Чем больше проходит времени, тем все бледнее становится для меня образ матери. Я, конечно, часто думаю о женщине, которую зовут Анной Лугановой, но не всегда думаю о ней, как о самом близком человеке, связанном со мной кровными узами.
Инга говорит:
— Я не совсем тебя понимаю, Алеша. Ты ведь давно знаешь, где твоя мать, знаешь, как ей там нелегко. Кто запретит тебе поехать в Италию и взять ее сюда? Пусть хоть умрет на своей родной земле, дай ей возможность еще раз взглянуть на свое небо…
— Разве это ее небо? — спрашиваю я у Инги. — Это небо моего отца, Клима Луганова. Это небо Романа Веснина и Ольги. Твое и мое… Анна Луганова потеряла право называть его своим…
— Кто-то хорошо сказал о нашей планете: Земля — это отчий дом человечества, — продолжает Инга. — А земля и небо — одно целое…
— По-твоему, — замечаю я, — какой-нибудь американский бандит может считать землю и небо Вьетнама своим отчим домом?
— Ну, хватил! — восклицает Инга. — Американский бандит и старая, когда-то оступившаяся женщина!..
Может быть, сравнение действительно не совсем удачное, но согласиться, что небо, за которое дрался Клим Луганов, в такой же степени принадлежит и тому, кто в свое время предал Клима Луганова, я не могу.
— Ты или очень жесток, Алеша, — говорит Инга, — или никогда не питал родственных чувств к своей матери… Даже правительство простило многих из тех, кто когда-то споткнулся и упал… А ты…
Инге, конечно, трудно меня понять. Трудно потому, что я и сам до конца себя не понимаю… Нет, я не жесток — уж кого-кого, а себя я знаю отлично! Думая об Анне Лугановой, представляя, какие нечеловеческие муки она испытывает, будучи отверженной, я и сам испытываю такую острую душевную боль, какой не желаю и своему врагу… Может быть, ее муки передаются мне на расстоянии? Вот читаю я какую-нибудь книгу или болтаю с Ингой — и что-то вдруг защемит, заноет, внутри оборвется, и перед глазами возникнет совсем пустой мир, какого в реальной жизни никогда не бывает. Мир без ничего. Холодное небо, которого никто не видит, пустынная земля, не освещаемая ни солнцем, ни звездами, на которой нет звуков, потому что все мертвое. И в этом мире куда-то бредет человек, придавленный страшным одиночеством. Бредет и бредет, не ведая, где остановится, не зная, будет ли когда-нибудь конец его вечным скитаниям…
Я вглядываюсь в лицо этого человека и вижу глаза Анны Лугановой — женщины, которая дала мне жизнь. Обреченные, полные тоски глаза. Тоски и боли. И эта боль входит в меня непрошеной гостьей. Как ее прогонишь, как от нее избавишься? Она — это собственные твои чувства, твое «я», живущее в тебе самом и в том человеке, который затерялся в чужом мире…
Хорошо, если в эти минуты я один. А если рядом — Инга? Разве я сумею объяснить ей, что со мной происходит?
Обычно после подобной встряски, когда тень Анны Лугановой еще рядом, я твердо говорю себе: «Точка. Я еду к ней. В конце концов она — моя мать, у меня нет человеческого права отвергать ее, какой бы она ни была. Своими страданиями она искупила свою вину и заслуживает прощения. Пусть не полного, но достаточного для того, чтобы позволить ей провести остаток дней не в том — пустом — мире…»
Несколько раз я даже садился за стол и начинал писать заявление в Министерство иностранных дел. Я был уверен, что мне или самому разрешат полететь за матерью, или поручат работникам посольства организовать ей выезд. Не знаю почему, но я не сомневался в том, что мать с радостью примет предложение приехать ко мне, стоит ее только позвать. Не зря же она писала: «Увидеться хотя бы разок, потом и помирать было бы легче…»
В заявлении, конечно, надо было указать — кто она такая, Анна Луганова, и какими ветрами занесло ее в чужие края…
Кто она такая? Жена Клима Луганова, летчика, погибшего на войне. Моего отца. Человека, который для меня — все. Весь мир. Его прошлое, настоящее и будущее… Без Клима Луганова этот мир был бы тесен и узок. Или его вовсе не было бы. По крайней мере, для меня…
Клим Луганов… Про себя я его так и называл. Не отец, не папа, а вот именно так: Клим Луганов. Мне трудно объяснить, почему, но его смерть я почти никогда не оплакивал. Я даже не так остро ощущал его отсутствие, как отсутствие матери. Видимо, это происходило потому, что матери не было, а Клим Луганов был всегда. И рядом, и во мне самом. Если бы вдруг меня начали называть не Алешей, а Климом Лугановым — я ничуть не удивился бы. Разве Клим Луганов — это не я? И разве я — это не Клим Луганов?..
Иногда в своем воображении я видел такую картину: на Красной площади, рядом с Мавзолеем, стоит когорта летчиков — ветеранов войны. И ветеранов авиации. Их собрали сюда для того, чтобы сделать поверку. Или, как еще говорят, перекличку. Все ли на месте? Они ведь всегда должны быть на месте — на то они и ветераны.
И вот выходит из ворот Кремля старый, весь седой маршал авиации, один из первых небопроходцев, подносит к глазам список и начинает:
— Михаил Водопьянов!
— Я!
— Михаил Громов!
— Я!
— Валерий Чкалов!
Тишина… Пауза… Но недолгая. Через секунду-другую слышится голос:
— Я!
И никто не удивляется, что откликнулся Валерий Чкалов. Все нормально. Все в порядке: должен же был кто-нибудь занять место человека, оставившего на земле бессмертие своего имени! И ветераны знают, что тот, кто занял это место, занял его по праву. Значит, в новом Чкалове есть все, что было в том, который ушел: неистребимая любовь к небу, крепкие крылья и сердце бойца. Иначе ветераны не пустили бы его в общий строй — они знают, кого можно пустить…
И вот:
— Клим Луганов!
Я стою чуть в стороне, я не знаю, можно ли мне стать в общий строй, я просто пришел сюда для того, чтобы своими глазами увидеть старую гвардию пилотов…
— Клим Луганов!
Я снимаю шапку и молча стою, чувствуя, как все во мне холодеет от тоски. Все есть, все на месте, а Клима Луганова нет. Нет и не будет… Товарищ маршал, простите, если я сейчас закричу от горя и боли!
— Клим Луганов! — в третий раз вызывает старый маршал. Кто-то берет меня за плечо, жестко сдавливает его сильными пальцами:
— Ты почему не отвечаешь, Луганов?
Это говорит дядя Сережа, старый пилот Сергей Багров, который вместе с отцом утюжил воздух над Большеземельской тундрой, над сибирской тайгой и над торосами Ледовитого океана.
— Ты почему молчишь? — снова спрашивает Багров и смотрит на меня строгими глазами. — Не слышишь?
И тогда я отвечаю старому маршалу:
— Я!
Конечно же, Клим Луганов — это я. Иначе кто разрешил бы мне за него ответить…
Вот так всегда: начинаю о матери, а потом невольно перехожу к Климу Луганову. И заявление в Министерство иностранных дел снова не дописывается. Потому что я не могу представить свою мать рядом с собой и Климом Лугановым. Она станет между нами, разделит нас, а мы с ним неделимы. Как неделима моя память о нем самом, о его жизни и о том последнем дне, когда Клим Луганов ушел, оставив мне в наследство свое имя…
Его и вправду трудно было узнать — когда-то темные волосы стали совсем белыми, а лицо почернело, будто обуглилось. И ходит он по земле, как внезапно потерявший зрение человек: широко открытыми глазами смотрит на мир и ничего в этом мире не видит, ничего.
