А он ничего не мог понять…
Все, что он почувствовал в тот вечер, казалось ему бредом. Но бред проходит, а горечь, которая тогда вошла в него, осталась. И он не мог избавиться от нее, хотя и прикладывал к этому немалые усилия.
«Да ведь ничего особенного не произошло! — думал Алеша. — И откуда этот бред: променяла, променяла! Кого на кого променяла? Я и Роман для Инги — одно, хирург Люпин — другое. Если я завтра приведу к себе какую-нибудь женщину, разве Инга скажет что я ее променял? Чушь! Дикая чушь! У Инги и в мыслях не возникнет осуждать меня или обижаться на меня…»
Не возникнет? Однажды она сказала: «Найди себе бабенку и развлекайся…» Сказала так, будто влепила пощечину. Значит…
Ничего это не значит. И надо послать к чертовой матери все эти размышления. Роман Веснин и Алексей Луганов для Инги — одно, хирург Люпин — другое! Точка!..
Сто раз он говорил себе «точка» и никак не мог поставить ее, чтобы отвязаться от назойливых мыслей. Штурман Иван Ютков, белобрысый, веселый человек, любимец экипажа, как-то во время полета спросил:
— Слушай, командир, не можешь ли ты сказать, чем омрачено твое чело? Нам зело не по душе, что мы видим тебя таким…
— Занимайся своим делом, профессор, — не совсем любезно ответил Алеша. — Когда я решу повеселеть, ты будешь поставлен в известность. Ясно?
— Предельно, командир.
Штурмана Юткова никто не называл ни по имени, ни по фамилии. Или профессор, или просто Юта. Юта заочно учился в пединституте на историческом факультете (отсюда и «профессор»), и на вопрос, почему он избрал именно этот факультет, отвечал: «Человечество — это история. Без истории нет прошлого, нет настоящего и не может быть будущего… Улавливаете мою мысль? Нет? Поясню: история — это человек. И поскольку я хочу твердо знать, кто я есть от извечного начала до бесконечного конца, я должен от начала до конца знать свою историю».
Истины ради стоит сказать: «профессор» Юта был человеком отнюдь не тщеславным, и у него не возникало желания стать доктором исторических наук. Может быть, именно поэтому он за четыре года учебы перешел всего на второй курс. За несдачу зачетов его исключали из одного института, он без всякой обиды забирал документы и посылал их в другой. «Учиться я все равно буду! — говорил Юта. — Потому что, помимо всего прочего, авиатор должен быть всесторонне образованным человеком. Он должен многое знать, должен красиво и четко выражать свои мысли…»
— Авиатор прежде всего не должен быть болтливым, — говорил Юте второй пилот Саша Дубилин. — Болтливость вообще не украшает человека, а ты…
— Я не болтлив, — добродушно отвечал Юта. — Я красноречив. Ты что-нибудь знаешь о Цицероне?
— Знаю. Такой же балабон, как и ты.
— Темнота! — восклицал Юта. — Непродуваемая темнота! Удивляюсь, как Аэрофлот может существовать, имея такие кадры!
Юта и вправду иногда надоедал своей болтовней, но представить себе экипаж без Юты было невозможно. Отзывчивый, всегда веселый, он, по выражению бортпроводницы Наташи, «вписался в пейзаж».
…Они летели по специальному заданию, везя срочный груз для какого-то завода-гиганта, расположенного почти на самой окраине страны. В густой темноте горы, леса, холмы и рощи сливались в одно черное пятно и лишь реки, если над ними не висела облачность, тускло поблескивали внизу, точно растекшийся по желобам остывающий металл.
На борту самолета, кроме груза, находилось девять человек: три инженера с завода, два журналиста, две девушки-аспирантки и двое пожилых, почти с одинаковыми бородками, людей — не то археологов, не то геологов. Никто о них толком ничего не знал: они как вошли в самолет, как устроились на своих местах — так и погрузились в дремоту, сморенные усталостью.
К трем часам ночи, когда большая часть пути после промежуточной посадки была уже пройдена, земля совсем перестала просматриваться. Только слева, на высоте трех-четырех тысяч метров изредка вспыхивали короткие молнии, освещая мощные скопления грозовых облаков. Потом такие же вспышки они увидели впереди и справа. Наверное, циклон распространился на огромное пространство в теперь лез все выше и выше, точно какие-то неведомые силы поднимали его над землей.
