Глава 10


Вино было дрянным — кислым, тёплым и отдавало уксусом. Раннер пил его прямо из горла, шагая по тёмным улочкам Оплота Ветров, и капли стекали по подбородку на золотую тунику, оставляя тёмные пятна размером с монету.

Плевать. На тунику плевать. На вино плевать. На всё плевать.

Он споткнулся о выбоину в мостовой, чуть не упал, выровнялся и пошёл дальше. Подошвы сапог неровно стучали по камням — то громче, то тише, в зависимости от того, куда заносило. Ноги несли сами — он давно уже не выбирал направление, просто шёл, и город расступался перед ним пустыми переулками, закрытыми лавками и тёмными окнами. Ночь была тёплой, безветренной, и луна висела над крышами, как огромный мутный глаз, наблюдающий за его шатким путём по спящим улицам.

В воздухе висели запахи — остывший пепел из труб, сырость от каменных стен, кислый дух мусорных куч и… кровь. В Оплоте Ветров всегда пахло кровью — турнир делал своё дело.

Алкоголь не помогал. Обычно помогал — размывал края, приглушал голоса, позволял улыбаться и жить дальше. А сегодня не работал. Сегодня развязывал узлы, которые Раннер затягивал годами, и из темноты памяти лезло то, что он туда запихнул и засыпал сверху смехом, победами, девицами и рёвом трибун.

Страшно за тебя.

Голос ядозуба звучал в голове снова и снова, как заевшая пластинка. Спокойный такой, ровный, без издёвки. Лучше было бы, если бы издевался — тогда можно было бы разозлиться, врезать, да забыть ублюдка. А он просто сказал и ушёл, оставив эти слова тлеть в груди, как угольки. И Раннер стоял на арене под рёв тысяч глоток и не понимал, почему у него так холодно внутри.

Он сделал ещё глоток и поморщился. Вино заканчивалось, горло садилось, а в голове всё равно было ясно. Проклятье.

Страшно за тебя.

Что этот щенок о нём знает? Что он вообще понимает в жизни, этот зверолов с тигрицей, который смотрит на мир так, будто всё ещё верит в какую-то справедливость? В какое-то партнёрство между человеком и зверем? В то, что можно пройти турнир, никого не убивая? В то, что звери — не инструменты, а… что? Друзья?

— Пф, идиот… — вырвалось у него.

Раннер остановился посреди улицы и запрокинул голову. Луна плыла в дымке, окружённая редкими звёздами, и казалось, что она наблюдает за ним с жалостью. Парень вспомнил байки о «Чёрной Луне» и громко рассмеялся.

Он всегда ненавидел жалость.

Блондин провёл пальцами по шраму под левой ключицей. Тонкая белая полоса, почти незаметная под тканью туники, но всё ещё болезненно чувствительная к прикосновению. Отец оставил её, когда Раннеру было девять. Раскалённым прутом — чтобы мальчик запомнил урок на всю жизнь.

Раннер запомнил. До последней секунды боли.

В доме, где он вырос, не было места для слабости. Стены были голыми — никаких картин, никаких украшений, только трофеи с арен: когти, клыки, чучела побеждённых зверей. Отец говорил, что так правильно. Чтобы сын помнил, чем живёт их семья.

Отец был звероловом — из тех, настоящих, старой школы, которые выходили на арену ещё до того, как турниры стали развлечением для толпы.

Крупный мужчина с жёсткими глазами и руками, покрытыми шрамами от когтей и клыков. Он никогда не повышал голос — это было не нужно. Он умел причинять боль тихо и методично. Мать тоже была из семьи бойцов — двоюродная сестра какого-то чемпиона, имя которого Раннер так и не запомнил. Худая женщина с волосами цвета пепла и взглядом, который мог заморозить кипяток. Они оба считали, что воспитывают сына правильно.

Готовят его к жизни.

К арене. К тому, чем он должен стать.

Первого питомца Раннеру дали в семь лет.

Угольный волчонок — чёрный комочек с неуклюжими лапами, неумелый, с милыми ушками и хвостом, который бил по всему вокруг, когда щенок радовался. А радовался он часто и искренне, потому что мир для него был новым и интересным, полным запахов и звуков, и маленький Раннер казался ему лучшим другом на свете.

