— Это про нашего Эол Фёдыча.

— Да уж, конечно, меня пьяного в самолет не грузят, — взъерошился потомок богов.

— А кстати, почему у тебя до сих пор Яковлев не снимался? Превосходнейший актер!

— Мне он в пырьевском «Идиоте» не нравился. А вообще, ты права. Надо будет его в новый фильм затащить. Интересно, кто мне будет сценарии писать, если Сашка и впрямь...

Через пару дней, лежа в обнимку с женой в кровати, Незримов переживал, что, в сущности, так мало знает о своем верном сценаристе.

— Я даже впервые услышал, что он не только Ньегес, но еще и какое-то там Мандаринодоно.

— Монтередондо, — поправила Арфа. — По-испански значит «Круглая гора».

— И про дворянство не знал. Знал только, что его отец был республиканец, погиб в Испании, а Сашку привезли сюда и он рос в детдоме для испанских детей. Вот, собственно, и все. Помню, он рассказывал, как они в детдоме во время войны сильно голодали, где только можно еду тырили. И что он в какую-то девочку был сильно влюблен. Еще что он в первый год долго не мог понять, как можно есть кислую капусту и соленые огурцы. А во время войны мечтал о них. Да, еще раз в день заставляли пить рыбий жир, а его от него рвало. Потом мы восемнадцатилетние познакомились с ним во ВГИКе у Герасимова. И как-то задружили, и он стал моим сценаристом. Скот я, конечно. Я вообще всю жизнь рассматриваю Саню как своего оруженосца. Будто я Дон Кихот, а он Санчо Панса.

— В вас, кстати, сейчас и во внешности нечто похожее появилось, — рассмеялась Марта. — Ты худощавый, он располневший. Тебе надо эспаньолку отрастить. А ему сбрить. И — вперед по Ламанче!

— Надеюсь, он не собирается умотать в свою Испанию.

— Слушай, а что, если вам замутить кино про ихний детский дом? Это же очень интересно!

— Ага, после «Муравейника»-то!

— Ну да... Жаль.

— Эх, сможет ли Саша Белявский в «Зиме» сниматься?

Белявского утвердили на роль заносчивого киноведа Новикова еще в мае прошлого года. Он тогда еще снимался в «Иронии судьбы» у Рязанова, весело рассказывал, как сцену в бане раскручивали в холодном павильоне «Мосфильма», и, чтоб не продрогнуть, они тайком подменили бутылки и пили настоящую, а не бутафорскую водку. Редкий случай, когда пьяные актеры неплохо сыграли пьяных. А летом на Белявского свалилось тяжелое горе. Двухлетний долгожданный сын Боря поскользнулся, упал в лужу, ударился головой, потерял сознание и захлебнулся насмерть. Несчастный отец, как часто бывает в таких случаях, пристрастился к алкогольной анестезии, и о нем уже говорили как о пропащем.

— Пожалуй, придется другого подыскивать, — сокрушался Незримов. — Что ты говоришь? Юра Яковлев? Почему бы и нет?

Но для начала он решил поговорить с женой Белявского Валей и не поверил своим ушам, когда та сообщила, что они берут на воспитание мальчика из детдома!

— Вечером сядет на кухне, хлещет портвейн и плачет. Я ему сказала: «Или бросаешь свой портвейн, или давай так: беремся за руки и в окно. У тебя на носу роль у Незримова». И он вдруг одумался, стал готовиться к роли. Говорит: «Поехали, Валюша, в детский дом». Поехали, он стал присматриваться к детям. У меня ведь проблемы. Мы и Боречку-то... Долго ждали. И он говорит: «А давай Андрюшу возьмем себе?» Очень нам Андрюша понравился. Его родители в подъезде бросили новорожденного, никто и не знает, кто такие.

— И что же?

— Мы его и взяли себе. А как только он у нас поселился, выяснилось, что я беременная. Ну не чудо ли?

Новелла «Зима» в «Муравейнике» самая короткая.

Молодая девушка входит в подъезд с грудным ребенком, укутанным в толстое одеяло, вызывает лифт, кладет туда сверток с малышом, закрывает дверь лифта и уходит.

Вальяжный кинокритик Аркадий Новиков и его жена, самовлюбленная актриса Элеонора Люберецкая, не имеют детей и хотят взять девочку из детдома. Но непременно самую талантливую.

В детдоме заканчивается спектакль, юные артисты, наряженные персонажами «Евгения Онегина», кланяются зрителям. Зрители, в том числе Аркадий и Элеонора, особенно сильно рукоплещут двенадцатилетней Рае Борисовой, Новиков кричит:

— Браво, Борисова! Браво!

В переодевалке одна из девочек шипит:

— Подумаешь, актриса Раиса Борисова! Эту актрису в лифте нашли.

— В каком еще лифте? — хлопает ресницами Борисова.

— В таком. Я слышала, как повариха со сторожем о тебе трепались.

— А тебя, Сушкина, вообще в мужском туалете подобрали, поняла? — кричит Рая.

Новиков за рулем, Люберецкая рядом, они возвращаются из детдома.

— Прости, Аркашенька, но мое эстетическое чувство негодует. Хорошая девочка, бесспорно. И очень талантливая. Но что же ей Бог-то красоты не дал? Вот ни на столечко. Ты согласен?

— Согласен, — вздыхает кинокритик. — Мэрилин Монро, к примеру, талантом не блистала, но своей красотой затмила свою бездарность. Самая популярная актриса Америки.

— После Микки-Мауса, — усмехается Элеонора. — А в идеале у актрисы талант должен сочетаться с красотой. Как у меня, например. Что молчим, товарищ критик?

— Ну конечно, как у тебя, моя радость.

— И еще фу! Имя Раиса мне ну нисколечки не нравится. А она еще и Раиса Борисова. Фу!

— Ну, это поправимо. Можем другое имя дать. Например, Лилия Новикова.

— Только не Лилия Люберецкая, умоляю!

— Но девчонка-то талантливая. И очень.

Белявский и Фатеева сыграли тонко, Новиков и Люберецкая получились сатирично, но не карикатурно. Хоть и самовлюбленные, но не тупые, местами очень остроумные. Они еще два раза приезжают в Муравейник, разговаривают с Раей. В итоге, поманив девочку, обнадежив, отказываются.

— Да и вообще, если быть до конца честной, я разочаровалась в самой идее приемного ребенка, — заявляет актриса, когда они в последний раз вновь едут домой на машине.

— Ну и хорошо, — отвечает кинокритик. — Мне эта идея с самого начала казалась не безоблачной.

Раю Борисову очень лирично сыграла еще одна воспитанница Кошкина дома — Кристина Волкова. Незримов с самого начала спросил, согласна ли она сыграть некрасивую девочку, о которой так и будут говорить, что она некрасивая, и Кристина согласилась:

— А что тут такого? Актрисам порой приходится играть некрасивых.

В кульминации «Зимы» Рая, до глубины души оскорбленная тем, что от нее отказались, в разговоре с Муравьевой произносит:

— Не печальтесь, мама Даша, я сама их не захотела. Противные они какие-то. Только самих себя и любят. А еще творческая интеллигенция!

— Вот что есть, то есть, — улыбается Мордюкова, играющая Муравьеву.

— Я по ночам им посылала внушения: не берите меня, не берите меня! Зачем мне другие, когда у меня есть мама Даша?

— Ты моя родненькая! — Муравьева обнимает Раю и крепко прижимает к себе. С небольшим количеством текста Нонна Викторовна сумела так сыграть, что ее роль оказалась главной.

— Мама Даша, а правда, что меня в лифте нашли?

— Откуда ты знаешь?

— Да говорят.

— Ну и что, что в лифте? Лифт — это, знаешь ли, о-го-го. Он наверх поднимается. И ты по жизни только вверх будешь двигаться.

А в финале новеллы спустя несколько лет критик и актриса смотрят по телевизору «Кинопанораму», в которой ведущий Юрий Яковлев рассказывает о каком-то новом фильме, на экране появляется Рая, и голос Яковлева за кадром сообщает:

— Главную роль выдающийся режиссер решил доверить пока еще никому не известной юной актрисе Раисе Борисовой.

Аркадий и Элеонора переглядываются между собой, и Элеонора с досадой восклицает:

— О-ля-ля!

— Н-да... — с досадой кривится Новиков.

