Пушкин вернулся в Кишинёв 23 декабря, а через три дня у него уже было готово большое стихотворение, которое назвал он «К Овидию».
По словам Липранди, во всё время пути на остановках Пушкин делал Записи. «Пока нам варили курицу, — рассказывал Липранди, — я ходил к фонтану, а Пушкин что-то писал, по обычаю на маленьких лоскутках бумаги и как ни попало складывал их по карманам, вынимал, опять просматривал и т. д. Я его не спрашивал, что он записывает, а он, зная, что я не сторонник до стихов, ничего не говорил. Помню очень хорошо, что он жалел, что не захватил с собою какого-то тома Овидия».
Схожесть судеб его и Овидия — оба поэты и оба изгнанники — сильно занимала Пушкина. Первой книгой, которую он взял у Липранди, были стихи прославленного римлянина во французском переводе.
И теперь, путешествуя по Бессарабской земле, столь схожей с землей соседней Валахии, где в древности томился и где умер Овидий, наблюдая ту же степь, видя тот же Дунай, Пушкин как бы встретился с живым Овидием и повёл с ним разговор.
Овидий, я живу близ тихих берегов,
Который изгнанных отеческих богов
Ты некогда принёс и пепел свой оставил.
Твой безотрадный плач места сии прославил;
И лиры нежный глас ещё не онемел;
Ещё твоей молвой наполнен сей предел.
Ты живо впечатлел в моём воображенье
Пустыню мрачную, поэта заточенье,
Туманный свод небес, обычные снега
И краткой теплотой согретые луга.
Холодными и мрачными казались сыну «златой Италии» Овидию придунайские степи. Такими, по стихам Овидия, представлялись они и Пушкину, пока он не увидел их своими глазами.
Его трогали слёзы и жалобы римского поэта, он понимал его, но сам вёл себя иначе.
Суровый славянин, я слёз не проливал,
Но понимаю их; изгнанник самовольный,
И светом, и собой, и жизнью недовольный,
С душой задумчивой, я ныне посетил
Страну, где грустный век ты некогда влачил.
Здесь, оживив тобой мечты воображенья,
Я повторил твои, Овидий, песнопенья…
И повторяя их, понял, что ему, сыну Севера, здешняя земля кажется иной — приветливой, тёплой, благодатной.
Здесь долго светится небесная лазурь;
Здесь кратко царствует жестокость зимних бурь.
На скифских берегах переселенец новый,
Сын юга, виноград блистает пурпуровый.
Уж пасмурный декабрь на русские луга
Слоями расстилал пушистые снега;
Зима дышала там — а с вешней теплотою
Здесь солнце ясное катилось надо мною;
Младою зеленью пестрел увядший луг;
Свободные поля взрывал уж ранний плуг;
Чуть веял ветерок, под вечер холодея…
Послание «К Овидию» кончалось стихами:
Как ты, враждующей покорствуя судьбе,
Не славой — участью я равен был тебе,
Но не унизил ввек изменой беззаконной
Ни гордой совести, ни лиры непреклонной.
Нежная лира Овидия, «оробелая» в изгнании, извлекала «песни робкие», тщетно моля о прощении римского императора Августа Октавиана. Лира его, Пушкина, оставалась «непреклонной», совесть — «гордой». Он не унизил их изменой своим идеалам.
О том же писал Пушкин в письме к поэту Гнедичу, и тоже в связи с Овидием.
В стране, где Юлией венчанный
И хитрым Августом изгнанный
Овидий мрачны дни влачил;
Где элегическую лиру
Глухому своему кумиру
Он малодушно посвятил;
Далече северной столицы
Забыл я вечный ваш туман,
И вольный глас моей цевницы
Тревожит сонных молдаван,
Всё тот же я — как был и прежде,
С поклоном не хожу к невежде,
С Орловым спорю, мало пью.
Октавию[15] — в слепой надежде —
Молебнов лести не пою.
Пушкину самому очень нравилось его послание «К Овидию». Он гордился им и непременно хотел его увидеть в печати. Предвидя, что его имя и содержание стихотворения могут испугать цензуру, готов был печатать «К Овидию» без подписи (не сомневался, что читатели узнают его) и изменил последние строки.
Как ты, враждующей покорствуя судьбе,
Не славой — участью я равен был тебе.
Здесь лирой северной пустыни оглашая,
Скитался я в те дни, как на брега Дуная
Великодушный грек свободу вызывал,
И ни единый друг мне в мире не внимал;
Но чуждые холмы, поля и рощи сонны,
И музы мирные мне были благосклонны.
Бессарабская земля, мирные музы и впрямь благоволили к Пушкину. Менее чем за полтора года — с осени 1820-го до конца 1821-го он написал три десятка стихотворений, «Кавказского пленника» и «Гавриилиаду», начал «Бахчисарайский фонтан» и многое другое.
Свидетелями его трудов были две его комнатки в доме Инзова, из которых первая служила прихожей и жилищем Никите Тимофеевичу, а вторая — кабинетом, спальней и гостиной молодому его барину. Здесь стояли диван, несколько стульев и стол у окна.
