После войн, бурь и казней душа Богдана при рассказе Ганны отдыхала в оживающих снова перед ним давно забытых тихих радостях. Каждая семейная новость доставляла ему огромное удовольствие. Дети здоровы, растут, как грибки после дождя; Катря, Оленка — красавицы дивчата, а Юрко — козачок. В Суботове уже начались работы, устраивают наново всю усадьбу, дядько сам скажет как.
Молча, с тихою улыбкой, слушал Богдан слова Ганны; но время от времени на лице его появлялось мучительное выражение; видно было, что какая–то тайная мысль, которую он не решается высказать, беспокоит его. Наконец, когда Ганна передала все новости, Богдан откашлялся и, перебирая пояс руками, спросил неверным голосом:
— А больше ты ничего не. слыхала, Ганна?
Ганна взглянула на него, и ей стало сразу понятно, о ком хочет узнать дядько. Горькое чувство сжало ее сердце, лицо покрылось слабою краской.
— Нет, дядьку, — произнесла она, опуская глаза, — ничего.
Наступило неловкое молчание. Вдруг полог палатки заколебался, и на пороге появился высокий статный козак.
— Богун! — вскрикнула радостно Ганна, подымаясь с места. Ганна, сестра моя! — подошел к ней козак и, взявши ее за обе руки, крепко–крепко сжал их в своих загорелых грубых руках. — Ну что, довольна ль ты теперь нами?
— Вы наши орлы, соколы! — вырвался у Ганны восторженный возглас.
— Так, Ганно, — подошел к ним Богдан, ласково смотря на обоих, — и этот сокол, — положил он руку на плечо Богуна, — помог нам выиграть Жовтоводскую битву.
— Что я… — тряхнул энергично головою козак, — одной храбрости мало. Но, — вынул он из–за пазухи толстый пакет, — я принес важные новости.
— Что такое? — насторожился Богдан.
— Мои козаки перехватили лядских послов; король скончался{126}.
— О господи, — произнес Богдан и бессильно опустился на табурет. — Что теперь делать? Что делать? — сжал он голову руками и замолчал, опершись локтями о стол.
С глубоким сочувствием молча смотрели Ганна и Богун на искреннее горе Богдана. Наконец Богун заговорил решительным, твердым голосом:
— Жаль короля, гетман, то правда: он один был нашим заступником и доброчинцем и, если бы его воля, дал бы нам равные с шляхтой права; но, несмотря на это, смерть его развязывает нам руки.
— Что ты говоришь? — поднял с изумлением голову Богдан.
— Развязывает нам руки, — повторил Богун, сдвигая свои черные брови. — Когда бы он был жив, мы должны были бы идти против его воли, потому что, как король польский, он не мог бы согласиться на наши требования и должен был бы выступить с войском против нас. Тебе бы было это, гетмане, тяжко, не весело и нам. Но теперь ничто не сдерживает нашей воли. Мы свободны… Там, в Польше, остались одни враги. Вот посмотри, прочти это письмо. Его посылали они к московским воеводам, умоляя их двинуть на нас войска; они выставили нас бунтовщиками, разбойниками, изменниками и просили московского царя соединиться с ними и разбить нас вконец.
Резким движением вырвал Богдан бумагу из пакета. Чем дальше читал гетман, тем грознее и грознее сжимались его брови.
— Собаки! — крикнул он наконец бешено, сжимая письмо в руке и бросая его с силой под ноги. — Постойте ж, я вам припомню это письмо… Они сами научили меня тому, о чем я до сих пор смутно думал. Послы поедут, поедут, шановное панство, только повезут другой пакет. Ха–ха–ха-ха!.. Напишем и мы суплику. Московский царь — царь православный, он вступится, а если он согласится, то не вы нас, а мы вас вот так, между рук, раздавим, как стекло.
— Вот видите, дядьку, — подошла к Богдану Ганна, — господь посылает удары, и он же указывает нам сам и верную помощь. Царь православный не пойдет против своих одноверцев, он встанет против наших гонителей, он пришлет нам свои дружины, он поможет. Ведь наша вера — его вера, наша земля — родная его земля…
В это время порывисто распахнулся вход и, как безумный, влетел в палатку бледный, задыхающийся Морозенко.
— Гетмане! — крикнул он прерывающимся голосом, — поймали Комаровского!
— Где? Где? — сжал безумно его руку Богдан, забывая все окружающее.
— Здесь, в лагере.
— Веди.
Задыхаясь от волнения, спешил за Морозенком Богдан.