Яковлев в то время действительно несколько раз бывал ведущим «Кинопанорамы» и мелькнул в «Муравейнике» в качестве камео, что вообще-то в советском кино случалось крайне редко и не слишком приветствовалось. Зато Юрий Васильевич говорил:

— У Незримова я сыграл самую главную роль в своей актерской карьере — роль Юрия Яковлева.

Последний кадр этой новеллы — разумеется, муравейник, покрытый снегом.

Сразу после дня рождения Марты Валерьевны начались съемки четвертой новеллы — «Весна». По сценарию она начиналась с того, как пьяная Арланова является домой среди ночи. Маргарита Терехова не погнушалась крошечной ролью пьяной женщины:

— Арланов, какой ты мелкий! На приключения жены-красавицы мужчина должен смотреть с увлечением, — говорит она мужу, встречающему ее у порога квартиры.

Не говоря ни слова, Арланов хватает жену и швыряет ее с лестницы, она падает и ударяется головой. Арланов оглядывается и видит перепуганного полуторагодовалого мальчика. На суде во всем сознается:

— Я давно уже знал о ее изменах. Надеялся, что родится ребенок и она успокоится. Но она еще хуже загуляла. Несколько раз я думал о том, с каким наслаждением брошу ее с лестницы. И наконец это произошло. Вы ждете от меня раскаяния? Я ни о чем не жалею. Кроме того, что когда-то повстречал эту женщину.

Но Незримов, естественно, такую сценарную перипетию тоже бросил с лестницы:

— Не хватало, чтоб у меня потом Рита Терехова головой шебаркнулась — и прямым рейсом Москва — Тот Свет.

И все переиначил. Начинается с того, как Арлановы решают, кому достанется их сын после развода.

— Новая жизнь так новая жизнь, — говорит жена. — Знаешь, Арланов, я не против, если Костика будешь воспитывать ты.

— У тебя, значит, новая жизнь, а у меня старая? Хрен тебе! Мне не нужен ребенок от бабы, которая мне на каждом шагу изменяла. Еще не известно, мой ли он. Что-то ни одной черточки.

— Ну ты, Арланов, и сволочь!

— От сволочи слышу!

Вот тут как раз Арланов оборачивается и видит круглые глаза полуторагодовалого мальчика, как будто понимающего, о чем говорят его папа и мама.

Мужа согласился сыграть актер и режиссер Владимир Павлович Басов, в это же время работавший над экранизацией булгаковских «Дней Турбиных». Прошел всю войну, от лейтенанта до капитана, а во ВГИКе он учился на год старше Незримова, в мастерской Юткевича и Ромма.

Через несколько лет Костя Арланов разговаривает в детском доме с Муравьевой:

— Папа был очень хороший, а мама его ругала.

Толик так хорошо произносил текст Кости, что приемный отец не мог нарадоваться: будет актером! Ему нисколько не приходилось играть, он спокойно жил жизнью самого себя, только с текстом, почти не имеющим отношения к его собственной жизни. И нисколько не смущался, что в кино он не Толик, а Костик, понимал необходимость перевоплощения.

— Как же ты помнишь-то, Костик, ведь тебе полтора годика было, когда тебя сюда привезли? — спрашивает Мордюкова в роли Муравьевой.

— Помню, и все тут, а что такого-то? — отвечает мальчик как нечто вполне логичное.

С Толиком в январе выскочил неприятный разговор. Он с восторгом посмотрел «Приключения Буратино» и спросил:

— Папа Федорыч, ведь ты режиссер?

Совсем недавно он стал называть их папа Федорыч и мама Марта, но все равно по-прежнему объединял обоих в обращении «братцы».

— Режиссер, безусловно.

— А это кино случайно не ты снял?

— Нет, режиссеров много. Это кино снял Леонид Нечаев.

— А ты Эол Незримов?

— Без всякого сомнения.

— А что же это не ты снял такое хорошее кино? Нечаев, Незримов — почти одно и то же.

Незримова сверлило неприятие приемным сыном его творчества. Да и какая картина из его фильмографии способна привести в восторг пятилетнего зрителя? Ни комедий, ни сказок он так до сих пор и не произвел. Только порывался.

— Да, братец, что-то я пока не снял такого кино про Буратино. Хотя мог бы.

— Вот и подумай об этом, — строго приказал Толик.

— Вообще-то, Толян, есть такая пословица: «Яйца курицу не учат». То есть дети не должны поучать взрослых. Понятно?

— Да знаю, это нам еще мама Лиза говорила.

Так дети звали директоршу Кошкиного дома.

— Мама Лиза мудрая женщина.

— Это точно, — вздохнул Толик. — У меня сейчас мама Марта, а была мама Лиза. А до нее была настоящая мама. Папа Федорыч, как думаешь, где мои первые мама и папа?

— Не знаю, Толичек, — нахмурился Незримов. — Одно могу сказать тебе точно: они никогда не появятся в нашей жизни. И мы навсегда будем твоими родителями. Мамой и папой.

— Клянешься?

— Клянусь!

— Тогда сделай кино про Буратино.

— Так оно уже есть. Другим режиссером.

— А ты — продолжение.

— Ладно, подумаю. А что, хорошая идея!

В пору весенней капели муж и жена Оладьины присмотрели себе Костика Арланова в детском доме. Точнее, он их присмотрел и сказал про Виталия Оладьина:

— Вон мой папа стоит! Да-да, это он, мой папа.

Сходство Любшина с Басовым никакое, разве что худощавость и высокий рост. Но мальчик вполне мог их и перепутать. Только Костя в фильме действительно решил, что Оладьин его папа, а Толик именно выбрал Незримова в качестве нового папы. Боже, как все запутано!.. И Костик, в отличие от Толика, сразу согласился взять другую фамилию:

— Оладьи это о-о-очень вкусно. Я согласен быть Оладьиным.

Смысл всей перипетийной части новеллы «Весна» в том, что малыш иной раз способен заставить взрослых переоценить их взгляды на то, какую музыку слушать, какими картинами любоваться, какие книги читать, какие смотреть фильмы. И тут Незримов во многом перелопатил сценарий Ньегеса, вставляя в него то, что происходило у них в жизни с Толиком. Слушая Первый концерт для фортепьяно с оркестром Чайковского, Толик прямо заявил:

— В начале красиво. В конце тоже ничё. А в середине, братцы, ну просто свистопляска.

— Если честно, я сам всегда это слышал и раздражался, — признал Незримов. — Чайковский будто издевается над нами, начинает с величественной красоты и гармонии, а потом препарирует эту красоту, превращает ее в дисгармонию, разлагает на элементы. Во второй части он вообще изгаляется над слушателем, испытывает его нервную систему.

— Если честно, я то же самое всегда думала, но боялась вслух произнести, — покраснев, засмеялась Арфа.

— Как много есть того, о чем мы думаем и боимся в этом признаться. Я тоже никогда не любил Джоконду, а Толик сразу ее срезал. Как он тогда выразился?

— Нехорошая, говорит, тетка, хитрая.

— Во-во. Классный он мужик. Надо все через него проверять.

Точно так же Толик разбомбил Рубенса:

— Чего это они там так обжираются? Противно смотреть!

Многие хваленые фильмы он совершенно справедливо бомбил, а когда смотрел «Похитителей велосипедов», заплакал:

— Мальчика жалко.

Свои картины Незримов долго боялся ему показывать, а когда решился, то многие сцены пропускал. В «Голоде» Толика восхитила роль мамы Марты:

— Это ты молодец, что так хорошо сыграла.

Потом папа Федорыч решился показать «Не ждали», ведь там проблема настоящего отца и приемного. И пожалел, что вытащил это кино, в сознании мальчика проблема забуксовала:

— Я не понял: кто из них хороший? Этот Дубов не родной отец, а этот, который сердитый, родной. Хороший-то кто?

— Они оба хорошие, только один был невинно осужден, а второй взял на воспитание его сыновей.

— А почему тогда они не договорились?

— О чем?

— Не знаю. Этих взрослых не понять.

— Давай так: года через три еще раз это кино посмотрим и тогда поговорим, ладно?

— Ладно.

Словом, как кинорежиссера он его пока не воспринимал, зато как приемного отца воспринимал даже очень, особенно когда они превратили дачный пруд в каток и стали осваивать коньки. Толик быстро научился и мог кататься до обмороков. Вскоре и мама Марта к ним подключилась. Приход весны впервые оказался не столь желанным, Толик очень огорчался, что лед на пруду может провалиться и на целый год конькам конец.

Кульминацией «Весны» становится неожиданное появление Арланова. Как играли Любшин и Басов! Да и Чурсина тоже. И Толик.