Раннер назвал его Угольком — детская фантазия не придумала ничего другого. Кормил с рук кусочками мяса, прятал под одеялом по ночам, когда за окном завывал ветер, учил простым командам. Уголёк смотрел на него с такой преданностью, что у мальчика сжималось сердце — тёплое, щемящее чувство, которое он тогда ещё не умел называть любовью, но которое грело лучше любого очага.

Щенок засыпал у него на груди, и Раннер слушал, как бьётся маленькое сердце, быстро-быстро, как крылья птицы. Гладил мягкую шерсть и шептал всякие глупости: что завтра они будут играть во дворе, что он научит Уголька быстро понимать его жесты, что они никогда не расстанутся.

Позже отец увидел их вместе.

Раннер сидел во дворе на охапке соломы, и Уголёк лежал у него на коленях, свернувшись клубком, доверчиво подставляя розовый живот для поглаживания. Мальчик гладил его по чёрной шерсти и что-то тихо напевал — глупую детскую песенку про солнце и облака, которую слышал от кухарки.

Щенок сопел во сне, изредка подёргивая лапой, видя какой-то собачий сон. Раннер улыбался — настоящей улыбкой, не той, которая появится позже. Он не слышал, как отец подошёл сзади. Не видел его лица, когда тот остановился в двух шагах.

Первый резкий удар пришёлся в затылок.

Раннер полетел на землю, солома разлетелась в стороны, Уголёк с визгом отскочил к забору, прижал уши и заскулил от страха. Мальчик попытался встать, не понимая, что происходит — второй удар сбил его обратно.

А потом ещё один удар.

И ещё один.

Отец бил молча, методично, без злости — так бьют, когда учат, а не когда наказывают. Его лицо оставалось спокойным, даже равнодушным.

Раннер пытался прикрыться руками, хрипел от боли, а где-то рядом Уголёк всё ещё скулил, не понимая, почему его мальчик лежит на земле и не встаёт.

— Ты, — сказал отец наконец, когда Раннер лежал в пыли и соломе, свернувшись и прикрывая голову руками, — никогда. Не будешь. Любить. Зверя.

Каждое слово сопровождалось ударом ноги в рёбра. Не слишком сильным — отец знал меру. Достаточно, чтобы было больно, но не настолько, чтобы сломать что-то важное.

— Зверь — это инструмент. Оружие. Средство для победы. Ты понял?

Раннер всхлипнул и кивнул, ощущая во рту привкус крови.

— Не слышу.

— П-понял… — прохрипел он.

Отец наклонился, схватил его за волосы и поднял голову, заставляя смотреть себе в глаза. У отца были холодные серые глаза, как у мёртвой рыбы.

— Если я ещё раз увижу, что ты относишься к питомцу как к другу, — он говорил тихо, почти ласково, и от этого спокойствия по спине Раннера побежали мурашки, — я убью зверя у тебя на глазах. Медленно. А потом сломаю тебе обе руки. Ты понял?

Раннер понял. О, как же он понял.

Уголька забрали на следующий день. Отец продал его кому-то на рынке, даже не сказав куда. Щенок скулил, когда его уводили, и оборачивался, ища глазами Раннера. Мальчик стоял у окна и смотрел, как его единственный друг исчезает за поворотом улицы. Он не плакал — не посмел.

Только лежал потом ночью в кровати, смотрел в потолок и чувствовал, как что-то внутри него медленно затвердевает, покрываясь коркой, как молоко на морозе.

Это был первый урок. Самый важный.

Но потом уроков было слишком много.

Каждый раз, когда отец замечал, что Раннер слишком долго смотрит на питомца, слишком мягко с ним разговаривает, слишком осторожно касается — следовало наказание. Иногда быстрые, безжалостные побои. С расчётом на то, чтобы оставить синяки там, где их не видно. Иногда что-то хуже — голод или работа в конюшне до изнеможения, например. Парень уже и не помнил всех видов наказаний — слишком уж много их было.

Шрам под ключицей появился, когда Раннеру было девять. Он нашёл во дворе раненую птицу — не питомца, просто дикую птицу со сломанным крылом — и спрятал её в сарае. Две недели выхаживал тайком, приносил воду и крошки хлеба, украденные с кухни. Птица начала поправляться, уже пыталась расправить крыло, и Раннер думал, что скоро она улетит. Он даже придумал ей имя — Перо.

