Подходя к воротам крыжовского дома, Саша увидел женщину лет тридцати пяти, которая тащила за руку отчаянно брыкающегося мальчугана.
— Не пойду! — басом ревел он. — Лучше из дома сбегу!
Бледная, сжав тонкие губы, женщина волочила его за собой. Ноги мальчика чертили в придорожной пыли длинные параллельные полосы.
— Не хочу дураком быть! Сбегу-у!
Саша не мог равнодушно выносить детские слезы. Спросил:
— Что такое? Чего кричишь?
Женщина, которая тащила мальчика, остановилась. Как после тяжелой работы, утерла пот со лба. Сашу поразили глаза ее — медленные, вылинявшие. Она подозрительно посмотрела на Сашу, потом взор ее смягчился. Калмыков тоже узнал ее — несчастная эпилептичка, у которой начался припадок в сектантском доме в памятный вечер, когда Люба впервые за много дней встала на ноги.
— Я не могу, — голос ее был под стать глазам — бесцветный, отсутствующий. — Не могу я. В школу желает. Заладил одно: «Не хочу дураком быть, хочу учиться».
Мальчик посмотрел на Сашу. Увидел в незнакомом дяде что-то такое, отчего сразу проникся доверием. Не басом, а дискантом, глотая слезы, проговорил:
— Ну зачем они, скажите им! Три класса я кончил на пятерки одни, книгу хорошую подарили, Инна Николаевна перед всеми меня хвалила, а теперь…
Помолчал, обдумывая, можно ли доверить тайну, и решил: можно.
— Я моряком быть хочу, а Инна Николаевна говорит, что математику знать надо, физику тоже… Только мы физику еще не проходили…
Стараясь быть откровенным до конца, признался:
— И математику не проходили… Арифметику пока…
— А почему из школы забрать хотите? — спросил Саша.
Женщина смотрела мимо него, будто разговаривала сама с собой. Калмыков тоже отвел от нее взгляд.
— Брат Прохор приказал ребят из школы брать, там их, говорит, безбожию учат.
— Врет он все, — забасил мальчик. — И читать, и писать, и арифметику…
— Погоди! — оборвал его Саша. Спросил: — Как же так?.. Божественному их учить, конечно, надо, правильно, только и без арифметики не обойдешься…
— Вот, — в голосе женщины мелькнуло теплое чувство: видно, она сама сомневалась в решении взять сына из школы. — Я его к брату Прохору веду, пусть поговорит… Одна с ним, мужа тем летом убило… В грузовике ехали, авария случилась. Мы с Пашкой живые, а его… убило. Как так — я живая, а его убило?!
Калмыкову сделалось не по себе.
— Знаете что — идите домой. С братом Прохором я за вас побеседую… По-другому надо, нельзя парня неучем оставлять.
Не дожидаясь согласия матери, Пашка рванулся и побежал прочь от постылого дома. Женщина побрела вслед, даже не попрощавшись с Сашей, не поблагодарив его, будто и не встретилась здесь ни с кем…
Когда Саша вошел к Крыжову, сектантская троица была в полном сборе. «Пионер» не стал тратить времени на предисловия. Глянул Крыжову в глаза и отчеканил:
— Ты вот что! Хлыстовщину брось, чтобы это — в последний раз.
Крыжов, впрочем, не без оснований, считал себя сердцеведом. Казалось ему, характер Калмыкова, как на ладони. Привлекая Сашу к участию в развратном представлении, Крыжов надеялся «приручить» нового единоверца, сделать его податливее. «Слуга килки» не мог не знать, что такого рода «развлечения» совершенно не согласуются со взглядами на мораль «свидетелей Иеговы»; станет известно сектантскому начальству, Крыжова и дружков его ждет изрядный нагоняй. Сохранить в тайне от Саши «забаву» не удастся. И когда совещались, принять или не принять предложение молодух, избрали самый простой способ — втянуть в компанию Калмыкова, тем заручаясь его молчанием и поддержкой. А поддержка была необходима, потому что каждый понимал: поступают «не по совести». Надеялись, что, в крайнем случае, Калмыков покипятится немного, разыграет из себя святошу — на том и кончится… Так получилось с выпивкой, молча смирился, терпел.
