«Сегодня я был в саду… и познакомился там с Пушкиным», — записал в своём дневнике один из офицеров-топографов, Лугинин, ненадолго приехавший в Кишинёв.
Городской сад находился в Верхнем городе, и в летние вечера, когда спадала жара, здесь любило прогуливаться кишинёвское «общество»: офицеры, важные бояре в своих длинных кафтанах и высоких шапках, местная молодёжь, дамы. Гуляли и в одиночку и семьями, встречались со знакомыми, слушали музыку. В известные дни в саду играл военный оркестр.
В саду находилось так называемое касино, то есть казино, — клубная зала для увеселений и сборищ.
Летом в казино заходили закусывать, есть мороженое. Здесь часто заказывали именинные обеды, привлечённые тем, что их готовил бежавший от кредиторов из Петербурга знаменитый повар-француз Тардиф.
В осенние и особенно зимние месяцы в казино устраивали балы. Их давали по подписке — вскладчину, а чаще по билетам, которые мог купить каждый желающий «из благородных». Определённых правил на балах в казино не существовало. Танцы заказывали оркестру сами посетители. Кто первый крикнет, того и слушались, правда отдавая предпочтение постоянным посетителям.
Однажды Пушкин договорился с приятелями начать бал мазуркой. Он уже направился к оркестру, как вдруг никому не известный молодой офицер-егерь скомандовал: «Кадриль!» Пушкин крикнул: «Мазурку!» Офицер повторил: «Играй кадриль!» Пушкин, смеясь, снова крикнул: «Мазурку!» Музыканты, хоть и военные, послушались Пушкина. Они его знали.
Тем бы дело и кончилось, но вмешался командир егерского полка Старов. Он счёл своего офицера обиженным, подозвал его к себе и велел объясниться с Пушкиным. Офицер был застенчив. Он сказал:
— Как же я пойду с ним объясняться, если я его не знаю…
— Не знаете и не ходите, — вспылил полковник Старов… — Я сам пойду.
И подошёл к Пушкину.
— Вы сделали невежливость моему офицеру, — сказал он Пушкину. — Так не угодно ли вам извиниться перед ним. Иначе вы будете иметь дело со мной.
— Мне не в чем извиняться, — быстро ответил Пушкин. — Что же касается до вас — я к вашим услугам.
— Так до завтра, Александр Сергеевич.
— До завтра, полковник.
Это был вызов на дуэль, и Пушкин принял его. Он продолжал танцевать и из казино ушёл одним из последних.
О вызове сказал лишь офицеру Полторацкому, которого встретил на балу. Вместе зашли к Алексееву, и тот согласился быть секундантом.
Дуэль… Первая настоящая дуэль в его жизни…
Пушкин не считал себя трусом. Отнюдь. И то, что завтра ему предстояло испытать себя под пулями, не пугало, а скорее приятно волновало его. О смерти он не думал. Не так давно, когда ждали войны с турками и он рвался в бой, размышлял и о смерти.
Венок ли мне двойной достанется на честь,
Кончину ль тёмную судил мне жребий боев?
И всё умрёт со мной: надежды юных дней,
Священный сердца жар, к высокому стремленье,
Воспоминание и брата и друзей,
И мыслей творческих напрасное волненье…
Сейчас, когда опасность была так близка, он не думал о смерти. Ночь провёл спокойно. Рано утром в постели по своему обыкновению упражнялся в стрельбе из пистолета, изукрашивая стену восковыми пулями.
Алексеев явился ни свет ни заря. Он обо всём договорился с секундантом Старова — и о месте дуэли, и о часе.
Стреляться положили в девять часов утра в двух верстах от Кишинёва — в деревне Рышкановке. По дороге заехали к Липранди. Тот поздравил Пушкина с достойным противником и пообещал быть поблизости от места дуэли. На прощание сказал:
— Жаль, однако, что сегодня дуэль не кончится.
— Отчего же? — удивился Пушкин.
— Да оттого, что метель будет.
Вскоре действительно началась метель. Когда приехали на место, она уже свирепствовала. Ветер со снегом мешал целиться, слепил глаза. Противники выстрелили, и оба промахнулись. Секунданты советовали отложить поединок, но противники отказались. Снова два выстрела, и опять промах.
— Довольно, господа! — закричал Алексеев. — Советуем вам мириться. Иначе придётся отложить. Зарядов больше нет.
Мириться не захотели, решили отложить.
По дороге домой Пушкин заехал к Полторацкому, не застал его дома и оставил записку:
«Я жив,
Старов
Здоров.
Дуэль не кончен».
Судя по записке, настроение у Пушкина было прекрасное. Он не дрогнул под пулями. Выдержал испытание.
Между тем Липранди, узнав, чем всё кончилось, поспешил к Старову. Они знали друг друга ещё с 1812 года.
— Как пришло тебе в голову в твои-то лета сделать такое дурачество? — спросил у Старова Липранди.
— Сам не знаю, — признался Старов. — Когда шёл к нему, в мыслях не держал. Но он такой задорный…
— Но согласись, с какой стати было тебе, самому не танцевавшему, вмешаться в спор двух юношей, из коих одному хотелось мазурки, а другому вальса? Если бы ты убил Пушкина, уже известного своими дарованиями, все были бы тебе врагами, особенно узнав повод к дуэли…
На Старова сказанное произвело впечатление. И когда через день Алексеев и Полторацкий, стараясь кончить дело миром, пригласили его и Пушкина в ресторацию Николети, Старов не стал отказываться. Там недавние противники быстро помирились.
— Я вас всегда уважал, полковник, — сказал Пушкин, — поэтому и принял ваш вызов.
— И хорошо сделали, — ответил Старов, — вы ещё больше увеличили моё к вам уважение. И я должен сказать, что вы так же хорошо стояли под пулями, как хорошо пишете.
Пушкин покраснел от удовольствия и бросился обнимать Старова.
«Я знал Александра Сергеевича вспыльчивым, иногда до исступления; но в минуту опасности, словом, когда он становился лицом к лицу со смертью, когда человек обнаруживает себя вполне, Пушкин обладал в высшей степени невозмутимостью, — рассказывал Липранди. — …Когда дело дошло до барьера, к нему он являлся холодным как лёд. На моём веку, в бурное время до 1820 года, мне случалось не только что видеть множество таких встреч, но не раз и самому находиться в таком же положении, а подобной натуры, как у Пушкина в таких случаях, я встречал очень немного».
Пушкин дрался на дуэлях не из одного молодечества, из желания испытать свою храбрость. Только так он мог защитить своё достоинство, на которое не терпел ни малейшего посягательства.
Чтобы уметь постоять за себя, упражнялся в стрельбе из пистолета, обзавёлся тяжёлой железной палкой, которой владел «с ловкостью, достойной известного в своё время фехтовальщика Мортье». На вопрос: зачем она ему? — отвечал: «Если придётся стреляться, чтобы рука была твёрже».
С палкой он не расставался. Об этом много говорили в Кишинёве.