Отец нашёл их в субботу утром. Вошёл в сарай и увидел Раннера, который сидел на корточках перед деревянным ящиком, где лежала птица, и шептал ей что-то успокаивающее.

Раскалённый прут из очага оставил ожог в форме полумесяца, который болел три недели. Раннер помнил запах своей палёной плоти и то, как отец держал его за плечо железной хваткой, не давая дёрнуться.

Птице отец свернул шею у него на глазах — одним коротким движением, даже не глядя на сына. Маленькое тельце дёрнулось и затихло.

— Жалость — это слабость, — сказал он, бросая тушку в угол сарая. — Слабость убивает на арене. Ты хочешь умереть?

Раннер не хотел умереть. Поэтому он научился не чувствовать.

Научился смотреть на зверей как на инструменты. Отдавать команды холодным голосом, без интонации. Научился не замечать, как питомец ищет его взгляда, как тянется носом к руке, как виляет хвостом в надежде на ласку. Научился убивать на арене — чисто, быстро, без сожалений. Зрители любили это, кричали его имя, бросали цветы и монеты.

И научился улыбаться.

Широкая, обаятельная улыбка появилась сама собой — защитный механизм, маска, которая скрывала всё, что творилось внутри.

Отец бил — Раннер улыбался.

Мать смотрела холодными глазами и говорила, что он позорит семью своей мягкотелостью — Раннер улыбался.

Толпа на арене ревела, требуя крови — Раннер улыбался и давал им кровь, щедро, от души.

К шестнадцати годам улыбка приросла к лицу так крепко, что он сам не помнил, как выглядит без неё. В зеркале он видел только её белые зубы, приподнятые уголки губ, глаза, которые смеялись по привычке.

Потом, когда ему было семнадцать, в его жизни появилась Кира. Луч солнца в тёмной комнате.

Дочь торговца зверями с соседней улицы. Тёмные волосы, заплетённые в длинную косу, смешливые карие глаза и привычка говорить то, что думает, не заботясь о последствиях. В ней было что-то живое и непокорное. То, что заставляло обернуться и посмотреть ещё раз. Она была единственным человеком, который смотрел сквозь улыбку Раннера и видел то, что за ней пряталось.

— Ты несчастный, — сказала она ему однажды, когда они сидели на крыше её дома и смотрели на закат. Солнце садилось за городские крыши, окрашивая небо в оттенки красного и золотого. — Улыбаешься без устали, а глаза мёртвые. Мне страшно за тебя.

Раннер хотел рассмеяться, отшутиться, перевести разговор на что-то безопасное — всё, чему научился за годы. Но почему-то не смог. Слова застряли в горле.

— Да, — сказал он тихо. — Наверное, несчастный.

Кира взяла его за руку. Молча, без лишних слов и жалости, которую он так ненавидел. Её пальцы были тёплыми и мозолистыми от работы с животными. И Раннер впервые за много лет почувствовал что-то, кроме пустоты.

Они встречались тайком — отец не одобрил бы, Раннер это знал.

Урывками, по ночам, когда весь дом спал.

Забирались на крышу, или гуляли по пустым улицам, или сидели в её отцовом сарае среди клеток со зверями. Кира рассказывала ему о своих питомцах — она помогала отцу на ферме и знала каждого зверя по имени и повадкам. Говорила о них с такой любовью, что Раннеру становилось физически больно слушать — как от незаживающей раны.

— Ты мог бы быть другим, — сказала она однажды, глядя на него в лунном свете. — Ты ведь не такой на самом деле, правда?

Раннеру хотелось ей верить.

У Киры был питомец — молодой огненный лев, которого она вырастила из крошечного львёнка. Инферно. Она назвала его так, потому что грива горела ярче всех львов, которых она видела. И потому что он был упрямым, как настоящий пожар — если вцепится во что-то, не отпустит, пока не сгорит дотла.

Лев обожал её. Ходил за ней по пятам, спал у двери, рычал на любого, кто подходил слишком близко. Раннера он сначала не принял — скалился, прижимал уши, не давал приблизиться к хозяйке. Но Кира была терпеливой.

— Он просто ревнует, — смеялась она, когда лев в очередной раз вставал между ними стеной из золотой гривы и мускулов. — Дай ему время. Он поймёт, что ты не враг.

