Да, старое горе давит нас, — продолжал взволнованным голосом Богдан, обращаясь к обступившей его толпе, — горе, придавившее к сырой земле наших жен и детей, разлившееся стоном–тугою по всей святой Руси… Только, братцы, горе это чем старее, тем лютее, тем больнее терзает. Уж какое поругание было нам на Масловом Ставу, кажись, последний час наступал и нашему бытию, и нашим мукам… а вот надвинулись времена, перед которыми Маслов Став покажется раем…
— Господи! За что же? — перервал вдруг Богдана какой- то старческий голос, и среди гробового молчания почудилось даже сдавленное рыдание.
— Испытует нас бог, — вздохнул как–то хрипло со стоном Богдан; голос его то дрожал, то возвышался порывисто до высокого, захватывающего напряжения. — Но мы будем святому закону верны… быть может, этими египетскими карами всеблагий подвизает нас на защиту его святынь…{72} Да, после Маслова Става была хоть надежда на короля… Он обещал… он стоял за нас, и я вас ободрял этой надеждой не раз… Во имя ее, во имя возможного для моей родины блага я умолял вас, заклинал всем дорогим быть терпеливыми и ждать исполнения этих обещаний… Но, как видите, я в том ошибся, тешил и себя, и вас, как видно, дурныцею… в чем перед вами и каюсь, в чем и прошу у товарыства прощенья, — поклонился Богдан на три стороны.
— Что ж? Ты, батьку, без обману… сам верил! — послышались тихие голоса.
— Без обману… Клянусь всемогущим богом, — поднял правую руку Богдан, — верил и в короле не обманулся… но он оказался среди панов лишь куклой бесправной… Его волю, его распоряжения нарушал сейм, и с того часу начался по всей Украйне ад, закипело смолою пекло! Жен и дочерей наших потянули за косы на потеху панам и подпанкам; братьев и сыновей стали сажать на кол… или истязать всяческим образом… — захлебнулся Богдан и прижал руку к глазам; только после большой паузы, вздохнувши глубоко несколько раз, он мог продолжать. — Козаков почти всех раскассировали, повернули в панских рабов, имущество их ограбили, а имения отдали арендарям, да что имения — церкви святые отдали нечестивым, и они загоняют в них свиней, а их жены из риз шьют себе сподницы…
— Ой матинко! — всплеснула Настя руками, а дивчата зарыдали навзрыд.
— Да вы разве передохли там все? — брякнул тогда Кривонос саблей и поднял бледное, искаженное злобой лицо, устремив свирепый взгляд на Богдана. — Чего вы им в зубы смотрели, бей вас нечистая сила! Или страх вас огорошил, как баб, или пощербились ваши кривули?
— Не пощербились наши кривули, — поднял голос Богдан, — но бедный народ помнит погромы и ждет общего клича… Что в одиночку он сделает против оружной силы? А то и надеялся еще он на правосудие… Козаки… попы ездили жаловаться королю, сейму… Да вот я сам, значный козак, а ограблен и разорен Чаплинским. Он все у меня сжег, земли и хутора наездом заграбил… жену разбойнически увез для позору, а сына малого, надежду мою… растерзали насмерть канчуками… Создатель мой… — сжал Богдан руки, — что я вытерпел! — он поднял вверх глаза, чтобы не уронить перед товарыством слезы, но непослушная упала с ресницы, покатилась по смуглой щеке и повисла на серебристом усе. Богдан задрожал и побагровел даже от усилия, но перемог–таки вопль души. — Я бросился к старосте, — продолжал он, оправившись, — в земские суды искать поруганному праву защиты….. Но власти признавали меня, как козака, бесправным, а его, аспида, как шляхтича, полноправным во всех насилиях и разбоях… Тогда я вызвал Чаплинского на суд чести, а он, иуда, устроил мне засаду. Ну, я и порешил просто убить моего заклятого врага, но внутренний голос подбил меня еще в последний раз попытать правду наших высших судов, и я вместе с уполномоченными от козачества и от митрополита Петра Могилы повез свои обиды в Варшаву.
— И что же? — не дал даже передохнуть Богдану дрожавший от гнева Кривонос.
— А то, — вытер Богдан рукавом пот, выступивший холодною росой на челе, — что по дороге я увидел везде по нашей родной земле столько горя, что перед ним побледнело мое, и я поклялся… поклялся в душе — не за себя, а за народ мстить…
— Святая клятва! — кивнул головой бандурист.
— Ну, а в Варшаве же что? Как сейм и король? — допытывался Кривонос, сжавши свои густые, косматые брови.
