Два дня без устали пил и предавался бурному отчаянию Потоцкий. Вопли, стоны, кощунственный ропот, проклятия и взрывы безутешных рыданий раздавались в опустевшей гетманской ставке и наводили ужас на метавшихся тоскливо по лагерю обеспамятевших панов. Калиновский, из уважения к горю старика гетмана, забыл свою обиду, отправился было навестить его, но Потоцкий никого не допускал, ничего не хотел слушать и лишь заливал свое горе горилкой… Многие опасались даже за его жизнь.
Теперь польный гетман выиграл в общем мнении, и растерявшиеся от страха паны спешили к нему за советами; но Потоцкого это раздражало еще сильнее, и на третий день он собрал военный совет.
Сошлись унылые, убитые духом вельможи в гетманской ставке и молча стали ожидать спасительной рады.
— Ясновельможный гетмане и пышное рыцарство! — начал после долгого неловкого молчания Калиновский. — Гнусное предательство, возмутительная, неслыханная измена погубили наших храбрых воинов, наших рыцарей славных и поразили нас всех страшным горем…
— О сын мой! О мой любый, единый!.. — застонал Потоцкий, закрывши руками лицо. — На то ли я тебе дал булаву, чтобы ты променял ее на заступ могильный?
— Но, — продолжал возбужденно польный гетман, — горе должно возбудить у нас не малодушие, а усиленный призыв к борьбе: поражение, нанесенное злодеянием, требует возмездия, павшие трупы героев взывают о восстановлении чести оружия…
— О, месть, месть! — встрепенулся Потоцкий, поднял вверх дрожащие руки и выкрикнул надтреснутым голосом:
— Клянусь всеми силами ада, что не успокою растерзанной души до тех пор, пока не омою трупа моего сына в море вражьей крови, пока не заглушу своих стонов воплями, скрежетом тысяч, десятков тысяч этих собак… О, я их заставлю так умирать, что сам Вельзевул[84] от испуга спрячется в бездне!.. О сын мой, о моя полегшая безвременно слава!
Все угрюмо молчали; не раздалось ни слов утешения, ни криков, кичливого задора.
— Итак, нам нужно показать нашу силу врагу, встряхнуть его, — возвысил голос Калиновский, — нам нужно не дать ему торжествовать своей низкой победы и разящим ударом ошеломить хлопов… Для наших бессмертных героев — это шутка! Что за войска у этого бунтаря? Сброд, табун быдла, стадо баранов…
— Ясновельможный вождь легко смотрит на силы врага, — заметил скромно, но с достоинством ротмистр, — у Хмельницкого доброе войско, и дерутся козаки превосходно.
Калиновский сделал нетерпеливое движение и, окинув ротмистра недоверчивым взглядом, бросил ему небрежно:
— Бывают положения, пане, когда и курица выдается за орла… впрочем, если бы они были храбры, то нам бы это доставило больше чести… Но, на бога, Панове, сброд недисциплинированных банд — не войско… разве вот одни эти изменники, христопродавцы, что перешли к злодеям, могут еще считаться за воинов… но такие негодяи всегда трусы и при первой опасности переменят фронт…
— Ясновельможный гетман забывает еще татар, — вставил язвительно ротмистр, сдерживавший с трудом негодование, вызванное оскорбительным недоверием к нему Калиновского.
— Татар? — переспросил тот и немного смутился. — Верно ли это?
— Я презираю лжецов, — поднял голову ротмистр, — а татар я видел своими глазами и чувствовал собственною шкурой, — указал он с оскорбленным достоинством на свою голову.
— Свидетельство почтенное и достойное храброго витязя, — наклонил голову гетман.
— Это ужасно! Вот кого ведет этот изверг на край родной! Вот кто уничтожил наши войска! — раздались тревожные возгласы всполошенных еще пуще панов.
— Успокойтесь, пышные рыцари, — овладел снова общим вниманием Калиновский, — если разбойнику и помогает бродячий татарский загон, то несомненно, что это какая–либо горсть, разбойничья шайка, — не больше: у нас с Крымом мир, и хан его не нарушит так нагло, без предуведомлений, без предварительных требований… и ради кого? Ради какого- то безвестного хама! И я без преувеличений скажу, что эта горсть не вступит даже с нами в битву, а рассеется, как полова от дыхания ветра… Да и правда, уж кого, кого, а татар нам бить не в диковину: кромсали мы и грозные силы за жарт, а такую ничтожную горсть трусливых шакалов раздавим как мух… и мокрого следа не останется!