Дорога шла через весь лагерь. Уже вечерело. Кругом все ликовало. Все оживленно хлопотали, одни раскладывали громадные костры, другие собирались зажигать смоляные бочки или импровизированные факелы, воткнутые на высокие шесты. Громкие песни переливались с одного конца лагеря до другого. Но, несмотря на страстное возбуждение, охватившее весь лагерь, все с изумлением оглядывались на гетмана, недоумевая, куда это спешит он с таким искаженным бешеною злобой лицом?
Богдан и Морозенко прошли весь лагерь и остановились наконец у простой серой палатки, принадлежавшей, верно, прежде кому–нибудь из мелких панков.
— Здесь, — произнес отрывисто Морозенко.
Богдан схватился рукой за высоко вздымавшуюся грудь и решительно вошел в намет. В палатке было почти темно. Воткнутый в землю высокий смоляной факел слабо освещал средину палатки красноватым светом, оставляя углы в тени. В одном из них полулежал на охапке соломы дородный, белокурый шляхтич. На руках и на ногах у него надеты были кандалы, но бледное лицо не выражало страха, в нем виднелось скорее какое–то тупое затаенное бешенство. При входе Богдана шляхтич не пошевельнулся. Но вдруг взгляд его упал на вошедшего вслед за Богданом Морозенка. Словно электрическая искра пробежала по всему его телу.
В одно мгновение ока схватился он на ноги и с диким рычанием бросился вперед, но козаки удержали его.
— Оставьте нас, — произнес отрывисто Богдан, с трудом переводя дыхание, — и ждите моего наказа.
Козаки молча поклонились и вышли из шатра.
— Где Елена? — крикнул он, уже не сдерживаясь, каким- то бешеным голосом, сжимая до боли свои дрожащие кулаки.
— Не знаю, — ответил небрежно шляхтич, встречая с холодною усмешкой дикий взгляд Богдановых глаз.
— Не знаешь? Ты не знаешь, дьявол, ирод, — задыхался от бешенства Богдан, — когда сам украл ее?
— Мне поручил это дело Чаплинский.
— Все равно! Вы вместе же с ним устроили это дьявольское дело… Говори, или я заставлю тебя говорить!
— Не знаю…
— А! Так дыбу ж сюда, огня, железа! — заревел Богдан. — Теперь я разделаюсь за все с тобой!.. Ты сжег мое родное гнездо, ты запорол моего несчастного сына… Шкуру сорву с тебя всю, живого изжарю, в кипящей смоле выкупаю, клочками буду рвать тело за каждый его крик, за каждый его стон!
Шляхтич побледнел.
— Я не виновен, я не трогал твоего сына, — произнес он, не спуская глаз с Богдана, — Ясинский расправился с ним и со всем хутором.
— Не виновен ты? Да не ты ли украл ее, изверг?
— Делай, что хочешь, но я не виновен. Я не крал ее против воли; она сама, по своей охоте захотела…
— Лжешь, ирод! — вырвал Богдан из–за пояса пистолет и занес его над головою шляхтича, но в это время между ним и Комаровским выросла фигура Морозенка.
— Стой, батьку, — произнес он твердым голосом, — собака эта не лжет…
Богдан бросил на Морозенка помутившийся, безумный взгляд, но опустил руку.
— Не лжет, батьку, — продолжал Морозенко взволнованным голосом, — ляховка обманывала тебя…
— Откуда ты знаешь?
— В Чигирине я нашел двух слуг Чаплинского, — заговорил торопливо Морозенко, — я допросил; они показали, что сначала пан с паней жили согласно, а потом начались споры, и староста попрекал ежедневно жену в том, что никто не брал ее силой, сама пошла по своей воле… и пани молчала.
Пистолет с грохотом выпал из рук Богдана; шатаясь, как пьяный, вышел он из шатра.
Полог захлопнулся. Пламя факела судорожно заколебалось, и соперники остались одни.
— Ну, теперь ты ответишь передо мной, — произнес хриплым голосом Морозенко, устремляя на Комаровского полный бешеной ненависти взгляд, — ты заклевал мою голубку; теперь же ты узнаешь и козацкую месть! Гей, хлопцы! — крикнул он, засучивая рукава. — Огня сюда, дыбу, железа.
— Пытай! Ха–ха… — исказилось злобной усмешкой лицо Комаровского, — теперь ты на свободе, а я в кандалах… Не испугаюсь я твоей пытки, но Оксаны я не трогал…
— Клянись, собака!
— Перед тобой не стану клясться: ведь ты теперь это и сам знаешь… не трогал… не мог допустить насилия.
— Зачем же ты украл ее?
— Потому, что любил.
— Любил?! Ее… мою дивчыну… мою коханую?..