— Да что… сейм отринул все просьбы и жалобы козаков, отринул ходатайство нашего митрополита за веру, за церкви… а надо мной, — горько усмехнулся Богдан, — насмеялся, наглумился…
— А король? — воскликнул Чарнота.
— Король, оскорбленный, вышел со слезами из сейма. Он мне сказал: «Я вам дал права, привилеи, они у Барабаша… Отчего же вы их не защищаете?»
— А где же эти права? Где эти привилеи? Мы о них слышали, а не знаем, где они и что в них? — оживились слушатели и зашумели, загудели, как всполошенные в улье пчелы.
— Права эти спрятал Барабаш меж плахтами у жены и хотел было скрыть их от народа, этот перевертень, изменник, но я их добыл, — штучным способом, а добыл… вот они! — вынул Богдан из–за пазухи свернутый пергамент с висящей печатью и потряс им над головой. — Вот здесь, на этом папере, утверждены королем наши права на веру, на землю, на вольный строй.
— Вот это дело! — ударил рукой бандурист по бандуре, и она весело зазвенела.
— Молодец батька! Хвала! Слава ему! — вспыхнули оживленные крики.
— Ну, так и добре, — отозвался наконец молчавший все время Тетеря. Он с появлением Богдана понял, что его дело проиграно вконец, и не пробовал уже больше бороться против течения, а утешал лишь себя тем, что новые обстоятельства, быть может, откроют для него и новую лазейку.
— Эх, брате! — вздохнул Богдан. — Добре, да добро это только лишь на бумаге… Затем–то мне и прибавил наияснейший круль: «Бессилен–де я, как видишь сам, поддержать, укрепить свои наказы, а вы же сами воины и можете постоять за свои права; вам их топчут насилием, гвалтом, так и вы защищайтесь таким же способом, ведь есть же у вас рушницы и сабли».
— О, правда! — вспыхнул Богун. — Маем рушницы и сабли, и клянусь господом богом, что дадим мы чертовскую им работу! Гей, козаки, товарищи, друзи, — крикнул он звонким голосом. — Бросим под ноги все домашние расчеты и споры и ударим все дружно на лютого ворога, да ударим так, чтоб сам сатана задрожал в пекле!
— Так! Ударим все, как один! — загремела толпа, и оживленные лица вспыхнули у всех решимостью, а глаза засверкали отвагой.
— Я знал, что низовцы сразу протянут на доброе, святое, общее дело свою могучую руку, — выпрямился и словно вырос Богдан; голос его окреп и звучал теперь властно. — Я везде разослал вестунов, чтоб оповестили мученику–народу, что слушный час, час освобождения от египетского ига, настал, народ только и ждет этого клича… Ему один конец… Стон ведь и ужас стоят везде от ляшского ярма!
— В поход сейчас! — обнажил саблю Богун.
— В поход! Всем рушать! Веди нас! — заволновались все, забряцали оружием.
— Без помощи? — возразил Богдан.
— Ударим и разнесем! — поднял кулак Чарнота.
— И Москва, единоверная соседка, под боком, — вставил Бабий.
— Московское царство с Польшей мир заключило{73}, — заметил Богдан, — и вряд ли его нарушит; а Крым на Польшу зол: она ему вот третий год дани не платит, так он. за свое да с нами еще так ударит на ляхов, что любо… ведь татаре нас только и боятся… мы оберегаем добро нашего ворога, а коли мы их попросим на помощь… так они — «гаш–галды»… Там у меня есть и приятели, и побратым даже — перекопский паша Тугай–бей{74}.
— Неладно только что–то… — почесали старики поседевшие уже чуприны. — Словно неловко: защищать идем веру с неверою.
— Не грех ли? — уставился глазами в землю бандурист и покачал задумчиво головой.
— И грех–таки, и стыд подружить с бусурманом, — поднял горячо голос Тетеря, обрадовавшись, что поймался Богдан на плохом предложении. — Ведь его только впусти в родную землю, так он опоганит и церкви… и с нас сорвет польский гарач[69].
— Что ты плетешь? — крикнул Богун на Тетерю. — Татарин хоть и нехрист, а слово держит почище католиков и поможет скрутить нам заклятого врага… Тут каждый лишний кулак за спасибо, а он что–то крутит да вертит хвостом.
— Да и церквей наших он не тронет, — вставил Кривонос. — А христиане твои их отдают арендарям на хлевы.
— Орудуй, орудуй нами, Богдан! — завопили все.
— Сегодня, братья мои любые, думаю в Сечь, — просветлел и ободрился Богдан, — а завтра и в Крым; там оборудую всем я справу, а тогда с богом…
— Слава! Слава Богдану! — замахали шапками козаки.
— А мы тем временем запасемся оружием и припасами, — заметил отрезвившийся сразу Сулима.
