— На бога, Панове! На всех святых, прошу вас, молю, — простер руки к собранию польный гетман, — не отступайте! Ударим всеми силами на врага и опрокинем его, прорвем себе дорогу!
Искренняя, горячая речь Калиновского увлекла многих, но не могла победить паники, сковавшей у большинства волю: вырвавшиеся одобрения были заглушены трусливыми криками, между которыми особенно вырывались вопли Сенявского.
— Да кто тут смеет рассуждать? — посинел от злости Потоцкий и, заметив на своей стороне большинство, принял дерзкий, возмутительный тон. — Кто смеет, тысяча чертей, когда я налицо? Или я вам, Панове, не вождь, или я не великий коронный гетман Речи Посполитой? Или вы хотите мятежно топтать мою волю?
Послышались отзывы:
— Ты наш коронный гетман, ты наш глава!
— А коли глава, то прошу не подымать при мне голоса, — кинул он на Калиновского наглый, вызывающий взгляд. — Несогласные могут уйти, и баста!.. А я при–ка–зы–ваю, — прокричал он, — сниматься немедленно с лагеря и отступать укрепленным четвероугольником!
— Гетманская воля будет исполнена, — обрадовалось рыцарство этому распоряжению.
— Отчизна! — вскрикнул, не помня себя, возмущенным голосом Калиновский. — Ты поплатишься за то, что вверила свои силы такому вождю! Мой меч не служит позору… разделяйте вы его с ним!
И он, разломив свой палаш, бросил его к ногам гетмана.
— Арестовать! — зашипел, запенился тот и залился удушливым кашлем; но никто не двинулся с места, а Калиновский, сложивши на груди руки, гордо стоял.
Между тем вбежал в палатку джура и доложил, что схватили в плен одного козака.
— На кол! — крикнул Потоцкий, но потом остановился. — Стой! Пойдемте допросим, панове!
Все за гетманом вышли. Слуги осветили факелами место перед палаткой.
У входа стоял пехотинец и держал на аркане связанного по рукам и ногам козака. Пленник, не лишенный, по–видимому, силы и красоты сложения, представлял теперь из себя жалкий вид: он дрожал как осиновый лист, корчился, гнулся и бросал вокруг перепуганные, умоляющие взоры.
— Где пойман? — спросил Потоцкий.
— За окопами, ясновельможный гетман, — указал рукой вдаль шеренговой, — пробирался лайдак к нам пошпионить, то ползком, то скачком, а то и просто ходою, — такая дерзкая шельма, — прямо под носом у нас! Ну, я с товарищем через ров — да за ним. А он, пес, наутек! Догнал я его — да арканом за шиворот.
— Спасибо! — бросил Потоцкий шеренговому червонец. — Подать дыбу!
Слуги сейчас же принесли и водрузили походную дыбу, состоящую из связанных трех жердей с утвержденным наверху блоком.
— Кто ты? — толкнул ногою пленника гетман.
— Селянин… хлоп, ясновельможный пане, — плаксивым, перерывистым голосом простонал пленник.
— Как зовут?
— Галаган{120}.
— А куда же ты шел? Зачем шел, пся крев, быдло, гадюка? Зачем и куда, шельма, а? — тыкал гетман его в лицо и в зубы ножнами. — Вздернуть бестию.
К связанным на спине рукам пленника привязали веревку, продетую через блок, и начали его поднимать; нужно было иметь железные мускулы и употребить нечеловеческое усилие, чтобы удержать на них всю тяжесть тела и не дать вывернуть рук из ключиц.
Козак побагровел, выпучились жилы у него, как ремни, на висках и на шее, налились кровью глаза, выпятилась страшно грудь; но он держался на мускулах.
— Здоровая собака, таких и не видывали, — заметили палачи.
