XXVII


Богдан вошел в довольно просторную светлицу и, кинувши быстрый взгляд, заметил, что преображенный Нечай сидел уже на лаве с запорожцем и еще двумя почтенными стариками, а на средине хаты стоял хорошего роста и крепкого сложения мужчина, в простом, нагольном кожухе и смазных чоботах. Трудно было сразу решить, к какому сословию принадлежал он: темная, с легкою проседью борода исключала в нем козака или мещанина, так как последние брили бороды, позволяя себе, и то в редких случаях, запускать их только в глубокой старости; выразительное и непреклонное до суровости лицо не могло принадлежать забитому селянину; наконец, нищенская одежда не давала возможности признать в нем пана или священника.

Богдан остановился и взглянул вопросительно на хозяина.

— Благословен грядый во имя господне, — вывел его из недоумения незнакомец, поднявши для благословения руку.

— Батюшка, панотец, — смешался Богдан и подошел торопливо к руке.

— Да, изгнанный пастырь придушенной отары, служитель отнятого псами престола, но не смиряющийся перед ворогом, а дерзающий на него паки и паки[53].

— О, если бы такие думки в сердце ограбленных и оплеванных, — воскликнул Богдан, — тогда бы стон на нашей земле превратился в торжествующую песнь!

— И превратится, и воссияют храмы господни, и попы облекутся в светлые ризы! Вставайте–бо, реку, острите ножи, точите сабли, за правое дело — сам бог! — Велебный отче! Велико твое слово; трепещут сердца наши отвагой, но душа изнывает убожеством… Нам ли, грешным?

— Все мы грешны и убоги перед господом, — сдвинул черные, широкие, почти сросшиеся брови отец Иван, и лицо его приняло мрачное, угрожающее выражение, — но убожеством оправдывать свою боязнь — грех, перед богом грех! Живота ли своего жалеть нам, когда весь народ в ранах, храмы в запустении, святые алтари осквернены? Вставайте, кажу вам, святите ножи! Вставайте и вы, слабые женщины, и дети, и старцы! Мужайтесь духом, веруйте, бо горе вам, маловерные, глаголет господь!

— Да будет все по глаголу твоему, — наклонил голову Богдан, — а животов своих мы не пожалеем! Благослови же сугубо[54] меня и всех нас, панотче!

Нечай, запорожец, два старца, несколько козаков и почетные мещане стояли уже вокруг Богдана перед батюшкой. Отец Иван вынул из–за пазухи кипарисный крест, висевший у него на шее на простой бечевке, и осенил им собравшихся:

— Благословение господне на вас всегда, ныне, и присно, и во веки веков.

— Аминь! — ответили дружно предстоящие и подошли к святому кресту.

— Ну, здоров будь, друже, — распростер к Богдану руки Нечай, — от тебя не сховаешься, такое уже острое око!

— Да трудно и не признать Нечая, — обнял его Богдан, — таких ведь велетнев на Украйне, пожалуй, и не подберешь пары!

— Э! Куда нам! Тебе, брате, челом! Давно не виделись… У нас ходили поганые толки, а вот, хвала богу, ты бодрее и сильнее духом, чем прежде, значит, «прыйшов час — закыс квас, а добре пыво — заграло на дыво!»

— Лишь бы только выстоялось… — задумался на минуту Богдан. — Ну что ты, друже, за все это время делал?

— Звонил на бандуре по ярмаркам и базарам, да не один, а подобрал себе и товарищей, искрестили мы много родной край: сухой порох везде, только ждет искры…

— А вот с божьей помощью выкрешем: кремень у нас свой, паны вытесали, а огниво я доброе раздобыл…

— Эх, важно! — потер руки Нечай.

— А что, Богуна не видал? Я его после похорон жены моей потерял из виду. — Видел, видел! Темный как туча, а глаза как у волка горят, рыскает, разносит огонь между козачеством, а то иногда с голотою устраивает потехи панам либо фигли жидам…

— Сокол! Ураган! Когда б только до поры, до времени не попался…

— Надежные крылья! — заметил уверенно Нечай и оглянулся, заслышав звон фляжек.