Задор и уверенный тон гетмана ободрили вельмож. Один только Потоцкий относился совершенно безучастно к этим сообщениям, или, проще, ничего не слушал, а может быть, и не слыхал: убитый потерею сына и позором поражения, расшатанный вконец старостью и алкоголем, он чрезмерно, с преувеличенным излишеством предавался излияниям горя, впадая то в бурное бешенство, то в отчаяние, то в апатию.
— Да, — продолжал между тем Калиновский, — так о пресловутых татарах мы не будем и поминать… Ну, так какое же еще войско у этого баниты, кроме иуд и татар? В чем заключаются его грозные силы? — захихикал он презрительно. — В хамье?
— О, оно с каждым днем становится нахальнее… — вставил Корецкий, — мои разведчики мне доносят, что пустеют кругом совершенно местечки и села… Хлопы на глазах уходят бандами в степь, везут мимо нашего лагеря нагло припасы и фураж неприятелю… Все они — дяблам их в зубы! — вооружены и пиками, и саблями, и даже отчасти самопалами…
— Езус—Мария! — всплеснул руками Сенявский. — Так это организованный мятеж… Кругом нас бунт, а мы… мы очутились по беспечности… среди самого пекла!
— А почему, позвольте вас, пышное панство, спросить, — обвел всех Калиновский внушительным взглядом, — почему хлопы бегут из наших маетностей и пристают к этому бунтарю? Да потому, что волк не заструнчен, а гуляет до сих пор на воле и манит их к себе обещаниями наживы и пьяного разгула. Побеги и бунты нужно гасить там, — указал он энергично рукою на юг, — а не здесь: казни, истребление оставшегося бабья, детей, больных и калек ничуть не могут остановить от побегов здоровых… напротив, усиливают их.
— А нам приносят разорение, — заметил Корецкий, — уничтожают рабочую силу. — Это подтверждает мою мысль, — продолжал прерванную речь гетман, — казнями их не устрашишь, а грабежом и пожарами разоришь наибольше себя… потому–то единственное и самое верное средство уничтожить мятеж — это поймать главного поджигателя и казнить привселюдно… Как только увидят, что голова этого идола разъезжает по местечкам и селам, сразу смирятся и сядут!
— Так, так! Ясновельможный прав! Поймать этого дьявола, а здесь истреблений и разорений не нужно! — послышались со всех сторон одобрительные отзывы.
— Все это вынуждает нас, пышные рыцари и вожди, — продолжал Калиновский, — сняться как можно скорее с лагеря и броситься стремительно на врага… Один натиск наших бессмертных гусар — и вражьи скопища будут разорены и сметены, как придорожная пыль… В стремительности удара все наше спасение. Это быдло, упоенное дешевой победой, наверно, теперь опухло от пьянства… татары разметались за грабежом… Ну, налететь и раздавить!
Предложение польного гетмана произвело сенсацию. Шляхетное панство робко переглянулось между собою: храбриться за ковшами и сметать языком хлопов было одно, а действительно рискнуть двинуться им навстречу и связаться с Хмельницким — было другое.
— Но ведь там, говорят, большие силы, — вырвался после неловкого молчания откуда–то робкий голос.
— Да и татары, — откликнулись в другом конце ставки.
— Лезть, очертя голову! — покачал головой Бегановский.
— Войска видимо смущены, — просопел Сенявский.
— Стоянкой и бездействием! — резко ему бросил Корецкий.
— Довольно! — поднял тогда голову коронный гетман, ударив рукой по столу. — Довольно безумств! Или нас… не… не научил ужасный, вопиющий урок? А! Мало им мук, мало! — ударил он кулаком себя в грудь. — Ясновельможный пан, — покачнулся он неловко в сторону Калиновского, — предлагает… упорно… все предлагает идти в пустыню… и искать врага… уж лучше поискать… да… прошлогоднего снега…
— Или утраченной отваги… — добавил Калиновский, стиснув зубы, — ужасный урок говорит за меня и служит укором вашей ясновельможности. Я предлагал двинуться всем силам и раздавить сразу врага, не давши ему опериться, а его гетманская мосць изволила послать лишь отряд, составленный преимущественно из схизматов…
Лицо Потоцкого покрылось багровыми пятнами; он затрясся от охватившей его ярости, попробовал было встать, но опять сел и не мог сначала произнести ни одного слова, а только стучал саблей о стол.
— Я прошу егомосць, — задыхаясь и брызгая пеной, прошипел наконец Потоцкий, — выражаться осторожней и помнить, что панские мнения мне не указ, что я великий коронный гетман, власть моя во время войны неограничена, нарушение ее есть госу… да… есть военная измена, пусть помнит это егомосць польный и молчит…
— Бывают положения, ваша ясновельможность, — усмехнулся ядовито польный гетман и положил с достоинством руку на рукоять сабли, — когда молчание и уступчивость будут взаправду изменой отечеству. Но я воздержусь пока, не в силу угроз… потому что над благородным рыцарским сословием не имеет безграничной власти никто, кроме одного пана, — поднял он величественно руку вверх, — а воздержусь из уважения к глубокой, немощной старости.