— Слушай, Клим, — сказал как-то комиссар полка Тарасов, — не думай, что я не понимаю, как тебе тяжело. Можно было бы посоветовать: выбрось ее из сердца и поставь точку. Но я знаю: черта с два такое сразу выбросишь. Человек ведь не чурбан… И все же… Есть женщины, ради которых можно принять смерть. Это как дважды два. А Анна.. Стоит ли она того, чтобы так терзаться?
Клим ничего ему не ответил. Посмотрел на него почти бессмысленными глазами и ушел в землянку. Лег на деревянный топчан, натянул на голову реглан и будто окаменел. Он мог лежать так и час, и два — без единого движения и, казалось, без единой мысли. Все его существо раздиралось душевной болью, а он не произносил ни звука, точно боль эта стала его привычным спутником. Он даже считал ее необходимой, потому что без нее теперь ему не обойтись. Без нее он перестал бы чувствовать себя живым человеком — у него ведь ничего, кроме этой боли, не осталось…
«Есть женщины, ради которых можно принять смерть… А Анна…» Комиссар угодил в самую точку. Разве Клим не считал Анну именно такой женщиной, ради которой он мог принять смерть? Он и сейчас с готовностью принял бы ее, если бы жизнь переиграла этот мерзкий спектакль. Пусть ему скажут: «Слушай, Клим, тут вот, понимаешь, произошла ошибка. Никогда твоя Анна никаких дел с фашистами не имела и никуда она не сбегала. Ее просто убили, убили за то, что она — жена советского летчика-коммуниста. И ты, Клим Луганов, должен отомстить за нее. Погибнуть, но отомстить…»
Он согласился бы погибнуть, воскреснуть и снова погибнуть. И считал бы это для себя самым большим счастьем. Разве страшна сама смерть? Она — логическое завершение пути каждого человека. Завершение, но не конец. Сейчас же Клим не мог не думать, что его путь завершается не так, как надо. На войне ведь не все погибают, и может случиться так, что Клим Луганов пройдет через все и останется жив. Останется жив для того, чтобы когда-то умереть естественной смертью. Вот это и будет его конец…
Правда, есть еще Алешка. Его Алешка. И Анна. Но какое наследство они оставили Алешке? Позор? Бесчестие?
Странное ощущение испытывал Клим Луганов, думая об Алешке. Ему казалось, что Алешка всегда с ним рядом. Каждую минуту, каждое мгновение. Даже тогда, когда Клим на бреющем несется над колонной немецкой пехоты, — Алешка у самого плеча, горячо дышит в лицо и кричит:
— Врежем, папа!
— Рано, Алешка, — говорит Клим. — Долетим до центра — тогда.
И они летят дальше. Клим, Алешка и стрелок. Проходит несколько секунд, и Алешка опять кричит:
— Ну, теперь давай!..
Идет ли Клим с аэродрома в свою землянку — Алешка тут как тут. Трется головой о ногу, спрашивает:
— Как ты считаешь — хорошо мы слетали?
— Недурно, Алешка.
— Я тоже так думаю. Жалко только — промазали по офицерской машине.
— Ничего, в другой раз не промажем.
— Правильно. В другой раз не промажем…
Везде Алешка. Приросший к сердцу комочек, живая ткань в теле Клима Луганова. Как же может Клим Луганов оставить ему в наследство позор и бесчестие?
«Есть только один выход, — думал Клим. — Один-единственный выход: кровью своей смыть пятно, которое само похоже на кровь. Только так. Иначе нельзя…» Нет, он не считал себя обреченным, хотя и знал, очень твердо знал: сделает так, как решил. Но обреченности не чувствовал. Наоборот, теперь Клим испытал вдруг такое облегчение, будто совсем недавно и не ощущал никакой душевной боли.
Он еще сильнее полюбил тот мир, из которого должен был уходить. Трудно себе представить, но именно в эти дни Клим как бы до конца раскрыл себя для всех человеческих чувств — самых красивых и самых нежных.
Со стороны могло показаться, что он стал даже немного сентиментальным. Увидит на небе какую-нибудь причудливую точку и смотрит, и смотрит на нее, будто это невесть что за диковина, никогда им ранее не виданная. Или присядет на корточки и любуется букашкой, взбирающейся по тонкому стеблю травинки, а то начнет помогать трудяге-муравью тащить куда-то крошку хлеба или мертвую муху. На лице Клима — блуждающая улыбка, в глазах — радость открывателя мира.
Он и вправду многое сейчас для себя открывал. И страшно удивлялся, почему он раньше не замечал, какими изумительными красками горит закатное небо, как пылает утренняя заря, как здорово, например, поет под баян штурман полка майор Барабин или как чертовски хороши молодые клены, словно изнутри подсвеченные костром. Может быть, все это в свое время затмила Анна?
Тарасов, не спускавший с Клима глаз, предложил командиру полка:
— Думаю, что Клима Луганова уже можно пускать на задание. Он теперь в норме. Сумел вытравить из себя все, что ему мешало. Вытащил занозу.
— А не хитрит ли он? — усомнился командир полка. — Иногда я подмечаю в нем что-то не совсем естественное… Слишком быстрый переход. Был один Клим Луганов, и вдруг — совсем другой.
— Ты никогда не лежал в больнице, Николай Андреевич? — усмехнулся Тарасов. — Ну, какая-нибудь операция или еще что…
— Не приходилось.
— А мне приходилось. Перед войной… Не ахти какая сложная операция — гнойный аппендицит, а чуть не зарезали. Провалялся я месяца полтора, все время на пределе. То лучше, то хуже, то хоть выписывайся, то хоть ящик заказывай. Потом все-таки выкарабкался. И знаешь что? Вышел из больницы, гляжу — мир совсем не тот, что был. В миллион раз лучше. И красивее, и уютнее. Улавливаешь мою мысль?
— Улавливаю. И все же маленько сомневаюсь — не хитрит ли Клим? Понимаешь, суть-то — в характере человека! А Клима я знаю давно… И как-то не верится, что он совсем остыл.
— А я сам пяток раз слетаю с ним в паре! — сказал Тарасов. — Поохотимся с ним, картина и прояснится.
— Ну давай, — согласился командир полка. — Только будь осторожен. И глаз с него не спускай…
«Свободные охотники» — их так тогда и называли, этих отчаянных людей, восхищавших своим мужеством летчиков всего мира.
Да и не только летчиков. Когда однажды английскому фельдмаршалу Монтгомери представили обширный доклад о действиях советской авиации и о «свободных охотниках» в том числе, у него невольно вырвалось: «Черт возьми, не хотел бы я, чтобы эти русские парни когда-нибудь стали нашими противниками!»
Начало положили истребители…
Бывает, что в осенние дни низкое хмурое небо целыми неделями висит над землей, как дымовая завеса. Стоят на приколе «пешки» и «лагги», под крыльями «яков» и «илов» механики и мотористы держат «великий треп», на чем свет клянут невинных синоптиков командиры эскадрилий. Обычно скупые на слова, летчики совсем становятся немыми, и в их землянках дым от папирос похож на мрачные волны густого тумана.
Нет погоды…
Нет данных авиационной разведки о скоплениях, передвижениях противника, подтягивании его резервов.
Нет надежды, что и завтра вся эта небесная муть рассеется…
А война идет. Ползут по дорогам танки, грохочут пушки, идут по русской земле немецкие солдаты. Идут, засучив рукава, точно мясники на бойню. Смеются, ржут, играют на губных гармошках… Позируют перед «лейками» и «кодаками» на фоне черного дыма, стелющегося над землей, на фоне тоскливо торчащих печных труб…
Вот бы сейчас вывалиться из облаков или вывернуться из-за леска и врезать по этим мясникам из пулеметов и пушек, врезать так, чтобы дым — коромыслом, обезумевшие от страха глаза и предсмертные крики!.. Ох, как было бы здорово!
