Подъезжая к речке Горыни, Богдан вспомнил про завещанный Грабиною клад и захотел доведаться, а если бог поможет найти, то и распорядиться им по воле покойного честно: половину взять для святого дела, — потому что деньги теперь ой как нужны, — а половину сберечь для дочки Грабины, Марыльки… «Для Марыльки, для Елены, — закусил он до крови губу, — для моей любой, коханой, насильно похищенной…» Он в первый раз по отъезде из Варшавы ясно вспомнил ее и снова почувствовал в сердце жгучую боль.
— За всех и за нее! — вскрикнул он свирепо и начал рыться в своем гамане.
К счастью, заметка Грабины, несмотря на годы скитаний, не выронилась, уцелела. В ней обозначена была ясно и точно пещера на реке Горыне, за хутором Вовче Багно, по левой руке от ветвистого дуба на восемьдесят локтей, а в самой пещере еще подробнее описано было место клада. Богдан направился на Горынь; но долго ему пришлось искать хутора, сгоревшего дотла; такая же незадача была и с дубом: лесок срубили, и трудно было по торчавшим и выкорчеванным пням определить место, где был разлогий дуб. Богдан повел розыски наугад и нашел полуобвалившуюся пещеру, но после долгих усилий и исследований выкопал–таки, к великой радости, два бочонка золотых червонных, два бочонка битых талеров и множество драгоценных женских вещиц. Разместивши эти сокровища на спинах крепких лошадей, Богдан направился от Горыни к Днестру, желая проехать через Подолию.
Подымаясь с горы на гору, спускаясь в глубокие ущелья, где по камням и по рыни (крупный песок) сверкали серебристою чешуей болтливые и резвые речонки–ручьи, разраставшиеся под дождями в бурные, бешеные потоки, Богдан стал замечать, что конь его, верный Белаш, начал прихрамывать и терять силу.
— Эх, товарищ мой любый, друг мой сердечный, — потрепал его по шее Богдан, — состарились мы с тобой, нет уже прежней удали и неутомимой силы! Послужил ты мне верой и правдой, выносил на своей могучей спине, вызволял не раз из всякой напасти, а теперь просишься уже на отдых, а я вот все тебя таскаю да таскаю. Правду говорят, что «хто больше везе, на того и клажа».
— А так, так, — усмехнулся Кныш, — а ведь конь этот у вельможного пана под седлом, почитай, лет семь!
— Девятый уже пошел.
— Э, пора на смену другого…
— Жалко этого… много с ним прожито и горя и радости… люблю я его…
Белаш, словно благодаря своего господаря рыцаря, повернулся к нему головой и тихо, любовно заржал.
— Ишь, скотина, — мотнул шапкой Кныш, — а ведь понимает человека, ей–богу! Ну что ж, на хороший корм его, а другого, молодого, под седло… Отдохнет этот и тоже подчас еще послужит…
— Да я и сам так думаю…
— А вот в Ярмолинцах бывают добрые ярмарки… Кажись, вот в это самое время туда приводят и наши козаки, и татаре добрых коней.
— Это верно: там и встретиться можно кое с кем, и пороху подсыпать… туда и рушай! — скомандовал Богдан, и все за ним двинулись крупной рысью.
Ярмолинцы приютились в долине, залегшей между небольших гор и расходившейся вилами на два рукава. На главной площади их, на самом видном месте, красовался и господствовал над всеми постройками каменный костел готической архитектуры с двумя стрельчатыми башенками на переднем фасаде, в которых висели колокола; он слепил глаза белизною своих украшенных фигурами стен и словно кичился ярко–красною крышей. На излучине долины, из–за пригорка, покрытого посеребренным слегка садом, краснели тоже, между стрелами тополей, крыша панского палаца и шпиц другого небольшого костела; у подножья их лежал блестящим зеркалом пруд. Перед этими грандиозными сооружениями мещанские и селянские хаты с потемневшими соломенными крышами казались жалкими лачугами, и они, стыдливо прячась за садиками, разбегались испуганно по долине. Только корчмы и жидовские дома с крыницами, ничем не прикрытые, с облупленными боками, торчали бесстыже по площади и смотрели нагло дырявыми крышами на костел…
Когда путники наши подъехали к спуску горы, то их сразу поразила широкая картина раскинувшейся у ног их ярмарки. Вся, в обыкновенное время пустынная, площадь была теперь покрыта шатрами, балаганами, ятками, между которыми кишмя кишел народ; сплошная толпа двигалась колеблющимися, пестрыми волнами. У костела стояли вереницей панские экипажи, запряженные дорогими конями; хлопанье кучерских бичей смешивалось с перемежающимся звоном небольшого костельного колокола. Вдали, в правом рукаве долины, стояли лавами возы с разною клажей; у возов лежали на привязи волы, коровы, козы, а дальше толпились отарами овцы; в левом же рукаве помещалась конная ярмарка: всадники то подъезжали к табунам, то мчались стрелой вдоль пруда. Над этим морем голов стоял то возрастающий, то стихающий гомон, напоминавший гул разыгравшегося прибоя.