Однако сейчас Крыжов сразу понял, что до конца своего «брата» не разгадал, простым разговором не обойдешься. Посреди комнаты, упорно и строго глядя на «слугу килки», стоял не тихого вида и скромной наружности молодой человек, каким привыкли видеть Калмыкова. Во взгляде его, напрягшейся фигуре, сжатых кулаках чувствовалась сила, воля, даже жестокость.
— В последний раз! — негромко, с ударением на каждом слове повторил Калмыков.
Для Крыжова было достаточно.
Когда-то «советский» мещанин, потом — гитлеровский прислужник, потом — сектант-«пятидесятник», ныне «свидетель Иеговы», Прохор Крыжов в бога верил, искренне мечтал «спастись». Не одного тунеядства ради принял он тревожный пост «слуги килки». Из всех иеговистов Приморска один Макруша не признавал ни бога ни черта, вступил в секту, повинуясь лютой ненависти к советской власти. «Братья» его всегда оставались богобоязненными. Однако религиозность не мешала ни им, ни вообще «духовным пастырям» испокон века!.. «тешить плоть». «Человек слаб», «Не погрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься» — такие и подобные присловья всегда к услугам ханжей-сластолюбцев. Крыжов надеялся, что прибегнет к ним и Саша. Но ошибся. Настаивать на своем «слуга килки» не смел, понимая в глубине души, что виноват.
Буцан, менее сообразительный, а может, менее трусливый, повел себя иначе.
— Чево за хлыстовщина? — возразил он с обычной придурковатой усмешкой. — Ты нас словами не пугай.
Хлысты — изуверская секта, которая прекратила существование давным-давно. Сборища хлыстов заканчивались обычно «радениями», на которых царил самый безудержный разврат. Это и имел в виду Саша, попрекая «братьев».
— Брат Прохор тебе сказал: мы понимаем, что это не по порядку, а ежели все по порядку…
— Нет! — перебил Саша Буцана. — Все будем делать по порядку, как вера велит. Мы не шарлатаны, не обманщики…
— Ты кто таков, нам не ведомо, а мы как хотим, так живем, и никто нам не указ. Мы девок не неволили, они сами к нам пришли.
— Хочешь сам по себе жить, — голос Калмыкова был внешне спокоен, но даже толстокожий Буцан понял, что таится за этим спокойствием, — проваливай на все четыре стороны. У нас тебе делать нечего.
Буцан запнулся. В этот момент Саша получил поддержку от того, от кого меньше всего ожидал.
Макруша резко поднялся с кресла, на котором до сих пор сидел молча, небрежно наблюдая за «баталией». Роль свидетеля ему, видно, прискучила.
— Вот что, други любезные! Хватит воду в ступе толочь. Он, — кивком указал на Сашу, — прав. Я тебе, брат Прохор, сразу сказал: нельзя! Не для пьянок-гулянок собрались мы, для другого… Мы беседы говорим, рефераты читаем, а Катька с Ленкой лишнее болтнут и выходишь ты не пастырь духовный — козел похотливый… Врагам на радость.
Каждое слово Макруши произносилось непререкаемым тоном. Калмыков еще больше укрепился в догадке, что подлинный глава «килки» в Приморске Макруша. Есть у него, очевидно, веские причины оставаться в тени, выдвигать на первый план Крыжова, заправляя всем исподтишка.
Вмешательство Макруши окончательно решило спор.
— Ишь… праведники, — угрюмо пробормотал Буцан, отвернулся.
— Желают эти… женщины к нам ходить, к вере истинной приобщаться, мы никого не гоним. Нет — обойдемся без них, — сказал Калмыков.
Крыжов не ответил. Саша понял, что противодействовать он не будет.
«Вот и хорошо, — подумал Калмыков, смягчаясь. — Я даже слишком строго обошелся с ним вначале. Душа правильная у него, он просто заблуждается… И у кого он мог бы брать пример достойного поведения?.. Вокруг…» — Оборвал сам себя, не желая признаться, что ни Буцан, ни Макруша, ни кто другой из «братьев» и «сестер» не могут служить образцом верующего.
— Теперь еще одно дело, — как можно деликатнее заговорил Саша, после долгой недоброй паузы, которой завершилась стычка. — Шел я сюда и…
Рассказал о встрече с маленьким Пашкой и его матерью.