Штабные машины с высокими чинами останавливаются на опушке, шоферы услужливо открывают дверцы, и высокие чины выходят подышать свежим воздухом, размяться, выпить по рюмке «камю». Пикник, а не война! Блицкриг блицкригом, а отказать себе в удовольствии насладиться природой, под сенью векового русского дуба помечтать о будущем «великой Германии» — майн гот, как же можно отказать себе в этом, если дела на русском фронте идут как нельзя лучше!..
Вот бы вырваться на бреющем из-за каких-нибудь холмов да внезапно подойти к веселой компании и рубануть по ней так, чтобы юшкой умылись все эти группенфюреры и блистательные генералы, чтобы те, кому посчастливилось бы остаться в живых, на веки веков запомнили красную звезду под крылом самолета…
Или налететь на мотоциклиста, везущего в штаб важное донесение, и расстрелять его в упор, или с горячим ветерком пройтись над колонной пехоты, или встретиться с парой-другой «мессеров», вылетевших с какой-нибудь базы, над которой не висит мура, — а разве не загорится сердце настоящего летчика от одной только мечты о подобных делах-делишках?!
Нет сил сидеть сложа руки. Если ты настоящий летчик. Вот и пошли разговорчики: мы, дескать, понимаем, что когда нет погоды — какие уж тут групповые полеты! Но парочке-то можно вылететь пощипать немцев, можно потревожить их покой? Куда лететь? А там видно будет. Охотник тоже не знает, где сидят утки. Ищет. Везде ищет. Кто ищет, тот всегда найдет!
И началось. Сперва в непогоду, а потом вообще. Сперва истребители, а потом и штурмовики. Даже особая терминология появилась. Идут два экипажа к своим машинам, у них спрашивают: «Далеко?» «Уток пострелять», — отвечают. «Ясно. Попутного вам!..»
Нелегкая работа у «охотников». Особенно у штурмовиков. Рыскают и рыскают по тылам противника, почти всегда без прикрытия, одни в большом и тревожном небе. Налетят на танковую колонну — разве отвернешь, разве удержишься, чтобы не пройти над ней, не ахнуть по танкам эрэсами[8]? Отличный ведь спектакль получается: как крысы, выскакивают немцы из люков горящих машин, кругом огонь, дым, паника, а тут их из пулеметов, из пушек, почти в упор, наповал! Бортрадист кричит:
— Еще разок, командир! Зайди еще разок!
Можно и еще разок! И еще! Все дрожит в тебе от упоения боем, все поет в тебе, ты и сам готов в эту незабываемую минуту стать эрэсом и — была не была — огнем и дымом врезаться в броню машины и взорвать ее, разметать осколками на пыльной русской дороге!
И вдруг опять бортрадист:
— Командир, «четверка»!..
— Что — «четверка»?..
«Четверка» — это самолет друга, твоего самого закадычного друга. Ты видел его только минуту назад, нет, — полминуты, десять секунд назад, он шел чуть левее тебя, поливая огнем колонну, ты еще подумал тогда, что он здорово дает, что и у тебя захватывает дух от его работы. И еще ты подумал: «Какой же он классный летчик! Голову даю на отрез — войну он закончит Героем Советского Союза, а то и дважды…»
— Что — «четверка»? — снова спрашиваешь ты, боясь посмотреть влево и ничего там не увидеть. — Где «четверка»?
Потом ты разворачиваешься на сто восемьдесят и теперь идешь навстречу колонне. Горят танки, горят машины, в огне и дыму ничего, кажется, нельзя разглядеть, но еще издали ты видишь особенный огонь и особенный дым, столбом поднимающийся к небу. И все в тебе вдруг на мгновение обрывается, в глазах темнеет, и хочется выть от горя…
Ты летишь над колонной, в тебя стреляют из пушек и пулеметов, танкисты, думая, что у тебя кончились боеприпасы (иначе ведь ты не молчал бы!), высовываются из люков и смалят по тебе из пистолетов. Успокоились — и теперь развлекаются. Твой стрелок-радист тоже молчит. Будто у вас действительно нет ни одного снаряда и ни одного патрона. Или будто вы оцепенели от страха…
А вы действительно оцепенели. Вы ведь знали, что каждый ваш вылет и вылет «четверки» может быть последним. Война. Никаких иллюзий! Вчера не вернулся на базу один, сегодня другой, завтра не вернется кто-то из вас.
А вот случилось, и вы не можете поверить этому. Просто не можете — и все!
Наконец ты подлетаешь к тому месту, откуда поднимается к небу огонь и дым от «четверки». Ты делаешь над ним вираж, второй, третий — скорбные круги прощания. «Как же так, Сашка? Ты слышишь, Сашка?!»
А потом ты кричишь:
— Ну, гады!
И слышишь в шлемофоне хриплое стрелка-радиста:
— Давай, командир!
А ты — опять:
— Ну, гады!
И чувствуешь, как стало нечем дышать. Совсем нечем. Будто тебе перехватили горло веревкой…
— Ну, поговорим, гады!..
Комиссар Тарасов зашел в землянку будто так, от нечего делать. Присел на деревянный топчан, вытащил пачку папирос, предложил Климу Луганову:
— Покурим, Клим?
— Покурим, товарищ комиссар.
Закурили.
— А погодка-то что надо. Облачность двести метров, триста от силы. Хорошо сейчас работать.
— Хорошо, товарищ комиссар.
Помолчали. Посмотрели друг на друга, улыбнулись друг другу. И каждый своим мыслям.
Тарасов: «Ты, наверное, думаешь, Клим: «Опять пришел воспитывать… Начнет сейчас тары-бары насчет выдержки, воли, необходимости забыть личное». У тебя и в мыслях нет, что я сейчас предложу вылететь на задание…»
Клим: «Наконец-то лед тронулся… Интересно, пошлет лететь с кем-нибудь или предложит лететь вместе с ним?»
— Как ты думаешь, Луганов, зачем я к тебе заглянул? — спросил Тарасов.
Клим пожал плечами:
— Ну, просто поговорить… Поинтересоваться здоровьем… Или спросить, чем занимаюсь…
— Не угадал. И приблизительно не угадал.
— Что-нибудь посерьезнее? — спросил Клим.
— На «охоту» хочешь?
— На «охоту»? — Клим пыхнул дымком и, скрывая нетерпение, почти спокойно ответил: — Можно и слетать…
Тарасов положил на стол планшет, указал Луганову мундштуком папиросы на карту:
— Полетим сюда, ты пойдешь моим ведомым. Порыщем маленько, «постреляем уток».
— Порыщем, — кивнул Клим.
Чтобы Тарасов не видел, как у него от возбуждения вздрагивают руки, он сунул их в карманы реглана и сжал пальцы в кулаки. Черт, не переиграть бы своим спокойствием! И в то же время нельзя показать, как все в нем сейчас загорелось. Дождался-таки своего часа! Ждал, ждал — и дождался! Конечно, Тарасов не зря предлагает ему лететь именно в паре с ним. Решил проверить. Проверить на выдержку… Ладно, пускай проверяет. Клим Луганов тоже не лыком шит — сумеет сделать все, что надо…
Река блестела на солнце, точно пояс, вышитый стеклярусом. На левом берегу стояли ивы — старые и молодые, прожившие свой век и только начинающие жить. Стояли тихо, бросая на воду густую тень… Миром и покоем дышала река, миром и покоем дышали плакучие ивы… И паром, медленно движущийся по реке, тоже навевал воспоминания о мирной жизни. Тишина, покой, и кажется, что сейчас до тебя долетит мотив знакомой грустной песни.
