бежали мгновенные сполохи выражений — радость, отчаяние, гнев, нежность, обида, злость — будто кто-то очень быстро крутил проектор — а взгляд с неподвижной точкой был будто отдельно.

Нимуэ не знала, что это значит. Она села рядом.

— Может быть, тебе стоит в Каэр-Динен? — предложила она.

Мирддин мотнул головой и закусил губу.

— Нет. Я там буду «человек среди дану». Как «дану среди людей» в Камелоте. Не хочу. Хватит с меня людей.

Мирддин вскочил и прошелся по поляне. Потом остановился у сосны и замер, уперевшись вытянутой рукой в ствол. Пальцы заскребли по рыжеватой коре, по стволу поползло угольное пятно, иглы пожелтели и опали. Дерево помертвело и стало черным, как одно из тех, в его видениях. Мирддин покачал в горсти собранную энергию и досадливо сбросил ее в Аннуин. Поднял голову и посмотрел на черные ветви, врезанные в синее небо.

— Я даже не человек! Почему я чувствую себя обязанным ненавидеть… все это? Будто я предаю человечество, когда стою здесь. Когда касаюсь тебя. Когда вдыхаю этот воздух.

— Ты не можешь предать людей, если ты не человек.

Мирддин облокотился спиной о ствол и сунул руки в карманы.

— Ни для кого из людей.

— Как это влияет на факты?

Мирддин тяжело вздохнул:

— Наверное, никак.

Нимуэ помолчала.

— Авалон — дарованная земля. Ее нельзя заслужить или заработать. Ее можно только принять в дар. Или не принять.

— Это нечестно.

— Тварный мир не имеет никакого отношения к честности.

— Да знаю я! — огрызнулся Мирддин. Он провел рукой по лбу. — Прости. Я все понимаю. Только это не помогает. — Он зажмурился и уперся затылком в ствол. — Я создал Эмриса Виллта, и я его уничтожил, а теперь он будто мстит мне… из своей несуществующей могилы. Это как… как смотреть через забрало. Ты знаешь, что можно по-другому, помнишь это умом, но не видишь. Я создал его собой, из себя, как инструмент, он не мог выйти никаким другим… но я много отнял у него. Если бы он был живым человеком и если бы он знал, что кто-то сделал такое с его судьбой осознанно — он был бы вправе меня ненавидеть, понимаешь?

— Нет, — сказала Нимуэ.

Мирддин резко вдохнул и выдохнул:

— Мне нужно было, чтобы он подвергал все сомнению — поэтому я окружил его теми, кому нельзя доверять. Мне нужно было, чтоб он полагался только на разум — поэтому я сделал так, чтоб он не мог доверять чувствам. Мне нужно было, чтоб он умел владеть собой — и я сделал его одержимым страстями, чтобы он мог их преодолевать. Мне нужно было, чтоб он был стойким и бесстрашным — и я дал ему безумие, как врага, с которым он всегда должен сражаться. И я дал ему ум и гордость, и затем выпустил к людям, чтобы он сказал им то, что я не могу. Потому что я знаю то, что я знаю, благодаря Жажде, и Авалону, и тебе, а для человека это невозможно. И я отобрал у него все, что могло бы быть похоже на Жажду, и Авалон, и… — он осекся и продолжил, — и тебя. Он не знал, что потерял что-то, но так и не смог простить миру своей потери. А я… я привык смотреть на все, как смотрит он, и не знаю, как вернуть все обратно. Я думал, что убью его — и все закончится. А оно не заканчивается.

— Почему тебе не посчитать его как музыку? Как танец? Ты делаешь их собой и из себя, но они прекращаются, когда ты останавливаешься.

— Не знаю, — сказал Мирддин. — Не могу. Если бы я просто его придумал… — сказал он с тоской. — Но так бывает. Такие люди бывают. Они живут, и умирают, и они несчастливы. Безо всякого смысла, безо всякой своей вины, просто потому, что так прошел разлом у них внутри. — Он прикрыл веки. — Если бы кроме этого ничего не было, это было бы… по крайней мере, последовательно. Но есть Авалон, есть ты, и есть… другие люди, и я помню, что я видел во время Жажды. И это так… несправедливо много. Несправедливо хорошо. И надо либо согласиться, что ты — часть этой несправедливости, часть этого порядка вещей, что ты поддерживаешь этот… абсурд самим своим существованием. Или уничтожить все, что тебе дорого и умереть.