— Ну, теперь, милости просим, закусите, чем бог послал, — пригласил к столу своих гостей ктитарь; жена его тихомолком уже поставила на стол две дымящиеся миски, одну с гречневыми рваными галушечками в грибной юшке, а другую полную вареников постных, с капустою, да флягу большую горилки, и жбан мартовского пива; теперь она стояла у стола и припрашивала, да усаживала гостей, сметая рукой с лав и ослончиков пыль.

Хозяин налил всем по доброй чарке оковитой, батюшка пригладил бороду, волосы, поправил косу и, взявши в десницу стаканчик, сказал:

— На славу предвечного бога! Да исчезнут с лица земли все угнетатели веры и поработители труждающихся и обремененных!

— На погибель врагам! — крикнули все и осушили налитые чарки.

Когда голод был утолен и радушные хозяева налили всем гостям в большие глиняные кружки черного пенистого пива, Богдан начал рассказывать жадным слушателям эпопею своих несчастий, обманутых надежд, обид и осмеяний.

— Не ропщи, брате, — заметил батюшка, когда затих печально Богдан, растравивший рассказом свои раны, — бо ни единый волос не спадет с головы без воли отца нашего небесного… Скорбно нам терпеть беды, а в них, быть может, кроется зерно благополучия: кто может познать промысл божий? Пути его неисповедимы. Коли б над тобой не стряслась напасть, ты не поднял бы восстанья: в самой каре господней есть милость. Вот меня ночью, в лютый мороз, выкинули с семьею из хаты, выкинули нас без одежды и заперли в свином хлеве. Ну, я кое–как выдержал, а жена и дети схватили горячку и умерли. — Он говорил ровным, недрогнувшим голосом, словно все у него занемело и было недоступным для боли, только черные брови его сдвигались и глаза становились мрачней. — Отняли у меня и храм божий, и остался я, как многострадательный Иов{41}, без крова, сир и убог… Но я не роптал, а гартовал сердце в горниле. Добрые люди приютили меня, нищего, прикрытого рубищем, — бросил он взгляд на свою нищенскую одежу.

— Любый панотче, — отозвался как–то сконфуженно и робко ктитарь, мигая глазами и сметая рукой крошки хлеба, — и я, и прихожане с великой радостью бы и всякие одеяния… вашей милости…

— Господи, да мы бы не знаю что, — ударил кулаком себя в грудь мещанин–старец, — так батюшка…

— Не восхотел жертвы! — перебил его отец Иван, и еще мрачнее, темнее стали его глаза, а лицо приняло даже злобное выражение. — Да отсохни у меня рука, занемей язык, коли я дам когда заработать мерзкому арендарю, коли допущу гандлювать именем господа моего, святым обрядом нашей благочестивой веры! — Он дергал, словно рвал, свою бороду и сжимал в кулаки мощные длани. — Я не прощаю осквернителям и поругателям алтаря, — сам Христос, сын бога живого, выгнал из храма вервием торгашей… И мы повинны следовать примеру его! Бог видит мое сердце: не за себя, за него пылает оно гневом, и горе им, гонителям веры, — горе латынянам, горе унитам, горе угнетателям, погибель, гнев божий на них! — втянул он с шумом воздух в богатырскую грудь. — Горе, кажу, и вам, что боитесь подняться на защиту своего бога! Они хотели сложиться, последние гроши свои несли, чтобы купить мне ризы и заплатить за одправу жиду! Но нет, нет, — ударил он кулаком по столу, — я запретил это моим прихожанам! Да не имеем мы и права на слово божие, когда допустили врагов в скинию завета… Пусть умирают без крещения дети, пусть сходятся люди, как волки, без благословения бога, пусть не очищает нас святое причащение… Горе нам, мы сами заслужили господень гнев. Я, изгнанный пастырь, служитель алтаря, блукаю, как волк–сироманец, молюсь лишь тайно, чтобы господь поднял свой народ на святое дело! Я сам тогда препояшуся мечом! И клянуся, что не одену до тех пор священной одежды, пока не увижу во славе и силе церковь свою! Израиль, когда отняли у него храм, разбил тимпаны и кимвалы[55] и не стал, в угоду поработителям своим, петь песен священных, так и мы… Так я учу свою паству. Але мы не сядем на реках Вавилонских стенати и плакати, а лучше умрем и плотской своей смертью попрем смерть нашего духа! — С каждым словом голос батюшки креп, лицо принимало вдохновенное выражение грозной отваги.