О занятиях хозяина говорили разбросанные повсюду бумаги и книги. В голых стенах, облепленных восковыми пулями (следы упражнений в стрельбе из пистолета), непокрытом столе, незавешанных окнах чувствовалась неустроенность, временность.
Пушкин жил как на биваке, твёрдо рассчитывая, что не окончит, подобно Овидию, свои дни в ссылке. Дома бывал мало, больше в утренние часы — своё любимое время для труда, для занятий.
Оставя шумный круг безумцев молодых,
В изгнании моём я не жалел об них;
Вздохнув, оставил я другие заблужденья,
Врагов моих предал проклятию забвенья,
И, сети разорвав, где бился я в плену,
Для сердца новую вкушаю тишину.
В уединении мой своенравный гений
Познал и тихий труд, и жажду размышлений.
Владею днём моим; с порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманье долгих дум;
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы
И в просвещении стать с веком наравне.
Богини мира, вновь явились музы мне…
Чтобы пополнить пробелы в своём образовании, «в просвещении стать с веком наравне», Пушкин взялся за историю, философию, географию. Нужные книги находил у Орлова, Липранди, Владимира Раевского, беседы и споры с которыми ещё больше подталкивали к серьёзным занятиям.
Рассказывая о сходках в своём доме, Липранди замечал: «Здесь не было карт и танцев, а шла иногда очень шумная беседа, спор и всегда о чём-нибудь дельном, в особенности у Пушкина с Раевским, и этот последний, по моему мнению, очень много способствовал к подстреканию Пушкина заняться положительнее историей и в особенности географией. Я тем более убеждаюсь в этом, что Пушкин неоднократно после таких споров, на другой или на третий день, брал у меня книги, касающиеся до предмета, о котором шла речь»,
Однажды произошёл смешной случай. Собрались у Раевского. Пушкин в разговоре ошибся, поместил какой-то город не в то место, где нужно. Тогда Раевский кликнул слугу и велел покааать этот город на карте. Слуга указал безошибочно.
Все смеялись, Пушкин больше всех. А на следующий день он взял у Липранди книгу французского географа Мальтебрюна.
Чтение, раздумья, беседы, споры… И в тетрадях Пушкина появились «Заметки по русской истории XVIII века», заметка «О вечном мире». Его «Послание к Овидию» было тоже не только плодом вдохновения, но и изучения, труда.
Пушкин работал и дома и гуляя. «Утро, — рассказывал Вельтман, — посвящал он вдохновенной прогулке за город, с карандашом и листом бумаги; по возвращении лист был исписан стихами».
Гулял он в местах уединённых и людных. В одиночестве — размышлял, в многолюдстве — наблюдал.
«Куда вы? за город конечно,
Зефиром утренним дышать
И с вашей музою мечтать
Уединённо и беспечно?»
— Нет, я сбираюсь на базар,
Люблю базарное волненье…
И спор, и крик, и торга жар.
Нарядов пёстрое стесненье.
Люблю толпу, лохмотья, шум.
И жадной черни лай свободный.
«Так — наблюдаете — ваш ум
И здесь вникает в дух народный.
Сопровождать вас рад бы я,
Чтоб слышать ваши замечанья;
Но службы долг зовёт меня.
Простите, нам не до гулянья».
Это строки из незаконченного стихотворения «Чиновник и поэт».
«Толпу, лохмотья» Пушкин мог наблюдать и на ведущей к базару узкой, грязной торговой улице, с двух сторон обстроенной лавочками, в которых продавали и «красный товар» — ткани, и варёную и жареную баранину, и другую снедь, наполнявшую воздух густым, острым запахом. Здесь, как и на многих кишинёвских улицах, в питейных домах бойко торговали хлебным и виноградным молдавским вином. На откидных стойках заманчиво поблескивали на солнце всевозможной величины, формы и цвета полные бутылочки. Тут же на террасах с навесом, развлекая публику, играли и пели цыгане, заглушая шум и говор толпы.
Пушкин всюду, где мог, вникал в «дух народный», стараясь понять, чем живёт, о чём думает, чего хочет народ.
Случалось, гуляя, заходил он в самое отдалённое предместье Кишинёва, населённое болгарами, — Булгарию. Там, у Бендерской заставы, часто устраивались состязания в борьбе. Заслышав звуки волынки (боролись под музыку), Пушкин спешил к толпе, что окружала борцов. Два дюжих болгарина с чёрными усами, обнажённые по пояс, крепко обхватив друг друга руками, под одобрительный гул толпы старались со всевозможными уловками одолеть один другого. Простой народ приветствовал победителя криками. Господа бросали ему деньги. «Пушкин был также в числе зрителей, — записал в дневнике Долгоруков. — Ему драка очень понравилась, и он сказал мне, что намерен учиться этому искусству».