— Я только что из мест лишения свободы, не скрою. Сидел за хищения. Вторая жена, знаете ли, молоденькая, все требовала и требовала, шкура. Но теперь я освобожден за идеальное поведение. Не собираюсь ходить вокруг да около, скажу сразу: намерен сам воспитывать сына, — говорит Арланов, сидя в кафе с Оладьиным.

— Сам... — Оладьин сглотнул, Любшин точно изобразил, как у того пересохло в горле. — А разве не вы сами, своей рукой поставили подпись?

— Да, поставил. Но посудите, у меня ложился фундамент новой семьи, и там не предвиделось места для чужого ребенка. К тому же я не был уверен, что это мой ребенок.

— А сейчас уверен?

— Сейчас вижу отчетливо свои черты. Один в один я в детстве. Могу фото предъявить.

— Фото у него, ядрён корень!..

— А что за скепсис? Понимаю, вы прикипели к моему сыну...

— Он теперь мой сын. Наш сын. И фамилия у него наша. Оладьин.

— Она звучит неубедительно. То ли дело Ар-р-р-р-ланов. А? Звучит? Звучит!

— Но вы же не Орланов, а Арланов.

— Это одно и то же, приятель.

— В любом случае мы должны выяснить все юридические подоплёки.

— Я уже выяснил. Все в порядке. Достаточно открыто выявленного желания мальчика вернуться к законному родителю.

— А мы, стало быть, незаконные.

— Но согласитесь, что вы не участвовали непосредственно в создании данного индивидуума.

— Эк вы изъясняетесь.

— Не надо! Не надо делать из меня монстра. Вдолбили в голову, что раз однажды отказался от ребенка, то подлец. А не учитывают фактора обстоятельств.

— А как вы намерены объяснить Костику, что вы отреклись от него?

— А зачем этот факт афишировать?

— А если и мамаша заявится? Тоже воспылает?

— Не воспылает. Я с ней встречался. У нее там целый выводок, дочь и два сына. Короче, мы начинаем игру, кому достанется мой сын Константин Арланов.

— Он Оладьин.

— Временно, старик, временно.

Дома Виталий в разговоре с женой:

— Готов убить его! Ты бы видела этого гада.

— Еще увижу. Будем надеяться, что и Костик различит в нем, как ты говоришь, гада.

— Типичный крокодил!

Оладьиных вынуждают познакомить Костю с его отцом, но им разрешено присутствовать при их общении.

— Вот, Костя, узнаёшь этого человека?

Толик внимательно смотрит на Басова, улыбающегося ему всем своим многозубьем, и он ему явно не нравится.

— Да ладно тебе! «Эйтого человейка»! — произнес Арланов голосом Есенина, читающего монолог Хлопуши: «Проведите, проведите меня к нему. Я хочу видеть эйтого человейка!» — Сынок! Костик! Это я, твой папа Петя. Узнаёшь?

— Нет, — в ужасе шепчет Костик. — У меня вот папа. Папа Виталя.

— Виталя! — ржет Арланов. — Оладьин. Мы с тобой Арлановы! Это звучит гордо! Так, сынок?

— Не знаю. — Толик с непередаваемой тоской смотрит на Любшина и Чурсину.

— А я знаю. — Арланов достает из кармана пистолет и протягивает Костику. — Держи, сынок. Это точная копия настоящего пистолета ТТ.

У Костика загораются глаза:

— Ух ты! Это мне? Спасибо.

Отыграв эту сцену, Толик задумался:

— Папа Федорыч, а к этому Костику вернулся настоящий отец?

— Ну да, в том-то и смысл, драматическое напряжение, — ответил режиссер актеру, которому только что исполнилось шесть лет. — С кем он захочет остаться — с настоящим отцом или с приемным. Ты бы с кем остался из них? С Басовым или с Любшиным?

— Уж конечно не с этим Басовым-Карабасовым, — остроумно ответил Толик.

— Только ты ему так не скажи. Дядя Володя — актер от Бога. Да и режиссер не самый последний. «Щит и меч» чего только стоит. Он всю войну прошел. Из миномета крушил фрицев. Подвиги совершал. Однажды лично захватил опорный пункт немецкой обороны. Его за это орденом Красной Звезды наградили. Это он только в роли такой не особо приятный. Но на то и актерское мастерство, знаешь ли. И тебе, может, представится случай неприятного человека сыграть.

Оладьины, Арланов и Костя все вместе отправляются в московский зоопарк, поначалу все идет благопристойно, но постепенно Арланов начинает откровенно хамить:

— В природе, сынок, все расставлено по своим местам. Есть хищники, а есть те, которые для них пища. Хищник и смотрится боевито. — Он выпрямляет спину, показывая, кто тут хищник. — Не то что все эти парнокопытные трусы. — Он, подмигивая, кивает в сторону Оладьиных.

Подойдя к вольеру с североамериканскими белоголовыми орланами, Арланов и вовсе переходит границы:

— О! О! Вот они! Глянь, глянь, сынок. На кого он похож? — И встает в профиль для наглядности своего сходства. — Ну? Да на меня же! На твоего папку! Не то что...

— Слушай, ты! — не выдерживает Оладьин. — Если честно, то ты знаешь на кого похож?

— Ой, ой, ладушки-оладушки поджарились! — кривляется Арланов.

— На грифа-стервятника ты похож.

— Повторить не побоишься?

— Гриф-стервятник! — выкрикивает Оладьин. — И к тому же не Орланов, а Арланов.

Арланов хватает его за грудки и сильно встряхивает. Виталий бьет его по лицу, но неумело и несильно.

— Перестаньте! — кричит Марина. — При ребенке!

— Пусть видит, — рычит Арланов. — Видишь, сынок, он хотел меня ударить. А теперь смотри, что с ним будет. — Он умело ударяет Оладьина, и тот падает навзничь на асфальт.

Костик бросается к нему, пытается поднять:

— Папа! Папа!

— Да какой это папа! — гремит Арланов. — Ладушка-оладушка. Я твой отец. Законный. Зов крови, Костик, это не пустой звук.

Конечно, вовлекая Толика в этот фильм, Незримов обеспечивал себе тылы: а вдруг и впрямь из тюрьмы вернется его отец Владислав Богатырев? Морально мальчик уже будет подготовлен.

— А что такое зов крови? — спросил Толик.

— Это такое понятие, объединяющее родственников. Но в данном случае зов крови не имеет значения. Потому что настоящий папа тот, кто воспитывает. И у Костика он не Арланов, а именно Оладьин. И Костик четко понимает это, потому в итоге принимает единственно правильное решение.

Этот разговор Незримов в точности повторил в фильме, но на вопрос Костика отвечает Марина:

— Это такое понятие, объединяющее родственников. Но часто бывает так, что те, кто по крови родня, на самом деле человеку чужие. Мне кажется, твой настоящий отец тебе чужой. А значит, не настоящий. Но это все тебе решать.

Через некоторое время после разговора она с тоской смотрит на то, как Костик увлеченно играет пистолетом ТТ, хоть пистолет и тяжелый для него.

В финале на суде по иску Арланова о восстановлении его родительских прав все выступают по очереди.

— Как видите, товарищи судьи, у меня на руках неоспоримые доказательства, что я как индивидуум значительно морально вырос, — разглагольствует Арланов. — О чем свидетельствуют досрочное освобождение и безукоризненные характеристики. И мальчик за время общения со мной уже тянется не к ним, а ко мне.

Незримов открыто нарушил собственный закон, согласно которому отрицательный персонаж не должен выглядеть наглядно отрицательным, что его отрицательность должна проявляться подспудно. Но режиссер намеренно пошел на такое преступление против собственных принципов, дабы сделать приемному сыну прививку от возможного в будущем появления Владислава Богатырева. В этом он признался родной жене, когда та спросила его, а как же принципы. Выслушав мужа, Марта Валерьевна восхитилась:

— Какой же ты у меня молодец, Ветерок милый!

Итак, после откровенно отрицательного Арланова на суде выступает откровенно положительный Оладьин:

— Конечно, гражданин Арланов имеет право требовать. Но, товарищи судьи, где гарантия, что он снова не найдет себе молодую жену? А если в фундаменте новой семьи вновь не найдется места мальчику?