— А вот мы этого селянина поджарим… — прошипел гетман. — Гей, уголья! Смолы! Так ты, шельма, селянин? — Селянин, — ответил задавленным голосом подвешенный; видно было по тяжелому, свистящему дыханию, что такое напряжение не могло долго тянуться.
Принесли две высоких жаровни и пододвинули их к бокам козака. Сорочка задымилась на нем с двух сторон, сквозь прорехи выглянули страшные багровые ожоги тела… вздымались волдыри, лопались, чернели, шипели, послышалась гарь… понесся чад от горелого мяса.
— Спустите! — сверкнул пытаемый страшным взглядом. — Все расскажу!
Когда его спустили и поставили, он снова съежился и упал к ногам гетмана.
— Прости, ясновельможный пан, я солгал, — заговорил он торопливо, — я не селянин… я шеренговый из войска Хмельницкого… Теперь бежал от него, пробирался в Корсунь… там мой род… семья… я из немецкой пехоты, что при Барабаше… меня захватили насильно… я вот и хотел бежать… боялся признаться.
— А, шельма! Так ты еще и изменник? Приготовить кол!
Услышав это, несчастный словно обезумел от ужаса; он начал ползать у ног и молить о пощаде, произнося бессвязные речи.
— Сжальтесь, на бога, на матку свенту! Я унит… Меня насильно… Всю жизнь… всякую услугу! Мне известны здесь все шляхи, все тропинки… Пошлите куда, хоть ночью… по болотам… на десять, на двадцать миль кругом… Всякий кустик знаю.
При последних словах гетман поднял глаза: его озарила какая–то мысль.
— Так ты здесь все пути хорошо знаешь?
— Знаю, знаю все! Крестом святым клянусь! — забил он себя кулаком в грудь.
— Какое местечко в ту сторону найближе?
— Грохово{121}.
— Как далеко?
— Мили две… оно на Роси… окружено скалами… речка огибает его почти кругом.
— Ясновельможный гетмане, — отвел его тихо Сенявский, — вот бы куда… можно отсидеться… послать за помощью.
— Я об этом и думаю, пане, — кивнул головою Потоцкий.
— Это господь нам посылает спасение.
— Д-да… придется пса пощадить.
— О, неотменно! — потер от радости руки Сенявский. — Мы не знали, куда двинуться, и вот — спаситель.
Присутствующие рыцари разделяли тоже его радость и улыбались самодовольно.
В глазах осужденного на кол сверкала тоже скрытая радость и на лице змеилась загадочная улыбка.
— Через Рось ведь нет броду? — обратился снова к стоявшему на коленях козаку гетман.
— Нет, но он и не нужен: можно свободно пройти по полям и по балкам до Грохова, а там есть мост.
— И ты дорогу твердо знаешь?
— Пошлите, ваша ясновельможность, ночью с конвоем… и если я не прибуду к утру… свои ж места, боже мой!
— Хорошо, я испытаю тебя, и если ты будешь добрым проводником, то все прощу и награжу, как никто, — осыплю золотом; но если, — прошипел Потоцкий, — то лучше бы тебе было на свет не родиться!
Прощенный бросился целовать полу гетманского кунтуша.
— Встань, — указал рукой величаво Потоцкий, — скажи по правде, слышишь, по правде, мне ведь от пленных известно, не было ли дано вам приказа завтра начать атаку?
— Пусть меня сто раз посадит его гетманская мосць на кол, коли я хоть одно кривое слово скажу, — на завтра нет. Он ждет завтра хана.
— Хана? — вскрикнули, обезумев, вельможные паны и побелели, как полотно.
— А сколько войск у Хмельницкого? — пробормотал упавшим, надтреснутым голосом гетман.
— У Хмельницкого — не знаю… трудно сосчитать: после Жовтых Вод было двадцать тысяч… ну, а с каждым днем прибывает, почитай, тысячи по две… а у Тугая, знаю, что сорок тысяч… да у хана, слыхал, тысяч сто.