Выглянув из штурманской, Юта сказал:
— Отказал локатор. — И, как бы подчеркивая, что он не придает этому событию особенного значения, добавил: — Вы знаете, кто такой Зевс? Это — божество, которое ловит руками молнии и швыряет их куда попало. Чудак человек этот Зевс. Когда Прометей украл огонь, чтобы принесли его людям, Зевс приковал Прометея к скале, и дикие орлы день и ночь клевали его печень.
— Прикрой на время свой репродуктор, — сказал Саша Дубилин. — Ты знаешь, какие в этих местах бывают циклоны? Твой Зевс просто жалкий клоун в сравнении с тем, что вытворяют здесь циклоны. И если нам придется пробивать вот такую карусель — веселого будет мало…
Сверху теперь казалось, что горит, полыхает молниями вся земля. Огненные стрелы чертили невидимый горизонт слева, справа, впереди и сзади. Мощные потоки воздуха били под крылья, машина дрожала, ее бросало вверх и вниз с такой стремительностью, будто гроза проходила под самым самолетом.
Алеша приказал радисту:
— Через каждые десять минут запрашивай погоду в пункте посадки. Что там они дают сейчас?
— Давление падает, но грозы еще нет. Говорят, может пройти стороной.
Алеша подозвал бортпроводницу и, кивнув на дверь кабины, сказал:
— Ты иди туда, Наташа. Если начнут спрашивать, успокой: ничего, мол, страшного нет… Юта, что прошли по расчету?
— Тайжинск, командир. Лету еще сорок минут.
Юта летал штурманом уже пятый год, но ему никогда не приходилось видеть что-нибудь подобное. Бывало, конечно, что они натыкались на грозу, однако ничего похожего на это море огня он не наблюдал. Озабоченность командира корабля, его необычная сосредоточенность и появившаяся в голосе и в лице суровость пугали Юту, вызывали в нем невольную тревогу. Он старался держаться, скрывал подступавшее к нему чувство страха, и все же каждый раз, когда самолет встряхивало особенно сильно и когда ему казалось, что молнии проходят почти рядом с машиной, Юта заметно бледнел и поглядывал то на Алешу Луганова, то на второго пилота.
Радист глухо сказал:
— Командир, они передают, что их накрывает гроза. И давление продолжает падать.
— Черт! — выругался Алеша. — Похоже, что влипли…
А через десяток минут радист доложил:
— Командир, они закрыли аэропорт… Говорят, что принять не могут. Гроза и ураганный ветер.
— Срочно свяжись с АДХ Холмска! — крикнул Алеша. — Что там у них? Юта, расчет на Холмск!
В кабину вошла Наташа. В ее широко открытых глазах было столько тревоги, точно она одна понимала, какая неминуемая опасность нависла над ними.
— Как люди, Наташа? — спросил Алеша. — Не паникуют?
— Нет. Прилипли к иллюминаторам, как мухи. Любуются грозой.
— Отлично. Возвращайся к ним.
Наташа снова ушла. Из Тайжинска спросили:
— Сколько у вас горючего? Вам надо тянуть до Холмска… Как поняли? Ложитесь на курс Холмска… Как поняли, спрашиваем?
Холмск был далеко. За горами, за лесами, за синими реками. Как в сказке. Над Холмском сейчас горели звезды и стояла райская тишина — Холмск был землей обетованной. До этой земли, как сказал Юта, лететь надо час тридцать минут. И горючего в баках, как сказал механик и как показывали приборы, осталось тоже на час тридцать. И ни одного аэропорта на пути. Только леса и горы, да синие реки…
— Идем на Холмск, — сказал Алеша Тайжинску.
— Дотянете? — спросили оттуда.
— Возможно, — ответил Алеша.
И посмотрел на Юту. Юта стоял за его спиной, и в глазах у него была тоска. Обыкновенная тоска по земле и всему, что на ней осталось. Юта не хотел думать о плохом, но как же он мог об этом не думать, если все складывалось очень скверно? Горючего на час тридцать, а час тридцать — до Холмска, это если лететь строго по прямой. Но впереди — мощные грозовые скопления, которые не раз придется обходить стороной. Значит, горючего не хватит. Пройдет девяносто минут, и моторы заглохнут. Командир, наверное, прикажет: «Всем — в хвост!» Это для того, чтобы у них остался хотя какой-то шанс не расплющиться от лобового удара. Один шанс на тысячу. Не больше. У командира-то и этого шанса не будет… Но он все равно никому не позволит находиться в кабине…
— Повторите, что вы сказали! — крикнули из Тайжинска.
