Начало революции. — Организация Центральной Рады. — Возобновление украинской газеты. — Кооперативный съезд и зарождение Украинской Армии. — Жизнь летом в селе на Херсонщине. — Развал фронта и деморализация села.
В конце февраля 1917 ст. ст. появились в Киеве одна за другой копии телеграмм Председателя Государственной Думы Родзянко{1} в ставку к царю следующего содержания:
«19 26/ІІ 17 ст. ст. Основная. Царю. Ставка. Положение серьёзное. Столице анархия. Правительство парализовано. Транспорт, продовольствие (продукты), топливо пришли в полное расстройство. Улицах беспорядок, стрельба, армия стреляет друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующимся доверием в государстве, образовать новое правительство. Медлить нельзя. Всякое промедление смерти подобно. Молю Бога, чтобы в сей час ответственность не пала на венценосца».
Но, ослеплённый своим самодержавием, царь Николай Кровавый{2} не внял правоверному монархисту Родзянко, а велел командующему Петроградом ген. Хабалову{3}, залить кровью восстание, но было уже слишком поздно, и Родзянко снова ему телеграфировал:
«27/II. Утром положение ухудшилось. Надо сейчас принимать меры, иначе завтра будет поздно. Пришел последний час, когда решается судьба государства, династии».
В тот же день 27/II, в 2 часа:
«Крупные отряды армии подошли к зданию Думы, встреченные Чхеидзе{4}, Скобелевым{5}, Керенским{6}. Речи покрыты криками ура. Караул (стража) Таврического Дворца снят отрядами повстанцев. В 2½ часа частное совещание Думы поручило Совету Старейшин выбрать Временный Комитет».
В тот же день в 5 ч. вечера:
«В Думу{7} доставлен Щегловитов{8}. После короткого совещания распоряжением временного Комитета Керенский объявил Щегловитова арестованным. Помещен усиленным конвоем павильоне Таврического дворца. Днем солдатами, после быстрого подавления тюремной стражи, взяты Кресты, Пересыльная, Дом предварительного заключения[38]. Все политические освобождены. Днем разгромлено Охранное отдѣление, Жандармское управление, архивы, дела политические уничтожены. Днем в Думе собралось первое заседание организованного Совета рабочих депутатов»{9}.
После этих телеграмм стало ясно, что «самодержавие», в корне подорванное столыпинской реакцией{10}, наконец, пало, можно сказать, стараниями Распутина{11}, потому что никто его так не дискредитировал, не втоптал в болото, в помои, как этот придворный распутник. Радость овладела всеми кругами и слоями общества, но я, по своей скептической натуре, говорил:
— Этот Совет рабочих депутатов будет той ложкой дегтя, что испортит всю бочку меда!
Кадеты{12} тогда еще верили, что Дума, став во главе революции, поведет ее за собой, и радовались, что их мечты сбываются: «Николай, отрекшись от престола, передаст все права брату Михаилу, который все будет делать по указаниям «прогрессивного блока»[39]{13}; в обществе, как во времена Великой французской революции{14}, поднимется патриотический дух, и Россия доведет войну до «побѣдоносного» конца, объединит весь «Русский народ, под скипетром Русского императора, приобретет Константинополь и проливы и т.д.»
Во главе «Временного Правительства»{15}, пока не соберется «Учредительное Собрание»{16}, стал бесцветный князь Львов{17}, но «Совет рабочих и солдатских депутатов» посадил в это правительство своего доверенного эсера Керенского и надиктовал новому правительству свою программу: полную амнистию всем политическим, свободу слова, веры, собраний; новые выборы в земские и городские самоуправления на основе «четыреххвостки»[40].
Везде в городах учреждались «временные исполнительные комитеты», арестовывалась или свергалась царская администрация, а в селах — сельские старосты, старшины, полиция; в самоуправления были временно включены избранные на основе «четыреххвостки» гласные (члены советов) и заменены председатели и члены управ.