— Ступай, — махнул Потоцкий рукой, чтоб скрыть свой ужас, — накормить его и держать под стражей! — А потом, обратясь к вельможам, добавил: — Одно нам осталось: бежать, и как можно скорее, к Грохову… Немедленно сниматься с лагеря и ночью же в путь!
Все бросились исполнять волю гетмана.
Еще стояла предрассветная тишь и на востоке едва начали бледнеть звезды, когда табор с крайнею осторожностью тронулся с места. Он был устроен, по поручению Потоцкого, полковником Бегановским. Посредине двигался чудовищный двойной четвероугольник, составленный из восьми рядов скованных возов; внутри его помещена была вся артиллерия, весь панский обоз, состоявший из колымаг и фур, напакованных всяким добром, и все кавалерийские кони; по бокам шла густыми лавами пехота, с тылу она тоже прикрывала табор; правым флангом командовал Потоцкий, левым — Калиновский, арьергард поручен был Одржевольскому.
Потоцкий ехал в карете, окруженный двумя хоругвями гетманских латников; со дня слетевших на его голову невзгод, он крепко запил, а теперь, ради поднятия бодрости и отваги, еще усилил приемы жизненной воды. Изредка только, очнувшись от толчка, он таращил глаза и, подозвав к себе есаула или джуру, приказывал им справляться, благополучно ли идут фуры с его добром. Сенявский и большинство пышных панов по примеру гетмана уселись тоже в кареты и, под прикрытием своих надворных команд, тянулись гуськом за своим предводителем.
Калиновский ехал на вороном коне рядом с Корецким, во главе левого фланга. Выражение лица его было мрачно; он то всматривался пристально в группу всадников и пехотинцев, составлявших конвой Галагана, шедшего впереди табора проводником, то тревожно оборачивался назад. Хотя все было спокойно и табор около суток шел беспрепятственно, не натыкаясь на неприятеля и не сбиваясь с дороги, тем не менее у польного гетмана, кроме стыда за позорное бегство, шевелилось еще какое–то глухое, непонятное подозрение.
— Нет, что ни говори, пане, — обратился он к Корецкому, — а над нами тяготеет какой–то неумолимый рок. Потоцкий, положим, и прежде был склонен больше к Бахусу и Венере, чем к Марсу, и вследствие чрезмерной гордости и самомнения отличался бараньим упрямством, — ну, а теперь просто спятил с ума, Далибуг! Делает одно безумство за другим… Опьяненный горилкой и кровью несчастных селян- хлопов, он в критическую минуту доверяется тому же самому хлопу…
В это время в задних рядах раздались выстрелы. Все встрепенулись и стали озираться кругом.
— Вот оно! Предчувствие меня не обмануло! — крикнул Калиновский и помчался туда, где уже трещала перестрелка.
Поднялась суета. Заскакали по всем направлениям гонцы. Табор шел теперь по едва заметной лощине, открытой со всех сторон. Далеко впереди синела дымчатая полоса леса. Солнце клонилось к закату. Сзади, словно вынырнув из–за холмов, покрытых кустарниками, показался неожиданно со своими густыми массами Хмельницкий, а с двух сторон разлились широкими волнами татары. Татары и летучие отряды козаков сначала только гарцевали, и, словно желая подразнить отступающих ляхов, подскакивали на довольно близкое расстояние, и, пустив для потехи несколько стрел, разбегались с веселыми криками. Но когда показался на горизонте лес и поляки подняли в таборе суету, направляя к нему торопливо войска, тогда тактика окружавших врагов изменилась; они повели правильные и беспрерывные атаки с тылу и флангов, не отрезывая от леса поляков, а, напротив, нагоняя их на него.
Наступал уже вечер.
Лес уже был близко, и атакующие, играя, как кот с мышью, дали передохнуть полякам и ускорить снова к нему путь.
Подъехал к Калиновскому ротмистр.