— Умрем! — провел по глазам рукою Нечай. — Эх, и батюшка ж родной, козачий поп–рыцарь! Да вот за такое святое слово, будь я вражий сын, коли не пошел бы сейчас трощить головы и свою подставлять под обух!

— Именно, — воскликнул и запорожец, — каждое слово панотца — что молот: так и бьет по сердцу, так и выбивает на нем неизгладимые тавра!

— Верно, верно! — подтвердили и остальные глубоко тронутые слушатели.

Богдан молчал; но волнение охватывало его могучею волной и наполняло сердце каким–то новым, широким восторгом: он чувствовал, что выхованные горем слова этого мученика попа разжигают в его груди тихий огонь в бушующее пламя, но пламя это не пепелит его отваги, а закаляет ее в несокрушимую сталь.

— Спасибо вам, дети, — сказал твердо батюшка, — я знаю вас, вы знаете меня; придет час — и каждому воздастся по делам его, а час близок! Близок, близок, говорю вам… — помолчал он, словно в безмолвной молитве, вскинувши на мгновенье глаза к небу, потом вдруг потемнел и, сжавши широкие брови, продолжал мрачно: — Они, эти псы, а не служители веры, увидя, что с аренды храма не выходит гешефта, задумали осквернить его и обратить в хлев, но… не удалось им торжество и поругание, — взглянул он в пространство свирепо и запнулся, — господь не допустил и обратил в пепел свою святыню…

Все были взволнованы и потрясены признаниями любимого батюшки и мрачно молчали.

— Отче Святый и велебный, — встал Богдан величаво, словно помолодевший и окрыленный новою силой, — твое страдное сердце за тебя и за всех, твоя непреклонная вера, твой подвиг вдохнули мне бодрость и окрылили мою смутную душу отвагой!.. Да, я задумал поднять мой меч за потоптанную в грязь нашу веру, за ограбленных и униженных братьев, за нашу русскую землю! Туга налегла на ее широкую грудь; в кандалах, в крови наша кормилица–мать, ее песни превратились в стоны, ее улыбка исказилась в предсмертную судорогу… Да, мы за нее и за нашу веру ляжем все до единого! Надеюсь на милосердного бога, что он вдохнет в сердца рыцарей и подъяремного люда отвагу и что все мы повстанем за святое дело на брань!

— Благословен бог, глаголивый во устах твоих, брат! — поднял вверх крест панотец. — Да препояшет же он тебя и всех огненными мечами и да укрепит на горе врагам и на месть! — осенил он крестом всех и обнял Богдана.

— Атаман наш! Батько! Спаситель! — подходили к Хмельницкому растроганные козаки и мещане.

В это время вбежала в светлицу перепуганная жена ктитаря и сообщила встревоженным голосом: «Батюшка! Метла на небе!»

Все вскочили со своих мест и устремились на дворище; там уже стояла толпа и смотрела безмолвно вверх, пораженная суеверным страхом: действительно, на западном склоне темного, усеянного звездами неба сверкала кровавым блеском новая крупная звезда с хвостом, изогнутым наподобие сабли. Комета, очевидно, появилась давно{42}, но за тучами, облегавшими небо, не была раньше видна.

Как окаменелые, занемели все в ужасе при виде грозного небесного знака.

— Смотрите, смотрите, маловерные! — вскрикнул вдохновенно батюшка, простирая к знаменью руки. — Се господь глаголет к вам грозно с высоты небес. Терпение его уже истощилось, праведный гнев созрел и над вами висит! Горе вам, коли вы в малодушии станете и теперь противиться его воле, что начертана огненным знаком! Повстаньте же, очиститесь постом и молитвой и поднимите указуемый меч на защиту святых храмов и воли! Настал–бо слушный час, настал час суда и отомщения, настал час освобождения!

Объятые ужасом, потрясенные словом, все упали на колени, не отрывая глаз от кровавой зловещей звезды…


Стояла уже полная зима, когда Богдан добрался наконец до Киева. По широкой просеке леса, тянувшегося далеко за городом, быстро приближалась группа всадников к знаменитым Ярославовым валам{43}. Гулко отдавался звук конских копыт в тихом, словно очарованном лесу. Лошади шли бодрым галопом. Козаки, заломив набекрень шапки и подавшись на седлах вперед, словно спешили на герц, — такою удалью светились у них глаза; веселая песня, казалось, готова была сорваться с их уст, только сосредоточенное молчание атамана заставляло их молчать. Он ехал впереди всех; из–под низко надвинутой шапки видны были только сжатые брови да сумрачно горящие глаза; губы его были крепко сомкнуты, и глубокие морщины, незаметные прежде, теперь резко выступали и вокруг глаз, и возле рта.