Все шло хорошо, пока не внес развал в жизнь и дезорганизацию в армию «приказ Совѣта рабочих и солдатских депутатов», вводивший выборное начало в командный состав армии, который должен был во всем подчиняться «Солдатским комитетам». Вскоре, когда выяснилось, что этот приказ совсем дезорганизовывал армию, «Совѣт» поспешил отменить этот свой приказ, а «солдатским комитетам» предоставил только хозяйственные, а не командные функции, но было уже поздно. Солдаты посбрасывали часть своего командного состава и на его место избрали преимущественно прапорщиков и наиболее бойких солдат, а кадровые офицеры должны были бежать из армии, потому что подвергались издевательствам, а то и смерти. Сей дух анархии распространился из армии и на широкие круги городского пролетариата и крестьянство. Уже тогда было ясно, что на смену монархии идет анархия.
В первые дни революции совет ТУПа{18} (правление Товарищества украинских прогрессистов) (ТУП) постановил принять все меры, чтобы повлиять на «Временное правительство», чтобы оно как можно скорее ликвидировало войну, которая только разрушает наш край. Еще в 1916 году Совет ТУПа издал и разослал во все русские газеты воззвание к обществу{19}, в котором доказывал, что война ведется вопреки желанию украинского народа и, кроме вреда, ничего не принесет. Но русское общество так было захвачено войной до «побѣдного конца», что считало наше воззвание государственной изменой, немецкой инспирацией.
Кроме того, Рада пыталась, чтобы как можно больше украинцев вошло в Киевский «Исполнительный комитет»{20}, который захватили в свои руки кадеты и меньшевики и в свой состав из украинцев приняли только С.Ефремова и А.Никовского, а больше никого не хотели пускать.
То же самое происходило во всех городах Украины, так как все они были полностью обмосковлены; зато в земствах везде преобладали украинские элементы, которые поддерживал народ.
С первого же дня революции киевская общественность, как овцы без пастуха, беспомощно толклась в задних комнатах клуба{21}, потому что передние были заняты военным госпиталем. Самые энергичные старейшины клуба, М.Синицкий{22} и В.Королив{23}, предложили нам, чтобы совет ТУПа, который собирался всегда по четвергам у меня, заседал каждый вечер в клубе, чтобы всякий раз было известно обществу, что он рассматривает и что решает, так как все ощущают отсутствие управляющего центра. Совет состоял тогда из следующих лиц: А.Вязлова{24}, А.Вилинского{25}, Д.Дорошенко{26}, С.Ефремова{27}, Ф.Матушевского{28}, В.Прокоповича{29}, А.Никовского{30}, Л.Черняховской{31}, А. Андриевской{32} и меня, кроме того, на заседания мы всегда приглашали жену проф. М.Грушевского{33}, чтобы через нее и он, как почетный член ТУПа, был в курсе дел. Мы постоянно допытывались у нее — скоро ли приедет и профессор, ибо все мы считали его тогда «некоронованным королем Украины», который, как приедет — наведет везде порядок и лад. С тех пор заседания совета ТУПа были перенесены в заднюю комнату клуба, а общественность заполняла две первые большие комнаты. По проекту Королива и Синицкого были намечены секретари по разным областям деятельности и было решено созвать съезд ТУПа, а потом — и Всеукраинский конгресс{34}. Но не все общество признало над собой верховенство ТУПовского совета. На второе же заседание совета в клубе пришли: И. Стешенко{35}, Д.Антонович{36} и А.Степаненко{37} как представители каких-то десяти социалистических организаций, но на наш вопрос не могли перечислить тех организаций, потому что очевидно, что тогда еще такого количества социалистических организаций не было.
Они решительно заявили, что считают, что их организации имеют равные права с ТУПовской и требуют, чтобы в совет вошло от каждой их организации по столько же делегатов, сколько есть членов ТУПовского совета. Несмотря на наши доводы, что совет ТУПа — только исполнительный орган беспартийной организации, имеющей свои группы почти во всех городах Украины, куда входят и отдельные социалисты, они стояли на том, что они являются делегатами тоже от всеукраинских социалистических организаций, и если мы не согласимся принять их, то они учредят свой отдельный совет, и пошли совещаться в Педагогический музей{38}. Чтобы не разбивать силы и не создавать два центра, мы решили объединиться с этими «делегатами от социалистических организаций» и таким образом образовалась Центральная Рада{39}. Но совместная работа с такими беспринципными демагогами, как А.Степаненко и другие, которые неожиданно стали социалистами, мне, больному человеку, настолько была нестерпима, что с того времени я перестал ходить на собрания Центральной Рады.