Наконец самый напряженный, кульминационный момент. Свое слово должен сказать Костик. Конечно, коллизия получилась похожей на то, как в фильме «Евдокия» у Лиозновой, но там мамаша, претендующая на то, чтобы ей вернули сына, и вовсе алкоголичка с красным носом в исполнении непревзойденной сказочной кикиморы Веры Алтайской, да еще и звать эту алкашку Анна Шкапидар, и Саша, нисколько не сомневаясь, делает выбор в пользу приемных родителей. А тут... На вопрос судьи Костик долго молчит. Он смотрит на Оладьиных. Те отвечают ему тревожными взглядами и явно готовы к поражению. Потом на Арланова. Тот улыбается, подмигивает, достает из кармана роскошный швейцарский ножик и начинает раскладывать его сверкающие лезвия, ножнички, отверточки, пилочки, даже лупочку. У Костика загораются глаза, он понимает, что это чудо достанется ему. Виновато смотрит на Оладьиных. Виталий грустно усмехается, мол, все понятно.

— Так что же, Константин? — взывает к его ответу судья.

Арланов складывает лезвия, берет ножичек двумя пальцами за колечко, и швейцарское чудо болтается на весу, призванное склонить чашу весов.

— Мои родители Оладьины, — произносит Костя, глядя на ножик. — Дядя Виталий и тетя Марина. — Он поворачивает лицо к Оладьиным и добавляет: — Нет, не так.

— Что не так?

— Папа Виталий и мама Марина, — твердо произносит мальчик.

Мелодраматично? Да и хрен с ним! Слезоточиво? И пусть! Зато доходчиво для Толика. Что его родители не какой-то там Владислав Богатырев, укокошивший Толикову мать, а папа Федорыч и мама Марта. Ныне и присно и во веки веков, аминь!

В финале Оладьины и Костик едут в поезде.

— А какое оно, море? — спрашивает приёмыш.

— Море? — весело отзывается Виталий. — А вот такое! — И он достает из кармана перочинный ножик. Не красный швейцарский — синий советский, но тоже со множеством лезвий. Берет его за колечко и протягивает Костику. — Подарок. В честь нашего первого путешествия к морю.

Счастливые, смеющиеся лица Марины и Костика. В солнечном лесу Мордюкова в роли Муравьевой присела возле муравейника и с легкой улыбкой смотрит на копошащихся в нем мурашей. Конец фильма.

Хеппиэндишко? Да и прекрасно! Пусть зрители покидают зал не хмурые и задумчивые, как после «Разрывной пули» или «Голода», «Бородинского хлеба» или «Страшного портрета», а с мокрыми от счастливых слез глазами и тоже задумчивые, но светлой и радостной задумчивостью.

Удивительное дело: только закончили съемки, как поехали все втроем в Ленинград, и Виталий Мельников зазвал на премьеру своего «Старшего сына». А там Бусыгин в исполнении Караченцова изображает из себя незаконнорожденного сына Сарафанова в исполнении Леонова, а в итоге становится ему как бы родным. Искрометная история! Незримов кусал губы, что не он воплотил на экране пьесу Вампилова. Что ему стоило заглянуть под эту елку и найти там этот крепкий белый гриб? Толика пришлось взять с собой, но он высидел все два с лишним часа и потом еще рассуждал:

— Зря тот паренек за той девушкой ходил, она злая. А Сарафанов хороший, этот Володя, хоть и неродной ему оказался, а он его в родные себе взял. И у них любовь.

— У кого?

— У кого-кого? У Володи и дочери Сарафанова. У которой жених оказался ни то ни сё.

Ну как такого мудрого Толика не расцеловать с двух сторон! Приемные родители души в нем не чаяли, и чаще всего повторялось в те времена: «Правильно мы сделали».

Летом и в начале осени «Муравейник» монтировался и озвучивался, одевался в титры, переболел внезапным желанием режиссера смешать новеллы, чтобы действие всех четырех развивалось параллельно, но выздоровел и вернул себе прежнюю форму «Лето» — «Осень» — «Зима» — «Весна».

Кстати, о весне: Весна Вулович, по сообщениям, полностью излечилась от всего, чем наградило ее падение с рекордной высоты, и даже обзавелась женихом, на что Марта откликнулась весело:

— Ну, слава богу, а то я все еще боялась, что ты решишь на ней жениться.

— Глупая, что ли?

— Ну ведь ты же прям-таки отслеживаешь ее жизнь.

— Просто она символ того, что чудеса случаются.

Наконец «Муравейник» утвердили, дали ему первую категорию и в декабре состоялась премьера. К тому времени весь мир успел сойти с ума от американского шедевра «Пролетая над гнездом кукушки», снятого тем самым Милошем Форманом, которого Эол Незримов несколько лет назад считал никчемным шутом, удачно устроившимся в Голливуде и получившим Гран-при в Каннах за весьма средненький фильмец «Taking off», который почему-то переводили как «Отрыв», а любимая сотрудница МИДа, знающая несколько языков, возмущалась: тут смысл-то не просто в отрыве, а в избавлении от земных забот, и следует переводить как «Отрываясь от земли» или даже «Взлетая».

— Ну вот, было «Взлетая», а теперь «Пролетая», — усмехался потомок богов.

«Гнездо» прокуковало на фестивале в Чикаго и за год покорило весь мир, в него насыпали сразу пять золотых яиц от Оскара: лучший фильм, режиссура, сценарий, женская и мужская роли. До него такой урожай лишь однажды собрал не самый лучший фильм Фрэнка Капры в 1934 году. Сняв за четыре лимона долларов, в прокате Форман собрал целый лимонный урожай — более ста. Незримов испытал нехороший шок, как летчик-ас на новейшем истребителе, сбитый какой-то смехотворной фанерой, самолетиком Фармана. Премьера «Муравейника» прошла на ура, лишь морщились по поводу пяти могил на даче у Быстряковых, мол, перебор, чересчур могильно, но в целом кивали головами: сильный фильм, сильный, несомненно, новая ступень Незримова, блистательный актерский состав, и все безукоризненны, отлаженный сценарий, психологизм, накал, проникает в самое сердце... И тут же разговоры перетекали в Форманову психушку, где Джек Николсон борется с мировым злом, произволом властей, ретроградством, ханжеством и прочая, прочая, прочая. Незримова это уже вызверивало. Посмотрев «Гнездо», он негодовал, чувствуя мощь фильма. Посмотрев еще раз, признал, что это и впрямь одна из сильнейших картин. И как-то все сразу позабыли, что Форман бежал из Чехословакии, несогласный с вводом войск Варшавского договора, никто не вспомнил об этом, фильм перевели на русский и запустили у нас в прокат.

— Почему-то все в восторге от главного героя и не обращают внимания, что он простой уголовник, пытающийся избежать смертной казни и симулирующий психа, — ворчал Эол Федорович.

— Ёлкин, не нуди! — отмахивались от него ближайшие друзья. — У тебя, конечно, все на своих местах, «вор должен сидеть в тюрьме», чокнутый — в дурдоме, эт сетера...

— Да, я против нарушения законов миропорядка, — гнул он свою линию. — Давайте снимем кино про то, какой хороший был Джек-потрошитель.

У него не укладывалось в голове, что само понятие героизма на глазах у всего человечества стало выворачиваться наизнанку. Герой Николсона вызывал горячую симпатию зрителей лишь потому, что персонал лечебницы был показан нарочито омерзительным: жестокие садисты, чуть ли не гестаповцы и эсэсовцы. А если бы там работали нормальные врачи, профессионалы, действительно заботящиеся о выздоровлении пациентов? Как тогда выглядел бы героический преступник? Посмотрев в третий раз, Незримов возмутился: подкладка фильма Формана открылась ему не просто как восстание против репрессивных методов управления миром, а как призыв к уничтожению самого мироустройства, худо-бедно справляющегося с преступностью, разнузданностью, развратом, со всеми болезненными отклонениями.

— Ты знаешь, — сказал он жене, — если есть Бог, то Он правильный, но далеко не всемогущий. Во многом слабый. Ему с огромным трудом удается сдерживать постоянное наступление дьявола. И быть может, в будущем сатана победит.

— Ёлочкин, — ответила Марта, — ты знаешь, уж лучше тебе оставаться атеистом.

— Это почему еще?

— Слова твои уж больно неутешительные.

Но мысль о слабом Боге затвердилась в его голове. Именно в таком виде он впервые засомневался, действительно ли их нет — Бога и Его антипода. Признал как условное данное, что есть две силы и первая пока еще усмиряет вторую, но вторая почему-то становится все сильнее и вот-вот прорвет оборону.