Через три месяца Раннер заметил первые чёрные вены на её запястьях.

Кира прятала их под длинными рукавами, под браслетами, под смехом и шутками. Но однажды рукав задрался, и он увидел — тонкая паутина тёмных линий, расползающаяся под кожей.

— Это ничего, — сказала она, когда поймала его взгляд. — Просто устала немного.

Мне страшно за тебя, Кира.

— Всё нормально.

Раннер знал, что такое чёрная кровь. Медленная и неумолимая болезнь без лекарства. Тело отравляет само себя, и никакие лекари и зелья не могут остановить этот яд.

Проклятый Раскол…

Он не хотел верить. Убеждал себя, что ошибся, или свет был плохой, а может показалось? Но вены ползли выше — к локтям, к плечам и шее. Кира всё чаще уставала, всё реже смеялась, всё больше времени проводила в кровати, пока Инферно лежал у её ног и скулил, не понимая, что происходит с хозяйкой.

Раннер искал лекарей. Тратил всё, что выигрывал на арене, на шарлатанов и знахарей, которые обещали чудо и не давали ничего. Он готов был отдать что угодно, но никто не мог помочь.

Чёрная кровь не торгуется. Это уже гораздо позже появится зелье, которое замедляет, но всё же не лечит болезнь.

Последние недели Кира почти не вставала. Чёрные вены добрались до лица, обвили скулы и подползли к глазам. Она похудела так, что сквозь кожу проступали кости, и голос её стал очень-очень тихим.

Но она всё ещё улыбалась ему настоящей улыбкой — не той маской, которую носил он сам.

— Не грусти, — прошептала она в последний вечер. Раннер сидел у её кровати, держал её ледяную руку и смотрел, как гаснет свет в её глазах. — Ты же умеешь улыбаться. Вот и улыбайся.

— Кира…

— Инферно, — она повернула голову к лежащему у кровати льву. Зверь поднял морду, и в его глазах плескалось тусклое, больное пламя. — Позаботься о нём, пожалуйста. Я уже предупредила отца, чтобы не мешал тебе забрать моего мальчика.

Раннер хотел сказать что-то, но горло сжалось так, что не выходило ни звука.

Кира закрыла глаза и улыбнулась.

Он держал её руку, пока она не похолодела в его пальцах.

К утру Киры не стало.

Парень просто сидел и держал мёртвую руку единственного человека, который видел его настоящего. И Раннер улыбался.

Улыбался, потому что не умел иначе. Потому что маска приросла так крепко, что её нельзя было снять даже в такой момент.

Инферно не подпускал его три дня.

Лев лежал у порога дома Киры и ждал хозяйку, которая не придёт никогда. Не ел, не пил, только смотрел на дверь пустыми, потухшими глазами и время от времени издавал тихий, скулящий звук, от которого у Раннера разрывалось сердце на кусочки. Грива потеряла блеск и перестала искриться — огонь в звере угасал вместе с надеждой.

Раннер приходил каждый день, приносил мясо, воду, пытался заговорить. Инферно не реагировал, только иногда поднимал голову и смотрел на него с таким упрёком, что хотелось провалиться сквозь землю.

На четвёртый день Раннер пришёл снова, сел рядом со львом на пыльную землю и не стал ничего говорить. Просто очень долго сидел.

Солнце поднималось и опускалось, тени ползли по земле, а они молча сидели — человек и зверь, одинаково сломленные потерей.

Инферно не шевелился, только изредка тяжело вздыхал. Грива потрескивала слабыми искрами — последние остатки огня.

— Я знаю, — сказал Раннер наконец. Голос сорвался, стал хриплым, и он сам не узнал его. — Мне она тоже была дорога.

Лев медленно повернул голову. В его глазах полыхнуло пламя — первый раз за четыре дня.

— Она просила позаботиться о тебе, — продолжил парень. Каждое слово давалось с трудом. — Не знаю, получится ли. Я не умею…

Он запнулся и сглотнул.

— Меня не учили любить. Только убивать и ломать, братишка, понимаешь? Нельзя чувствовать. Но я попробую ради неё.

Инферно долго смотрел на него жёлтыми глазами. Потом медленно, очень медленно поднялся, подошёл и ткнулся лбом Раннеру в плечо.