В такой решающий и горячий момент особенно ощущалось отсутствие украинской прессы, которая задавала бы тон, направление, и к голосу которой прислушивалось бы общество. Все были уверены, что я сейчас же возобновлю «Раду»{40}, но у меня тогда совершенно не было денег, и в банках нигде нельзя было занять, а незабвенного моего соратника В.Симиренко{41} уже не было на свете, он умер в 1915г. Я подал мысль, чтобы за издание газеты взялось Общество содействия украинской литературе, науке и искусству{42}, но в Киеве было тогда только три члена того общества: В.Леонтович{43}, С.Ефремов и я; Ф.Матушевский был на Кавказе, И.Шраг{44} жил в Чернигове, П.Стебницкий{45} — в Петербурге, а М.Грушевский был в ссылке в Москве; так что мы решили как можно быстрее договориться с ними, а тем временем я подал военному командованию заявление, что восстанавливаю «Раду», закрытую в 1914 году:
Именно тогда приехал из Москвы М.Грушевский, и когда я увиделся с ним, он уже был проинформирован об учреждении Центральной Рады и видимо был очень доволен, что его заочно выбрали председателем, поэтому я и не поднимал вопрос об этом, но сказал ему о мысли организовать издание газеты под эгидой Общ-ва содействия. Он ничего принципиально не имел против, и мы решили просить В.Леонтовича, как председателя Общ-ва, поскорее созвать собрание.
Уходя, М.Грушевский спросил меня, как я думаю — безопасно ли теперь делать купчую (контракт) на землю, которую он сторговал, чтобы иметь независимый ценз по уезду в Государственную Думу, что-то около 100 десятин. На это я ему ответил:
— Я думаю, не стоит покупать землю, потому что Учредительное собрание, в котором будут преобладать крестьяне, видимо, реквизирует помещичьи земли по цене дешевле, чем вы за нее заплатите.
Так он земли и не купил.
Перед заседанием Общ-ва содействия украинской литературе, науке и искусству зашел ко мне харьковский адвокат Н.Михновский{46}, который тогда служил в Киеве товарищем[41] военного прокурора, и услышав, что у меня нет денег на издание газеты, предложил организовать издание на паях (долях), рублей по 10 тысяч за пай, тогда он со своими единомышленниками возьмут пять паев.
— Но вы же, — говорю, — самостийник, а мы считаем, что еще не время поднимать этот вопрос в газете, потому что это переполошит московское и наше обрусевшее общество, и оно нас раздавит, потому что с ним борьба тяжелее, чем с царским правительством.
На это он ответил, что сам хорошо понимает, что еще не время говорить о независимости Украинской державы, потому что массы народные еще несознательные, но надо их просвещать, а потому ему и важна газета, без которой теперь нельзя обойтись.
На собрании Общ-ва содействия было единогласно решено взяться за издание газеты, но наличных денег у Общ-ва не было, поэтому было решено заложить в банке те 300 тысяч процентных бумаг, которые ему передала жена В.Симиренко после его смерти{47}, и купить типографию, а если не хватит денег, то привлечь к изданию еще пайщиков. Я рассказал о предложении Михновского, но большинством голосов против моего и Ефремова предложение Михновского было отвергнуто и было решено определить паи в 5 тысяч руб., тогда один пай возьмет ТУПовская организация, один пай возьмет издательство «Час»{48}, как сказал М.Синицкий; я тоже сказал, что возьму один пай, после сбора урожая. Больше никто из присутствующих не отозвался, а когда глаза всех обратились к Леонтовичу и к Грушевскому, то Леонтович откровенно высказался, что не решается теперь ослаблять себя материально, потому что уверен, что Учредительное собрание отберет у помещиков землю. А Грушевский сказал, что у него нет денег; у меня не хватило смелости сказать ему, что он ведь раздумал покупать имение, значит, деньги остались свободны.