Богдан остановился на краю горы и осматривал зорким глазом лежавшее у его ног местечко. Скрывавшееся целый месяц за свинцовыми тучами солнце проглянуло теперь в пробитую лучами прореху и осветило яркими тонами и пышные костелы, и палацы, и убогие лачуги, и пеструю толпу, и дальние подвижные пятна, и верхушки гор, слегка присыпанные первым, девственным снегом.
— А что это значит, хлопцы, — обратился Богдан к своим спутникам, — такое большое местечко, а я своей русской церкви не вижу?
Все начали всматриваться, приставив руки к глазам.
— А вон где она была, — указал рукою Кныш.
Богдан взглянул по направлению руки и увидел действительно на одном из пригорков кучу угля и обгорелых бревен; за черной кучей стояла невдалеке уцелевшая каким- то чудом от пожара звоница; крест едва держался на ее пирамидальной, издырявленной крыше; в пролетах между четырьмя покосившимися колонками не было видно колоколов… Над этим мертвым местом кружилось лишь воронье.
Богдан снял шапку и набожно перекрестился; то же сделали и его товарищи.
— Ну, хлопцы, — обратился он к козакам, — я с Кнышем отправлюсь на конную, а на ночь заеду к пану отцу, коли жив еще… Вы же — врассыпную между народом, только звоните с оглядкой: здесь много панских ушей…
— Мы им пока за ухо, коли нельзя в ухо, — заметил один козак, рассмеявшись; оправивши одежду и зброю, они спустились с горы и потонули в гудевшей толпе.
Богдан попал в какой–то водоворот, из которого почти не мог выбраться; с трудом пробирался он шаг за шагом вперед, желая объехать базар и направиться прямо к пруду, но встречная волна оттесняла его к яткам… Среди бесформенного гула и выкрикиваний крамарей и погоничей до него донеслись звуки бандуры; голос певца показался ему знакомым, и Богдан стал протискиваться ближе. Вокруг кобзаря краснели что мак верхушки черных и серых смушковых шапок, между которыми то там, то сям пестрели ленты, стрички и хустки ярких цветов, украшавшие грациозные головки дивчат…
Внутри тесного кольца слушателей сидел по–турецки большого роста и крепкого сложения слепой бард, калека с искривленными ногами, на деревяшках; он, выкрикивая печально рулады, выразительно пел–выговаривал слова какой–то новой думы:
Ой бачить бог, що його віра свята загибає,
Та до Юрка з високого неба волає:
«Годі тобі, Юрку, конем басувати, з змієм ваговати,
Біжи–но краще хрещений мій люд рятувати,
Бо де ж мои церкви, де клейноди, де дзвони?
На святих місцях лиш крюки та ворони!»
Як покрикне ж Юрко: «Гей ви, нещасливі?
Годі вам орати не свои, а ворожі ниви,
Нащо вам чересла, лемеші і рала –
Може б, з них послуга святому богові стала?»
Немою, неподвижною стеной стояли козаки и дивчата; тяжелый массовый вздох выделился стоном среди общего шума и зажег у козаков свирепою отвагой глаза, а у дивчат вызвал слезы. Богдан пробрался к слепцу и бросил в его деревянную мисочку дукат.
По звону ли металла, или по другим неизвестным приметам, но слепец угадал золото и, обведши незрячими очима толпу, прошамкал:
— Ого! И магнаты нас слушают!
— Магнаты без хаты… — ответил Богдан. «Нечай! — промелькнуло у него в голове. — Ей–богу, он!»
— А! Орел приборканный, — буркнул старец, — короткое крыло, а долгие надии…
— Слетятся орлята, то отрастут и крылья.
— Помогай, боже! Давно не слышно было клекоту.
— Послышишь… А что, старче божий, — переменил Богдан тему, — не ведомо ли тебе, батюшка здешний жив или помер?
— Хвала богу! Отец Иван приютился у бывшего ктитаря Гака, что под горой… в яру хата гонтою крыта.
— Спасибо! Я не чаю отъезжать до ночи.
— Гаразд! Коли бог дал… — выговорил кобзарь последнее как–то в нос и усмехнулся в седую, подозрительно белую бороду.
Пробираясь к пруду мимо панской усадьбы, Богдан поражен был стонами и воплями, доносившимися к нему из–за высокого мура. Он спросил ехавшего по дороге деда:
— Что это у вас там творится?
— А что ж? Бьют нашего брата, — ответил тот равнодушно.
— А вы же что? Молча подставляете спины?
— Заговоришь, коли у жида и эконома надворная команда… И без того ходишь в крови.
— Так лучше захлебнуться в ней разом, чем сносить муки изо дня в день!
— Та оно, известно, один конец, — покачал дед головою.
— То–то! Коли нам один, так и им, катам, тоже! — сверкнул свирепо глазами Богдан в сторону палаца. — Раз мать породила, раз и умирать… раз, а не десять! — крикнул он и пришпорил Белаша через греблю к табунам коней.