К чему призывает «Кукушкино гнездо»? Вставай, проклятьем заклейменный, и круши все подряд! Как уже было не раз в истории. И это пусть гениально снятое, но вредное кино провозглашают чуть ли не высшим достижением искусства, созданного Люмьерами. «Люмьер» по-французски «свет». А фильмы Незримова, несущие людям свет, добро, пользу, познание важнейших человеческих истин, никогда не получат ни оскаров, ни золотых пальмовых ветвей, ни венецианских львов. И хотя Нея Зоркая написала о «Муравейнике» огромную хвалебную статью, другая киноведша напечатала в «Советском экране», мягко говоря, сдержанно, а на каком-то банкете сказала:

— Фу, он против абортов кино снял. Еще бы снял о вреде сифилиса.

И, как ни странно, с нелегкой руки этой Элеоноры Люблянской в околокиношной среде черной летучей мышью полетело крылатое выражение: «Незримов, который о вреде сифилиса кино снимает». Грубо, отвратительно.

Но «Кукушкино гнездо» еще цветочки. Все в той же околокиношке заговорили о другом, куда более могучем фильме, снятом Пьером Паоло Пазолини, после чего его, собственно, и кокнули. Скандальность Пазолини всех восхищала, нараспашку коммунист и столь же нескрываемый гомосексуалист, он снимал про Иисуса Христа как революционера-коммуниста, его «Кентерберийские рассказы» и «Декамерон» шокировали бесстыдством. Незримов смотрел его так называемые шедевры и никогда не стеснялся выражать вслух отвращение, в ответ видя презрительные усмешки. А с недавних пор возмущаться Пазолини стало и вовсе кощунственным, ведь его зверски убили молодые итальянские неофашисты и вокруг головы неуёмного скандалиста образовался красно-голубого цвета нимб мученика. Черт знает что! После «Гнезда кукушки» молва понеслась про пазолиниевское «Сало». Счастливчики, которым удалось где-то как-то тайно увидеть мутную копию на ставших появляться в обиходе видюшниках, облизывались и закатывали глазки: такого еще не бывало, гениальнейшая дерзость, снобы просто вымрут, как мамонты! Сказать про кого-то: он видел «Сало» — считалось равнозначно тому, как про Данте говорили: он видел ад.

В конце февраля 1977 года пришла весть о том, что «Сало», доселе запрещенное к показу, в самой Италии вдруг признано произведением искусства и дозволено. Раз так, то к закрытому показу в Малом зале Дома кино разрешили и у нас. Даже сочинился анекдот, что Ермаш, давая разрешение, пошутил: хоть и гомик, но комик, имея в виду: гомосексуалист, но коммунист. И хотя коммунистом покойник являлся своеобразным, о его приверженности идеям, главенствующим в СССР, вспомнили.

На закрытом показе при зале, забитом до отказа, режиссер Эол Незримов встал на сороковой минуте и громко спросил:

— Мы что, и дальше будем смотреть эту мерзятину?

Его тошнило в точности как когда он готовился снимать фильм про Фулька и они с женой первыми демонстративно вышли вон. Оглянувшись, увидели, что их примеру последовали. Но не валом повалили, ручеек возмущенных оказался чахлым: Лановой с Купченко, Меньшов с Алентовой и еще человек десять. Домой Незримовы не поехали сразу, а разместились вместе с Лановыми и Меньшовыми в буфете, ожидая окончания показа и мнения тех, кто остался в зале.

— Ужас! — гремел Меньшов. — Вы нас с Верой на полсекунды опередили. Я собирался примерно то же произнести и удалиться. — Он в это время горел идеей нового фильма по сценарию какой-то Вали Черных «Дважды солгавшая» и быстро перескочил на своего конька: — Про нашу советскую Золушку, учится, работает, воспитывает дочку, отец которой, пижон с телевидения, ее бросил... А во второй серии Золушка станет прекрасной принцессой, пижон к ней, она его: пошел вон! Ириша, — повернулся он к Купченко, — предлагаю не руку и сердце, а нечто большее: главную роль!

— А Вера почему не годится? — спросила Ирина.

— Нет, — поморщилась Алентова. — Сценарий никакой. Я не знаю, что Володя там увидел. Полный провал обеспечен.

Тут из Малого зала выплеснулась новая негодующая волна.

— Чего там, Гоша? — поинтересовался Лановой у пробегающего мимо Жжёнова, белого от злости, зубы скрипят.

— В жопу трахают! — выстрелил Жжёнов и убежал.

— Фу-у-у! — одновременно с отвращением выдохнули три супружеские пары. — Дожили!

— И эту пакость нам будут преподносить как Эверест в киноискусстве! — воскликнул Незримов.

— А кстати, ваш «Муравейник» куда-нибудь попадает? — спросил Меньшов.

— Не-а! — с болью ответил Незримов. — В Канны поедет Губенко с «Подранками».

— Почему не ты?

— Ермаш говорит, французам меня кто-то оговорил. Мол, я против авангарда в живописи, чуть ли не за рулем бульдозера сидел. И что чуть ли не сам в танке въезжал в Прагу. Дураки какие-то. А на Московский двигают Гошу Данелию с «Мимино». Меня удостоили членства в жюри.

— Зато нам письма потекли, это лучше всяких призов! — озарила грусть мужа Марта Валерьевна.

— Письма?

Незримов приосанился и с достоинством произнес:

— Люди смотрят наш «Муравейник» и берут детей из детдомов. Буквально наметилась эпидемия усыновлений.

— Серьезно? — с восхищением переспросила Алентова.

— Ну что, мы врать, что ль, станем? — возмутилась Арфа. — Уже больше ста писем пришло таких.

— Да даже если десять! — ликовал Лановой. — Ребята! Немедленно за это выпить! А почему я только что об этом узнаю?

— Ага, поймай тебя, в двадцати фильмах одновременно снимаешься.

— Да это же... Лучше всяких наград. Что там «Кукушкино гнездо»! — восторгалась Купченко. — Посмотрят и на психушки нападать начнут. А здесь... Реальная польза людям, детям!

— А еще Тютчев: «Нам не дано предугадать...» — разделяла восторги Алентова. — Вот же, зримо видно, как наше слово отзывается!

— Чудак ты человек, Ёл, — поднимал свой бокал Меньшов. — Дуешься, что не носятся с тобой как с писаной торбой, не провозглашают великим. Тебя боги отмечают, а не люди. Скольких детей осчастливишь! Сто писем... Будут смотреть, и детдома опустеют!

Они сидели и поднимали тосты за Незримова, будто он только что получил Оскара. Из зала выскочил Говорухин, но оглянулся и крикнул в зал:

— Для таких дураков, как ты! — И ушагал прочь, все лицо в пятнах гнева.

Еще через пару минут вышли с гадливыми выражениями лиц бледные Ростоцкий с Ниной. Подошли к ним.

— Что там, Стасик?

— Говно едят!

— В каком смысле?

— В прямом! Уселись чинно за большим столом, им в тарелки накладывают колбасками, и они жрут.

— Если можно, без подробностей! — скривилась Купченко.

— Что, действительно?! — вытаращила глаза Алентова.

— Ну не вру же я! Нина, подтверди, — кипел автор «А зори здесь тихие».

— Точно. Я после этого купаты есть не смогу, — негодовала жена Ростоцкого. — Поехали домой, Стас, а то меня прямо здесь вырвет.

После сцен говноедения народ из Малого зала повалил Ниагарой, все-таки люди еще были здравые, не могли заставить себя до конца смотреть. Из тех, кто досидел, оказался Тарковский, вышел взъерошенный, со смехом подсел за их столик. «Неужели расхвалит?» — в тревоге подумал Незримов и спросил:

— Досмотрел?

— Досмотрел.

— В жопу трахали?

— Трахали.

— Говно ели?

— Ели, черти.

— И ты досмотрел? Понравилось, что ли?

— Ну, негр! — обиделся Тарковский. — За кого ты меня принимаешь? Кое-кому понравилось, но единицам. Это вообще не искусство. Антиискусство. Сценически иногда красиво. Но в целом, ничего не скажешь, говно оно и есть говно! Я — коньячку.

— Может, жареную колбаску? — остроумно предложил Лановой.

— О нет, увольте! — ответил Андрей и подавил в себе рвотный спазм.

— Как сказал не помню кто, у нас, конечно, свобода творчества, но не в такой же степени, — съязвил Незримов. — На чьем-то просмотре. Не помнишь, Андрюша?

