В это время появился у брамы молодой, статный козак, держа за повод взмыленного коня, и крикнул:
— Эй вы, бабье сословье! Встань которая да дай коню овса!
Химка вскочила и, вырвавшись от Чарноты, побежала сначала к хозяйке, а потом с ключами к амбару.
— Чи не Морозенко? — толкнул запорожец локтем товарища. — Мне так и кинулись в глаза его курчавые черные волосы да удалое лицо…
— Должно, взаправду он, — кивнул головою товарищ, — мне тоже как будто сдалось… Только если это он, то исхудал страшно, бедняга… должно быть, в Гетманщине не наши хлеба!{69}
— Овва! А пойти бы разведать, он ли, да порасспросить как и что?
— Конечно, пойти, — потянулся товарищ.
— Так вставай же.
— Ты пойди сначала, а я послушаю, что ты расскажешь.
— Вот, лежень! — почесал запорожец затылок и пошел сам на разведки.
Приезжий козак действительно был никто иной как Морозенко.
Он передал Чарноте про зверства Чаплинского и Комаровского, про их насилия, про свое сердечное горе. Чарнота слушал его с теплым участием и подливал в ковш молодому товарищу оковитой; но хмель не брал козака, — горе было сильнее: у Морозенка только разгорались мрачно глаза да становилось порывистее дыхание. Вокруг нового гостя собралась порядочная кучка слушателей, возмущавшихся его рассказом.
— Жироеды! Дьяволы! Кишки б им повымотать, вот что! — раздавались и учащались все крики.
— Братцы мои! — взмолился к ним Морозенко. — Помогите мне, други верные, спасите христианскую душу, дайте с этим извергом посчитаться! Ведь сколько через него, литовского ката, слез льется, так его бы самого утопить было можно в этих слезах; нет семьи, какой бы он не причинил страшной туги, нет людыны, какой бы он не искалечил, не ограбил… Помогите же, родные! Не станете жалеть: добыча будет славная, добра у него награбленного хватит вволю на всех, да и, кроме этого дьявола, найдется там клятой шляхты не мало… Потрусить будет можно.
— А что же, братцы, помочь нужно товарищу, — отозвались некоторые.
— Помочь, помочь! — подхватили другие. — И поживиться след.
— Вот тебе рука моя! — протянул обе руки взволнованный Чарнота. — Головы своей буйной не пожалею, а выручу другу невесту и аспида посажу на кол!
— Друже мой! — бросился к нему на шею Морозенко. — Рабом твоим… собакою верною… и вам, мои братцы, — задыхался он и давился словами, — только, ради бога, скорее… Каждая минута дорога… каждое мгновение может принести непоправимое горе…
— Да что? Мы хоть зараз! — подхватили хмельные головы.
— Слушай, голубе, — положил юнаку на плечо руку Чарнота, — Кривонос–батько набирает тоже ватагу… надоело ему кормить себя жданками… заскучал. Так вот ты и свою справу прилучи к нему: ведь и у него в тамошних местах есть закадычный приятель…
— Ярема–собака? Так, так! — вспыхнул от радости Морозенко и снова обнял Чарноту.
— Перевозу! Гей! — донесся в это время крик издалека, вероятнее всего, с берега Днепра. Прошла минута–другая молчания; никто не откликнулся. — Пе–ре–во-зу! — раздалось снова громче прежнего и также бесследно пропало.
— Подождешь, успеешь! — поднял было кто–то из лежавших голову да и опустил ее безмятежно.
— Пе–ре–во-зу! Па–ро–му! — надсаживался между тем без передышки отчаянный голос.
Но большинство козаков и голоты лежало уже покотом; немногие только обнимались и братались, изливаясь друг перед другом в нежных чувствах и в неизменной дружбе. Сулима с Тетерею{70} тоже челомкались и сватали, кажется, детей своих… Назойливый крик раздражил наконец пана дидыча.
— Да растолкайте кто этих лежней, — крикнул он на голоту, — ведь ждут же там на берегу.
— А пан бы потрусил сам свое чрево, — откликнулся Кривонос, — ведь откормил его здорово в своих поместьях.
— Пан? Поместьях? — вспыхнул Сулима. — Нашел чем глаза колоть, дармоед: мы трудимся и на общественной службе, и на земле.
— Только не своими руками, а кабальными, — передвинул Кривонос люльку из одного угла рта в другой.