Как только что не ждал Калмыков от Макруши поддержки, так сейчас неожиданными явились для него и Макрушины слова:
— Завел это, значит, я! И ты, друг любезный, не встревай…
— Что ты! — по простоте душевной начал объяснять Саша. — Ведь ни арифметике, ни чему другому учить ребят мы не сможем, а только теократических знаний человеку недостаточно…
— Тебе-то что за дело? — грубо перебил Макруша.
— Как — что за дело?
— Да так! Чего тебе беспокоиться, что этим… байстрюкам советским… «знаний недостаточно», — передразнил с издевкой.
— Причем тут советские — не советские! Дети они, вся жизнь впереди, ломать нельзя, как-то по-другому придумать надо.
Макруша задышал тяжело, с присвистом. Глаза его — два шила — уткнулись Калмыкову в переносицу. Буцан и Крыжов невольно подались назад от стола, за которым все четверо сидели.
— Ломать нельзя, значит? — не торопясь проговорил Макруша. Фонтан ядовитой злости бурлил в нем, вот-вот готовый взметнуться. — Беречь надо!.. А мою жизнь они, — сделав ударение на последнем слове, махнул рукой — жест был емкий, охватывающий весь город, всю округу, все государство, всех людей, — берегли? Мою жизнь не сломали?! Отвечай!
— Причем тут твоя жизнь? Что ей дети сделали? — На воспитанника «колледжа свободы», не привыкшего пугаться, злоба Макруши особенного впечатления не произвела. — Не о тебе речь, а о детях.
— Плевать мне на детей! — взорвался Макруша. Он забыл о сдержанности, выплескивал всю дрянь, что скопилась на душе. — Завтра всех атомной бомбой побьет — не пожалею. У моего отца скобяной магазин был, дом — полная чаша. Умер отец, я магазин взял, дело расширил, живи, радуйся… Так нет! Налогами задушили, все отняли! Жизнь беречь! Меня жизнь понесла, закрутила. Официантом в пивнушке был, утильсырье в палатке принимал, завхозом служил…
— Хлебные дела, — с придурковатой усмешечкой вставил Буцан.
— Для меня хлебные, не для них. — Синие губы Макруши ядовито искривились. — Я свое не забывал, отнятый магазин с лихвой возместил. — Вроде утихнув, разъярился опять. — Думаешь один я такой?! — Острые глаза впились в Сашу. — Его, — кивнул в сторону Буцана, — всю фамилию раскулачили, родился в ссылке…
— Ан врешь! — с обидой перебил Буцан. — Папаша мой вернулся, в колхозе работает, братаны вернулись, Мишка — член правления даже. Только не по пути мне с ними… Работа дураков любит, а я не дурак…
— Он, — Макруша не обратил внимания на слова Буцана, говорил о Крыжове. — Он в тюрьме два раза сидел… А ты сам, — острые глазки постарались проникнуть в мысли Саши, — думаешь не понимаем, кто таков? Тебя советской власти помогать прислали? О выродках ихних заботиться?
«Крыжов ему все рассказал и он догадался, — подумал Саша. — Что ж, может, так лучше».
— Видишь ли, — неторопливо начал молодой человек. — Задачи у нас религиозные, и…
— Пошел ты… — перебил Макруша. — Правильная поговорка: дураков не сеют, они сами родятся. По-твоему, мы с советской властью дружить должны?
— Не дружить, конечно…
— Да?! — Макруша хотел засмеяться, но с непривычки раскашлялся. — А инструктивное письмо центра нашего, что сам же привез, читал? Читал, спрашиваю?
— Ну, читал, — сердито ответил Калмыков. Бранный тон Макруши начал его раздражать.
— Значит, не понял ничего, если читал, — пренебрежительно бросил Макруша. — Советы — враг наш, вот! И мы им враги… Час близок — сказано. Армагеддон грядет! Война — огненная война. Вот о чем помнить надо… Больше неграмотных — для Советов работников меньше. В армию наши не пойдут — солдат они не досчитаются. В кино ходить перестанут — про советскую жизнь меньше знать будут, тому, что мы рассказываем, больше поверят… Понял, друг любезный?! И нечего из себя детского защитника строить! Знай да помни!
Калмыков не ответил.