Клим вдруг вспомнил, что примерно такое же он уже когда-то видел. Правда, сейчас он не мог вспомнить, где это было — вот такая же тихая река и такой же деревянный паром, словно застывший на полпути от берега к берегу. Они стояли с Анной, облокотившись о борт, и смотрели в прозрачную воду. И молчали. Слушали плывущую над рекой песню. Песня была грустная, тягучая, и Климу казалось, что он улавливает в ней какие-то особенные звуки, какой-то особенный смысл — смысл вечности бытия. Он спросил у Анны:
— Ты ничего не чувствуешь?
И увидел на ее глазах слезы.
— О чем ты?
— Мне страшно, — проговорила она. — Страшно думать, что когда-то все это кончится. Все, понимаешь? Не останется ничего.
— Разве все это может исчезнуть? — Клим широким жестом показал ей на реку, берега, небо. — Все это останется навсегда.
Она недовольно поморщилась:
— Ты меня не понимаешь. Когда не станет меня, не станет ничего. Для меня не станет! Оно будет существовать вообще… Какой же прок, если я уйду, а оно останется?
Он мягко сказал:
— Нельзя быть эгоистом.
— Брось, — махнула она рукой. — Каждый человек — эгоист. Иначе он не может.
…Воспоминания его прервал голос Тарасова:
— Видел паром? Заходим и атакуем!
Клим не сразу понял: зачем атаковать паром? И только когда та мирная картина, которую он видел несколько секунд назад, как бы размылась в его памяти, до него вдруг дошло: а ведь паром этот и впрямь необычный! Не паром, а плывущий зеленый островок. Конечно же, это маскировка!
Он сказал:
— Понятно!
Они вернулись к нему, когда паром находился примерно на середине реки. И те, кто был на пароме, уже, наверное, не сомневались в намерениях летчиков. Несколько фигур метнулось туда-сюда, зеленые ветки полетели в воду, и два спаренных зенитных пулемета открыли бешеный огонь. Тарасов крикнул:
— Давай, Клим!
С первого захода им почти ничего не удалось сделать. Правда, они успели увидеть, как упали за борт три или четыре немца, успели разглядеть, что под ветками стояло пяток грузовых машин, закрытых чехлами… Клим подумал: «Мелочь. На месте комиссара я не стал бы терять времени».
Однако Тарасов сказал:
— Паршивые мы с тобой «охотники», Луганов! Давай еще один заход!
Они развернулись за изгибом реки и снова пошли в атаку. Клим видел, как Тарасов еще издали открыл огонь из пушки, но сам пока не стрелял. «Я их в упор! — думал он. — Напрямую».
Но ему не пришлось сделать ни одного выстрела. Он только ловил в прицел центр парома, когда стрелок-радист закричал:
— Вот это работа!
Паром взорвался так, будто был начинен динамитом. Видимо, в закрытых чехлами машинах находились боеприпасы и снаряд из пушки Тарасова угодил в одну из машин. Клим почувствовал, как его самолет тряхнуло взрывной волной, потом бросило вниз. Он оглянулся. К берегу катилась высокая волна, а посредине реки крутилась воронка. Вот и все, что осталось от парома.
— Вот это работа! — снова воскликнул стрелок-радист.
Клим улыбнулся. Ясно, стрелок-радист злится. На него злится, на Клима. Тоже, мол, летчик, не мог долбануть так, как долбанул комиссар! С чем, дескать, будем возвращаться на базу? С чужой славой?..
— Не психуй, Ваня, — спокойно сказал Клим. — Что-нибудь перепадет и нам…
Он был убежден, что вернется на базу не с пустыми руками. Чувствовал это шестым чувством. И в противоположность своему стрелку-радисту не испытывал к Тарасову никакой зависти. «Слишком уж легко и просто все получилось», — думал он. А ему хотелось сейчас совсем другого. Ему надо было сейчас больше огня, больше дыма. Этого требовала его душа.
…Река сворачивала круто влево, а впереди и правее должна была проходить железная дорога. Дня три назад пара «охотников» атаковала на ней состав, но ничего хорошего добиться им не удалось. «Мы только-только вышли на боевой курс, — рассказывали летчики, — как увидали целую тучу «мессеров». Может, они шли с задания, а может, специально там барражируют. В общем, мы чудом унесли оттуда ноги…»
Клим поднес к глазам планшет, взглянул на карту. Да, вот она, железка. Километров пятнадцать отсюда, не больше. Подвалило бы счастье встретить на ней какой-нибудь эшелон да в дым его разнести. Вот это было бы дело, не то что паршивый паром с пятком машин. Конечно, «мессеры», которых видели «охотники», оказались там не случайно… Ну и черт с ними, с «мессерами», лишь бы удалось поработать!
Тарасов сказал:
— Внимательно следить за воздухом!
— Понятно! — ответил Клим. И передал стрелку-радисту: — Внимательно следить за воздухом!
Тот тоже коротко ответил:
— Понятно.
Они вышли на железную дорогу в районе небольшого лесного массива и, прижавшись к земле, начали петлять над ней, не упуская из виду железку. Стрелок-радист сказал через пять-шесть минут:
— Из пункта А в пункт Б отправился скорый поезд с фрицами, а из пункта Б в пункт А вышел эшелон с боеприпасами. Спрашивается: в какой точке земного шара эшелон с боеприпасами или поезд с фрицами встретит пара «охотников», если не известно ни время отправления, ни скорость движения эшелонов. И если вообще ни черта не известно…
— Не болтай, — сказал Клим. — И учти, что в этой задаче есть и еще одна неизвестная величина: откуда и когда может вылететь две-три пары «худых», чтобы в какой-то точке земного шара срубить «охотников»… Следи за воздухом!
— Воздух чист, командир, как слеза ангела. У фрицев, наверное, обеденный перерыв…
— Не болтай, говорю! — крикнул Клим.
Состав показался совсем неожиданно. Он как бы вынырнул из-за лесного массива и, длинной лентой растянувшись вдоль полотна железной дороги, мчался навстречу штурмовикам.
Это были обыкновенные теплушки, до отказа набитые солдатами. На крышах вагонов — ветки деревьев с пожелтевшими, увядшими листьями, прикрытые травой зенитные пулеметы. Паровоз тоже разукрашен зеленью, словно шел на какой-то праздник весны.
— Атакуем с ходу! — сказал Тарасов.
Клим увидел, как с крыши первого вагона слетели зеленые ветки и блеснули стволы пулеметов. И сразу же вдоль борта его «ила» прошла длинная трасса. Потом другая и третья. Он хотел было отвернуть в сторону, но подумал, что зенитчикам это будет на руку. И, схватив в прицел первый вагон, нажал на гашетку.
Тарасов спокойно сказал:
— Правильно, Клим.
Они понеслись над вагонами, как ураганный ветер. И так низко, что казалось, будто крылья машин касаются крыш. Потом развернулись и таким же вихрем, ведя огонь из пушек и пулеметов, промчались в обратном направлении.
Зенитки теперь молчали. Летчики или подавили их, или, прижатые к крышам, немцы боялись поднять головы.
— Заходим еще раз, — приказал комиссар. — Давай под углом.
Они решили ударить по паровозу. Одновременно слева и справа. Развернувшись в трех-четырех километрах от состава, они под разными углами подошли поближе и открыли огонь из пушек. Паровоз вздыбился и рухнул набок, увлекая за собой вагоны. А из теплушек уже выскакивали солдаты, разбегались в стороны, падали, снова поднимались и, обезумев от страха, что-то крича, взмахивая руками, устремлялись к лесному массиву.
— Работай! — крикнул Клим стрелку-радисту.
— Я работаю, — отозвался тот, вращая турель. — Хорошо работаю, командир!