— Да, любил, — заговорил горячо Комаровский, — больше любил, чем ты, хлоп, можешь любить… Я бы ее не бросил одну и не уехал в степь… Отчего я не тронул ее? Ха–ха! Потому, что я любил ее и ждал, чтобы она меня полюбила.
— Не было бы этого вовеки, собака!
— Нет, было б, хлоп, — побагровел Комаровский, — если бы ты не украл ее у меня!
— Что?! — отступил Морозенко, не понимая слов противника.
— Да, — продолжал Комаровский, — если бы ты не украл ее!
— Ты лжешь или смеешься, сатана? — схватил его со всей силы за плечи Морозенко, и в глазах его запрыгали белые огоньки.
— Так это не ты? Не ты? — вцепился ему в руку Комаровский.
— Не я… Я не видел ее.
— А-а… — простонал Комаровский, хватаясь за голову. — Тогда она погибла!
— Ты знаешь что–то… Говори, на бога! — схватил его за борт кафтана Олекса.
— Стой! — поднял голову Комаровский, впиваясь в козака глазами. — Отвечай: кто выпустил тебя из тюрьмы?
— Не знаю.
— Не друг твой?
— Нет! Я ждал уже смерти, — заговорил отрывистыми словами Олекса, — моих друзей не было никого… уйти не было никакой возможности… тройные кандалы покрывали руки и ноги. Накануне мне прислали, кроме воды и хлеба, пищу; я съел и погрузился в глубокий сон. На утро кандалы мои были разбиты…
— Проклятье! — вскрикнул дико Комаровский. — Теперь все знаю!.. Погибла!
— Кто же?!
— Чаплинский! — Безумный вопль вырвался из груди Олексы, а Комаровский продолжал, задыхаясь и обрывая слова: — Он хищный волк! Он не пожалеет. Он выпустил тебя! Он сказал мне, что в ту же ночь, когда Оксана покинула мою хату, ты бежал из тюрьмы и что вместе с нею вы бросились с шайкой Богдана в дикую степь… Лжец, холоп! Ему нужно было отвлечь мои мысли и выслать меня в степь! И я поверил… А теперь все уж поздно, она погибла, погибла!
— Да где же он? — перебил его Морозенко.
— Не знаю, говорят, бежал в Литву… — вдруг в глазах Комаровского блеснул какой–то огонек, он схватил Морозенка за руку и заговорил горячечным, страстным шепотом: — Слушай! Едем, едем немедленно, у тебя есть козаки… Я знаю местность, мы найдем его, быть может, еще не поздно.
Морозенко задумался на мгновенье.
— Нет! — произнес он решительно после минутного колебанья. — Вдвоем с тобою нам не ходить по свету!
В это время распахнулся полог, и в палатку вошли два козака с дымящимися жаровнями, полными углей и раскаленными добела длинными полосами железа.
— Не нужно! — произнес отрывисто Морозенко, обращаясь к козакам. — Снимите с него только кандалы!
Со звоном упали на землю цепи Комаровского.
— Идите! — указал Морозенко козакам на выход и, обратившись к Комаровскому, произнес твердо: — Ты наступил мне на сердце, но ты пощадил ее! Бери ж саблю! — бросил он ему лежавшую в стороне карабелу. — Защищайся! Пусть нас рассудит бог!..
Появление Морозенка, его сообщение, безумная ярость, охватившая с первых его слов Богдана, настолько ошеломили Богуна и Ганну, что несколько мгновений они не могли дать себе отчета в том, что произошло в один момент на их глазах. Когда же взгляд Ганны упал на удаляющуюся, почти бегущую вслед за Морозенком фигуру Богдана, все стало ей ясно, и стыд за мелкое чувство батька, и горе, и оскорбление — все это нахлынуло на нее какою–то страшною, темною волной. В ушах ее зазвенело, ноги подкосились, свет погас, Ганна бессильно опустилась на лаву и уронила голову на стол. «Его тянет она, Елена! Да неужели же нет для него ничего дороже тех шелковых кос и лживых лядских очей?» Ганна охватила голову руками и словно занемела.
В палатке было тихо; слышалось только тяжелое, прерывистое дыханье Богуна. В душе козака происходила глухая, затаенная борьба. Наконец, подавленный, глубокий вздох вырвался из его груди; Богун сжал с силой свои руки, так что кости в них треснули, и подошел к Ганне.
— Бедная моя дивчына! — произнес он тихо и положил ей руку на плечо.
Ганна вздрогнула и подняла голову.
— Бедная, бедная моя! — повторил еще печальнее козак.
Ганна взглянула на него, и ей стало ясно сразу, что Богуну теперь понятно все.