— Ты того! — поучающе заговорил Крыжов, пользуясь молчанием Саши. — Ты брату Мирону внимай, у него ума палата… С Советами мириться нельзя, больно много против них на душе накипело. Правильно брат говорит, в письме, что ты привез, как?.. «Если мы пойдем на копро… компро… тьфу, черт, еле выговоришь! — на компромисс с целью признания и оставления подпольной работы, мы погибли».
— Ну, помнишь? — добавил Макруша. — Инструкция из центра — подлинная.
Саша опять промолчал. Не находил возражений и оттого сердился сильнее.
— Инструкция все предусмотреть не может, — наконец сказал Калмыков, понимая, что говорит не то, что надо… А что надо?..
— Тебе и толкуют, — ответил за Макрушу Крыжов, в то время, когда тот с уничтожающей усмешкой глядел на «пионера». — Своей головой думай.
Раздражение, гнев искали и не находили выхода в душе Калмыкова. Надо быть справедливым, брат Мирон прав, ближе к истине, высказывает свои мысли более откровенно. Чего ради беспокоиться о детях еретиков?! Глупо! И смешно — подумаешь, гуманист!.. То есть, он, конечно, гуманист, как все верующие, но в данном случае гуманизм не нужен. Самая большая забота о детях — учить их истинной вере… Прав брат Прохор — в инструкции сказано точно. Саша обязан подчиняться ей, поступать, как она велит. Спорить с братом Макрушей нечего…
А образ маленького Пашки не выходил из памяти…
Почувствовал усталость. Продолжать беседу не хотелось. И не было настроения оставаться дальше в крыжовском доме. Низкий потолок нависал, не хватало воздуха для дыхания.
— Я пойду, — с запинкой сказал Саша.
— Пойди, пойди, подумай, — ядовито посоветовал Макруша.
Калмыков ненавидел его в эту минуту, а еще больше, пожалуй, себя. Ненавидел за пришедшую растерянность, за сумятицу в мыслях, за то, что не сумел возразить в споре. Ни «старшие» ни «теократические» книги никогда не ставили перед ним простого вопроса: а кто же те «еретики», на которых должен обрушиться армагеддон? Кому несет смерть призываемая иеговистами война?.. Статья журнала «Башня стражи» говорит: «Русский народ находится под страхом… Как наивысший пункт этого переходного времени наступит битва армагеддон. Это будет величайшим внушающим страх событием всех времен, прошедшего или будущего». «…Для всех… И для маленького Пашки тоже… Чем же виноват он?..» «Я моряком быть хочу», — сказал Пашка…
Незаметно для себя Калмыков забрел в парк. Сел на скамье у обрыва, под которым плескались волны. Раньше ему почти не приходилось видеть море. Ныне, живя в приморском городе, Калмыков обнаружил, что может часами глядеть в морскую даль — всегда одинаковую и всегда изменчивую. Море стало для него советчиком, другом, которому он поверял свои мысли… А кому мог поверить еще?.. Почему-то вспомнил, что Люба даже не знает его настоящего имени, для нее он — «Геннадий»… И прошлого Саши не знает, мыслей, чувств… Один, по-прежнему всегда один… «Там», в чужих городах, это было понятно. А здесь? Где город твой, искатель истины?! Кто ждет тебя, в чьем сердце приют твой?!
Гортанно покрикивали чайки. Взлетая над водой к небу, из белых становились розовыми. Ребятишки, которым не хватило летнего дня, чтобы накупаться всласть, визжали и барахтались у берега. Саша наблюдал за их веселой возней, за бегом волн на горизонте, за рыбачьим сейнером, который огибал мол, за чайкой. Он как бы впитывал в себя огромный мир — лазоревый и золотой… Мир, который должен быть чужд и враждебен ему, — так требовала вера. Она закрывала золото солнца, лазурь моря, теплоту ласки, извечный трепет любви. Она понимала мир, как преддверие холода могилы…
Но об этом Калмыков еще не думал.
Посидев у моря, почувствовал себя бодрее. Горькие мысли уже не так бередили душу, заставил себя забыть о них… хотя бы на время.
Возвращаясь «домой», вспомнил, что Люська наказала купить соли.
Народу в магазине было много, пришлось минут десять постоять в очереди. Когда наступил Сашин черед подойти к прилавку, в магазин вбежал, почти ворвался молодой человек.