— Попытаемся дотянуть, — ответил Алеша.
А Юта подумал: «А если не дотянем — сыграем в ящик… Ты так и сказал бы им, Алеша. Или они сами об этом знают?»
Он сел на свое место и посмотрел на второго пилота. Саша Дубилин тоже взглянул на него. И чуть заметно улыбнулся. Черта с два поймешь, чему Дубилин улыбается! То ли подбадривает, то ли посмеивается: «Ну как, мол, профессор, уже тускнеешь?» Сам-то он умеет ничего не показывать. Что бы ни происходило вокруг — Дубилин всегда один и тот же. Невозмутимый, как Будда. У кого он научился быть таким? У отца?..
Говорят, его отец, старый летчик Максим Дубилин, дважды горел во время войны — один раз на «ТБ-3», который тогда называли «Гробом со смузыкой», другой — на «Пе-2». И ничего, остался живой. После «пешки» почти полмесяца лежал без сознания, весь в бинтах, а когда очнулся, увидел над своей головой хирурга. Тот спрашивает: «Ну как, товарищ летчик?» А Максим вздохнул и говорит: «Я хоть и был без памяти, а все время боялся, что перед смертью не удастся покурить… Разрешите, доктор, папироску?»
Сбили его однажды на Кубани, когда там разыгрался великий воздушный сабантуй. Какой-то немецкий ас зашел его «пешке» в хвост и рубанул из пулеметов и пушки так, что от нее только перья полетели. И заглох мотор. Стрелок-радист крикнул в микрофон: «Конец… Передайте нашим…» И больше — ни слова. Не успел. Потому что второй «мессер» уже шел сверху добивать.
И тогда Максим заложил машину почти в отвесное пике, отдав штурвал до отказа. У стрелка-радиста и штурмана — кровь из ушей и глаза полезли на лоб. А Максим все жмет и жмет, хотя до земли осталось рукой подать. «Мессер» тоже не отстает. Увлекся, гад, и тоже пикирует с предельной перегрузкой.
И вдруг Максим резко тянет штурвал на себя, выхватывая машину у самой земли, а «мессер»… От «мессера» остался один пшик в виде клубка дыма, тут же развеянного ветром. И больше ничего.
Максим посадил «пешку» прямо на брюхо, на пашне. Вылез из кабины, вытащил очумевших штурмана и стрелка-радиста, положил их рядышком на землю, сложил их руки так, как складывают покойникам. Потом сел, закурил и стал ждать санитарную машину: до аэродрома он не дотянул километра четыре, и там, конечно, видели все.
Машина пришла минут через десять. Выскакивают командир полка, инженер, врач и трое или четверо летчиков. Выскакивают и видят такую картину: Максим на коленях стоит перед штурманом и стрелком-радистом и басом, нараспев, гудит: «Господи, прими в свое царствие небесное рабов божиих убиенных Вячеслава Игнатова и Аркадия Анкудинова. Прости грехи их тяжкие и не наказуй в полной мере, ибо они, убиенные рабы твои, заслуживают снисхождения… Аминь, аминь, аминь…»
Кто-то сказал:
— Видать, тронулся Максим…
Командир полка подошел к Максиму, участливо положил руку ему на плечо:
— Что с тобой, Дубилин?
— А ничего, — ответил Максим. — Отпеваю по христианскому обычаю своих верных товарищей.
Врач наклонился к «убиенным», а те уже потихоньку очнулись, но в глазах у них еще что-то не совсем нормальное. Чуманеют они еще.
Командир полка взорвался:
— Вам не стыдно, товарищ капитан! Это же издевательство!
Потом не выдержал и расхохотался, вытирая платком глаза. Вслед за ним рассмеялись и врач, и летчик, лишь один Максим даже не улыбнулся. Встал, поправил пояс на комбинезоне и жестко сказал, глядя на поднимающихся с земли штурмана и стрелка-радиста:
— Бабы вы, а не летчики! Если еще раз позволите себе очуметь во время полета — выгоню обоих! На воле, на своей собственной воле надо держаться, а не раскисать, как благородные девицы. Ясно вам, рабы божий?!