— Дух бессмертен. Ты не сможешь умереть, — сказала Нимуэ. — До конца света, во всяком случае.

Мирддин скривился:

— Какое счастье.

— И ты не можешь уничтожить меня или Авалон. Но ты можешь добиться изгнания. Эффект будет примерно тот же.

Мирддин фыркнул.

— Для протокола — если я хочу что-то сделать, это не значит, что я намереваюсь что-то делать. И эффект будет не тот же. Я всегда буду знать, что Авалон возможен. Что ты возможна. И даже если я не буду знать — знание все равно сохранится, потому что из Аннуина не стирается ничего. Сам принцип не изменится.

Нимуэ молча обошла сосну и приложила ладонь к коре. Образ дерева еще не успел раствориться в Аннуине. Она прикрыла глаза, ощущая, как жизнь бежит из глубин земли, по корням, по стволу, по сучьям вверх. Повела плечами, расправляя крону, пошевелила пальцами, топорща иглы. Ей нужна была здесь эта сосна в любом случае.

— Извини за дерево, — глухо сказал Мирддин.

Нимуэ пожала плечами:

— Я так понимаю, это человеческая традиция. Разозлился — найди ближайшую смоковницу и прокляни ее.

Мирддин хмыкнул.

Нимуэ посмотрела на угольный след на своей руке. Он хранил неразборчивое эхо горечи — Мирддин пытался сбросить принесенное из Камелота.

— Когда Вран убивает, или уничтожает, или разрушает что-то — для него это сражение, — задумчиво произнесла Нимуэ. — Он чувствует себя победителем и радуется. Он убивает, чтобы защитить. Когда Эйрмид убивает, или уничтожает, или разрушает что-то — она танцует. Для нее «сделать живое мертвым» и «сделать мертвое живым», разрушение и созидание — это две грани одного и того же, их невозможно разделить. Она уничтожает, чтобы создать. Когда я убиваю, или уничтожаю, или разрушаю — я делаю это, чтобы сохранить то, что есть. Для поддержания равновесия. Олени не могут существовать без волков. А ты?

Мирддин изумленно воззрился на нее, моргнул и расхохотался — так, что на глазах выступили слезы.

— Боже мой, — наконец, выговорил Мирддин. Он протянул руку и провел по ее щеке. — Я совсем забыл, какие у вас в семействе… критерии.

Нимуэ повторила его жест.

— А для чего хочешь убивать ты?

Мирддин криво усмехнулся:

— Это просто. Чтобы не делать выбора.

Он поцеловал ее ладонь, отступил на шаг — и его поглотили Пустоши.


Здесь когда-то было море.

Теперь оно ушло, остались пологие дюны, рыжие от заката, скалы и длинная череда клювоголовых каменных стражей, застывших в позе бегуна на старте, вечно готовых ринуться сторону Атлантиды. Которой уже не было, потому что она сокрылась под волнами. Которых тоже уже не было, потому что море тоже ушло. Мирддин резко ощутил, как огромны Великие Пустоши. Память времени и пространства, прогибающаяся под сознанием. Нет, она тоже была конечна — как весь мир — но по сравнению с ним этим можно было пренебречь. Масштабы были несопоставимы. Камень, из которого были сложены статуи, покрывали полустертые временем иероглифы. Мирддин вскинул руку — каменный гигант задрожал. По граниту побежали трещины, разламывая изваяние. Посыпалась крошка, послышался треск и грохот — единственные звуки в пустом мире. К ногам Мирддина, взметнув тучу песка, рухнула отсеченная голова. Сокол Гора, равнодушно подумал Мирддин. Или его подобие.

Он уронил кулак. Разрушение не принесло ему облегчения. Справа череда статуй уходила за горизонт, и такая же череда уходила влево. Он мог бы уничтожить их все, но какой был в этом смысл? Время справилось бы (справится, справляется, уже справилось) и без него.

Мирддин отошел от груды обломков и лег на песок.

Воздух был сухой и неподвижный, холоднее в тени под красными дюнами и горячей на свету. Он казался составленным из невидимых блоков — так четко можно было ощутить переход. Слои не перемешивались. Мирддин был единственным движущимся объектом в этом пространстве. Красное солнце, разрезанное напополам чертой горизонта, стояло, не шевелясь. Противоположная сторона неба была пронзительно-синей. Сквозь синеву мерцали белые звезды, как проколы в ткани. Красное солнце и красные дюны; синее небо и синие тени; острые гребни дюн, красных с одной стороны и синих с другой. Тишина; пустота; графика. Очень красивый, застывший в мгновении идеального равновесия мир.