— Товарищ продавец, — с трудом переводя дух, проговорил он. — Корицы нет ли? Вот морока — от роду ее не ел, а теперь ищу-ищу, в третий магазин…
— У нас имеется. Только ее не едят, а для вкуса кладут.
— Все одно. Дай пятьдесят граммов.
— В очередь становитесь.
Торопливый покупатель сокрушенно оглядел очередь. Сдвинув кепку на лоб, почесал затылок.
— Давайте, я вам возьму, — предложил Саша, которого тронул его расстроенный вид.
Молодой человек просиял:
— Я сам попросить хотел, да посовестился. Возьми, пожалуйста! Выручи. Тороплюсь так, что и сказать нельзя.
— Пожалуйста! Мне нетрудно.
Из магазина вышли вместе.
— Уважил ты меня, — говорил молодой человек. Глаза его блестели, весь он был как-то «не в себе». — Другом ты моим стал. Это большое дело — выручить. Так дружба и начинается…
Саша не понимал его восторженности, пригляделся к нему пристальнее. Заговорил инстинкт преследуемого: не враг ли? Среднего роста, плотный, широко расставленные глаза внимательны, дружелюбны. Не похоже, чтобы у него были какие-то тайные цели. Пожалуй — просто общительная натура, любит поболтать.
— Вот, я тебе скажу, в нужный момент всегда хорошего человека найдешь, — продолжал новый Сашин знакомый. Одет он был в простенький, даже очень простенький костюм. Скромная суконная пара казалась торжественным нарядом — так безукоризненно заострились складки брюк, так отлично вычищен и проутюжен пиджак. И еще на одну особенность обратил внимание Саша — на руки. Хорошей формы, большие, надежные. Таких рук не было ни у кого из встреченных Сашей за всю жизнь, начиная от «брата» Сокольского и кончая Буцаном.
— А почему корица понадобилась? — продолжал молодой человек. — Торт там какой-то или другое что состряпали, я и разобраться не успел, что именно, глядь туда-сюда, нема корицы. Ну, тут, конечно, ко мне: иди и без корицы не возвращайся. Я, было, доказываю — к чему, сойдет и так, а мне — нет, не сойдет. Она сама сказала: «Достань, Петро, прошу». А?
Остановился, как бы вспомнив что-то, поглядел восторженными глазами.
— Постой, что это я болтаю? Ты не думай, я не пьяный, нет. Водки в жизни в рот не брал, вино — иногда, по праздникам. Я, брат, — сделал паузу и выдохнул, — женюсь!
— Вот оно что! — засмеялся Саша. — Поздравляю.
— А ты женат-то?
— Нет.
Сказал, а сердце защемило невеселое чувство. Никогда он, Саша, не будет полон такой вот земной, человеческой радости — неуемной, плещущей через край.
— Тогда, друг, ничего ты не понимаешь. Женись поскорее. Мы с Ксаной с детства дружим, в соседних дворах жили, ее отец и мой в одном полку на войне погибли… С детства, понял? «Жених и невеста — кислое тесто» — пацаны нас дразнили. Выходит, по ихнему вышло, а?! Звать-то тебя как? — спросил вдруг, без всякого перехода.
— Геннадий.
— А меня Петро. Знакомы будем.
Пожали друг другу руки. Ладонь у Петра была шершавая, грубая, пожатие — откровенное.
— Слушай, Гена, — так же восторженно проговорил Петро. — Пошли на свадьбу ко мне. Ну, пойдем, а? Больно человек ты хороший, выручил меня!
Петро находился в таком состоянии, когда всем и каждому хочется удружить, сделать приятное. Предложение его отвечало планам Калмыкова — завязывать знакомства среди населения.
— Удобно ли? Ты меня не знаешь, и никто там не знает…
— А торт с корицей знают?! Приведу тебя и скажу: вот из-за него вы торт полноценный едите… Это шучу я, а вообще — удобно. Свои все — ребята, девчата, Иван Парфентьевич — батин друг, ну, конечно, ее мама и моя… Пойдем, прошу!
— Если удобно, я с удовольствием.