В праздничные дни Пушкин ходил смотреть, как, собравшись в круг, пляшут молдаванские парни и девушки. То под унылые, то под бодрые звуки кобз, волынок, скрипок, наев они мерно двигались в бесконечной хоре и медлительной мититике, от души отплясывали быструю булгэряску, огненную сырбу и, конечно, весёлый джок.
В Кишинёве впервые в тетрадях Пушкина появились народные песни, которые он записывал где только мог.
Одну записал в Измаиле у Славича. Пушкин, рассказывал Липранди, сообщил ему, «что свояченица хозяина продиктовала ему какую-то славянскую песню; но беда в том, что в ней есть слова иллирийского наречия, которых он не понимает, а она, кроме своего родного и итальянского языка, других не знает, но что завтра кого-то найдут и растолкуют».
Народные песни Пушкин записывал и от сербских воевод, которых встречал у Липранди. Воеводы эти вместе с другими сербами в 1818 году поселились в Кишинёве и образовали здесь Сербскую улицу. Пушкин слышал от них удалые юнацкие песни, прославлявшие сербов-юнаков — удальцов, восстававших против турок, их вождя Георгия Петровича, прозванного в народе Кара-Георгием — Георгием Чёрным — за то, что он убил своего брата и отчима, не хотевших бороться с турками.
Первое стихотворение, написанное Пушкиным в Кишинёве, называлось «Дочери Карагеоргия».
Из молдавских песен Пушкину очень нравилась та, что начиналась словами: «Арде — мэ, фриджи — мэ», то есть: «Жги меня, жарь меня». Он попросил записать и мелодию этой песни.
В доме Липранди, у которого из-за его тайных дел вечно появлялись самые разные люди, Пушкин познакомился с тремя участниками этерии греками Каравией, Пендадекой и Дукой. От них записал два молдавских предания и, используя их, сочинил две повести в прозе.
«С прозой беда, — говорил он Липранди. — Хочу попробовать…»
Так появились «Дафна и Дабижа, молдавское предание 1663 года» и «Дука, молдавское предание XVII века».
Повести эти не сохранились. Может быть, затерялись, а может быть, Пушкин сам уничтожил их. После восстания декабристов он многое уничтожил на случай обыска.
Содержание повестей осталось бы неизвестным, если бы несколько лет спустя не появился в двух тогдашних журналах пересказ тех же самых преданий. По нему можно судить, о чём писал Пушкин.
В первом предании говорилось так. Велик и богат был господарь Молдавии Истрат Дабижа. Но богат не венгерским золотом и не польским серебром, а дочерью Домницей Дафной. Она была прекрасна и стройна, как тополь, возвышающийся на берегах Днестра. Глаза у неё были голубые, как небо, брови чёрные, как крыло ворона, волосы золотые, а шея белая, как грудь дунайского лебедя. При дворе Дабижи служил молодой арнаут Василий Дука. Он любил Дафну, но она не любила его. Дука был умён, но имел коварную душу. Чтобы завладеть Дафной, он поджёг дворец своего господина и во время пожара спас Дафну и Дабижу, вывел их из огня. Ничего не подозревая, благодарный Дабижа женил Дуку на Дафне. После смерти Дабижи Дука стал господарем.
Таково было содержание первого из преданий.
Во втором рассказывалось, что уже пятый год правил Молдавией коварный, жестокий Дука, разоряя и тираня её. Страна бедствовала. Народ ненавидел Дуку за его злодеяния. И пока ненавистный князь стоял с войском под стенами Вены, его противники собрались в замке Фромосе и решили свергнуть Дуку, возвратить Молдавии свободу и счастье, избрать господарем Стефана Петричейку. Только с небольшим отрядом возвратился Дука из ненужного похода. Почти всё его войско полегло на чужбине. Зато привёз он пленницу из гарема великого визиря и объявил её княгиней. В замке Дуки собрались бояре. Идёт пир. И когда возглашают в честь Дуки здравицу, боярин Табакану восклицает:
— За здравие и долгоденствие великого господаря Стефана Петричейки!
Участь Дуки решена. Замок окружён заговорщиками. Новый господарь приказывает схватить Дуку, заключить его в тюрьму и забить в колодки. Предание кончается страшной смертью Дуки.
Свергнутого тирана в разорванном плаще везут на телеге. Его мучит жажда. Мимо проходит старуха с ковшом молока, и Дука требует, чтобы она напоила его. Старуха сперва не хочет. Её ждут голодные дети. Им нечего есть. Старуха не узнаёт Дуку и говорит ему: «Ты, верно, слышал о сребролюбии господаря Дуки. Он разорил богатую Молдавию».
Но старой женщине жаль колодника. «Быть может, — думает она, — он тоже жертва Дуки». И протягивает ему ковш со словами: «Подкрепи себя молоком. Но если в сие время злой губитель пирует, то да превратится сладкий напиток в отраву». Проклятье сбывается. Дука пьёт молоко и исходит кровью.
Возвышение и гибель тирана, неправдой захватившего власть и разорившего страну. Восстание недовольных. Смерть Дуки как расплата за злодейство… Всё это не могло не волновать Пушкина, не рождать аналогий.