Он был эстетически совершенен, и в нем никого, никого, совсем никого не было. В этом было отдельное, внезапно острое наслаждение — знать, что тебе не надо держать формы (никакой формы), не держать лица (никакого лица), не совершать поступков, не просчитывать последствий. Не объяснять. Он вдруг понял, что может остаться здесь насовсем — вообще насовсем. Остаться наедине со своим гневом, со своим отчаянием, со своим безумием, со своим горем по несуществующему мертвому — и никто не сможет ему помешать. А потом наступит конец света, и мир прекратится, и он вместе с миром тоже.

Мирддин засмеялся.


Нимуэ, будто в первый раз, разглядывала Грозовую Башню, черную, как отполированный антрацит, похожую на птицу или ракету. Правое крыло плавной полупараболой сливалось с Башней примерно на двух третях высоты. В стеклянной поверхности отражались звезды в темном небе. Левое крыло, изогнутое черным лепестком, на поверхность выходило только треть — лаборатории матери находились, в основном, под землей. Узкая вертикальная полоска закатного неба отделяла корпус от тела Башни, и она казалась еще грознее. Косо срезанная вершина заострялась, и шпиль тонкой иглой вонзался в воздух. Нимуэ знала, что Башня создавалась как военный комплекс, не научный, но в действии ни разу не видела. И, надеялась, что и не увидит.

Она знала, что с другой стороны, скрытой сейчас от обзора, есть все то, что ей дорого, все, среди чего она выросла — водопад, летящий с обрыва, и сад камней, вид на горы из окна ее спальни, рассветы над вершинами, от которых всегда захватывало дух, как в первый раз — все осталось, как было. Но она впервые шла сюда по делу и шла в саму Грозовую Башню, туда, куда ей никогда не было доступа.

Нимуэ предпочла бы не ходить туда. У нее уже были ее собственные данные и данные с обсерватории Круга. Но они ей не нравились. Обсерватория Башни была точнее. Можно было бы не ходить. Можно было бы посчитать полученный ответ на универсальную погрешность или на неопытность в интерпретациях. И уж точно не пришлось бы впутывать Врана в свои дела. («Мне нужно в обсерваторию», — сказала Нимуэ. «У тебя есть допуск», — ответил Вран. — «Тебе нужна помощь?» — «Нет», — сказала Нимуэ. Вран покосился куда-то за пределы видимости. «Хорошо, — сказал он. — Меня не будет». Нимуэ очень надеялась, что ее облегчение было не очень заметным. Понятно было, что Вран все равно узнает — ей не хватило бы мастерства уничтожить записи — но, по крайней мере, это означало бы, что ей не нужно объясняться).

Она прошла по мосту над пропастью, и оказалась у входа. Приложила ладонь к стене. В гладкой поверхности распахнулся проход, и Нимуэ вошла.

Она ощутила взгляд Башни — древний, медленный, пристальный, будто дремлющий дракон приподнял тяжелое веко. Она шла по коридору и чувствовала обтекающую ее силу — огромную, опасную, снисходительно допускающую ее присутствие. Страшно ей не было. У Нимуэ был допуск, она знала, что находится в безопасности, что Грозовая Башня подчинится ей — ненамного, на волос, на полволоса. Но этого будет достаточно.

— В обсерваторию, — негромко приказала она, и пол ушел из-под ног, вознося ее на вершину.

Это было как балансировать на спине у левиафана, плывущего среди моря. Сила, наполнявшая Башню, была про разрушение и про власть, даваемую разрушением, но еще больше — про контроль над разрушением. Башня была инструмент — восхитительно мощный, восхитительно точный, способный погасить звезду и срезать травинку у порога, не задев остальных. Равнодушный и равный стихиям и ангелам в своем равнодушии. Но все-таки Башня служила Врану, а Вран служил Авалону (или Авалон служил ему).

Нимуэ оказалась в зале, круглом и пустом — не слишком большом, но с потолком, уходящим ввысь и теряющимся в тенях. Пол казался мраморным и холодил ступни. Посреди зала стояло единственное черное кресло с высокой спинкой. Нимуэ вдохнула, выдохнула и села. Кресло дрогнуло и сжалось, обхватывая ее. Нимуэ ощутила себя стоящей на острие луча, бьющего из земли.