— Ну ты уксус! — возмутился Тарковский. — Все-таки мое «Зеркало» вам не «Сало»! Смешно сказал Жжёнов, уходя: «Чтоб не смотреть это сало, я покидаю зало!»

— Ну а как твоя «Машина желаний»?

— Начал! Ребята, поздравьте, первую павильонную сцену две недели назад сняли. Дом Сталкера.

Через пару лет Эол Федорович взял у Высоцкого кассету, набрался терпения и на своем собственном новом видюшнике посмотрел до конца этот пазолиниевский манифест антиискусства. Фильм стал для него знаменем той говняной силы, которую с трудом продолжает сдерживать слабеющий год от года Создатель. И как бы ему ни твердили, что персонажи этой гнуснейшей киноленты — носители зла, издевающиеся над невинным человечеством в лице девяти юношей и девяти девушек, что итальянский режиссер, подобно Данте, проходит по кругам ада, Незримов утвердился в мысли, что сам Пазолини являл собой носителя зла, адепта сатаны, и если кто-то говорил, что ему нравится «Сало», сей ценитель говноискусства навсегда переставал для потомка богов что-либо значить.

Страшно даже представить, как эту гадость посмотрел бы Толик, которого во вторую их общую зиму определили в настоящее фигурное катание, сама Тарасова, тренировавшая тогда Роднину и Зайцева, отметила юное дарование: далеко покатится! Они всей семьей теперь ходили кататься на настоящем катке, и лишь Эол Федорович сохранял верность прудному катанию, да и то изредка, чтобы не обижать пруд, не виноватый, что он не профессионал, а всего лишь любитель.

Толика по весне крестили в переделкинской церкви, Эол не возражал, Ньегес стал крестным. Вот только когда поп спросил имена родителей, произошел скандал.

— Марта — значит Марфа, а в крещении как?

— Тамара.

— Чудно у вас всё. Ладно, Тамара. А Эол это как?

— Так и будет — Эол.

— Нет такого имени в святцах. Вас как крестили?

— Я вообще не крещеный.

— Значит, надо сначала вас крестить.

— Я, знаете ли, не хочу.

— А сына крестить хотите?

— Не возражаю, во всяком случае.

— Плохо, что сын крещеный, а отец — атеист.

— Вообще-то он у нас приемный, — взбеленился носитель неправославного имени. — А если плохо, так я вообще могу на улице пока погулять.

И при самом таинстве Незримов не присутствовал.

— Ох и жук же ты, Эол Федорович, — ворчала потом Марта Валерьевна. — Жук в муравейнике.

На крестины Эол Федорович подарил мальчику купленные через третьи руки лучшие немецкие коньки, и Толик смешно восторгался:

— И коньки, и крестили — два в одном!


Глава одиннадцатая

Лицо человеческое


Счастливое время летит быстро. И вот уж забыта радость премьеры «Муравейника», слегка омраченная «Гнездом кукушки», и вовсю они с Ньегесом пашут над новым сценарием. Идею которого, кстати, подсказал не кто-нибудь, а сам небожитель Гайдай. На премьере «Муравейника»:

— Я давно хотел познакомиться с вами, Эол Федорович. Поздравляю, блистательная картина! Я три раза всплакнул.

— А сколько раз рассмеялись?

— Не понял... Ни разу вообще-то.

— Это я к тому, Леонид Иович, что всегда вам завидовал и завидую.

— Вы — мне?!

— Да. Я — вам. Мне бы снять «Бриллиантовую руку» или «Ивана Васильевича», и я бы считал, что прожил не зря.

— Вот так так! С чего бы это?

— Бог не дал снимать комедии, а я всю жизнь мечтаю. И все никак не сподоблюсь.

— Бросьте вы! — вдруг осердился Гайдай. — Смеетесь надо мной? Это я всю жизнь мечтаю выпутаться из этой смехотворщины. Вот смотрю ваш «Муравейник» и губы кусаю, что не я снял этот фильм.

Не верилось ушам. Незримов хлопал глазами, глядя на царя и бога советской кинокомедии:

— Не может быть! А я кусаю губы, когда смотрю ваши шедевры. Почему не я? Почему я не в состоянии оторваться от земли и взлететь над всей этой тяжеловесной драмотягой! Полететь как Гайдай, как Данелия.

— Бросьте, бросьте, не хочу даже и слушать! — по-настоящему злился Леонид Иович, становясь похожим на загнанную в угол крысу. — Дурость какая-то! Драма и трагедия — искусство высокое, это каждый школьник вам скажет. А комедия — низменный жанр. Мой первый фильм «Долгий путь». Его никто не знает. Он был не комедийный, но Ромм почему-то увидел во мне смехоплета. И, так сказать, направил, будь он неладен. Когда я смотрю произведения высокого кино, я чувствую себя Тони Престо в его первой оболочке, мечтаю обрести вторую, но этим мечтам не суждено сбыться. Я хочу обрести свое настоящее лицо, а вынужден всю жизнь носить личину. Но что делать, глупо роптать, когда тебе дали талант, ты его использовал и у всех в почете. Даже у таких, как вы. Неужели вам все мои фильмы нравятся?

— Все, — кивнул Незримов, но правдолюбец в нем все же взыграл. — Почти.

— Ага! Даже знаю, какие не нравятся. «Жених с того света», дурацкое кино. «Трижды воскресший», тоже дрянь. Правильно?

— И еще последний. Который «Не может быть!».

— Точно. Свистопляска. Сам вижу. Сейчас по вашим стопам за Гоголя взялся. «Ревизора». Но что-то, похоже, тоже не ахти получается. Даже Папанов хреново играет.

Когда Незримов пересказал этот разговор жене, та возликовала:

— Вот видишь! Я всегда тебе говорила, что твое призвание высокое. И нечего метаться, как кошка на раскаленной крыше.

— Ты умница у меня. А кто такой Тони Престо?

— Что-то знакомое... Вертится на уме... Нет, не могу вспомнить.

Он стал у всех спрашивать. Актер? Режиссер? Писатель? Все пожимали плечами, и только Сашка конечно же оказался самым вумным:

— Темный ты человек, Ёлкин. Это же герой романа твоего любимого Беляева.

— Да ты чё?

— Через плечо! «Человек, потерявший лицо».

И название родилось сразу, как только потомок богов прочитал роман. Никакой не нашедший и не потерявший, а просто — «Человеческое лицо». Или нет, даже так лучше: «Лицо человеческое». Тони Престо, уродливый карлик, актер определенного жанра глупых кинокомедий, влюбился в кинодиву Гедду Люкс, сделал ей предложение, но она оскорбительно отвергла его. И вдруг Престо узнаёт о русском хирурге-кудеснике Сорокине, который с помощью новейших достижений эндокринологии способен возвращать людям тот внешний вид, который был изначально заложен в них природой, но по каким-то причинам искривился. Престо проходит курс лечения и превращается в высокого красавца. Теперь он намерен стать режиссером и снимать драматические фильмы. Вот что имел в виду Леонид Иович. На нового Престо ополчается весь мир киноиндустрии. Всех устраивал урод, и никому не нужен амбициозный красавчик, коих пруд пруди.

Удручало одно: не хотелось снимать про некий условный Запад, как в «Человеке-амфибии» Чеботарева и Казанского, фильме, который Толик смотрел раз двадцать, грустя о том, что его снял не папа Федорыч, на второй год ставший и вовсе Папфёдчем, в то время как мама Марта уважительно оставалась мамой Мартой.

— И что, действие тоже будет в тридцатые годы, при черно-белом кино? — хмурился Ньегес.

Он вообще теперь много хмурился. Больше года прошло, как умер Франко, а Саше не давали разрешения даже на то, чтобы хотя бы на недельку смотаться в Испанию. По этому поводу даже призрак из глубин бурения вновь дал о себе знать.

— Да пустите Сашку в его Испанию! — возмущенно потребовал Незримов, сидя в роскошном номере «Националя», прослушиваемом всеми ветрами слухачей, которых все еще в народе считали всемогущими.

— Да, собственно, если вы за него ручаетесь... — ласково улыбнулся Адамантов. — Времена меняются. Мы становимся более открыты всему миру. Через три года ждем Олимпиаду. Как говорится, «все флаги в гости будут к нам».

— Ну так и вот же! Пусть съездит. Пусть даже пару месяцев там проведет. Уверяю вас, Саша Ньегес до мозга костей русский советский человек. Не нужен ему никакой капитализм.

— Это так, — сделал серьезное лицо Адамантов, — но основательно подтвердились сведения о том, что Александр Георгиевич Ньегес является не просто беженцем из франкистской Испании, но и потомственным испанским дворянином.