На какое-то время Клим потерял Тарасова из виду, возможно, командир отвалил в сторону, чтобы сделать круг и еще раз зайти на хвостовые вагоны. Или повел машину к лесу, чтобы отрезать туда путь немцам. Но Клим встревожился. Он видел, как немцы, лежа на земле, строчат из автоматов. Пуля, как известно, дура. Одна из десятка тысяч залетит в кабину, коротко свистнет — и все…
Подавляя в себе тревогу, Клим позвал:
— «Перепел»! «Перепел»!
В наушниках молчало. Клим огляделся по сторонам и, ничего вокруг не обнаружив, опять позвал:
— «Перепел»! «Перепел»! «Перепел»!
И в ту же секунду увидел машину Тарасова. Комиссар летел со стороны леса почти бреющим, и земля впереди него вскипела от пуль. И падали, скошенные пулями, желто-зеленые мундиры.
Клим крикнул:
— Отлично, комиссар!
Слева от своей машины он заметил большую группу немцев, бегущих к неглубокому оврагу. Заметил эту группу и стрелок-радист. Рванув турель влево, он попросил:
— Подверни, чуток, командир!
Клим подвернул. И, даже не целясь, начал бить немцев из пулемета. Если бы он увидел в эту минуту свое лицо, ему, наверное, стало бы не по себе. Что-то страшно жестокое и злорадное было и в прищуренных глазах, и в глубокой складке меж бровей, и в настолько стиснутых челюстях, что под кожей, на скулах, выступили огромные бугры желваков.
Сотни раз Клим Луганов вылетал на боевые задания, эрэсами разворачивал башни танков, поджигал машины, взрывал на аэродромах самолеты, но никогда еще не испытывал ничего похожего на то чувство, которое испытывал сейчас.
Если бы ему предложили увидеть на поле вдвое больше убитых немцев, но убитых кем-то другим, а не им самим, он не согласился бы. Труп — это уже труп. Ни мыслей, ни желаний, ни страха, ни ужаса. А Клим ощущал внутреннюю потребность увидеть своих врагов униженными, раздавленными, потерявшими человеческий облик еще до того, как он отнимет у них жизнь…
И Клим это видел. Он, как опытный кинооператор, схватывал отдельные кадры происходящего и потом монтировал из них общую картину. Получался отличный фильм! Вон, например, каждую секунду оглядываясь назад, ползет на четвереньках немецкий солдат, спеша укрыться за зеленым кустарником. Следом за ним, тоже на четвереньках, ползет еще один, но значительно медленнее — может быть, страх отнял у него силы, может быть, он ранен. Поможет первый второму или нет? Осталось в нем что-то от человека или ему уже на все наплевать?
Правильно, сейчас он думает только о своей шкуре. Пускай гибнет весь мир, лишь бы ему самому остаться целым. Он вскакивает и бежит, по-заячьи высоко вскидывая ноги. И у самого кустарника падает — Клим ведь не спускал с него глаз…
А дальше, за бугорком, прижались к земле сразу трое. Скажи им в эту минуту, что у них есть возможность превратиться в червей, они, наверное, с радостью согласятся. Уйдут под землю, уползут от света, зароются, и «черная смерть» пролетит мимо них.
— Притаились, сволочи! — кричит Клим.
Давно ли они шагали во весь рост, лихо засучив рукава, распираемые гордостью: «Мы — армия непобедимых!» А сейчас дрожат, гадая на кофейной гуще, — увидит их летчик или нет?
В ста метрах от бугорка, за которым они лежат, втиснулись в землю еще четверо из их компании. Вот было бы хорошо, думают наверняка эти четверо, если бы летчик увидел сперва тех троих! Тогда остался бы какой-то шанс. Пусть один из тысячи, но все же шанс!
Никаких шансов у них не было. Клим видел все. Он даже сам удивлялся, как ему в доли секунды удается схватить все детали событий. Именно в доли секунды в его голове рождались сложные схемы маневров, которые он тут же выполнял. Очередь из пулемета по троим за бугорком, потом еще одна очередь по тем, что втиснулись в землю, разворот влево и удар из пушки по дальней цели, снова разворот и снова атака… Тяжелая машина носилась над землей с такой стремительностью, точно это был не «летающий танк», как окрестили «Ил-2» и друзья и враги, а черная молния, сжигающая на своем пути все живое.
— Отлично, командир! — во весь голос кричал стрелок-радист. — Подверни чуток вправо, я врежу вон по тем фрицам!
И тут они услышали голос Тарасова:
— Слева две пары «худых»! Пристраивайся ко мне!
Четверка «мессеров» летела на высоте двух-трех тысяч метров — Клим увидел их сразу же, как только взглянул влево и вверх. Вот одна пара отвалила и пошла вниз. Круто, почти отвесным пике. «Сейчас начнется потеха!» — подумал Клим.
Однако «мессеры» пролетели над горящим паровозом и совсем неожиданно взмыли вверх.
— Чего это они? — спросил стрелок-радист. — Хитрят?
Клим не ответил. Он и сам не мог понять, почему немцы не атакуют. Может, идут с задания и у них нет боеприпасов? Или просто не хотят ввязываться в драку? Это сомнительно… Вернее всего, не заметили.
— Пошли на базу, — приказал Тарасов. — Пошли плотнее, так будет лучше.
И вот наступил этот день…
Еще накануне вечером командир полка сказал:
— Завтра Луганов пойдет на «свободную охоту» в паре с Никитиным. Тридцать второй квадрат. Предупреждаю: тридцать второй, в чужие квадраты не заходить.
Они вылетели в семь утра и пошли к линии фронта: капитан Никитин и Клим Луганов. Отличное было утро в этот день, такое утро, что дух захватывало. Тишина, чистое синее небо без единого облачка — ни дымки, ни даже легкого туманца.
— Ну и погодка! — сказал Никитин Климу, когда они перед вылетом выкуривали по последней папиросе. — Хуже такой дерьмовой погодки и не придумаешь. За сто верст засекут нас «мессеры» и никуда от них не скроешься.
Клим пожал плечами и промолчал. Он немного недолюбливал капитана Никитина. Зуда, каких свет не видел. Все ему всегда не так, все не по его. Если над головой у Никитина вот такое ясное небо, как сейчас, он зудит: «Черта с два сегодня поработаешь. Дерьмо!» Если по небу ползут низкие тучи и беспросветная муть висит над землей, Никитин опять зудит: «Ну вот, дождались… Будем теперь сидеть да всемирного потопа…»
Правда, летал Никитин по высшему классу. И не было такого случая, чтобы вернулся на базу, не выполнив задания. Пойдет штурмовать танки — костры полыхают по дорогам, пошлют эшелон взорвать-на железнодорожном узле — все к черту в воздух летит, целую неделю дым и гарь над узлом стоит… А Никитин снова зудит: «Разве эта работа? Никакого прикрытия, никакой поддержки. Немцы пяток «юнкерсов» выпустят — за ними десяток «мессеров» летят… А у нас…»
На другой день посылают Никитина обработать передовую. И говорят:
— Соседи дают две пары «яков» для прикрытия. Работайте спокойно, все будет в ажуре.
Никитин все на передовой перелопатит, кашу сделает, а вернется — не преминет поворчать:
— Две пары «яков» дали… А зачем? Им что, делать больше нечего?.. Еще пару нянек дали бы нам для ажура… Порядочки…
Перелетев линию фронта, они пошли в свой квадрат — впереди Клим Луганов, за ним ведомым — капитан Никитин. Минут через пятнадцать стрелок-радист сказал Климу:
— Командир, в лощине слева вижу два «тигра». Атакуем?
Танки увидел и Никитин. Подойдя поближе к Луганову, он спросил:
— Даем?
— Да, — коротко ответил Клим.
И пошел в атаку.