— Брате мой! — произнесла она дрогнувшим голосом, подымаясь с места.
— Не надо, Ганна, — остановил ее Богун и молча прижал ее голову к своей груди… Несколько минут они стояли так неподвижно, безмолвно, не произнося ни одного слова.
— Эх, Ганна, — произнес он наконец с горькою усмешкой, — не судилось нам с тобой, бедная, счастья! Что ж делать? Проживем как–нибудь и так!..
В это время послышались вблизи чьи–то неверные шаги и в палатку вошел Богдан; он шел, шатаясь, словно пьяный, ничего не видя перед собой; лицо его было так расстроено, так ужасно, что и Богун, и Ганна молча расступились перед ним.
— Лгала, лгала! Все лгала, все! — вскрикнул дико Богдан, не замечая их присутствия, и тяжело опустился на лаву. — На груди моей замышляла гнусную измену! Меня целовала и кивала из–за спины ляху! Старый осмеянный дурень!.. — сорвал он с головы шапку. — Что ж теперь делать? Чем смыть позор? — слова его вырывались бурно, бессвязно, дико. — Такая гнусная измена! В Литву все силы двину! Весь край ваш до пня обшарю, до последней щепки!.. Растерзаю тебя, как собаку, лошадьми затопчу! — схватился он, как безумный, с места.
— Дядьку! — произнесла тихо Ганна, дотрагиваясь до его руки.
— А!.. — отшатнулся в ужасе Богдан. — Ты здесь? — и, схвативши ее за плечи, он приблизил к ней свое обезумевшее лицо и крикнул хриплым голосом: — Лгала она, Ганно, все лгала!
— Знаю, дядьку!
— Ты знаешь? Откуда?
Так должно было статься. Разве могла она оценить вашу гордость и славу? Разве могла разделить ваши думы? Не стоит она, дядьку, ни вашего гнева, ни мести. В такую минуту, когда вся Украйна смотрит на вас заплаканными глазами, что может значить ее измена? Поверьте, все, что ни делает господь, все идет нам на благо, и ни один волос не падает с нашей головы без воли его!
Молча слушал Ганну Богдан, не подымая глаз.
— Так, так, — произнес он с горькою усмешкой, когда Ганна умолкла, — не стоит? А что, скажи мне, Ганно, — поднял он на нее глаза, — заполнит в этом сердце ту пустоту, которая останется здесь навек?
Богун взглянул на Ганну; лицо ее медленно побледнело.
— Каждая букашка, каждая былинка, каждое божье творенье, — продолжал страстно Богдан, не обращая ни на кого внимания, — тянется к свету, так как же жить человеку, когда свет угаснет перед ним?
— Так, дядьку, человеку, — произнесла твердо Ганна, и в глазах ее вспыхнул вдохновенный огонь, — человеку, но не тому, кого послал господь… Что заменит ее, спрашиваете вы, дядьку? Смотрите ж сюда! — отбросила она сильным движением весь полог палатки, и пред глазами Богдана предстала величественная своеобразная картина. Огромные костры, факелы и смоляные бочки, расставленные во всех местах, подымали к небу столбы огня и сверкающих искр, освещая на далекое расстояние широко раскинувшийся лагерь и группы козаков, разместившихся возле костров.
В палатке стало тихо; пораженные красотой зрелища, и Богдан, и Ганна, и Богун молчали.
Гей, не дивуйте, добрії люде,
що на Вкраїні повстало!
донеслись к ним могучие звуки величественной песни; звуки росли, ширились и, казалось, заполняли собою весь небосклон.
— Слышишь, слышишь, батьку? — заговорила Ганна прерывающимся от волнения голосом, простирая руку к открывшемуся зрелищу. — Это голос всей Украйны! Это тебе поет она, тебя славит! Кто пробудил ее голос? Кто собрал сюда эти десятки тысяч людей? Кто вывел отчизну из неволи? Богдан, Богдан! Ему обязаны мы жизнью, честью… Каждый из собравшихся здесь отдаст за него свою жизнь! В его руках вся доля нашей отчизны, нет сердца во всей Украйне, которое билось бы для нее горячее! Он поведет нас к свободе и славе, и мы пойдем за ним…
— Пойдем, пойдем! — вскрикнул восторженно Богун, не отрывая от освещенной заревом Ганны своих горящих глаз.
— Так, друзи, вы правы! — протянул им Богдан руки и поднял голову.
Лицо его было спокойно и величественно, только меж бровей лежала горькая, мучительная складка.
— Последний струп сорвался с сердца! Теперь я ваш, дети, душой и сердцем, отныне и вовек!..