По дороге Петро говорил без умолку: работает слесарем на автосборочном, разряд небольшой, в общем-то трудновато, но ничего, прошлым годом в заочный техникум поступил, нынче на второй курс… Круглый отличник, во!.. С Ксаной в одной бригаде, после семилетки вместе на завод, только Ксана в техникуме учиться не захотела, вечернюю школу кончить собирается, потом — в институт… Поженились бы раньше, да жилплощади не было, недавно завод комнату дал… Ксана выбелила, я где надо подшпаклевал, подкрасил, ничего, хорошая получилась комнатка… По моим заслугам и такой много — разве ж я не понимаю: без году неделя на заводе, ничем особенным себя не показал пока… По-человечески подошли, душевно… Сам я не просил, Ксана не просила, ребята из бригады вопрос подняли…
«Какое дело рабочим до другого рабочего? — подумал Калмыков. — Неужели они действительно живут, как товарищи?».
Чтобы не остаться в долгу, рассказал о себе: «легенду», заранее заготовленную и вызубренную историю, которой надо придерживаться при любых обстоятельствах.
Петро слушал внимательно, понимающе кивал. Радость не сделала его эгоистичным, счастье не оградило от остального мира, «простой» рабочий обладал чутким и отзывчивым сердцем.
Проходили мимо цветочного киоска. Неловко являться на свадьбу без подарка. Саша купил большой букет роз. По краям букета расположились цветы, чуть отливающие искрящимся лимонным оттенком; за ними — почти кремовые, как девичьи щеки, тронутые первым весенним загаром; а в центре букета — белые, того белого цвета подвенечных роз, который не повторяется больше нигде. Продавщица обильно обрызгала цветы, и на лепестках, на овальных маленьких листьях радужно переливались большие плотные капли.
Впервые в жизни Саша покупал цветы. Вдыхая торжественный, может, чуть слишком патетичный аромат их, почему-то подумал о Любе. Как хорошо, если бы она была с ним, — шли вместе к друзьям на праздник. О том, что есть у него потайная скрытная цель — завести знакомство, не хотелось думать.
— Сейчас, за углом дом наш, — не переставал говорить Петро. — Вот им корица ихняя, порядок полный, боевое задание выполнено.
Поднялись на третий этаж. Дверь отворилась сразу, как только Петро постучал.
Комната, действительно, была маленькая и казалась еще меньше из-за многолюдья — собралось человек пятнадцать-семнадцать. Но выглядела комнатка весело, молодо, душевно: наверно, от ярко-белых стен, огромного чисто вымытого окна, от гула звонких голосов и взрывов смеха. Все гости были сверстниками Саши и Петра. Исключение составляли две пожилые женщины и рослый мужчина в темном пиджаке с тремя рядами орденских планок.
Петро подвел гостя к невесте. Круглолицая, с задорно вздернутым носиком, пушистыми глазами, она пожала Саше руку прямо, откровенно, как Петро. Ни капли не удивилась, что пригласил жених на свадьбу совершенно незнакомого. Очевидно, такого рода поступки в характере и Ксаны. Рука у нее тоже шершавая, но маленькая, чуть ли не раза в два меньше, чем у Петра.
Потом гостя представили матерям жениха и невесты, пожилому мужчине — Ивану Парфентьевичу.
— С остальными сам познакомишься, — сказал Петро, — все равно всех не упомнишь… Лена!
Девушка в пестром платье оглянулась…
— Вот, Лена, приятель мой новый. Сегодня весь вечер вместе будете и за стол вместе сядете. Ладно?
— Хорошо! — задорно засмеялась, тряхнув волосами. — Танцевать умеете?
— Нет, — улыбнулся Саша. Сразу взятый ею дружеский, без тени кокетства тон подкупал. Было с Леной легко и просто.
— Она выучит, танцорка заядлая, — сказал Петро отходя.
Болтая о том, о сем с Леной, отвечая на ее смешливые реплики и сам рассказывая забавное, Саша повнимательнее приглядывался к окружающему и сердце его все больше заполняло обаяние маленькой белой комнаты.
А свадьба шла своим обычаем. К дому подъехала вереница специально вызванных такси. Невеста в белом платье, с фатой, дружки и подружки ее сели в первую машину, жених — во вторую, гости разместились по остальным. Свадебный поезд двинулся в фотографию. Сашу и Лену втиснули в «победу» с еще двумя девушками. Всю дорогу спутницы Саши говорили не умолкая — спорили насчет преимуществ капроновых чулок перед нейлоновыми (соглашения, какие лучше, не достигли); обсудили трудность экзаменов по сопротивлению материалов — двоим из них предстояло держать; договорились о заметке в стенгазету насчет инструментальщика, которого никогда нет на месте…
Ехали долго.