Да, что-то было в Саше Дубилине от отца, старого пилотяги Максима Дубилина. Хватка, что ли, железная или закалка, переданная ему по наследству. Знает же он сейчас, в какую историю они влипли, понимает, какая опасность грозит им всем, а вот сидит и улыбается, будто ничего особенного и не случилось.
«Мне бы вот так научиться, — с легкой завистью подумал Юта. И тут же про себя горько усмехнулся: — А может, и ни к чему теперь этому учиться? Может, уже поздно?».
Алеша не сразу и заметил, как они вошли в облачность. И только когда в сотне метров от самолета прямо по маршруту вспыхнул огненный шар, он увидел черные, похожие на мрачные скалистые горы, грозовые облака. Они поминутно взрывались, рвались в клочья и снова громоздились друг на друга, образуя страшный хаос.
Алеша резко отвернул вправо, но и там небо горело, точно ночная тайга.
— И все же надо обходить этот ад, — вполголоса сказал Юта. — Мы его не пробьем.
— Обходить? А где горючка? — спросил механик. — На соплях лететь будем? Или втыкаться в землю?
— Земля все-таки земля, — сказал Юта. — А вот тут…
Алеша молчал. Думал. Хотя и понимал, что ничего хорошего придумать нельзя. Нельзя продолжать лезть в грозу, потому что в ней можно сгореть, нельзя ее обходить, потому что не хватит горючего. Алеша знал только одно: от него ждут единственно правильного решения, на него надеются. А какого дьявола они на него надеются? Он что — бог? Разве они сами не видят, что от него ничего не зависит?
Вот взять бы да и сказать им всем: «Знаете что, друзья мои, а я ведь тоже не имею никакого понятия о том, как мы выкрутимся из этой передряги. Не знаю — и все! Хоть убейте меня!»
И сразу, наверное, стало бы легче. Своим признанием он снял бы с себя исключительность ответственности, разделил бы ее поровну между всеми членами экипажа. В конце концов, разве он не имеет права хотя бы в такую минуту почувствовать себя простым человеком и не тратить душевные силы на то, чтобы скрывать обычные человеческие слабости: и тревогу, и страх перед чем-то неизбежным, и желание поделиться этими чувствами с близкими людьми?
Такого права у него не было, Алеша это знал. И заставил себя ни о чем таком не думать. Сказал твердо, словно был совершенно убежден в правильности принятого решения:
— Будем снижаться. Другого выхода нет.
Он взглянул на радиста и коротко приказал:
— Передай: пробиваем. Передай и Холмску и Тайжинску.
Потом он кивнул Юте:
— Иди к Наташе… Одной ей там трудно. Расскажи пассажирам какую-нибудь веселенькую историю.
— Спеть им что-нибудь? — мрачно спросил Юта.
— Спой, — сказал Саша Дубилин. — «Печальный демон, дух изгнанья, летал над грешною землей…»
— Юта на демона не похож, — сказал механик. — Он больше ангел, чем демон. Правильно, Юта?
Машину резко положило на крыло, потом бросило вниз. Кабину осветило таким ярким светом, будто в ней вспыхнули десятки магниевых зарядов. Юта ухватился за ручку двери и как бы повис на ней, стиснув зубы. И Алеша увидел в его глазах смятение. Смятение и страх. Он хотел крикнуть на Юту, обозвать его сопливой девчонкой, но тут же подумал: «А что ж тут особенного? Разве ему не хочется жить?»
— Иди, Юта, — сказал он как можно мягче. — Все будет в порядке…
Наташа стояла рядом с одной из девушек, которой, по-видимому, было очень плохо. Девушка была настолько бледна, что казалось, будто в ее лице не осталось и кровинки. Она то закрывала лицо руками, то в изнеможении опускала их на колени, и Наташа видела, как дрожат ее длинные худые пальцы.
Другая девушка, приподняв занавеску, не отрываясь глядела в иллюминатор. Ее словно притягивали дикие силы слепой стихии, бушующие за стеклом. При каждой вспышке молнии она быстро, испуганно отдергивала голову, но уже в следующую секунду опять припадала к иллюминатору, не в силах заставить себя не смотреть на море огня, полыхающее за бортом самолета.