— Идальго?!

— Идальго, идальго. Так вот, Ёлфёч, не захочет ли сей Александр Георгиевич сделаться доном Алехандро?

— Прямо уж там, в Испаниях, все только и ждут, чтобы вернуть ему наследственную собственность! Не смешите меня, Родионлегч. Не там ищете крамолу. Уж в Саше ее нет ни на грош.

— Ну хорошо, мы об этом подумаем. Так что же, Ёлфёч, говорят, не понравился вам последний фильм Пазолини? — вдруг рассмеялся гэбист.

— А вам понравился? — с вызовом спросил режиссер.

— Жуть! Никогда бы не подумал, что кинорежиссер способен опуститься в такое дерьмо.

— Хуже то, что эту сатанинскую выходку начинают внедрять в сознание доверчивых дураков как шедевр.

Дальше пошли благие беседы о киноискусстве, никоим образом не касающиеся госбезопасности, Адамантов припомнил еще один скандальный фильм того времени — «Империю чувств» Нагисы Осимы, там черт знает что показывают, бесстыдное скотство, но Пазолини конечно же в мерзости превзошел японца, у которого хоть какая-то есть эстетика. Смешно, что сотрудник органов «Империю чувств» смотрел, а до кинорежиссера она еще не дошла. А под занавес разговора Адамантов вдруг сказал:

— Знаете что, Ёлфёч, мы отпустим вашего идальго в Испанию. На целый месяц. Но при одном условии. С ним поедете вы. Вдвоем. Без жен.

— Понимаю, — засмеялся Незримов. — Они останутся в ваших кровавых застенках в качестве заложниц.

— В качестве. Но не в застенках, разумеется.

— У меня тоже небольшое условие. Пусть ваше разрешение действует не раньше мая. Я хочу, чтобы мы с ним сценарий закончили, а уж потом с чистой совестью на свободу.

— Хороший роман вы решили экранизировать. В детстве мне он очень нравился. Только я не понимал, как эта Эллен бросила Антонио, дура какая-то. Вы ведь второй вариант романа будете экранизировать? «Человек, нашедший свое лицо»?

— Мы используем оба варианта.

— Ну что ж, в мае так в мае.

То, что ее не пустили тогда в Испанию, Марта Незримова восприняла как личное оскорбление. Именно с этого в их семье начался разлад, поначалу скрытый, она не сказала мужу, что, по ее твердому убеждению, он не должен был соглашаться лететь в Мадрид без нее. Средневековье какое-то! Рыцарь один отправляется странствовать, а жена остается в замке. Еще бы пояс верности на нее напялили. Кстати, как, интересно, они выглядели? Лишь много лет спустя она увидит таковой в музее Куриозита в Сан-Марино — противную железяку с прорезями для пописать и покакать, но там же узнает, что это подделка, специально для музея всяких причуд, а на самом деле пояса верности — глупая выдумка средневековых писателей, носить такие значило через пару недель окочуриться от заражения крови.

В том мае 1977 года она не смогла оторваться от земли и полететь следом за Дон Кихотом и Санчо Пансой из Шереметьева в мадридский аэропорт Барахас. То ли дело сейчас! Легко! И она, взлетев, устремилась туда, хохоча:

— А теперь ты, Ветерок, посиди на дачке!

Сначала высоко над Россией, потом, словно по второй ноге циркуля, вниз, к Иберийскому полуострову.

— ЎHola a ti, Espaсa! ЎViva el pais de los toros y el flamenco! — именно так, с восклицательными знаками после предложений и перевернутыми восклицалками перед. — Ладно, Ёлкин-Палкин, не переживай, я не надолго. — И, слегка покружив над страной Сервантеса и Лопе де Веги, тем же циркулем вернулась к своему ненаглядному Дон Кихоту, всю жизнь сражавшемуся с ветряными мельницами, которых превращали в чудовищных великанов, а над ним смеялись, когда он выходил этих фальшивых великанов дубасить.

А она-то целый год натаскивала его Санчо Пансу в испанском, а заодно и Ёлкина привлекла к этому занятию, и он охотно согласился, не желая, чтобы жена и лучший друг надолго уединялись, ни к чему это. Помнится, Сашуля после него некоторое время с его первой женой кувыркался. Мало ли... Конечно, глупо ревновать, но и не ревновать тоже глупо.

— Санчо! — позвонил Незримов Ньегесу, вернувшись из «Националя». — Где там твой осёл и доспехи? Мой Росинант уже ржет и бьет копытом. Я только что беседовал с одним ответственным компаньеро. В мае мы с тобой вдвоем отправляемся в Испанию! Да точно, точно! Увы, без. Наши сеньоры будут прикованы цепями в качестве заложниц, чтобы мы не остались там. Ладно, не телефонный разговор.

Да уж, были времена разговоров телефонных и не телефонных. Конквистадор мгновенно примчался с Надей и Гошей, из его огромной сумки как на парад вышли бутылки красного ламанчского, которое, будто по заказу, выкинули в Елисеевском, сыры, колбасы, ветчина, буженина, и началась непредвиденная пирушка. Ньегес ликовал:

— В мае! Это же прекрасно! В мае в Мадриде как раз фиеста Сан Исидро!

Шестилетний Толик с девятилетним Гошей отправились кататься на коньках, и Толик показывал свои первые профессиональные достижения. Потом смотрели новых «Двух капитанов», телевизионную шестисерийку, и Незримов восторгался Женей Кареловым, с которым во ВГИКе вместе учились, только он на курс моложе, то ли у Пырьева, то ли у Александрова, какой молодец: в «Нахаленке» у него мальчишечка великолепно сыграл, «Третий тайм» — замечательный фильм про «матч смерти» в оккупированном немцами Киеве, «Дети Дон Кихота» — тонкий и лиричный фильм, «Служили два товарища» вообще высший класс, потом — оп-па! — искрометная комедия «Семь стариков и одна девушка», а теперь новая версия «Двух капитанов», ничуть не хуже венгеровской, двадцатилетней давности.

— У вас, кстати, почерк во многом похожий, — ляпнул Санчо.

— В чем-то, но не во многом, — едва не обиделся Дон Кихот. — Скажешь тоже, во многом! Но он молодец, и драматическое кино умеет снимать, и комедию забацал.

— Задолбал ты всех со своими комедиями! Тебе что Гайдай сказал? Вот и чти завет мудрого старца.

Ко дню рождения Марты сценарист свою задачу выполнил. Вскоре худсовет сценарий одобрил с незначительными поправками, и началась новая работа, самый любимый период в создании фильма, когда все впереди, как в начале большого путешествия. Режиссерская раскладка сценария. Эскизы эпизодов. Подбор актеров. Прежде всего, Тони Престо в уродливом облике. Попробовали Ролана Быкова — не то. Зато сразу в десятку оказался Евгений Леонов, просто класс! В гриме урода он одновременно и жалок, и смешон, и страшноват, и злобен, и суетлив, и иногда очень мил, легко переходит из одного состояния в другое.

— Палыч, — спросил его Незримов, — а кем из актеров ты хотел бы быть после того, как твой Тони поменяет внешность?

— Янковским, — не моргнув глазом, сразу ответил Леонов.

Идея хорошая, но Леонову пятьдесят, а Янковскому тридцать два; вернув себе настоящий облик, Престо становится и на восемнадцать лет моложе. Ничего, гримеры попотеют. Леонов и Янковский уже не раз вместе снимались — и в «Гонщиках», и в «Премии», и в «Длинном, длинном деле». Но здесь им не суждено будет встретиться: исчезнет прежний Престо, а вместе с ним и Леонов. Только в озвучке сойдутся. Из множества интересных ходов Незримов придумал и такой: новый Тони некоторое время продолжает говорить голосом Леонова, потом постепенно переходит в голос Янковского. Эол Федорович буквально купался в подготовке к новому фильму.

В апреле ходили на премьеру «Восхождения» Ларисы Шепитько, эту картину чуть не запретили, Незримов участвовал в обсуждении и горячо отстаивал, хотя многие посчитали ее слишком мрачной и безысходной. Потом праздновали семь лет Толику, которого переполняло счастье, что летом он пойдет в школу, а пока что он с удовольствием ходил в детский сад поселка Минвнешторга, утопающий в зелени, такой советский-пресоветский, с милыми воспитками и толстой, доброй поварихой, готовившей так, как ни в одном ресторане. В первое время, оказавшись в семье, он тосковал по коллективу детей и с восторгом стал ходить в садик, едва освободилось место.