Парень обнял его. Впервые за много лет обнял живое существо — просто так, без цели и расчёта. Зарылся лицом в тёплую гриву и впервые за много лет едва удержал слёзы.

Это была последняя слабость в жизни, которую он себе позволил.

Отец умер через два года от остановки сердца. Просто сидел за столом, жевал кусок хлеба и упал лицом в тарелку. Раннер стоял над телом и улыбался — той самой улыбкой, которую отец в него вколотил кулаками и болью.

Он ничего не почувствовал. Только пустота и тихое удивление: неужели это всё? Неужели человек, который сломал его и сделал таким, может вот так просто взять и умереть?

Мать пережила отца на полгода и умерла от болезни. Раннер не приехал на похороны — он был на турнире в Золотых Холмах, зарабатывал очередную победу.

С тех пор он носил алую или золотую тунику — потому что Кира однажды сказала, что эти два цвета ему идут.

Он носил улыбку — потому что без неё не умел жить.

И носил Инферно в сердце — единственное существо в мире, которому позволял себя любить и которое любило его в ответ.

Больше двухсот боёв. Сотни убитых зверей. Тысячи глоток, скандирующих его имя. И ни один человек на свете не знал, что великий Раннер, любимец арены, звезда турниров — просто сломанный мальчик, который так и не научился жить без маски.

А потом появился этот проклятый ядозуб.

Раннер остановился посреди улицы и швырнул пустую бутылку в ближайшую стену. Стекло разлетелось с жалобным звоном, осколки брызнули на мостовую и рассыпались по камням. Тут же откупорил новую.

Этот парень с тигрицей. Чёртов идеалист, который смотрел на своих зверей так, как Кира смотрела на Инферно. Который гладил тигрицу по загривку, как гладят старого друга. Который искренне верил, что можно быть сильным и не ломать. И самое страшное — у него ведь получалось.

Мы не убиваем чужих зверей, если это возможно. Ни ради шоу, ни ради красивого финала.

Раннер скрипнул зубами. Если ядозуб прав — значит, всё, через что прошёл Раннер, было зря. Значит, отец был не прав. Значит, можно было выбрать другой путь. Значит, Кира могла быть жива, если бы он тогда, в семнадцать, нашёл в себе силы послать всё к чёрту и уйти с ней куда-нибудь, где нет арен и турниров? Найти ту же солнечную саламандру? Да, редчайший зверь, но ведь могло такое быть?

Страшно за тебя.

Раннер поднял голову и с удивлением понял, что стоит перед домом ядозуба.

Он не помнил, как сюда пришёл. Ноги принесли сами, пока голова тонула в пьяных воспоминаниях. Двухэтажный дом с тёмными окнами. На втором этаже одно окно было распахнуто — чёрный прямоугольник в лунном свете.

Изнутри поднималась горячая и липка злость. Он хотел врезать ядозубу и заставить его объяснить, как он смеет верить в то, что Раннер похоронил в себе двадцать лет назад. Хотел спросить, какого чёрта он лезет со своей философией в чужую жизнь.

Раннер нагнулся и подобрал с мостовой тяжёлый булыжник, шершавый от мха. И тут же швырнул его в открытое окно второго этажа.

— ЭЙ, УБЛЮДОК! — заорал он, и голос эхом отразился от стен. — ВЫХОДИ! Ты должен кое-что объяснить мне!

Булыжник влетел в окно…

Если бы Макс не пошёл той ночью в таверну.

Если бы не сказал Раннеру про девочку с чёрной кровью.

Если бы Раннер не услышал эти слова и не вспомнил что-то, о чём давно запретил себе думать.

Если бы он остался на вечеринке, как собирался, и напился до беспамятства в компании девиц, которые не задают вопросов.

Если бы утром не вышел на арену рядом с человеком, который смотрел на тигрицу как на друга.

Если бы не услышал «страшно за тебя» — три слова, которые разворошили угли, засыпанные двадцатью годами пепла.

Если бы вино в таверне было лучше, и он напился раньше.

Если бы улицы повели его в другую сторону.

Если бы он не остановился у этого дома, не поднял этот булыжник, не швырнул его в это окно именно в эту секунду.

Если бы хоть что-то — хоть одно звено в этой безумной цепи — пошло иначе…

Но ничего не пошло иначе.

Булыжник влетел в окно и ударил монаха точно в лоб.

Загрузка...