Юта прошел между двумя рядами кресел, сел неподалеку от Наташи и закурил. Кто-то из мужчин сразу же спросил:
— Скажите, товарищ летчик, почему вы не обошли стороной этот ад?
— А зачем обходить? — пыхнув дымком, ответил Юта. — Гроза как гроза, ничего особенного в ней нет… Если мы будет обходить каждое облачко, нам придется бортежать по небу, как «Летучему голландцу» по морю…
— Это вы называете облачком? — мужчина ткнул пальцем в иллюминатор, за которым горело небо.
Юта пожал плечами:
— Не понимаю, что вас так тревожит. Лично я ничего особенного не вижу.
— Не понимаете, что нас тревожит? Не понимаете, говорите? А вот мы кое-что понимаем.
— То есть? — Юта опять пыхнул дымком.
— Почему мы до сих пор не сели? По времени мы давно должны быть на земле. И этот факт кое о чем нам говорит…
Машину опять завалило на крыло, потом она стала круто пикировать. Юта понял: командир решил пробить верхний слой облаков, надеясь, наверное, что ниже гроза слабее. Он бросил взгляд в иллюминатор и на мгновение невольно закрыл глаза: изогнутая, длиной в полнеба молния одним концом как бы уперлась в фюзеляж, точно стараясь пробить его насквозь.
Самолет задрожал, словно он был живым организмом. И Юта почувствовал, как задрожал в нем самом каждый его нерв, напрягшийся до предела. Ему вдруг захотелось вскочить и броситься в кабину к Алеше Луганову, к Дубилину, к механику — если уж играть в ящик, так вместе с ними. Там, среди друзей, в последнюю минуту можно по-настоящему стать самим собой, простым смертным человеком, которому незачем играть в прятки со своими страхами и тревогами.
Он посмотрел на Наташу. И подумал: «Она сейчас чувствует то же, что и я. Только ей еще труднее, чем мне. Наверняка труднее. А вот держится, хотя и сама, конечно, не знает, на чем держится…»
Быстро положив недокуренную сигарету в пепельницу и нажав на нее пальцем, чтобы скорее потухла, Юта сказал бортпроводнице:
— Наташа, будь добра, принеси сигареты. Они в кармане пальто!..
Она посмотрела на него так, как никогда не смотрела. Нет, в ее взгляде была не только благодарность за то, что он ее понял, — в нем было что-то значительно большее. Наташа вдруг увидела в Юте человека, который способен очень просто, без единого жеста совершить поступок, граничащий с подвигом. А ведь она раньше никогда не думала, что Юта такой.
— Сейчас принесу, — сказала она.
И ушла.
А Юта остался один. Да, один, хотя рядом с ним и находились люди. Но Юта знал, что сейчас он для этих людей не просто человеческое существо, чьи чувства могут быть такими же, как у них самих, а человек совсем другого склада: он должен все знать, должен уберечь их от всяких бед и несчастий, должен, наконец, вселить в них веру, что все будет хорошо.
И Юта вселял в них веру, смеялся над их тревогами, балагурил, рассказывал «веселенькие истории», а сам все время испытывал ощущение грызущей тоски по тем, к кому ушла Наташа, все время чувствовал свое одиночество.
На высоте трех тысяч метров Алеша решил выровнять машину, прекратив снижение. Если этого не сделать — самолет может развалиться на части. Или немедленно вспыхнуть. Потому что под ним гроза бушевала теперь так яростно, будто в эту точку земного шара устремились все страшные силы природы.
Самолет — крохотная песчинка в самуме — бросался из стороны в сторону, опрокидывался на крыло, круто задирал нос и стонал, как зверь в агонии.
А вокруг него — миллиарды киловатт неуемной, мечущейся и злобной энергии, ищущей какое-нибудь инородное тело, чтобы в соприкосновении с ним взорваться и выбросить из себя заключенную в невидимую оболочку мощь…
Почему до сих пор такого соприкосновения не произошло, никто не смог бы объяснить. Но никто и не сомневался, что это может случиться каждую секунду. Вот-вот кончится отсрочка и наступит то неизбежное, что по каким-то неизвестным причинам еще не наступило.