По ставке пронесся сочувственный шорох.
— Довольно! Баста! — взвизгнул ужаленный гетман. — Прошу слушать… я говорю! — откинулся он надменно на кресле. — Где же враг? Куда, к какому дяблу идти? На низ или вверх? Добыты ли, черт возьми, эти сведения? Ведь эта пся крев с своими выплодками может быть и в тылу? А мы… дурни, с завязанными глазами будем по степи в прятки играть, пока не попадем в волчью яму? Нам нужно подумать о своем спасении… о себе!
— О себе, о себе! — загомонили, оживились вельможи. — Конечно, о своем спасении… Нам нужно стать в более людной местности… под защиту крепостей и ждать подмоги!
— Войско как–то смущено, потеряна уверенность, упал дух, — заметил угрюмо Одржевольский, — Жовтые Воды навели панику, жолнеры побегут, увидя многочисленного врага, а то и передерутся: ведь и у нас есть до черта этих схизматских гадюк. Так, лучше, по–моему, заранее спокойно отступить, чем отступать под выстрелами врага.
— К чему же удивляться, Панове, смущению простых жолнеров, — прищурился язвительно Корецкий, — что побегут от врага? Да ведь мы сами собираемся бежать, не видя даже его, и мне кажется, что напрасно мы прикрываемся якобы неведением о месте нахождения врага. Он идет на нас прямо, а не в обход, и я согласен с польным гетманом, что дружным натиском мы бы ошарашили его, откинули назад, а кто знает, может быть, и разметали бы.
— А отступая, — поднял снова голос Калиновский, бросив Корецкому благодарный взгляд, — мы только даем возможность усилиться врагу; он с каждым днем растет, как лавина, а мы тратим время в бесплодных советах и спорах.
Несколько молодых запальчивых голосов поддержали польного гетмана и Корецкого; другие набросились на них с криком и бранью; Потоцкий, обуреваемый яростью, только стучал кулаком по столу, но напрасно: трудно было усмирить поднимавшуюся бурю страстей.
— Тише, триста перунов! — крикнул наконец неистовым голосом побагровевший от натуги Потоцкий. — Прошу слушать, Панове! Я — коронный гетман и не потерплю противоречий. Не нужно мне больше совета: я приказываю отступать всем войскам к Корсуню, и немедленно! — сделал он повелительный жест рукой, приглашавший всех удалиться.
Молча, с затаенною злобой, бросая вокруг свирепые взоры, выходили из гетманской ставки предводители, готовые броситься друг на друга. Только Калиновский не утерпел и, сухо поклонившись Потоцкому, процедил на прощанье:
— С болью сердца я подчиняюсь воле коронного гетмана, но клянусь всеми святыми, что она ведет к погибели войска. Дай бог, чтобы при Корсуне не повторились Жовтые Воды!
— Без наставлений, ваша милость, — прикрикнул Потоцкий, — я вот сожгу дотла этот Корсунь, чтобы панское злорадное пророчество не сбылось!
Ротмистр стоял у палатки и печальным, убитым взором следил за расходившимся рыцарством; в этом совете оно не проявило ни самоотвержения, ни доблести, ни любви к отчизне, а только грубый трусливый эгоизм да корыстные, низменные инстинкты. Выходившие из ставки предводители вели себя на свободе еще наглее, еще циничнее.
— Пане хорунжий, — пыхтел и переваливался, торопясь догнать своего офицера, Сенявский, — прошу не слушать ничьих распоряжений, кроме моих: пан у меня служит и повинуется только мне! Сто дяблов им в зубы! Завели к ведьме в гости, да и крутят. А мне наплевать! Лучше подобру–поздорову, пока еще есть время. Стоит ли из–за хамья и беспокойство принимать?
— Мы тут служим гетманским капризам, — продолжал вкрадчиво хорунжий, — а там в это время хлопы разнесут все княжьи маетности.
— Именно, именно! Бей их всех Перун! И я тоже хорош… — озирался Сенявский, удаляясь от гетманской ставки. — Быть наготове!
В другой группе Корецкий горячо доказывал Бегановскому, что движение к Корсуню — безумие.
— Я не видал, пане, нигде такого бессмысленного положения, как у нас. Старик уже давно должен был бы отдыхать на лаврах. Он и прежде не переносил чужих мнений, а теперь, после потери сына, совсем обезумел: делает возмутительные вещи, польного гетмана ставит ни в грош. Почему же мы должны подчиняться явному безумию?