Лес начинал редеть; приподнявшись в стременах, можно было уже заметить золоченые купола святой Софии, мелькавшие иногда из–за вершин дерев.

— Гей–гей, хлопцы, — очнулся наконец Богдан, — поддай жару! Как на мой взгляд, так уже и Золотые ворота недалеко!

— А так, так, батьку, за леском площина, а там уже и валы, и эти самые ворота! — отозвались козаки.

— То–то, а мы словно сметану везем! Ну ж, живее! — скомандовал Богдан.

Лошадей пришпорили, и частый стук копыт о замерзлую дорогу наполнил весь лес.

Вскоре густой бор перешел в низкорослый кустарник, и через несколько минут всадники выехали на широкую снежную поляну.

Дорога то опускалась, то подымалась по волнистым холмам. Поднявшись на один из них, Богдан увидел прямо против себя в отдалении высокие валы, тянувшиеся широким полукругом. Вид их был так красив и величествен, что Богдан невольно придержал своего коня. Устланные густым ковром снега, они казались еще величественнее и грознее, чем были в самом деле. Глубокий ров тянулся вокруг них, высокая золоченая каменная арка с небольшою церковью, построенной на вершине ее, подымалась посередине. Мост подъемный был спущен, ворота отперты, а подле них со стороны поля видна была кучка привязанных лошадей. Из–за высоких валов ярко блестели на солнце купола святой Софии.

Богдан сбросил шапку и, набожно перекрестившись, поклонился и правой, и левой стороне; примеру его последовали и остальные козаки.

В морозном воздухе было тихо и спокойно. Богдан не отрывал своего взгляда от Ярославовых валов.

— Эх, панове братья! — вырвалось наконец у него. — Было ведь когда–то и у нас свое сильное княжество, крепко держало оно русскую землю, храбро отбивалось от татар и других ворогов… Было, да сплыло!.. — вздохнул он глубоко, жаркий румянец покрыл его лицо. — И развеялись мы теперь, словно разметанное бурею стадо, без вожака и без пастыря. Ну, да ведь «не на те козак пье, що е, а на те, що буде!» — крикнул он уже бодро и, тронувши коня стременами, быстро полетел вперед.

Через четверть часа они остановились у самых Золотых ворот. Это был, собственно, гигантский свод, сложенный из громадных кирпичей и необтесанных камней, залитых цементом; позолота в некоторых местах совершенно вытерлась, в других еще блестела ярко. В средине свода устроены были тяжелые ворота, а над ними подымалась в виде башни маленькая церковь. У ворот подле разложенного костра грелась польная мейская[56] стража. Ответивши на вопросы ее, Богдан и его спутники въехали под мрачные своды Золотых ворот.

— Вот работа так работа, панове, — заметил он козакам, внимательно осматривая и ворота, и ров, и валы. — Когда будовалось, а и теперь поищи–ка таких фортеций — и не сыщешь нигде! Пушка не возьмет — куда! Да, когда–то эти окопы, да храброе войско, да добрый военный запас, — оживлялся он все больше и больше, любуясь укреплениями, — год, два выдержали б осаду и не сморгнули бы! Так ли я говорю?

— Так, так! — ответили весело козаки, заражаясь его оживлением.

— То–то! Да мало ли у нас на Украйне таких твердынь, — вздохнул Богдан, уже садясь на коня, — только толку мало, когда все они не в наших, а в лядских руках!

От Золотых ворот шла широкая улица, упиравшаяся прямо в ограду святой Софии. Направо и налево тянулись по ней низенькие домики; над входами многих из них болтались соломенные вехи, означавшие, что в этих гостеприимных обителях можно выпить и меду, и пива, и оковитой, да и поговорить с каким–либо зналым и дельным человеком. Остановившись у первого более нарядного из них, Богдан соскочил с коня и обратился к своим спутникам:

— Ну, панове, здесь можно пока что и отдохнуть с дороги, и выпить чарчину–другую, да и расспросить кстати, что и как в городе.


Загрузка...