«Я хочу знать, что с Мирддином Эмрисом»

Драконий глаз распахнулся, прошел сквозь нее и уперся в небо. Нимуэ ощутила себя линзой, вставленной в телескоп. Поток внимания, бьющий снизу, раскрылся, как цветок, образуя сферу, и расщепился на мириады лучей, ринувшихся на все стороны света. Драконий глаз опустил внутреннее веко — белесую защитную пленку — прикрывая неумелого оператора. Замелькали неразборчивые образы, сливающиеся в белый шум, от которого закладывало уши и перехватывало дыхание, как от резкого перепада высоты. Это было некомфортно, но придавало уверенности. Никакое знание и никакая информация не пропадают из Аннуина. Когда она поймет, что происходит — она будет знать, что делать.

Прожекторы, шарящие по одиннадцати измерениям, нашли свою цель, и сошлись в один.

«Смотри».

На мгновенье она увидела Пустоши — мертвый берег, синее небо, красные дюны, черные тени наискось, силуэт, простертый на песке, отделенный от всего мира стеной своего нежелания.

Она хотела позвать — но не успела. Башня нашла ответ, который искала Нимуэ, и он вонзился в нее, как отравленная стрела.

Мир жесток, несправедлив, бессмысленен и полон боли. Не существует красоты и истины, которые бы их оправдывали. Если такова цена красоты и истины — пусть их не будет.

И если так — пусть не будет ничего. Пусть не будет ничего!

Драконий глаз презрительно сомкнулся — левиафан нырнул, уходя под воду и сбрасывая седока, у которого не было права отдавать такие приказы. Башня отключилась. Нимуэ обнаружила, что сидит, сжавшись, на пустом троне. Перед ней на полу разливался по мрамору багровый отблеск — от красных дюн, выведенных на экраны вокруг.

Она боялась пошевелиться. Нехорошая, сладостная и ядовитая горечь разливалась изнутри. «Уничтожить все, что дорого, и умереть». С этим нельзя было управлять Башней, и это нельзя было нести на озеро, с этим невозможно было делать вообще ничего — с исступленной радостью человека, нашедшего способ своей смерти.

Невозможность принимать и невозможность отрицать, острая, невыносимая тоска по несуществующей справедливости. Странная, противоречащая самой себе смесь презрения и великодушия, замыкающая ярость и отчаяние на себя. То, что Мирддин пытался скрыть в своих мыслях и не смог объяснить словами. Она вспомнила его последний поцелуй — злой и короткий, пахнущий отчаяньем — и у нее заныло в горле.

Она уже встречала такое в Пустошах — осколки былых битв, духи титанов, богов и героев, запаянные в единственном мгновении отчаяния, горя или триумфа, навсегда слепые и глухие ко всему остальному.

Она теперь понимала этот выбор, но это было больно. Почему никто ее не предупредил, что это будет так больно?

С этим нужно было смириться. Нужно было встать, нужно было возвращаться, но она продолжала сидеть и смотреть неподвижным взглядом на пустыню с чередой красных дюн, в которой никого, никого, совсем никого не было

Неизвестно, сколько прошло времени. Невидимый дракон дремал, не обращая на нее внимания. Изображение, выведенное на стены вокруг, не менялось. Вдруг Нимуэ ощутила чье-то присутствие. Нимуэ инстинктивно вжалась в спинку, но это была Эйрмид.

Эйрмид окинула взглядом панораму и глянула на Нимуэ:

— Твой смертный.

Нимуэ кивнула.

Эйрмид простерла руку повелительным жестом — перед ней соткалась панель управления. Эйрмид возложила на нее ладонь и прищурилась чему-то невидимому.

— Ах, — наконец, произнесла она. — Какой хороший мальчик. Умница Гатта, отлично научил. Смотри, он на каждом этапе очень технично себя уводит отовсюду, где не может больше оставаться. И очень заботится, чтобы собой никого не повредить.

— Но не получается, — ровно сказала Нимуэ.

— И не получится. Это в принципе невозможно. Но попытка очень милая.

Нимуэ передернуло.

Эйрмид бросила на дочь быстрый взгляд:

— Ты не представляешь, сколько может наворотить человек, бегающий от своей смерти. А уж человек, желающий смерти и боящийся ее одновременно… — она цокнула языком.

— Я могу что-нибудь сделать? — спросила Нимуэ.