«Тигры» стояли рядышком, и танкисты, не ожидавшие беды, сидели на травке, складными ножами-вилками извлекая тушенку из консервных банок. Потом, услышав гул моторов, рванулись к машинам. Рванулись в тот самый миг, когда капитан Никитин нажал на гашетку пулемета, а Клим послал в один из танков реактивный снаряд…
Сколько верст прошли эти танкисты по дорогам войны? Может быть, где-то в Нормандии они ради забавы давили гусеницами своих «тигров» виноград и виноградарей, в древнем Кракове утюжили старые мостовые и в груды щебня превращали костелы, а под Смоленском стреляли из пушек в мальчишек и девчонок?.. Может быть, вчера вечером они писали своим Гретхен и Эльзам: «Мы идем как циклопы, все сжигая на своем пути. Нет силы, которая нас остановит или даже задержит…»
— Еще один заход! — сказал Клим Никитину.
Интересно, что ответят им Эльзы и Гретхен? Наверное, они будут благословлять своих «героев» на новые подвиги. «Мы гордимся вами, нашими рыцарями огня и стали…»
Второй «тигр», развороченный эрэсом, выбросил в небо столб огня, и огонь растекся по траве, как лава.
— Конец, — сказал Клим. — Пошли дальше.
Горящая лава растекалась по лощине, трескалась, дымилась земля, в пепел превращались «рыцари огня и стали…»
— Разве это работа? — услышал Клим. — Два каких-то недобитых «тигра»…
Колонна машин растянулась по дороге так, точно это текла река. И в каждой машине — два десятка солдат с автоматами, поставленными меж ног, в касках с ремешками под подбородками, в мундирах с эмблемами «СС» на рукавах.
Придет время и такие колонны будут двигаться по дорогам только ночами, и офицеры будут следить, чтобы никто из солдат не чиркнул зажигалкой, будут требовать тщательной маскировки каждой машины, чтобы русские летчики ничего не обнаружили, чтобы все было согласно уставам и инструкциям…
Придет время, и немцам станет не до бравады, и осторожность возьмет верх над кичливостью, когда каждый их шаг может оказаться последним шагом, и они поймут это на горьком опыте…
Но все это будет потом, а сейчас им плевать и на осторожность и на уставы: их прославленные асы рыщут в русском небе как полновластные хозяева, им не страшен ни черт, ни дьявол. Так же, как не страшен ни черт, ни дьявол немецким колоннам, двигающимся по русской земле…
И кажется, вот только теперь, глядя сверху на строгий порядок колонны, Клим со всей остротой почувствовал, как беспредельно любит он свою землю… Он вдруг подумал, что его любовь к ней родилась страшно давно, еще в ту пору, когда предки его бились за каждый ее клочок, за каждое деревце и каждую речушку. Уже тогда он сердцем предка испытывал и эту беспредельную любовь, и страдание, и ненависть к иноземцам, незванно явившимся на русскую землю.
И еще Клим подумал, что эта его любовь не умрет никогда. Потому что она войдет в кровь и в сердце Алешки, его сына. То, что сделала Анна, умрет, а то, что сделал и еще сделает он, Клим, умереть не может. Ведь все его дела, все его мысли — даже мысль об Алешке — это и есть любовь к Родине.
— Вот теперь мы и дадим по ним! — горячо прошептал Алешка. — Дадим, па?
— Рановато, Алешка, — сказал Клим.
— Что, командир? — спросил стрелок.
— Я не тебе, — сказал Клим. Потом он крикнул капитану Никитину: — Заходим!
Они шли на высоте около трехсот метров и теперь начали пикировать на голову колонны. Передние машины остановились, потом снова рванулись вперед, стараясь проскочить поражаемую зону. Затем опять остановились, и солдаты стали выпрыгивать из кузовов, чтобы спрятаться в кюветах или в открытом поле.
— Бьем из пушек, — сказал Клим Никитину.
Климу до сих пор не приходилось летать в паре с Никитиным, и сейчас, штурмуя колонну, он все время поглядывал на машину капитана. Никитин не отрывался от него ни на метр, порой Клим даже видел через фонарь его лицо — совсем не похожее на то, к которому Клим привык на земле. Обычно какое-то вялое, невыразительное, сейчас оно казалось Климу воплощением воли и мужества. И, кажется, впервые Клим увидел на лице капитана улыбку.
Чему Никитин улыбался, Клим не знал, но подумал, что у капитана, как и у него самого, во время боя внутри что-то изменяется. Видимо, уходит та напряженность, которая порой сковывает на земле.
Уже после двух-трех заходов на дороге и в кюветах горело около десятка машин и валялось до полусотни трупов немцев. А они только начинали работать. Правда, эсэсовцы теперь рассыпались и рассредоточили машины, но Клим знал, что не уйдет отсюда до тех пор, пока не сделает все, что можно сделать.
Он сказал Никитину:
— Действуй самостоятельно, но в пределах видимости.
Сказал так потому, что сейчас надо было охотиться за каждой машиной, и они только мешали друг другу.
— Понятно! — ответил Никитин.
И тут же атаковал крытый фургон, по всей вероятности походную рацию. Атаковал так красиво, будто исполнил блестящий цирковой номер: сперва сделал горку, потом подвернул чуть влево и с левого виража расстрелял машину в упор.
А Клим в это время шел на бреющем вдоль кювета и резал из пулемета притаившихся там эсэсовцев. Бил спокойно, сосредоточенно, будто выполнял обычную повседневную работу. И сам удивлялся, почему в нем нет сейчас той привычной ярости, которую он испытывал в бою? Почему он так до отвращения спокоен?
И вдруг понял: дело в том, что нет самого боя! Он просто уничтожает противника — деморализованного, поверженного, растерявшегося. Конечно, противник, пока он живой, остается противником, но когда же Климу улыбнется счастье встретиться лицом к лицу с тем настоящим делом, о котором он долгое время мечтает? Когда же, наконец, придет его час?
…Первым увидел «мессеров» стрелок-радист Никитина. Они шли тремя группами — по десять-двенадцать самолетов в каждой группе. Шли высоко, плотным клином, точно на параде.
— «Худые», капитан! — сказал стрелок-радист. — Туча!
Никитин взглянул вверх. Да, туча… Если засекут — не уйти. Срубят в два счета.
Он развернулся и пошел на сближение с Климом Лугановым. Подстроился к нему вплотную и тихо, будто его могли услышать немецкие летчики, сказал:
— «Мессеры», видишь?
Клим покачал головой:
— Не вижу. Где они?
И в это время от левой группы отделилось три пары. Теперь Клим их увидел. И тех, что продолжали лететь по прямой, и тех шестерых, что пикировали.
Значит, засекли. И сейчас начнется настоящая карусель.
— Приготовились, — сказал он Никитину. И — стрелку-радисту: — Спокойнее, Ваня. Главное, не пускай к хвосту…
Немцы решили ударить наскоком, сразу всей мощью. На высоте примерно тысячи метров они разделились: одна пара стала заходить слева, другая — справа и третья — сзади. Клим думал, что они откроют огонь с дальней дистанции, но немцы пикировали без единого выстрела до тех пор, пока подлетели настолько близко, что Клим сумел разглядеть на фюзеляже одного из «мессеров» нарисованного оленя.
— Давай, Ваня! — крикнул он стрелку-радисту.
И в то же мгновение почувствовал, как вздрогнула его машина-то ли оттого, что ее прошили очередью, то ли от воздушного потока, отброшенного промчавшимся мимо «мессером» с оленем на фюзеляже. Он быстро оглянулся назад и увидел, как стрелок-радист рванул турель влево, ловя в цель приближающегося с бешеной скоростью немца.
Длинная трасса прошла над головой Клима, пули дробно застучали о фонарь, и Клим даже втянул голову в плечи, будто это могло его как-то защитить.
— Ну давай же! — снова закричал он стрелку-радисту.