Когда встал вопрос о названии газеты, все высказались за то, чтобы она имела связь с «Радой» и остановились на названии «Нова Рада»{49}, но Грушевскому, видимо, очень этого не хотелось, и он стал доказывать, что «Рада» не пользовалась никакой популярностью. На это я громко прочитал открытку, которую получил накануне от сына{50} из Петрограда, в которой он писал: «Только что вернулся с митинга, на котором было около 1500 гвардейцев-украинцев; впечатление колоссальное, теперь только я убедился в том, какое огромное значение имела «Рада», надо сейчас, как можно скорее, возобновить ее». А он же, говорю, всегда иронически относился к «буржуазной» «Раде».
После этого М.Грушевский умолк.
А.Никовский согласился взять на себя редактирование и труд по организации издания газеты. Это сняло камень, лежавший на моей душе, и теперь я со спокойной совестью мог выехать на Херсонщину в свое имение Перешоры, куда ежедневно письмами и телеграммами вызывал меня управляющий. Он непременно должен был уехать домой на Екатеринославщину, а тут земство требовало сдачи хлеба, а агент Министерства земледелия вызвал меня по вопросу найма земли для выпаса скота для армии. Я все откладывал свой отъезд из Киева, пока не обустроится газета, так как все считали, что это должен сделать бывший издатель, и я сам видел, что без газеты совершенно нельзя обойтись.
Накануне отъезда пошел я на губернский кооперативный съезд{51}, который проходил в Педагогическом музее. Все места огромной аудитории, снизу до потолка, были заняты народом; в партере сидели кооператоры, а весь амфитеатр был набит интеллигентной киевской публикой. Выступавшие говорили не на кооперативные темы, а о том, что наступил день воскресения Украины, что надо везде на все правительственные должности выбирать только украинцев, что надо заводить украинский язык в школах, основывать свои гимназии и т.д. Михновский в горячей речи призвал к организации украинской армии и предлагал сейчас же учредить охочекомонный полк{52} и прочитал список старшин, изъявивших желание вступить в ряды этого полка; это вызвало гром аплодисментов, хотя наши соц. –демократы{53}, придерживаясь своей программы, тогда, в начале революции, решительно выступали против организации украинской армии. А когда размещенный среди публики студенческий хор спел «Ще не вмерла Украина», то всех охватил невиданный мной в жизни энтузиазм: все целовались, некоторые плакали от радости. Я так разволновался, что не мог сдержать громкого рыдания и благословлял судьбу, что мне довелось дожить до такого счастливого дня; я радовался в душе, что с молодых своих лет избрал верное направление и шел, хорошо или плохо, но верной дорогой и перед смертью не скажу, как говорил покойный Лесевич{54}, русский философ, родом украинец:
— Как тяжело умирать, когда только перед смертью увидел, что всю свою жизнь шел не по той дороге, по которой нужно было идти.
Он только перед смертью стал свидомым украинцем.
После этой манифестации очень мне хотелось остаться в Киеве, чтобы побывать еще на торжественной уличной манифестации, которую Центральная Рада объявила на 19 марта{55}, но у меня уже был билет на 17-е, который я с большим трудом добыл, да и земству и агенту министерства я назначил день своего приезда, так что уже нельзя было откладывать поездку.
Обо всем, что происходило в Киеве с 17-го марта по 20-е октября ст. ст., я знаю только из газет и писем, а потому и рассказывать не буду, а расскажу только о том, что я переживал и наблюдал, пребывая летом 1917г. в селе на Херсонщине.
Приехав в Перешоры, я узнал, что вместо сельского старосты организовался Комитет во главе с А.Куцоперой. Сей Куцопера, сын приезжего с Подолья крестьянина Федора Куцоперы, что купил под Перешорами 30 десятин земли и жил на хуторе, служил в гвардии, а затем городовым (полицейским) в Одессе, потом полицейским урядником в Бессарабии, откуда его прогнали за взятки, и он, поселившись на хуторе у отца, занялся подпольной адвокатурой. Люди рассказывали, что будучи городовым в Одессе, он в 1906 году исполнял обязанности палача и вешал революционеров; может, это и неправда, но каждому, кто посмотрит на его отвратительную, красную, рябую морду и огромную фигуру, приходит в голову, что так должен выглядеть палач.