Эйрмид хмыкнула.

— Ну, ты можешь сказать Врану. Он может вынуть твоего Мирддина из Пустошей и шмякнуть тебе на порог, как мышь. Он такое любит… но людей со сломанной волей к жизни все равно хватает ненадолго, имей в виду. Они просто немедленно заходят на новый круг, и все начинается заново.

Нимуэ уткнулась лбом в колени.

— Значит, ничего, — тихо сказала Нимуэ. — Я обещала себе не стоять между Мирддином и его судьбой.

Эйрмид села на подлокотник, обняла дочь и молча поцеловала в лоб.

— С людьми… всегда так тяжело?

Эйрмид хмыкнула:

— С людьми тяжело. С духами, с дану, с ангелами не легче. А о Едином я вообще молчу.

Если это должно было утешать — это не утешало. Нимуэ ничего не ответила. Эйрмид вздохнула.

— Знаешь, как говорят люди? «Не зови никого счастливым, пока он не умер». Это была хорошая история. Даже если и короткая.

Нимуэ отстранилась и села, сложив руки на коленях.

— Я… понимала, что так будет, — ровным голосом сказала она. — Я только не думала, что выйдет так… быстро.

Эйрмид внимательно заглянула ей в лицо:

— Если бы этого опыта не было в твоей жизни — ты была бы беднее или богаче?

— Это очевидный ответ. Любой опыт ценен, — бесцветно ответила Нимуэ.

Эйрмид вздохнула.

— Он еще может вернуться. Но даже если он вернется — для тебя это будет одно и то же. Он не вернется таким, каким уходил.

— Я понимаю, — ровно сказала Нимуэ. — Мне интересно другое. Ты знаешь, как все устроено, и продолжаешь считать, что мир хорош. Как ты это делаешь?

Эйрмид печально улыбнулась.

— Мой способ тебе не подойдет.

Нимуэ протестующе вскинула голову.

— Я продала душу Единому за падение Атлантиды, — мягко сказала Эйрмид. — Это была часть сделки. С тех пор я не могу считать иначе.

— Ты так ее ненавидела?

— Я так ее любила. Я очень ее любила, но Атлантида должна была быть разрушена. Должна была быть уничтожена, пока она еще не полностью предала себя самое и пока не разрушила весь мир. Есть много вещей хуже смерти. Много, много вещей… — Эйрмид смотрела куда-то в прошлое.

— Что значит «продать душу»? — помолчав, спросила Нимуэ.

Эйрмид моргнула, отрываясь от воспоминаний.

— Это значит «чтобы достичь цели, ты необратимо меняешься. И никогда не сможешь вернуться обратно».

— А, — сказала Нимуэ.

Нужно было принимать решение. В кончиках пальцев еще отдавалось острое, безрадостное удовлетворение — «никого и ничего нет». Оно растекалось внутри, как яд под корой дерева, и ему нельзя было ничего противопоставить, и нельзя было оставить так, как есть, потому что никто не снимал с нее обязательств — было озеро и были Срединные земли, она несла ответ за них и не могла перестать. Но горечь парализовывала ее.

Нимуэ опустила веки и позвала Башню.

«Ты — Страж?»

Холодное драконье внимание сконцентрировалось на ней.

«Я наблюдаю. Я охраняю. Я уничтожаю».

«Что ты уничтожаешь?»

«То, что прикажут».

«У меня боль внутри. Сделай так, чтоб ее не было».

Драконий глаз мигнул. И все прошло.

Экран, в котором отражались Пустоши, моргнул и погас.

Эйрмид крепче сжала плечи дочери, но ничего не сказала.


Мирддин засыпал на песке, просыпался, опять засыпал, и ему снились крики, и взрывы, и огонь, падающий с неба, и огромное черное облако, вспухающее грибом на горизонте, и волна, встающая стеной до неба и застилающая все. Великий Потоп, гибель Атлантиды, сражения богов и титанов. Он видел бесчисленную армаду и ее предводителя, навеки спящих зачарованным сном в Пустошах; окаменевших исполинов, изломанных криком; титанов, брошенных на колени горем и запечатанных им в одном застывшем мгновении; нагую женщину, пляшущую на груде черепов в отблеске северного сияния. Нимуэ, подумал Мирддин. Женщина обернулась. Это была не она, но Мирддин проснулся с привкусом имени на губах. Оно что-то значило.

Он задумался, что бы это могло быть.