И все же первая атака не принесла немцам успеха. Они взмыли вверх, перестроились и пошли на второй заход. Клим не спускал с них глаз. Когда они опять начали приближаться, он круто развернулся вправо, потом неожиданно сделал такой же разворот влево. Никитин не отрывался. Он, кажется, понял маневр Клима. «Мессеры» одни за другим проносились с правой стороны, и это давало возможность стрелкам сосредоточить на них огонь.
— Есть, командир! — стрелок завопил таким истошным голосом, что Клим невольно поморщился. — Есть один!
«Мессер» задымил и круто пошел вверх. Клим подумал, что летчик сейчас выпрыгнет из кабины, но тут же увидел клуб огня падающий на землю.
— Хорошо, Ваня, — сказал он стрелку. — Отлично!
Возможно, эта потеря до некоторой степени ошеломила немцев. Уйдя вперед, они начали утюжить воздух на большой высоте, не предпринимая новой атаки. Можно было даже подумать, что у них вообще пропала охота вновь встретиться со штурмовиками, но Клим на обманывался на этот счет: он хорошо знал повадки немцев и был уверен, что это только отсрочка.
И он действительно не ошибся. Не прошло и двух-трех минут, как он услышал голос капитана Никитина:
— Опять идут!
Все время наблюдая за оставшейся пятеркой «мессеров», Клим как-то упустил из виду основную группу истребителей. Он даже предполагал, что, бросив в этом районе две своих пары, остальные ушли дальше, не считая нужным задерживаться.
И вдруг Клим увидел плотный косяк машин, разворачивающихся со стороны солнца. Потом этот косяк разделился надвое, и обе его половины ринулись вниз.
Клим приказал Никитину:
— Попытаемся прорваться на бреющем.
Но уже в следующую секунду понял, что прорваться им не удастся: пятерка «мессеров», которую они отогнали, тесным строем заходила в лоб, еще издали открыв огонь.
— Как саранча, — сказал стрелок.
Клим молчал. Поймав в прицел впереди других идущего «мессера», он выжидал, пока тот подойдет поближе. И когда расстояние между ними сократилось до нескольких десятков метров, Клим ударил из пушки. Ударил в упор и тут же сделал горку, потому что «мессер» взорвался почти у самого носа «ила».
Еще один «мессер», с мотора которого срывалось пламя, отвернул в сторону и начал подбирать высоту. «Молодец капитан, — подумал Клим. — Не зря тратишь патроны». И еще подумал: «Надо сказать ему, чтобы он подошел совсем вплотную… Зачем он оторвался?..»
Но ничего сказать не успел. Немцы навалились на них всем скопом, со всех сторон. Клим увидел, как пара истребителей одновременно ударила по машине Никитина, увидел, как взмахнул рукой стрелок-радист капитана и осел, бросив турель. Еще один «мессер» шел на Никитина сверху. Разлетелся фонарь, задымила правая плоскость. Никитин что-то крикнул, потом рванул штурвал на себя и мотором врезался в брюхо нависшего над ним истребителя…
— Все, командир, — вдруг сказал стрелок-радист. — Все…
Сказал очень тихо, Клим с трудом разобрал его слова. И оглянулся назад. Стрелок-радист откинул голову, на гимнастерке, в том месте, где был привинчен орден, краснело пятно. Одна рука еще лежала на турели, другая, сжатая в кулаке, безжизненно упала на борт.
Клим стиснул зубы, на короткое мгновение закрыл глаза. Потом снова открыл их и в каком-то неистовстве стал бить из пушки и пулемета по истребителям.
Бил до тех пор, пока не почувствовал острую боль в левом плече и в боку. И только тогда остановился. Боль подходила к самому сердцу и начала мутить сознание…
И все же он продолжал лететь. Зачем и куда он летит, Клим сейчас не знал. Он, конечно, понимал, что немцам ничего не стоит его добить, и удивлялся, почему они этого не делают… Вон, например, тот самый, с оленем на фюзеляже, низко висит слева над его кабиной, Клим отлично видит летчика. Пожилой уже, наверное, воюет не первый год. По тому напряжению, с которым немец на него смотрит, Клим догадывается, что летчик все время начеку и ни о каком таране нечего и думать — сразу же отвернет, как только заметит что-то подозрительное…
На такой же высоте и на таком же близком расстоянии справа летит второй «мессер». А сзади еще двое. Летят и не стреляют — ни одной трассы с тех пор, как не стало капитана Никитина. «Почетный эскорт, — ухмыляется Клим. — Ведут, как короля…»
И вдруг его взгляд упал на стрелку компаса. Двести пятьдесят пять градусов. Они идут почти строго на запад! Вот пересекли речушку с причудливым изгибом, пролетели над длинным — не меньше трех-четырех километров — селом с двумя церквушками по краям, мелькнуло внизу небольшое круглое озерцо… Все правильно… Здесь кончается тридцать второй квадрат, в двадцати минутах отсюда — базовый аэродром немцев.
Потому они и не стреляют. Потому такой почетный эскорт. Не беспокойтесь, русский летчик Клим Луганов, с вами теперь ничего в воздухе не случится. Вас охраняют. Вас подведут к посадочной полосе, вы выпустите шасси и благополучно приземлитесь. «Добро пожаловать, Клим Луганов».
— Здорово придумано! — вслух сказал Клим. — Всю жизнь мечтал о таком спектакле…
Он посмотрел влево. «Олень» летел рядом, будто привязанный к машине Клима. Только продвинулся на метр вперед. Если сейчас резко дать левую ногу и рвануть штурвал на себя, можно врезаться в фюзеляж. Как врезался капитан Никитин. С дымком и огоньком…
Немец поднял руку, показал большой палец. Все, мол, хорошо. И кажется, даже улыбнулся Климу.
— Улыбается, сволочь! — сказал Клим. — Приятель! — И подумал: «Баш на баш — слишком дешево… Не очень выгодно…»
Ладно, полетим дальше…
На глаза опять начала надвигаться мутная пелена. Как густой туман. Сперва на глаза, потом стала входить в самый мозг. Заволокла его, окутала плотным слоем. Будто ночь пришла. Темная, тихая ночь. Ни звука, ни шороха…
— Клим, ты не спишь?
— Не сплю, Анна. Все думаю, думаю…
— О чем?
— О своей жизни. О себе и о тебе. Думаю так: живут на земле миллионы людей. Много миллионов. Живут себе и живут, а многие ли знают, что такое настоящее счастье?
— А ты — знаешь?
— Подожди, не мешай… О чем это я хотел сказать? Да, вот о чем… Как можно жить, не зная, что такое счастье? Я не смог бы. Если бы не было тебя, я не смог бы… На кой черт!
«Олень» качнул крыльями. И раз, и другой. Потом, когда Клим посмотрел на летчика, тот показал рукой влево. Клим кивнул: понятно, мол, подверну.
Изменив курс на несколько градусов, он снова взглянул на «оленя». Летчик опять поднял большой палец. Правильно, дескать…
Комбинезон стал совсем мокрым от крови. Мокрым и горячим. Будто кто-то обмакнул его в бензин, а потом поджег. Вот он и горит на теле Клима, и черта с два его потушишь… Сесть бы вон на той лужайке, выскочить из кабины — и в речку, с головой, на самое дно… Вода в речке прозрачная и, наверное, холодная. Если ее долго пить — зубы заломит… Хорошо… Напиться — и спать. Глаза-то совсем слипаются, не продерешь их…
— Ты уже спишь, па?
— Не сплю, Алешка…
— Тогда рассказывай.
— О чем?
— Как ты на льдину сел, помнишь? Ты рассказывай, а я буду тихонько лежать на твоей руке. И ты тоже не шевелись. Ну, давай.
— Пурга тогда была. Большая пурга. Будто конец света настал… Ветер воет, как стая голодных волков. У-у-у, у-у-у, у-у-у!.. А там, в-море, рыбаки. Пять человек. И у каждого на берегу — свой Алешка…
— Все — Алешки?