А что он был лишен всяких моральных устоев, человеком «бессовестным» как говорили люди — было видно из того, что он, выманив у отца документ на всю его землю, не дал ничего родным братьям и, в конце концов, и самого отца выгнал из дома, и тот умер у чужих людей. И вот такой человек стал руководителем нашей общины, её первым лицом. Когда я заметил это крестьянам, то старые только плечами пожимали или рукой махали, а младшие, возвращавшиеся с фронта, дерзко отвечали:
— Он — наш брат, мужик, а такой бывалый, тёртый калач, не даст панам нас обмануть.
Не знаю, как в других местностях, а у нас и по соседним селам почти везде повсплывал такой мусор, такие мошенники, которые возвращались из городов, где служили в полиции, жандармами и т.п., а стали народными поводырями, потому что в искренность интеллигенции народ не верил. В местечке Окны, напр. избрали председателем комитета бывшего жандармского вахмистра Моргуся, который обмошенничал общину на крупную сумму. В с. Ставрово всплыл на самый верх Саблатович, который, будучи делегатом в Киеве на селянском съезде{56}, украл на ночевке у соседа 150 руб. Когда их у него вытрясли, то, не желая делать огласки, только выгнали его со съезда, написав о его поступке в общину. Вообще у нас на селе старшие и более честные крестьяне притихли перед младшими, которые, возвратившись с фронта, принесли новый дух, новые этические понятия; они почти открыто воровали не только у помещиков и евреев, но и у своих же крестьян, а когда те осторожно упрекали их за это, они нагло кричали:
— Я на фронте кровь проливал, а вы тут обогащались!
Причем без стыда ругались матом, говоря, что теперь «свобода слова».
За несколько лет войны они отвыкли от мирного труда, распаскудились, озверели, убивая людей и грабя с разрешения начальства в завоеванных краях, потому-то они и выбирали себе в поводыри людей, издавна умевших хорошо жульничать и имевших опыт в этом деле. «Совестливым людям» как говорили крестьяне, «стало тяжело жить на селе».
Мардаровский лавочник еврей Шафер, вдумчивый человек, который любит рассказывать обо всем притчами, так характеризовал мне нынешнее состояние на селе:
— Чистая, сырая вода не вредит человеку, а кипяченая — еще лучше сырой, но недокипяченная уже вредит. Так и с народом: пока он был сырой-темный, с ним можно было жить, когда он закипятится, то есть просветится, с ним еще лучше можно будет жить, но теперь он недокипяченный — ой, как с ним тяжело жить!
А когда я заметил:
— Зато теперь у вас есть равноправие!
— То равноправие, как эти карточки на сахар, которые нам выдавали: по ним сахара не достанешь, а сами они не сладкие. Теперь сняли «черту оседлости»{57}, теперь есть право нам везде по России ездить и жить, а из-за беспорядков никуда нельзя уехать — и товара нигде не достанешь, и ограбят по дороге. Так мы теперь торгуем так, как тот муж с женой торговали водкой. Продали они корову и купили бочонок водки. Вот муж дает жене пятак, чтобы налила ему рюмку. Потом жена дает мужу тот же самый пятак за рюмку водки, и так лишились и коровы, и водки. Так мы, купцы, теперь здесь в Мардаровке покупаем всякий товар друг у друга, потому что свежий с стороны нельзя привезти. Думалось, что после революции будет житься лучше, а оно теперь хуже, чем при царе. Тогда я дал приставу (полицейский комиссар) взятку и месяц живу спокойно, а теперь каждую минуту боюсь, чтобы не ограбили, не убили. Такая теперь жизнь!…
Вести хозяйство было безмерно труднее, чем в предыдущие годы: как людей, так и лучший скот забрали в армию, осталась одна калечь и молодняк. Хотя солдаты массами бежали с фронта, но работать они не хотели, а в большинстве занимались коммерцией, продавая крестьянам чай, сахар, привезенные с фронта, военное обмундирование, обувь, а распродав, являлись к воинскому начальнику, или просто в свою часть, получали новое обмундирование и вновь приезжали его продавать; таким образом постепенно почти все крестьяне переоделись в военную форму, потому что на базарах действительно нельзя было докупиться ни сапог, ни