Казалось, в эти минуты крайнего напряжения всех душевных и физических сил Алеша не в состоянии был думать ни о чем, кроме нависшей над ними опасности и предотвращения катастрофы. Для посторонних мыслей у него попросту не было времени. Стоило ему отвлечься хоть на мгновение, как машина заваливалась то на одну плоскость, то на другую, потом начинала круто пикировать или непроизвольно и резко меняла курс. Стрелки приборов метались точно обезумевшие, и Алеша, стараясь одним взглядом охватить все, что происходило, выравнивал машину, подправлял курс, давал какие-то указания механику, Саше Дубилину, радисту…
Посмотреть на Алешу со стороны — не человек это, а сложный запрограммированный автомат, бездумно выполняющий однажды заданные ему функции.
Многое из того, что ему приходилось делать, Алеша действительно делал автоматически, хотя и вполне осмысленно. Если машину, например, заваливало на крыло, Алеше не нужно было обдумывать, что следует предпринять, чтобы ее выровнять. Здесь реакция срабатывала быстрее, чем мысль. Какие-то нервные центры мгновенно реагировали на отклонение от нормы и также мгновенно передавали приказ мышцам, а те в свою очередь незамедлительно исполняли приказание. Однако именно оттого, что нервы долгое время находились почти в критическом напряжении, Алеше казалось, будто в нем самом с минуты на минуту может произойти взрыв. И чтобы хотя частично сбросить с себя то напряжение, которое подтачивало его силы, Алеша заставлял себя думать о чем-то другом, не связанном ни с полетом, ни с грозой, ни с возможной катастрофой… Он пытался что-то вспомнить, вызывал какие-то образы, вглядывался в них, рисовал в своем воображении картины далекие и полузабытые.
Картины мелькали, как кадры фильма. Вот к Алеше подошел какой-то малец, заложил руки в карманы дырявых — заплатка на заплатке — штанов и сказал:
— Алешка Луганов, встань и стой, пока я закончу речь. Встань, тебе говорят! Вот так… Теперь слухай: ты больше не наш, потому как твоя мать стала, значит, придательницей… Иди домой — и точка. Приговор без обжалобы, ясно?..
Это — Витька Козодуб из маленького молдавского села. «Приговор без обжалобы, ясно?» Они все тогда были жестокими, все! И он, Алешка Луганов, в том числе. Как он сказал тогда о матери? «Она предательница! Папа вернется, пулю ей в брюхо пустит своими руками!..»
Да, они все тогда были жестокими. Потому что жестоким было время.
Саша Дубилин сказал:
— Никакого просвета. Надо или опять пробовать снижаться, или лезть вверх. Тут сгорим.
— Пройдем еще пяток минут, — ответил Алеша.
И подумал: «Вот так, наверное, говорил и Роман, когда летел в снежную бурю над перевалом. «Пройдем еще пяток минут…» Надеялся, небось, что дотянет до какой-нибудь ложбины. А Ольга в это время сидела у иллюминатора и думала о чем-то своем. О чем она думала в последние минуты?»
Наташа стояла рядом, держась руками за спинку кресла. Черт, она ведь еще почти не жила на свете! Совсем девчонка! И какой болван, какой кретин посоветовал ей идти в авиацию? Голову бы открутить этому типу!
Алеша горько усмехнулся: да ведь это он сам устраивал Наташу на курсы бортпроводниц! И говорил ей: «Отличная специальность! Романтика! Смена впечатлений, красотища необыкновенная!»
Да, романтика… И красотища необыкновенная… Черная бездна, в которой мечутся огненные змеи… Какая из них ужалит, какая выпустит свой смертельный яд?..
Алеша, не оборачиваясь, поднял руку, ладонью провел по лицу Наташи:
— Все будет хорошо, Натуля. Веришь мне?
Кажется, она кивнула. Но промолчала. Боялась, наверное, что голос может выдать ее страх. Тогда Алеша сказал:
— Ну, вот и хорошо. Ты можешь дать мне чашку кофе? В термосе, по-моему, немножко осталось…
Он пил медленно, поглядывая на Сашу Дубилина, держащего штурвал. Пил и приговаривал:
— Отличный кофе! Хочешь попробовать, Наташа? Мне его варит Инга Веснина. Люкс-мастер по этому делу. Знаешь, Наташа, в чем секрет? Инга в определенных пропорциях смешивает бразильский, аравийский и еще какой-то кофе. Потом заливает кипятком и ставит на огонь. Тут-то и начинается самое главное…
Впереди, почти у самого фонаря, взорвалась молния. Или десяток молний сразу. И всем показалось, что самолет сделал прыжок. Левый мотор вдруг затрясло, потом обороты мгновенно упали. Алеша крикнул:
— Механик, какого черта!