Потом поднялся и пошел в сторону моря.

Песок хрустел под ногами, и это был единственный звук, оставшийся во всем мире.

Следов за ним не оставалось.

Воля и намеренье, подумал Мирддин.

Он знал, что придет, если будет идти достаточно долго и не сворачивая.

Он понял, что приближается к цели, когда изменился воздух. Это был не запах; даже не тень запаха; просто появилось ощущение, что где-то далеко, за пределами зрения и восприятия, разомкнулась стеклянная колба.

Мирддин продолжал идти, пока, поднявшись на вершину какой-то из бесчисленных дюн, не увидел море.

Оно лежало внизу, темно-синее и распахнутое, и гребни волн, встающие и пропадающие вдалеке, были как дюны. Пена, белая и кружевная, с шипением откатывалась на берег и отбегала, и там, откуда она откатилась, песок блестел, как темное зеркало.

Мирддин спустился по дюне вниз, и вошел в воду. Вода холодила и была соленой.

Он положил ладонь на поверхность волны и позвал.

Ответа не было.

Он позвал всеми именами, которые помнил.

Ответа все равно не было.

Он немного отплыл от берега, попытался нырнуть, но ему не удалось достать до дна. Под водой было сумрачно и не было ни рыб, ни кораллов.

Он вдруг понял, что в море, как в пустыне, кроме него нет никого. Что он — единственное живое существо до самого дна этого бесконечного океана. Он лег на волны и стал смотреть на небо, подсвеченное разделенным пополам солнцем. Было бы лучше, если бы в этом море было еще что-то живое. Даже необязательно разумное или осмысленное. Он подумал, что динамическое равновесие интересней статического, и что, конечно, если бы ввести фактор случайности… неизвестно, к чему это бы привело, конечно. Результат был бы несовершенным. Но это было бы интересно. Он лежал и пытался представить, на что это было бы похоже, и, пока он думал, вода, на которой он лежал, стала пресной и перестала держать его. Он понял, что его накрыло, попытался вынырнуть, воткнулся в стайку окуней, запутался в водорослях, зацепился о корягу и, отфыркиваясь, оказался на поверхности.

Ночь обрушилась на него, как небесный свод на Атланта — запахом мха, травы, хвои; шелестом листьев, шуршанием полевок, шорохом совиных крыльев; бесчисленным количеством гоняющейся друг за другом живности, чье тепло переливалось во мгле желтым, и зеленым, и алым. Мир вокруг был вопиюще, бесстыдно, бессмысленно живым, и он сам был таким же — с кровью, шумящей в ушах, с сердцем, стучащим где-то в горле, с содранным в темноте локтем и желудком, требующим мяса.

Мирддин пошел куда глаза глядят и вскоре обнаружил, что стоит перед гладким кубом. Он узнал свой дом на озере. Тропа к нему успела зарасти. У крыльца рос папоротник. Папоротник цвел. Мирддин протянул руку к цветку. Вспугнутый светляк поднялся в воздух и исчез.

Мирддин присел на корточки и вырыл пальцами из земли папоротник. Земля была мягкая, жирная и лепилась, как снежок. Мирддин сжал его в одной руке, другой мазнул по двери — дверь открылась. Он вошел внутрь, и скользнувшая панель с шорохом отсекла его от внешнего мира. Мирддин смог выдохнуть. Он набрал код на синтезаторе — синтезатор выплюнул чашку. Мирддин взял ее и прислушался. За тонкими стенами снаружи бесчинно бушевала тишайшая авалоновская ночь. Вынести это было почти невозможно. Почти.

— Ладно, приятель, — пробормотал Мирддин и сунул папоротник в чашку. — Будем учиться.


Держать баланс было не так-то просто. Когда он закрывался внутри, у него немедленно возникало чувство, что он сидит в пещере на груде золота — и сверху падают, падают, падают золотые монеты, грозя окончательно погрести его под собой. Мир, состоящий из бесконечного количества комбинаций, складывающихся в бесконечное количество сочетаний, был исполнен смыслов. Не иметь возможности разделить их было невыносимо. Когда он выходил наружу, мир обрушивался на него стеной красок, звуков, запахов, ощущений, сквозь которую приходилось протискиваться с усилием. Становилось легче, если оставлять какой-то один канал восприятия — зрение, обоняние или слух, но какая-то небольшая деталь — стебель папоротника, заворачивающийся спиралью Фибоначчи, капля росы, безупречно раскладывающая луч на спектр, облако странной формы — могли выбить его надолго. Он замирал, разглядывая, как одна-единственная вещь вписывается в мир на множестве бесконечно вложенных друг в друга уровней, от взаимодействия частиц до экосистемы, от экосистемы до взаимодействия смыслов в Аннуине — и, моргнув, мог обнаружить, что прошло несколько часов. Время было сложно регулировать. Когда он более-менее смог этим управлять, он стал искать Нимуэ.