Но дальнейших слов Корецкого ротмистр уже не расслышал, так как последний скрылся с Бегановским в ближайшей роскошной палатке.
Дальше на площади шли уже ссора и драка между рядовыми жолнерами и драгунами. Из долетавших криков и брани можно было только разобрать, что последние не хотели ничего делать и грозили Хмельницким, а жолнеры обзывали их изменниками.
Ротмистр слушал все это и не верил своим ушам. Еще так недавно это грозное войско дышало единодушием, дисциплиной и отвагой, и вот полная картина разрушения. А предводители, эти славные рыцари? Давно ли они горели бранным задором, кичились доблестями, готовностью лечь за отечество, и вот в неделю–две такая страшная перемена: все готовы бежать, предать друг друга, оставить отечество на расхищение… Пошатнутся скрепы, зашатается пышное здание и упадет; без фундамента строили, потому и упадет. Вот те, гонимые, и должны были бы быть фундаментом, а теперь остается лишь честно умереть! Побрел он разочарованный, мрачный, убитый в свою уединенную палатку.
Погруженный в свои печальные размышления, он и не заметил, что давно оставил за собой лагерь и шел по чистому полю. Громкий топот конских копыт, шумные крики и звонкий смех, раздавшийся около, заставили его, однако, очнуться и поднять глаза.
Прямо вперерез ему неслась веселая кавалькада. Впереди всех летела на белом коне стройная и красивая амазонка, одетая в темно–зеленый костюм и такую же широкую шляпу с целым каскадом роскошных страусовых перьев, спускавшихся ей на плечо. За поясом прекрасной всадницы торчал серебряный кинжал, а из седла выглядывали чеканные пистолеты. Глаза ее горели; выбившиеся из–под шляпы золотисто–огненные волосы окружали светлым ореолом прелестное, гордое лицо, дышавшее теперь каким–то острым возбуждением. Ротмистр взглянул на нее и сразу признал в ней панну Викторию. Амазонка тоже узнала его сразу.
— А, пан ротмистр! — крикнула она, осаживая на всем скаку своего горячего коня. — Сюда, сюда скорее! Мы возвращаемся с рекогносцировки[85]. Надо же ободрять слабодушное рыцарство, — бросила она насмешливо–пренебрежительный взгляд на окружавших ее блестящих всадников.
— Не ободрять, но вдохновлять! — заметил с тонкою улыбкой один из ближайших панов. — Присутствие богини войны удесятеряет наши силы, но подрывает их у такого нежного существа, какое нужно только носить на руках, а не подвергать опасности встречи с грубым хлопом.
— Я не боюсь хлопов, как другие! — бросила надменно Виктория.
— С наружностью княгини можно не бояться встречи и с диким медведем, но мы…
— Довольно! — перебила резко слащавого пана Виктория и протянула руку ротмистру, которую тот с чувством прижал к губам.
— Я рада была услышать о спасении пана, очень рада, — произнесла она искренно, бросая на старика ласковый взгляд. — Сегодня же хотела просить пана к себе, чтоб услышать от него истину об этом несчастном, позорном поражении… Но каким чудом спасся сам пан?
— Меня спас, вельможная пани, один козак, находящийся в войсках Хмельницкого, — ответил ротмистр, устремляя на Викторию пристальный взгляд, — я оказал ему когда–то большую услугу…
Нежная краска медленно сбежала с лица красавицы. Рука, державшая хлыст, вздрогнула.
— Кто? — спросила она неверным голосом.
— Чарнота.
Серебряный хлыстик, который держала в руках амазонка, упал со звоном на землю.
Ротмистр бросился за хлыстом. Виктория тоже нагнулась и почти прикоснулась лицом к лицу.
— Далеко ли Хмельницкий? — спросила она шепотом.
— Я думаю, мы встретимся с ним дня через два.
Подавленный стон вырвался из груди Виктории; лицо ее стало бледно, как мрамор, рука ухватилась невольно за сердце.
— На бога! Что с пани? — бросились к ней пышные рыцари. — Мы говорили пану князю! Ведь это преступление! Такой прелестной бабочке только порхать с цветка на цветок, а не подвергаться опасностям войны… Вот первый испуг — и она опускает свои прелестные крылышки.
— Ошибается панство! — перебила резко шумные восклицания панов Виктория, выпрямляясь в седле. — Легкая бабочка сама летает на огонь! — и, взмахнувши хлыстом, она ударила им со всей силы коня; оскорбленное животное взвилось на дыбы и бешено рванулось вперед…