— Брешешь!.. Кабалы у нас не слыхать.
— Заводится, — поддержал бандурист, — все значные тянутся в шляхетство, а с шляхетством и шляхетские порядки ползут.
— Откармливаются на шляхетский лад, — добавил кто–то.
— А вам бы хотелось всю знать уничтожить, — загорячился Сулима, — а с чернью разбоями жить?
— Придет слушный час, — отозвался невозмутимо Кривонос, — с чернью и погуляем.
— Да вы, случается, — вмешался один рейстровик, — и наймытами у бусурман становитесь.
— А вы не наймыты коронные? Стакались с сеймом, понахватали маетностей, привилегий.
— Мы заслужили честно, а не ярмом! — кричали уже значные рейстровики и Сулима.
— Да в ярмо других пихаете! — послышался ропот голоты.
— Записать всех в лейстровые! — поднял властно Кривонос руку и покрыл гвалт своим зычным голосом.
— Записать, записать! — подхватили многие.
— Записывайте — беды не будет! — заметил Тетеря, не принимавший до сих пор участия в споре.
— Так бы то сейм вам и позволил! — натуживался перекричать всех рейстровик.
— Да кто же за вас, оборванцев, руку потянет? — покачнулся Сулима и ухватился обеими руками за плечо Тетери.
— Не бойсь! Найдется! Вот!! — выпрямился Кривонос и потряс своими могучими кулаками.
— Есть по соседству и белый царь! — махал шапкою какой–то голяк. — Земель у него сколько хошь… селись вольно… и веры никто не зацепит.
— Да наших немало и перешло туда, — отозвались другие, — говорят, что унии там и заводу нет.
— Ах вы, изменники! — побагровел даже от крику Сулима.
— Мы изменники? — двинулся стремительно Кривонос.
— То вы поляшенные перевертни! Предатели! Иуды! — схватывалась на ноги и вопила дико голота.
— К оружию! За сабли! — обнажили рейстровики оружие.
— На погибель! Бей их!! — орал уже неистово Кривонос.
Тетеря бросился между ними и, поднявши руки, начал молить:
— Стойте, братцы! На бога! Да что вы, кукольвану[68] облопались, что ли?
Из шинка выбежали на гвалт все. Перепуганная, бледная, как полотно, Настя начала метаться среди рейстровиков, запорожцев и голоты, умоляя всех поуняться, заклиная небом и пеклом: она знала по опыту, что такие схватки заканчивались вчастую кровавой расправой, а когда пьянели головы от пролитой крови, то доставалось и правым, и виноватым… Сносилась иногда до основания и корчма, да и все нажитое добро разносилось дымом по ветру.
— Ой рыцари! Голубчики, лебедики! Уймитесь, Христа ради, — ломала она руки, кидаясь от одного к другому. — Ой лелечки! Еще развалите мне корчму. Кривонос, орле! Ломаносерце, Рассадиголова! Да уважьте же хоть Настю Боровую{71}. Чарнота, соколе! Ты горяч, как огонь, но у тебя, знаю, доброе сердце… Почтенные козаки, славные запорожцы! К чему споры и ссоры? Не злобствуйте! Братчик ли, рейстровик ли, простой ли козак — все ведь витязи, все ведь рыцари! Лучше выпьемте вместе да повеселимся!!
Схватившиеся было за сабли враги опустили руки и словно опешили; комический страх Насти и всполошенных прислужниц ее вызвал на свирепых лицах невольную улыбку и притушил сразу готовую уже вспыхнуть вражду.
— Ага, — заметил среди нерешительного затишья запорожец, — теперь как сладко запела!
— Я нацежу вам мигом и меду, и пива… — обрадовалась даже этому замечанию Настя.
— Давно бы так! — засунул в ножны Кривонос саблю.
— Ха–ха! Поджала хвост! — захохотал кто–то.
— Теперь–то она раскошелится! — подмигнул запорожец.
— А все–таки следовало бы проучить добре и панов, и подпанков, — настаивал бандурист.
— Полно, братцы, годи, мои други! — вмешался наконец Тетеря, с маленькими бегающими глазками и хитрой, слащавой улыбкой, — где разлад, там силы нет, а бессильного всякий повалит. Главная речь, чтоб жилось всем добре, а то равны ли все или нет — пустяковина, ведь не равны же на небе и звезды?