И сам про себя усмехнулся: при чем тут механик?
Он передал Наташе чашку и сказал:
— Тебе придется вернуться к пассажирам, Наташа. А Юту пришли сюда.
— Снижаемся? — спросил Саша Дубилин.
— А что остается? — сказал Алеша.
Он сбросил пиджак и остался в одной рубашке с засученными рукавами. Будто приготовился драться. Он даже почувствовал, как напряглись все его мышцы, напряглись так, что стало трудно сдерживать дрожь в руках и в ногах. И еще труднее стало сдерживать приступ внезапно нахлынувшей ярости… Так-перетак всех синоптиков с их прогнозами и предсказаниями! Попался бы сейчас хоть один под горячую руку! От них только и можно услышать: «Возможен туман, возможна гроза, возможен штормовой ветер». Втащить бы сейчас полдюжины синоптиков в самолет и сказать: «Возможно, сядем, а возможно, и нет… А если точнее — из ста шансов девяносто пять за то, что все мы сыграем в ящик…»
Алеша отлично знал метеорологию и понимал, что она еще очень далека от совершенства. Нельзя во всем винить синоптиков — этих незаметных трудяг, день и ночь сидящих за картами прогнозов, плавающих на потрескавшихся льдинах в Ледовитом океане, изнывающих от жары в пустынях, стынущих от стужи на вершинах заснеженных гор. И все же он не мог сейчас простить им ошибки. Может быть, потому, что его ярость искала выхода, и если бы она не нашла его, Алеша задохнулся бы…
Стрелка высотомера медленно падает. Тысяча восемьсот, тысяча семьсот, полторы тысячи метров… Механик пытается завести мотор… Молнии бьют в кабину, в фюзеляж, в нервы… Юта говорит:
— Зевс все-таки порядочная сволочь! Никакого уважения к славным советским летчикам. Ну пошутил, побаловался — так хватит же!..
Молодец Юта! Сумел все-таки взять себя в руки. Не раскис. Что у него там, внутри, — это не главное. Главное — держаться. До конца…
Тысяча четыреста, тысяча триста, тысяча двести… Механик поет: «Крутится-вертится шар голубой…» Значит, дело пока дрянь. Механик поет эту песню всегда, когда у него на душе особенно пакостно. Он говорит: «Лучше петь про шар голубой, чем упоминать неповинных мам и на все лады склонять грешные души».
Саша Дубилин молчит. Саша Дубилин — весь в себе. Он, конечно, знает все шансы «за» и «против», но попробуй вытянуть из него хоть слово! «Чего попусту болтать, — скажет второй пилот. — От этого легче не станет». Да нет, он вообще ничего не скажет. Пожмет плечами — и все. Я, дескать, готов ко всему…
Тысяча сто, тысяча, девятьсот… Небо похоже на гигантский костер, в который бросили камень. Куски огня, слепящие искры разлетаются в стороны и не гаснут, а разгораются еще сильнее. И мечутся, мечутся туда-сюда, словно взбесившиеся огромные светляки.
Кажется, механик сменил пластинку. Точно. Теперь он поет: «А там, приподняв занавеску, лишь пара голубеньких глаз смотрела в кабину пилота, быть может, в последний уж раз…»
Юта улыбнулся. Эта песня означает только одно: дела идут на лад. Механик что-то нашел и теперь уверен в себе. Иначе он продолжал бы о вертящемся голубом шаре…
Восемьсот, семьсот метров. Если бы не тучи — земля казалась бы совсем рядом. А сейчас ее нет и в помине. Правда, она может неожиданно броситься навстречу и тогда ее увидишь в самую последнюю минуту. Но думать об этом не стоит. И никто об этом не думает. Зачем? Каждому и так все ясно…
Пятьсот метров… Взревел левый мотор. Механик подошел к Алеше, спросил:
— Значит, заливают кипятком и ставят на огонь?.. И тут-то начинается главное… Давай теперь дальше, командир.