— Помолчи. Несет рыбаков все дальше и дальше. К холодному Ледовитому океану. «Конец, — думают они. — Не увидим мы больше своих Алешек».
— И ты полетел?
— И я полетел. Нашел их, а сесть никак нельзя. Уж больно крохотная льдина, которая уносит рыбаков. И слишком злой ветер. Сядешь — перевернет к черту машину…
— Не перевернет к черту, не бойся. Садись. Садись, слышишь?!
— А если разобьюсь? Тогда и мой Алешка никогда меня не увидит. Может, вернуться, а? Пускай их уносит, рыбаков этих…
— Нет, нельзя! Нельзя, па! Если ты не вернешься, я полечу. Вырасту, стану летчиком и полечу. И всех вас найду на той льдине…
— Ты обязательно станешь летчиком?
— Обязательно. К черту все остальное.
— Не ругайся, а то получишь…
— Не буду, па… Рассказывай дальше.
…Не то земля внизу, не то море колышется. Надо подобрать высоту, чтобы не вмазаться. Лететь до базового аэродрома немцев осталось пяток минут… Много это или мало — пяток минут? Наверное, мало. Не успеешь и оглянуться, как уже конец. Да и куда оглядываться? Все, что было раньше, — ушло. Нет его, этого раньше. Нет и не будет. И если уж смотреть, так только вперед. «Ты обязательно станешь летчиком?» — «Обязательно. К черту все остальное!» Отлично! Конечно, может, эта война и последняя, да только вряд ли. Вряд ли она может быть последней. Понимаешь, Алешка? На таких вот танках тебе, пожалуй, летать не придется — их тогда и след простынет, да какая, собственно, разница, на чем ты будешь летать?! Главное — летать! И к черту все остальное…
«Олень» опять покачал крыльями. Клим тяжело повернул голову, посмотрел на летчика. Тот сделал характерный жест рукой: заходим, мол, на посадку.
Клим сказал вслух:
— Подождешь, надо осмотреться.
На аэродроме скопилось до полусотни машин — «мессеров», «хейнкелей», «Ю-88». Истребители стояли по одной стороне, бомбардировщики — в капонирах, прикрытые маскировочными сетками, — по другой. Слева, в конце взлетно-посадочной полосы, — сборный финский домик, наверное, штаб полка или дивизии. Около домика — три легковые машины, штук семь-восемь мотоциклов с колясками и куча летчиков. Стоят, курят, ржут, показывают на самолет Клима. Клим, сделав вид, что промазал, пролетел почти над их головами, а они продолжали стоять, и никто из них не двинулся с места.
— Вот сволочи! — сказал Клим.
И начал разворачиваться для нового захода на посадку. Теперь его сопровождал только один «олень» — больше никого ни над ним, ни рядом не было. Куда подевались остальные «мессеры», Клим не заметил.
Сделав разворот, он пошел вдоль аэродрома. Мутная пелена, застилавшая глаза, исчезла. Не сама, конечно, исчезла: огромным усилием воли Клим заставил ее рассеяться, отступить. В запасе у него оставалось очень мало времени — всего полторы-две минуты, а ему надо было решить нелегкую задачу. Он должен был взвесить все шансы, все продумать и все рассчитать.
Самое главное — усыпить бдительность «оленя». Если летчик что-нибудь заподозрит, ему ничего не будет стоить расстрелять Клима в упор. Залп из пушки, очередь из пулемета — и готово! На таком расстоянии летчики не мажут…
Да, это самое главное. «Олень» висит почти над головой, и летчик все время следит за Климом. Те, что стоят на земле, не знают ведь, какую птичку привел с собой майор фон Грюбель. Не знают потому, что ничего не видели. Не видели, как эта птичка дралась с целой кучей истребителей, как другая такая же птичка, уже почти мертвая, выпустила когти и распорола брюхо лейтенанту Штиммеру. А майор фон Грюбель все это видел своими глазами. Поэтому он все время начеку — кто может сказать, на какой шаг мог пойти русский летчик, которому нечего терять? По крайней мере, сам майор Грюбель после того, что он видел, не рискнул бы стоять на открытом месте и скалить зубы, ожидая, какой фортель выкинет русский летчик со штурмовика.
— А вообще-то, мне наплевать на тебя! — вслух сказал Клим. — Я сделаю так, что ты опомнишься слишком поздно. Понял, фриц!
— Клим!
Это, кажется, голос Анны. Черт знает из какого далека. Или она рядом, а он ее просто не видит? И плохо слышит, потому что сознание его все больше мутится…
— Это ты, Анна?
— Я. Скажи, Клим, что ты хочешь сделать?
— Сейчас буду делать четвертый разворот. Ты знаешь, что это такое?
— Это перед посадкой…
Клим улыбнулся:
— Каждый человек должен сделать в своей жизни четвертый разворот… Понимаешь? Наступает время, когда надо выходить на прямую. Только на прямую — ни вправо, ни влево. Свернешь с прямой — погибнешь… Ты свернула с прямой, Анна, и ты погубила себя… Надо выходить на прямую, Анна, только на прямую…
— Но ты сейчас перестанешь жить… Слышишь, Клим! Не делай этого разворота!
— Ты, оказывается, ничего не поняла. Уходи…
И вот он — последний, четвертый разворот.
«Олень» чуть приотстал, давая возможность сесть Климу первому. Клим это предвидел. Он только не знал, сядет ли «олень» вслед за ним или сделает еще один круг. Наверное, не сядет. Будет перестраховываться…
Клим убрал газ раньше, чем было нужно. Хотел этим показать, что исправляет свою ошибку: на первом заходе промазал, теперь решил приземляться в самом начале аэродрома.
Увидев, что штурмовик садится, немец набрал высоту и пошел на второй круг. Бояться теперь ему было нечего. Если Клим попытается удрать, он срубит его в мгновение…
До земли осталось пятнадцать-двадцать метров. Клим резко прибавил газ, набирая скорость. Все идет отлично. «Олень», почувствовав неладное, рванулся назад. «Дурак, — сказал Клим. — Разве не соображаешь, что уже опоздал?»
И, подвернув чуть влево, он ударил из пушки и пулемета по стоявшим на земле «мессерам». Ударил в упор — ему не надо было даже целиться. Он не видел позади себя пламени, не слышал взрывов, но испытывал такое чувство, точно и пламя, и взрывы он ощущает в самом себе, в своем сердце. Только несколько минут назад ему казалось, что жизнь его уже ушла, что вот-вот он перестанет дышать. А сейчас все изменилось. Клим даже улыбнулся: разве он мог умереть раньше срока? Он ведь очень ждал, когда сможет расплатиться за всех и за все. Он и жил последнее время только тем, что ждал. Ждал как светлого праздника, как очищения своей души…
Летчики, толпившиеся у штаба (Клим все время держал их в поле своего зрения, не спуская с них глаз ни на секунду), ринулись в финский домик. Они, конечно, понимали, что тонкие стены не могут быть хорошей защитой от пулеметных очередей, но у них не было ни другого выбора, ни времени выбирать. Главное — где-нибудь укрыться, чтобы этот безумный русский летчик не видел тебя, не знал о твоем существовании.
Клим как раз на это и рассчитывал. «Ну, — сказал он себе, — давай, Клим».
И неожиданно умолк. Из страшно далекого прошлого, из мира, в котором навечно оставалась жизнь, до него вдруг донесся голос Анны:
— Ты простишь меня, Клим?
Он не ответил. Наверное, у него не было на это времени. Не было времени ни думать, ни говорить. Глотнув горький ком, он направил машину на деревянный финский домик, где укрылись немецкие летчики.
И через мгновение все кончилось.