— На бога, ясновельможный, не направляйте войск к лесу, — обратился он к нему с тревогой, — будет то, что и в Княжьем Байраке… Клянусь святым Патрикием, там западня. Вон направо удобная возвышенность. Занять бы табором, пусть берут, а ночью можно перейти Рось.
Калиновский вынесся вперед, окинул беглым взглядом местность и, убедившись в правильности предположения ротмистра, подскакал к карете Потоцкого. Последний, разбитый ужасом, представлял из себя жалкую развалину; он только затыкал уши при треске залпов, и прятался в угол кареты, да торопил, молил окружающих, чтобы скорее спешили «до лясу».
— Нужно здесь остановиться, пане, — крикнул дерзко Калиновский в окно кареты, — в лесу засада, погибель… там всех перебьют, а здесь хоть защищаться возможно.
— Панове рыцарство! — закричал неистово Потоцкий, словно бы кто его резал. — Кто смеет распоряжаться здесь вашей жизнью? Арестуйте его!.. Я гетман… Там в лесу спасение… обоз можно скрыть!..
— Какой ты гетман? — не помня себя, крикнул Калиновский. — Ты пьяный тхор, трус, убийца, зверь и предатель отчизны!
Потоцкий оцепенел от ужаса и оскорбления, ничего не мог произнести и только рвал руками шелковую обивку кареты.
— А вы, Панове, не хотите–таки дать отпор врагу? — набросился Калиновский на рыцарей и, получив в ответ смущенное молчание, крикнул им на прощанье: — Так пропадайте ж вместе с этим позорным вождем! — и, пришпорив коня, поскакал к своим хоругвям.
Между тем к Хмельницкому, следовавшему за поляками саженях в трехстах, не больше, подлетел Чарнота, выскочивший из опушки леса, и сообщил, видимо, приятную новость.
Лицо Богдана озарилось восторгом, и он, обнажив саблю, крикнул:
— Гей, славные козаки, лыцари–запорожцы! Настал час и нам потешиться над клятым врагом, что жег наших детей, терзал братьев, насиловал жен и сестер… Господь предает нам его в руки… Наварите же червоного пива, чтобы похмелели ляхи! Гей, армата, гукни–ка им на погибель!
Раздались колонны пехоты; вылетело тридцать орудий и гаркнули целым адом на табор. Ядра ударили в арьергард, разметали человечье мясо, проложили себе широкую кровавую улицу и расстроили, опрокинули с десять возов. Не успел улечься вопль ужаса, как раздался еще ближе второй залп армат и принес еще больше смертей и опустошения…
Паника охватила всех леденящим холодом, отняла у всех волю и разум; никто уже не слушал команды, никто уже не думал о сопротивлении, никто не хотел уже повиноваться ни крикам, ни просьбам более трезвых, а всяк, бросая даже оружие, спешил уйти от этого пекла, кидался, не ведая куда, давил, топтал друг друга и натыкался на смерть… Настал какой–то безобразный хаос… Татары, заметив панику и смятение в рядах поляков, ударили с двух сторон бурей и почти безнаказанно рубили направо и налево жолнеров, прорезывались до самых возов, а в чудовищном четвероугольнике во многих местах уже прорваны были ядрами бреши…
Потоцкий с пышными вождями, замкнувшимися тоже в каретах, сопровождаемый кортежем рыцарства, торопился объехать войска и скрыться поскорее в лесу, но это было почти невозможно: дорога становилась все уже, покатей; по сторонам подымались кручи; мятущаяся толпа заграждала путь… Некоторые, исступленные от ужаса и отчаяния, набрасывались даже на эти пышные экипажи с криками: «Бей их, зрадныков! Это они нас кинули на погибель!»
Потоцкий, обезумев окончательно, то затыкал себе уши, забившись в угол, и бормотал бессвязно: «Pater noster… Матка найсвентша, смилуйся!», то ломал себе с ужасом руки и вопил со слезами: «Обоз мой! Добро мое!»