— Овва, куда махнул! — возразил бандурист. — То ж на небе, а то на земле.
— Да, через такую мудрацию вон что творится в Польше! — махнул энергически рукой Кривонос. — Содом и Гоморра!
— Вот этаких порядков, — подхватил бандурист, — и нашим значным хочется, они тоже хлопочут все о шляхетстве.
— Да ведь стойте, панове, — начал вкрадчивым голосом Тетеря, — нельзя же хату построить без столбов, без сох? Должен же быть и у нее основой венец? То–то! Вы пораскиньте–ка разумом, ведь вам его не занимать стать? Отчего в Польше и самоволье, и бесправье, и беззаконье, — оттого именно, что этого венца нет, головы не хватает. Все ведь паны, а на греблю и некому. Смотрите, чтоб не было того и у нас! Как нельзя всем быть панами, так нельзя всем быть и хлопами. Бог дал человеку и голову, и руки; одно для другого сотворено, одно без другого жить не может: не захочет голова для рук думать, так опухнет с голоду, а не захотят руки для головы работать, так сами без харчей усохнут.
— Хе–хе! Ловко пригнал, — осклабились многие.
— Кого ж ты нам в головы мостишь? — уставился на Тетерю Кривонос. — Не Барабаша ли?
— Дурня? Изменника? Обляшенного грабителя? — завопили кругом.
Тетеря только многозначительно улыбался.
— Да вот кошевой наш, — робко подсказал запорожец.
— Баба! Дырявое корыто! Кисет без тютюну! — посыпались отовсюду эпитеты.
Запорожец сконфузился. Все расхохотались.
— Так Богун! — выкрикнул второй запорожец.
По толпе пробежал одобрительный гомон.
— Богун, что и говорить, — поднял голос Тетеря, — отвага, козак–удалец, витязь!.. Только молод, не затвердел еще у него мозг, не перекипела кровь — все сгоряча да сослепу! А нам, друзья, нужен такой вожак, какой бы был умудрен опытом… нам нужно такого, чтобы одинаково добре владел и пером, и шаблюкой.
— Такой только и есть Богдан Хмельницкий, — крикнул неожиданно Чарнота.
— Именно он, никто иной, — поддержал Кривонос.
— Верно, — рявкнул бандурист, — ляхи его боятся как огня!
— Так, так! — загудели козаки.
Тетеря сконфузился и прикусил язык. В глазах его злобно сверкнула досада; очевидно, пущенная им стрела попала в нежеланную цель.
— Не все ляхи, — попробовал он возразить, — с Яремой–то Хмель не поборется.
— Не довелось, — прохрипел Кривонос, — а с этой собакой посчитаюсь и я! — Да, Богдан бил не раз и татар, и турок! — загорячился Чарнота.
— Батько и Потоцкого бил! — вставил Морозенко. — Я сам хлопцем еще при том был… под Старицей.
— Помню, верно! — поддержал бандурист.
— А кто за нас вечно хлопочет? — отозвался и Сулима. — Все он да он.
— Обещаниями да жданками кормит, — улыбнулся ехидно Тетеря.
Все опустили головы. Тетеря, видимо, попал в больное место: еще после смертного приговора на Масловом Ставу Богдан поддержал было упавший дух козаков уверениями, что король этому приговору противник, что он за козаков, что скоро все изменится к лучшему, лишь бы они до поры, до времени не бунтовали против Речи Посполитой да турок тревожили… И вот состоялся морской поход; но и после него все осталось по–прежнему. Потом опять привез Богдан из Варшавы целую копу радужных обещаний, которые и разошлись бесследно, как расходится радуга на вечернем небе… Далее Богдан ездил за границу и, вернувшись, одарил козаков широкими надеждами, несбывшимися тоже. Наконец, и года нет, как он сообщил о полученных будто бы новых правах; но сталось, как говорит пословица: «Казав пан — кожух дам, та й слово его тепле», и изверились наконец все в этих обещаниях: иные считали, что ими высшая власть только дурит козаков, а другие полагали, что высшая власть и не дает их вовсе, а Богдан сам лишь выдумывает, чтобы туманить головы и сдерживать козаков от решительных мероприятий… Оттого–то и теперь все, услышав о новой поездке Богдана в Варшаву, скептически опустили головы и безотрадно вздохнули.