Спина у Алеши мокрая, со лба стекают струйки пота. Проклятая погода! Чем ближе к земле, тем сильнее неистовствует гроза. Будто боится упустить свою жертву, которую так цепко держала в руках. Кто они в сравнении с ее мощью, эти маленькие козявки, копошащиеся в океане огня? Почему они не сдаются на ее милость, почему не падают перед ней на колени?
Алеша говорит Юте:
— Зови Наташу, будем все вместе…
Алеша уверен: если в течение десяти-пятнадцати минут ничего не случится — значит, траурная музыка отменяется. Потому что через десять-пятнадцать минут кончится граница грозы. Но как раз на границе и бывает самое страшное. Как раз на границе гроза и даст последний бой…
Пришла Наташа. Она порозовела, на щеках играет румянец. Ей, оказывается, на все наплевать, она ничего не боится.
— Я там веселила всех, — оживленно сказала она. — И самой весело стало…
Алеша попросил:
— Достань из кармана пиджака мой платок. Спасибо… А теперь сотри с лица румянец. Здесь это ни к чему. Здесь все свои…
— …И вот тут-то и начинается главное, — снова напомнил механик. — Не тяни, командир, давай досказывай.
— Хорошо. Наташа, смахни пот с моего умного лба… Спасибо… Значит, ставят на огонь и не спускают с кофе глаз. Не дай бог, чтобы он забурлил — все пропадет к черту! Будет не кофе, а муть! Он должен кипеть, но как? Чуть-чуть появятся пузырьки — убавляй огонь, лопнут они — опять прибавь… И так — пять-шесть минут. Потом укрывай кофейник «лисой» и жди, пока отстоится. Это называется кофе по-аравийски… Напиток богов! На чашку — чайную ложку ликера «Шартрез» и три столовые ложки коньяку «Ереван»… Юта, не облизывайся! Наташа…
Казалось, что молния взорвалась в самой кабине. И всех на мгновение ослепила. Наташа вскрикнула и закрыла лицо руками. Саша Дубилин втянул голову в плечи, зажмурился и издал нечленораздельный звук — не то выругался, не то кого-то позвал.
— Крутится-вертится шар голубой, — прохрипел механик.
Юта сказал:
— Если уж петь, так петь во весь голос. Как пели моряки «Варяга».
— Без позы! — крикнул Алеша. — Здесь не оперетта!
И отдал штурвал от себя, чтобы скорее увидеть землю. Потому что предел человеческих сил уже кончился. Потому что внутри у него тоже поминутно все взрывалось и горело…
Холмск встретил их яркими звездами и тишиной.
Когда, подрулив к зданию аэропорта, выключили моторы, тишина вошла в каждого из них как плотный туман. Будто вокруг не было никакой жизни, будто все, что называлось жизнью, осталось позади — в грозовых тучах, в огне молний, в ожидании последнего удара.
Подали трап, но никто не выходил. Прошла минута, другая, третья — никакого движения. Тогда дежурный закричал:
— Эй, там, на борту!
Алеша сидел держась руками за штурвал и опустив голову на руки. В такой же позе сидел и Саша Дубилин. Юта, Наташа, механик и радист вышли из кабины в первый салон и сели рядышком в кресла. Чинно и аккуратно, словно пришли на лекцию. Ни одного слова, ни одного звука. Разорвись сейчас с ними рядом граната — никто, наверное, и не шевельнулся бы.
Это был как бы общий шок. Все, что они могли сделать, уже сделали, и теперь каждый из них кроме непомерной усталости ничего не чувствовал. И ничего не хотел чувствовать.
Дежурный снова крикнул:
— Эй, там, на борту!
Юта, откинув голову назад, прошептал:
— Иди ты к черту, саламандра!
Потом в салоне показался Алеша.
— Подъем, лунатики, — сказал он.
Сперва по трапу спустились пассажиры, потом экипаж. Кто-то заметил:
— Тишина-то какая! Наверно, сюда тоже придет гроза.
— Тоже? — спросил Юта. — А где вы ее видели? Или то облачишко, которое мы прошли, вы называете грозой?
Алеша сказал:
— Юта!
— Я понял, командир, — ответил Юта. — Пардон-с…