Он нашел ее там же, где и всегда.

Дверь скользнула в сторону, впуская его. Мирддин шагнул внутрь и с наслаждением вдохнул запах — пахло влажным деревом, озоном, как всегда после работы с программами, и тем неуловимым, из чего складывается ощущение присутствия и чего не бывает в законсервированном доме.

Нимуэ стояла в центре зала, и вокруг нее вилась «Сибилла» — сложное, многажды перекрученное полотнище голограммы.

Мирддин тихо сел, прислонился к стене и стал смотреть, как Нимуэ работает. Было удивительно хорошо наблюдать за ней — какое у нее серьезное, сосредоточенное лицо, как она делает несколько резких па, от которых по голограмме пробегают холодные всполохи, или как замирает, и сквозь тонкую ткань становится видно, как изгибается позвоночник. Она была почти прозрачная на просвет, он видел, как вздрагивает синеватая жилка у ключицы, как проступают точеные руки, как она привстает на цыпочки, вытягиваясь выше, и от этого движения розовеют кончики пальцев. Нимуэ была живая, настоящая, жизнь переливалась в ней, как свет в хрустале, а дану, занятая своим делом, не догадывалась, как это выглядит — получалось, что это понимание досталось в единоличное владение ему одному. Это было не то, чтобы правильно — всякое понимание требует разделения — но мгновения, медленные и янтарные, тянулись, как мед с ложки, и ему очень не хотелось прерывать их течение.

Наконец, дану выпрямилась, точным движением погасила программу и обернулась. Глаза у нее расширились. Мирддин поднялся навстречу ее взгляду.

— Привет. Я вернулся.

— Это хорошо, — кивнула Нимуэ. — Я думала, у тебя не получится.

Что-то было не так. Мирддин обнял ее. Ничего не происходило, будто он держал в руках камень. Не было привычного отклика, привычного безмолвного диалога, каждый раз нового и не надоедающего, струны, которая дрожала между ними. Это была даже не кромка льда, под которой бурлят источники — как бывало, когда Нимуэ закрывалась. Просто… просто ровная доброжелательность, будто он ничем не отличается от любого другого скопления атомов в этом мире.

Мирддин отстранился и заглянул ей в лицо:

— Ты не рада меня видеть?

— Мне нечем, — просто сказала Нимуэ.

Мирддин похолодел. Он не представлял, что такое возможно.

— Это называется «эмоциональное подключение», — сообщила Нимуэ. — Его можно убрать.

— Зачем?!

Нимуэ подняла брови.

— У меня есть обязательства. Я не могу лечь и умереть.

О боже.

— Прости меня. Прости меня. Прости меня.

— За что?

Мирддин осекся.

— Я думаю, ты поступил наилучшим образом из тебе доступных, — ровно произнесла Нимуэ. — Насколько я могу судить, все остальные варианты были бы еще хуже.

Мирддин прикусил губу до крови.

— Я не отказываюсь от обязательств, — продолжила Нимуэ. — Я буду говорить за тебя перед Единым, и это то, что я собираюсь говорить.

Мирддин вспылил:

— Мне не нужны обязательства! Мне нужна ты сама!

У Нимуэ сделалось вежливое и внимательное выражение, как у глухого, который пытается читать по губам.

— Я люблю тебя, — беспомощно сказал Мирддин. — Ты же знаешь, что я люблю тебя?

Нимуэ свела брови, будто пытаясь что-то вспомнить. Она не шевельнулась, но за прозрачной стеной снаружи от воды пополз туман — плотный, как белая слепота. Нимуэ, лихорадочно думал Мирддин. Нимуэ, Ниниана, Нинева. Ее нужно было схватить, прижать к себе и держать до тех пор, пока лед не растает, пока все не станет, как было. Но делать этого было нельзя ни в коем случае, одно неверное движение — и она сгинет, расточится, растворившись в слепом тумане, оставив ему одну оболочку. Нинева. Ниниан, Вивиан. Белая мгла подкатилась ближе и уперлась в прозрачную стену.