мануфактуры на одежду. Многие дезертиры, объединившись в банды, грабили по ночам крестьян, помещиков, а на хутора нападали и среди бела дня. Правда, мне никто не причинял никакого вреда, потому что я давно продал крестьянам сколько им надо было земли, поэтому у меня с ними были самые лучшие отношения, а это действовало и на соседних крестьян. Когда собравшийся в Одессе крестьянский съезд{58} постановил забрать все незасеянные помещичьи земли, то некоторые фронтовики подбивали крестьян забрать и у меня, но большинство не согласились, говоря, что надо подождать земельный закон. Вообще, жизнь в то лето в селе было неспокойной, напряженной: рабочие в экономии (дворовые), почти исключительно мальчишки, совершенно не слушали старших, а делали когда хотели и что хотели; в саду нельзя было уберечь от них ни ягодки, ни овоща, потому что все срывали незрелым, вместе с ветками. Я порывался уехать из деревни и просил в письмах всех друзей, которые звали меня в Киев, найти мне эконома; наконец, под конец жатвы, Ф. Матушевский прислал мне чеха Бедриковского, на которого, как он говорил, можно всецело положиться, потому что он человек безусловно честный. Но оказалось, что он совершенно не знаком с местными условиями хозяйствования, и мне надо было оставаться, пока не были посеяны озимые. Именно тогда вернулись с фронта два моих приятеля, зажиточные крестьяне, ездившие туда на подводах погонщиками, и советовали мне не засиживаться в деревне. Они рассказывали, что за фронтом, в тылу, наши солдаты безжалостно грабят и убивают всех зажиточных людей, а дело обстоит так, что вскоре фронт докатится и до нас, хотя наши крестьяне, говорили они, мне ничего плохого не сделают, но фронтовые солдаты не пожалеют; не страшно немцев, потому что они не издеваются над нашим населением, а страшно своих!
Я послушал их и начал ликвидировать свое хозяйство: продал зерно своему Кредитному об-ву по установленной цене, по 6 руб. за пуд, хотя соседи мои, — помещики и зажиточные крестьяне, — продавали его тайком по 25 руб. за пуд и ночью вывозили хлеботорговцам. Распродал постепенно лошадей, скот, хотя все же на свой страх и риск оставил по десятку лучших заводских лошадей, скота, овец, чтобы не уничтожать завод, который тянется у меня с деда-прадеда. А тем временем приехала ко мне военная комиссия и, осмотрев мои пустые конюшни, загоны для скота, заявила мне, что у меня будет этапный пункт, в котором будет около сотни лошадей и душ 20 солдат. Хотя это была и наглость, но все же защита от банд, которые разберут самовольно моих лошадей, скот и другое имущество; однако этапная команда сама украла у меня кур, гусей, поросят, разобрала на дрова все плетни, заборы.
Чем дальше в осень, тем больше разлезался всякий порядок в деревне: все больше и больше бежало солдат с фронта и, рассказывая о фронтовых порядках, они вносили полную анархию, деморализацию в деревню; «свобода слова» дошла до того, что и женщины, не стесняясь, стали ругаться матом. Сельский комитет, избранный из таких-сяких хозяев, с Куцоперой во главе, в глазах фронтовиков стал «буржуазным» и потерял всякую власть и уважение настолько, что одна бесстыдная молодица на разборе какого-то её дела при всем честном народе выкрикнула комитету:
— Я вас всех чисто …!
Фронтовики весело рассмеялись, а сконфуженные члены комитета вскочили из-за стола, сплевывая:
— Тьфу на тебя, сатана!
А один подвыпивший фронтовик, рассказывают, когда в церкви поп произнес — «и вас православных христиан», крикнул:
— Теперь нема хрестян, теперь все граждане, арестовать его, такого-сякого старорежимника! — и бросился к попу.
А когда поп стал усмирять его крестом, то он выкрикивал:
— Што ты выставляешься своим крестом, у меня, видишь, тоже есть Егорьевский крест на груди, а я плюю на него!
В Кононовке один солдат, заказывая венчание, не захотел, чтобы на него надевали венец, говоря, что такую корону царь надевал.
Но о. Максим Чернышевский, вообще остроумный человек, перебил его, говоря:
— Чего же ты в штанах пришел, ведь и царь штаны надевал.