А Хмельницкий, заметив, что татары уже смешались с поляками, остановил артиллерийский огонь и двинул свои полчища в атаку…
Поднялись крики ужаса, вопли отчаяния. В разорванную брешь вырвались из табора до двух тысяч драгун и бросились с распростертыми объятиями к своим наступающим братьям{122}. Это обстоятельство остановило на мгновение атаку; но никто из поляков и не подумал замкнуть широко распахнутых возов, а всяк бежал и пробивался, не помня себя.
Напрасно Калиновский, с некоторыми сгруппировавшимися вокруг него доблестными и отважными рыцарями, старался остановить бегущие и мятущиеся толпы воинов; стихийная сила гнала их неудержимо. Только несколько сотен, преданных гетману беззаветно, удерживала возле него бесконечная любовь к своему герою, пересилившая даже кружившийся над всем табором ужас…
— Погибло все! — простонал Калиновский. — Друзья! Кто не хочет перенести этот позор, за мной! — и он бросился с горстью удальцов, воодушевленных отчаянием, с такою стремительною силой, что даже заставил вздрогнуть и остановиться с изумлением во сто раз сильнейшего врага…
Теперь уже обоз старались разорвать и сами поляки, не видя в нем больше убежища, — они хлынули беспорядочными волнами вдогонку товарищам. Дорога между тем суживалась в овраг, в котором уже теснились беспорядочные, мятущиеся массы, опрокидывая и давя друг друга, проклиная все на свете, прочищая себе среди братьев дорогу даже оружием…
Когда эта, сдавленная крутизнами, толпа, гонимая ужасом, увлекаемая сильным наклоном оврага, обстреливаемая с высоты берегов тучами стрел, барахтающаяся под копытами коней, под возами, стала выползать, вываливаться безобразными кучами на прогалину, то ее ошарашил вновь неожиданный ужас: свирепый Кривонос вынырнул словно из земли{123}и, ударив с бешеною яростью на оторопевших поляков, стал крушить их и сажать на длинные копья. Напрасно летели ему навстречу вопли отчаяния, мольбы о пощаде; упоенный сладостью мести, он не внимал им и беспощадно, с адским хохотом, прорезывался к панам и обагрял свою саблю в их дымящейся крови.
Теперь уже ясно всем стало, что Галаган завел табор в устроенную заранее западню… Подскакали к нему осатанелые злобой и яростью шляхтичи, выбившиеся вперед, но козак уже смотрел на них презрительно, гордо и шел с приподнятою высоко головой, с злорадною улыбкой…
— Куда ты завел нас, шельмец? — набросились они на него с ревом.
— В яму, в волчью яму! — ответил он с дерзким хохотом. — На погибель, в берлогу к дикому зверю! Там ваши панские кости будут валяться, там ваше падло сгниет!.. Га, — крикнул он с диким злорадством, — вы думали, ляшки–панки, что я испугался бы ваших мук и валялся бы у ваших паршивых ног, прося пощады, что я мог бы вам, страха ради, учинить хоть что–либо доброе? Гай–гай, дурни! Дурил я вас… и пришел только для того к вам, чтоб погубить ненавистников, кровопийц наших…
Остервенившаяся шляхта не дала, впрочем, докончить ему этой приветственной речи: десять клинков впились в его грудь, и с прощальным криком: «Будьте прокляты!» — полег за козачество Галаган…
А Корецкий бросился в разорванный табор и крикнул своим дружинам:
— Гей, на коней! Довольно уже нам, сто дяблов, толкаться в этом таборе обезумевших трупов! Гайда! Или пробьемся на волю, или умрем с честью!
Паны начали было его удерживать именем коронного гетмана, но Корецкий крикнул им:
— Плевать мне на этого дурня! — и ринулся со своими дружинами прямо на черневшие массы татар…