— Я… знаю, — наконец, медленно выговорила дану. — Я… не понимаю, что это значит, — она растерянно провела рукой по лицу. — Я помню, что понимала, — в ее голосе скользнуло неудовольствие.

Хотя бы так. Хотя бы неудовольствие, хотя бы любопытство, хотя бы что-то, на волос, на соломинку, на миллиметр. Вивиан, Вивьен, Вивиана. Мирддин наклонился, заглядывая ей в лицо и пытаясь поймать взгляд.

— Это значит — я хочу, чтобы ты жила. Жила, а не функционировала, понимаешь? Чтобы ты жила, чтобы ты раскрывалась, чтобы ты была счастлива. И я хочу быть с тобой. Чтобы были ты, я и вселенная, взахлеб, в полную силу. — Он поймал ее ладонь и поднес к губам. Тонкие пальцы, холодная кожа, темная прядь у виска, тень от высоких скул, белое горло, неподвижная точка в светлых глазах. — Я помню, как все было. Я могу передать тебе.

Перелить забытое, разделить утраченное, и прошлое опять станет общим. И все станет хорошо, все станет по-прежнему.

Дану высвободилась.

— Ты… считал по-другому, — медленно сказала она.

Мирддин зажмурился:

— Да. Нет. Не так. Это… это человеческое, — торопливо заговорил он. — Люди носят в себе фир болг. Я не могу сделать так, чтобы этого не было. Я не могу изменить, кто я, я могу только постараться выбрать правильно.

Нимуэ отвернулась. По прозрачной стене текли вниз, конденсируясь, капли, оставляя дорожки, отливающие стальным.

— Мы разные, — медленно произнесла она. — Мы принадлежим разным мирам. Я не могу стоять между тобой и твоей смертью, потому что это твое право. Право человека. Но я… я переоценила свои силы. Когда ты выбираешь смерть ради смерти — я не могу с этим быть. Когда ты желаешь, чтобы меня не было… — Дану передернула плечами. Она медленно вывела пальцем на стекле: «Я есть».

— Я понимаю, — тихо сказал Мирддин. Он протянул руку из-за ее плеча и вывел ниже — «Я тоже». — Это твоя жизнь. Она принадлежит тебе. — Он помолчал. — Я не могу сделать так, чтобы разлома внутри меня не существовало. И я не могу пообещать, что опять не попаду… туда. Но я знаю, что я сделаю все, что смогу, чтобы пройти сквозь него и вернуться обратно. Потому что я хочу быть с тобой. Если ты позволишь.

— Зачем?

— Для радости. Для смысла. У нас были радость и смысл, помнишь? Такие, которые нельзя найти по отдельности. Иногда это слишком мало… или слишком много, чтобы выдержать. Но оно того стоит. Я клянусь.

Нимуэ резко обернулась:

— Не клянись! — яростно вскинулась она. — Не смей!

Лицо ее исказилось от гнева, но она смотрела прямо на него, и это была победа. Совсем маленькая, совсем крошечная, но победа.

— Уже поздно, — мягко сказал Мирддин. — Я уже поклялся.

Нимуэ вскинула голову. Ноздри у нее трепетали:

— Мне нечем понимать такие вещи, мне некуда класть их в себя! Я не человек, не была и не буду, и человеческой смерти нет места в моих землях! — Она сделала резкий жест, будто отгоняя что-то и зажмурилась. — Я не могу сделать все, как было. Это невозможно!

Мирддин осторожно взял ее за плечи.

— Но можно попробовать вырастить что-то новое. Вместе. Если ты захочешь.

Нимуэ опустила голову и уперлась лбом ему в грудь. Темные пряди разошлись, открывая тонкую шею. Мирддин провел пальцем по позвонку. Мгновение вздрогнуло и застыло, покачиваясь — одно-единственное мгновение, венчающее пирамиду времени, неподвижное, стремительно несомое вверх, вверх неукротимо вспухающей под ногами волной тысячелетий; тесное и ослепительное, как острие солнечного луча.

Дану не то всхлипнула, не то засмеялась. Стеклянная колба разбилась; время двинулось дальше.

— Это будет просто проклятая прорва работы, — проговорила Нимуэ.

— Да, — сказал Мирддин, прижимая ее к себе. — Но мы постараемся.


Загрузка...