Перед объективом жених и невеста сделались серьезными, задумчивыми. Петро не выдержал, засмеялся и оттого снимок, наверно, получился очень хороший…
Когда вернулись обратно, центр комнаты занимали составленные «покоем» столы. Они были разные — один выше, другой ниже, и это почему-то тронуло Сашу. Угощение — такое же скромное, как мебель и сервировка. Аппетитные помидоры возле горок соли. Баклажаны — «синие» их зовут на юге, но вовсе не синие, а цвета перекаленной стали. Маринованный перец. Розовое сало. Мясо с картошкой, обильно политое коричневым соусом. Соленая, жареная, вяленая скумбрия. Золотистые, хрустящие на зубах бычки и глосики.
Как было условлено, Саша сел рядом с Леной. Она расстелила рушник на колени ему и себе, поправила, чтобы лежал ловчее. Простой поступок девушки побудил Сашу с благодарностью глянуть на нее. Ведь о Саше никто никогда не заботился…
…И многое за этот вечер он видел, чувствовал, понимал впервые в жизни…
Подняли тост за молодых.
Выпил и Саша. Вино — освежающее, совсем не хмельное. Оно было разлито по бутылкам без этикеток — простое вино колхозных степных виноградников. Петро и Ксана чокались со всеми. Протянул и Саша свою стопку к стопке невесты. Взгляд ее был веселый и задумчивый в одно и то же время, будто знала она известное ей одной. А Петро задорно подмигнул Саше, но и в его глазах уловил Саша вместе с радостью хорошее раздумье.
— Горько! — крикнул кто-то.
Она неловко подставила щеку. Он так же неловко поцеловал ее, попав в висок. На виске Ксаны остался влажный след губ Петра.
Наступила минутная пауза.
— Хлопцы, девчата, и вы, мамо, и вы, Оксана Григорьевна, и вы, Иван Парфентьевич! Спасибо, что пришли на праздник наш, желаю счастья в жизни и труде вашем, а еще дозвольте мне поднять тост за родную Советскую власть, за мир во всем мире, чтобы всем людям честно жилось и горя не зналось…
— Правильно, Петро, — голос у Ивана Парфентьевича оказался глубокий и звучный, как у певца. — Верное слово!
Одобрительные восклицания слышались со всех сторон.
Подняли рюмки, стопки, стаканы — у кого что. Выпили в торжественном молчании.
Рука Калмыкова дрогнула. Он воровато оглянулся — не заметил ли кто его мгновенной растерянности, заторопился выпить. Вот и приходится преступать закон, запрещающий вино! Почему же он осуждает Крыжова?! И еще «пионер» подумал о том, что пьет за Советскую власть, и мысль показалась дикой… Но более чудовищным было считать себя врагом открытых, веселых людей, которые с дорогой душой позвали его на праздник. А он был врагом — нечего скрывать, обманывать самого себя. Ведь все здесь, конечно, настоящие безбожники, может, даже коммунисты — партийные. Они отвергают Сашину веру и всякую духовную жизнь вообще. Они хотят, чтобы безбожие разошлось по миру…
Светлое настроение, которое держалось сегодня весь вечер, ушло. Оно больше не возвратится. Вспомнились Крыжов, Макруша, Грандаевский — господи, какая тоска!.. Но ведь они — свои, единомышленники!..
— Что с тобой? — изумилась Лена, увидев выражение его лица.
И это тоже было впервые: впервые разговаривали с ним участливым, сестринским тоном, впервые интересовался кто-то его состоянием.
— Ничего, — благодарно ответил Саша. — Голова немного болит.
— Подойди к окну.
Букет роз, принесенный Сашей, поставили на подоконник. Цветы ничуть не завяли, а будто сделались еще пышнее, еще наряднее. Аромат их смешивался с приятной ночной свежестью.
Задумавшись, Калмыков стоял у окна. Над городом еще была ночь. Но где-то далеко-далеко, в той стороне, где море, небосвод сделался прозрачнее, появились на нем два тоненьких, нежных облачка.
Это начинался рассвет.