Вообще началась такая анархия, что один старый крестьянин в отчаянии сказал:
— Видел я на своем веку холеру, от которой люди, как мухи, умирали, видел саранчу, после которой наступил голод, но свободы такой еще не видел и не слышал.
Когда Центральная Рада добилась от правительства Керенского автономии только для пяти центральных украинских губерний{59}, то зажиточные крестьяне и мелкие помещики выражали сожаление, что не включили в Украину и нашу Херсонщину. Они уверены были, что близкий Киев быстрее наведет порядок и скорее восстановит у нас покой, чем дальний Петроград. Один из них, зажиточный панок Иван Розмирица[42], начал разъезжать на своих лошадях по уезду и агитировать за то, чтобы наше земство постановило присоединиться к Украине. А богатый землевладелец Родзянко, сосед мой по киевскому дому, по мировоззрению русский черносотенец{60}, который, кроме «Киевлянина»{61}, не читал ни одной газеты и знакомства со мной, как издателем «мазепинской» «Рады», не вел, после большевистского переворота в Петрограде зашел ко мне и начал убеждать, к моему удивлению, что надо распространять мнение об отделении Украины от России и присоединении ее на федеративных началах к Австрии.
— Тогда, — говорил он, — мы приобретем Галицию и Буковину и соединимся с Европой, иначе погибнем от азиатско-московских большевиков, которые хлынут к нам, социализируют земли, дома, капиталы, и. др., как это они делают у себя.
— Вы думаете, — говорю, — что Центральная Рада не социализирует землю?{62}
— Я знаю, — говорит Родзянко, — что Центральная Рада должна обещать крестьянам землю, иначе за ней не пойдет армия. Но я этого не боюсь, потому что знаю, что не те строят державу, кто делает революцию. И социализацию земли может затеять только общинная Московия, а у нас, на Украине, где каждый владеет отдельным куском земли, никто его, по крайней мере даром, не отнимет. Надо только скорее присоединиться к Европе…
Как видно из этого, экономический интерес уже в первый год революции толкал зажиточные украинские элементы к отделению Украины от Московии в отдельное государство, а беднота — наоборот, держалась крепко большевистской России так же, как во время восстания Мазепы она держалась царской Москвы.
Покончив со всеми делами по хозяйству, я решил выехать в Киев. Когда 20-го октября я, приехав на ст. Мардаровка, увидел поезд, — весь разгромленный, без окон, без дверей, будто он попал под обстрел картечью, — то у меня пропала всякая надежда на возможность сесть в него, потому что весь поезд был набит солдатами, как бочка селедкой — они заполнили не только площадки и крыши вагонов, но и висели, как пчелиные рои, на буферах (сницах) и ступеньках. Сосед мой, полковник Главче, подошел к вагону и попросил «товарищей» дать ему дорогу, но получил от одного из них такой пинок ногой в живот, что даже пошатнулся, ойкнув, под общий хохот и свист солдат. Станционные служащие рассказали мне, что они боятся выходить к поезду в униформе, а тем более в красной шапке, потому что когда поезд задерживается, то солдаты бросаются бить дежурного, а недавно все служащие должны были бежать от них в степь, прячась по оврагам. На мое счастье, в Киев ехала жена начальника станции, так что меня с ней впустила в себя кондукторская бригада, и я как-то доехал до Киева, хотя вместо обычных 12 часов поезд шел 30. О сне в дороге, или хотя бы покое, и думать было нечего, потому что на каждой узловой станции кондукторы едва отбивали солдат от своего отдела, которые штурмовали его с руганью и дракой. Кондукторы всю дорогу проклинали «свободу», при которой им нет житья, и кричали, что такому народу нужны плети и цепи, потому что он свободу понимает как право всех ругать, бить и грабить, и показывали, что они наделали в вагонах. Там не было ни одного стекла, все медные части были выкручены; в клозете забрали все трубы, краны, как говорили кондукторы, на аппараты для «самогона», так как теперь по селам везде гонят водку не только из зерна, но и из сахара, который воруют, когда грабят сахарные заводы. В Киев я приехал измотанный, измученный бессонной ночью, совсем больной.