Только что врезался Богдан в их косяк, как ему попался навстречу знакомый запорожец — Лобода; он уже успел поседеть; усы и чуприна его отливали на солнце серебром, а шрамы багровели татуировкой.
— А, слыхом слыхать, видом видать! — приветал он радостно Богдана.
— Здорово, брате! Сколько лет, сколько зим!
Приятели обнялись и поцеловались трижды.
— Эге! Да и тебя, пане Богдане, присыпать стал мороз, — качал головою Лобода, — я — то побелел, а тебе бы, кажись, рано.
— Заверюхи были большие, ну и присыпало.
— Так, так, у нас, — сосал Лобода люльку, втягивая в себя дым, — слух прошел, будто Хмелю подломили приятели паны тычину, и он упал, вянет.
— Брешут: не завял Хмель, а вместо тычины повьется по тынам сельским… Гляди, чтобы паны не заплутались в нем до упаду.
— Добрая думка! — закрылся теперь запорожец целым облаком выпущенного дыма. — А что, може, что новое есть?
— Есть, и такое, что все вы подскочите. Приеду — все расскажу. Как только ваши пчелы?
— Да ничего — гудут, роятся, матки только доброй нет.
— Лишь бы роились, — подчеркнул Богдан и начал присматриваться по сторонам.
— Кого ищешь? — вынул изо рта люльку Лобода и начал выбивать золу.
— Коня, — одним взмахом головы сдвинул Богдан набекрень шапку, — да доброго, моему под стать.
— Коли доброго хочешь коня раздобыть, то вон туда, на самый конец, поезжай, где расташовались татаре: там у одного мурзенка добрые кони, дорогой породы, чтоб мне черту не плюнуть в глаза!
Запорожец–друзяка провел Богдана к этому мурзенку; удивлению последнего не было границ.
— Алла илляха![52] — протянул тот радостно и приветливо руки. — Пророк мне послал такую счастливую встречу! Побратым отца моего, утеха его сердца.
— Керим? Луч ясного месяца, сын моего первого друга Тугая, быстрокрылый сокол! Вот радость так радость! — ответил Богдан по–татарски и заключил его в свои широкие объятия.
Керым пригласил его в свой намет и начал угощать и шашлыком, и пилавом, и кониной, и халвой, и шербетом. За чихирем да кумысом разговорились они о былом: Керым рассказал про отца, что он получил от хана бейство, но что у них в семье большое горе: после покойной матери самая любимая ханым отца умерла, так что он до сих пор как громовая туча; что Тугай не раз вспоминал своего побратыма и сетует, что славный джигит, кречет степной, не навестил его ни в счастьи, ни в горе.
— Буду, непременно буду, — проговорил тронутый лаской Богдан, — у кого же мне поискать тепла и порады, как не у светлого солнца? — и Богдан рассказал Керыму про свое безысходное горе, про свою кровавую обиду.
Слушая его, возмущался впечатлительный и юный душою Керым и клялся бородою пророка, что отец поможет своему побратыму отомстить панам за их кривды.
Только вечером отпустил он Богдана, наделивши таким конем, какой занял бы первое место и в конюшне блистательного падишаха. Сын чистокровной арабской матки и татарского скакуна, вскормленный пышною степью, выхоленный любовною рукой, серебристо–белый, с черною лишь звездочкой на лбу и черными огненными глазами, он блистал красотой своих форм, грацией движений и молодою силой. Керым долго не хотел брать денег за красавца, а дарил его своему бывшему учителю рыцарских герцов, но Богдан вручил таки ему сто дукатов и, попрощавшись сердечно, поспешил со своею дорогою добычей к условленному пункту сборища — к ктитарю бывшей церкви Гаку.
Когда Богдан нашел хату Гака, прилепившуюся к горе за выступом скалы и закрытую еще довольно густым садиком, то солнце уже было на закате и алело заревом, обещая на утро добрый мороз. Местечко лежало несколько ниже и тонуло в холодной мгле; только костелы и панский палац, озаренные прощальными лучами, казались выкрашенными в яркую кровь.
Богдан нашел на дворище двух своих козаков, сообщивших уже, конечно, о нем господарю, так как ктитарь на первый стук копыт выбежал на крыльцо и, низко кланяясь, приветствовал Богдана как высокого, именитого гостя.
— Челом тебе, ясновельможный пане полковнику; великая честь мне и моей хате, что ты не побрезгал и завернул к нам, убогим.
— Спасибо, щырое спасибо! — поклонился низко Богдан. — Только не насмехайся, пан ктитарь, какие мы ясновельможные? Такие же бесправные харпаки, как и вы, как и весь русский люд: позволили паны пробедовать день, живота не лишили, и за то им в ноги, а не позволили, ну й болтайся на колу или крутись на веревке!
— Ох, правда, правда! На вас только, рыцарей, и надия.
— Надия на бога… А панотец тут, дома?
— Тут, тут… Прошу покорно вашу милость до господы…