— Вот вам ключи! — выступила вперед вдруг Настя, разгоревшаяся, что мак, с сверкающими агатом глазами. — За веру, за волю все нажитое добро отдаю… Берите его, славное лыцарство, на поживок!
— Вот так Настя! Сестра козачья! Орлица! — загалдели кругом восторженные голоса, а Сулима с Чарнотой бросились ее обнимать.
— Мы тоже все, что есть у нас, отдаем на святое дело, — начали сбрасывать с себя и серьги, и кораллы дивчата.
— Ну, и шути с дивчатами! — загорелся Богун. — Да коли у нас такие завзятые сестры, так я готов и с голыми кулаками ударить на врага, ей–богу! Только скорей бы: чешутся руки!
— Орел! — обнял его растроганный Кривонос. — Вот и я таки дожил до пиру, — уж и напьюсь, уж и погуляю, и посчитаюсь кое с кем!
Начали обниматься козаки и с запорожцами, и с голотой, но это уже были не пьяные, дешевые объятия, а это было братанье на жизнь и на смерть, это было забвение и прощение всех взаимных обид и слитие душ во единый великий дух, окрылявшийся на спасение родины, на защиту веры, на бессмертную славу.
— Сроднимся все! Сольемся в одну реку и потопим врагов! — раздавались то там, то сям возгласы и разразились наконец общим единодушным криком: — К оружию, братья! До зброи! Веди нас, батько Богдане, всех на врагов. Ты наш атаман и вождь!
— Не сгинет Русь с таким батьком! — махал торбаном[70] Бабий.
— Нет ни у нас, ни на целом свете лучшего вождя, как наш Хмель! — надрывался Чарнота.
— Атаман! Атаман! — зашумели кругом разгоряченные головы, и поднялись шапки вверх.
— Что атаманом? — гаркнул Богун. — Гетманом пусть будет Богдан, гетманом и Запорожья, и всей Украйны. — Да, звезды гаснут при солнце, — воскликнул вдруг и Тетеря, бросивши свою шапку под ноги Богдану, — кланяюсь нашему славному гетману, нашему атаману и вождю.
За шапкою Тетери полетели к ногам Богдана и шапки, и шлемы, и шлыки.
Смущенный стоял Богдан и молча кланялся во все стороны: неиспытанное волнение зажгло ему краской лицо; великое дело, вручаемое ему, подняло высоко его голову, необъятное чувство и страха за ответственность, и радости за доверие к нему, и воодушевления за благо народа наполнило грудь его священным трепетом и затруднило дыхание.
— Спасибо вам, товарищи, други верные, спасибо за честь и за славу, — наконец овладел он своим голосом, — но она чересчур велика, не по мне, есть постарше и подостойнее.
— Не ко времени теперь церемонии, друже, — протянул Богдану руку растроганный Кривонос, — сам знаешь, что ты только один можешь стать во главе такого великого дела, грех и позор даже подумать отказаться.
— Просим! Кланяемся! Богдану–гетману слава!
Не выдержал Богдан такого напряжения, охвативших его пламенем чувств, и заплакал; на его вдохновленном отвагой и надеждой лице играла радостная улыбка, глаза сверкали гордым счастьем, а между тем из них неудержимо срывалась слеза за слезой.
— Не отчаивался я, дети мои, братья… — распростирал он всем руки, — вся жизнь моя… вся душа… все думки за вас и за мою несчастную отчизну… только рано еще про гетманство думать, дайте срок… отшибем сначала врага… а потом уже всею землей… всем миром помыслим… Теперь же вождем вашим быть согласен и кланяюсь всем за эту великую честь низко…
— Богдану Хмелю, атаману нашему слава! — заревели все, окружив волновавшеюся стеной батька.
— О, задрожит теперь панская кривда в хоромах! — выхватил из ножен свою саблю Богун.
— Мы их, клятых, окрестим в их власной крови! — гаркнул Кривонос.
— На погибель им, кровопийцам! Смерть врагам! — засверкали в воздухе клинки сабель.
— Да, погибель всем напастникам и утеснителям нашим! — возвысил грозно голос Богдан. — Я чувствую, что в груди моей растет и крепнет богом данная сила. Да, я подниму бунчук[71] за край мой родной, я кликну к ограбленным, униженным детям клич, и все живое повстанет за мной, поднимется, как роковой вал в бурю на море, и потопит в своем стремлении всех наших врагов. К оружию же, друзья мои! На жизнь и на смерть! — взмахнул энергично своею саблей и новый атаман.
— За веру, за край родной! — загремело громом кругом, и сотни рук протянулись к шаплику, подняли его с своим новым батьком–атаманом на плечи и понесли к лодкам, стоявшим у берега Днепра наготове.