А когда наступил май и пришло время лететь в Мадрид, Незримов даже выругался:

— Мадрид твою мать! Целый месяц без дела!

— Стыдись, — проворчала Марта, — миллионы людей хотели бы на целый месяц в Испанию, а ты ругаешься. Нехорошо. Хочешь, я вместо тебя полечу?

— Щаз! И останешься там с этим Алехандро. Нет уж, я Дон Кихот, он Санчо Панса, куда он, туда и я.

— Раньше было куда ты, туда и я, — вздохнула бедная жена.

— Ну ласточка моя, я же не мог отказаться, тогда бы и Сашенцию не отпустили, а ему, едрит Мадрид, без Испании труба!

— Ладно, мы с Толиком и Надя с Гошей будем вас ждать с победой. Если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой.

В Мадриде поселились в дешевых комнатах, входишь в дом, берешь ключи у вахтера, поднимаешься на свой этаж, открываешь дверь и оказываешься не в квартире, а именно в комнате три на четыре, с душевой и туалетом и даже с кухонькой в уголке. Зато в двух шагах от Гран-Виа на востоке, площади Испании на севере.

И понеслась бурная испанская жизнь вдали от жен. На третий день началась фиеста Сан Исидро, всюду кипели карнавалы, парады в масках, всюду танцевали и много пили прямо на улицах, но удивительно: все пьяные вели себя весело, никто не ругался, не дрался, только время от времени кучковались вокруг какой-нибудь упавшей в обморок бабульки.

Наблюдая испанцев, Незримов с удивлением обнаружил, какие они болтливые. На улицах разговаривают, в метро или автобусе говорят все одновременно, двое разглагольствуют и не ждут окончания фразы собеседника. Женщин много красивых, ярких, а есть просто ведьмы, и голоса почти у всех скрипучие, не мелодичные. Он быстро затосковал по жене.

На четвертый день фиесты Санчо потащил Дон Кихота в Лас-Вентас. Входя в красивую арку в виде подковы, он возбужденно жужжал:

— Эта арена построена в двадцать девятом году в стиле неомудехар.

— Прямо вот так называется? А если не нео, то просто мудехар? — иронизировал Незримов.

— Это счастье, что мы достали билеты. Ты не представляешь, как нам повезло! Сегодня выступают Кордобес и Пакирри, самые лучшие тореадоры современности, — продолжал жужжать Ньегес. — Ничего, что мы купили соль, сегодня не такое уж и пекло, не зажаримся.

— Какую соль?

— Билеты на солнечной стороне. Сомбра стоит в два раза дороже. Так, выше, еще выше. О, мы почти на самой верхотуре.

— Эль верхотур-ра! Ну, неплохо, вся арена видна как на ладони. Песочек такой рыженький. От кровищи?

— Ну нет, наверное, хотя... Не важно. Само слово «арена» происходит от испанского «песок» — la arena.

— А «коррида»?

— «Беготня». От глагола correr — бежать. Но сами испанцы не говорят «коррида», просто «торос», то есть «быки».

— Мне нравится это испанское раскатистое «р-р-р». Мадр-рид. Тор-рос. Можешь продолжать, как космические корабли бороздят Большой театр.

— Еще Карл Великий обожал бои с быками. Это древнейшая традиция. Недалекие люди считают, что главное в корриде замучить и убить бедное животное.

— Вот я тоже из недалеких.

— Ты-то? Это и быку понятно. Ёлкин! Главное, исконное значение корриды именно в том, чтобы не убить быка.

— Не убить?!

— Именно, Ёлочкин. Не у-бить. Когда бык оказывается само великолепие, когда он до конца бьется за жизнь, матадор вправе потребовать от президента корриды пощады быку. Так называемое индульто. Таким образом, выявляется лучший бык, его с почестями уводят с арены, потом лечат ему раны и определяют в качестве племенного производителя. Он дает обильное потомство таких же сильных.

— Ого! А я и не знал! — искренне удивился Незримов. — Стало быть, тут даже чисто практический смысл.

— Пор супуэсто! Но индульто случается крайне редко, — продолжал жужжать Ньегес, и у него вдруг стал четко прослеживаться испанский акцент: «кр-р-райне р-редко». Незримов покосился на своего лучшего друга и вместо привычного Сашки увидел настоящего испанца, хоть и толстого, но с горящими углями глаз, порывистого, мятежного. Он как будто уже жил здесь давно, а теперь принимает Незримова у себя в гостях.

Тем временем арена Лас-Вентас заполнилась до отказа, жужжала, как будто наполненная тысячами Сашек, накалялась и вдруг взорвалась диким ором, все вскочили, вопя как дураки.

— Эль р-р-рей! — кричал и Ньегес. — Король Испании! Ёлкин! Мы с тобой счастливейшие люди! Сам Хуан Карлос! С наследником Филиппом!

Не орал только режиссер, он был горд собой, что прихватил свою любительскую цейсовскую камеру, и теперь снимал все это орущее безумство, а на противоположной трибуне, сомбра — высоченного, прямого и стройного, как Останкинская башня, тридцатишестилетнего короля и девятилетнего инфанта при нем. Хуан Карлос помахал своим подданным и чинно уселся. Справа от него Филиппок, слева — какой-то чиновник, и Саня сказал:

— Который рядом с королем — алькальд Мадрида, то есть мэр, Луис Мария Уэте. Он же будет и президентом корриды.

— Почему не сам король?

— Такова традиция. Президентом бывает или алькальд, или его заместитель, если коррида средней категории. А мы с тобой на самой высшей. Король! Ёлочкин! Сам кор-роль!

— Это он для тебя король, а для меня — монарх иностранного государства.

Тут вовсю заиграла самая что ни на есть разыспанская музыка, и на арену двинулся парад тореадоров, конных и пеших, наряженных в ослепительные костюмы, и сердце у потомка богов затрепетало, будто и он вдруг сделался испанцем. А Ньегес продолжал жужжать:

— Это эль пассейо, шествие участников корриды. Обычно выходят три матадора со своими квадрильями, но в особенные дни, как сегодня, может быть два наилучших. При них идут помощники, а на конях пикадоры.

— А чем отличается тореадор от матадора?

— Тореадоры — это все члены квадрильи, а матадор — главный из тореадоров, который и должен убить быка. Или добиться индульто.

— Вот я ни хрена всего этого не знал, а раньше и знать не хотел!

— Даже когда читал Хема?

— Даже. А музыка? Пасодобль?

— Хвалю! Известный всему миру пасодобль «Испанский цыган», который то же, что для нас «Прощание славянки».

Сашка сказал «для нас», и отлегло на душе. Все-таки он еще русский испанец! Парад закончился, арена опустела, и на нее выскочил бык. Он очень понравился Незримову — веселый такой, забодаю-забодаю-забодаю! Побегал по песочку, словно взывая: эй, выходи драться!

— Бедняга, думает, все так просто, — пожалев его, усмехнулся покровитель детдомовцев и блокадников.

Быка начали дразнить плащом, с одной стороны желтым, с другой — ярко-розовым.

— А почему тряпка не красная?

— Сам ты тряпка! Это капоте, плащ для дразнения быка. Красная, Ёлкин, будет мулета, это в третьей терции. А пока первая терция. Терция де варас, то есть копий.

Быка стали гонять по арене, дразня желто-розовым капоте, хотя быку казалось, что это он всех гоняет, но они, пройдохи, все время ускользали от его рогов, прятались в особых загончиках-кабинках, причем иногда казалось, что он вот-вот подцепит их за задницы. И Незримову даже стало хотеться, чтоб подцепил. Слегка, не по-взрослому и уж конечно не до смерти, но чтоб он тоже получил удовольствие, проткнул маленечко пару жоп. Вышел и матадор поучаствовать в забаве. Ему рукоплескали стоя, орали что-то.

— Это сам Эль Кордобес! — вопил идальго Ньегес. — Король матадоров.

Незримов снова внимательно пригляделся к лучшему другу и заподозрил, что Сашка давно уже тайно мотается в Испанию и это его двадцатая или тридцатая коррида. Вот об этом можно было бы стукануть Адамантову. Тот бы принял за чистую песету.

Эль Кордобес показался ему чванливым и мрачным, не умеющим улыбаться. Он поклонился Хуану Карлосу с таким видом, что тот должен ему кланяться, а не он. Взял капоте и стал дразнить быка ничем не интереснее, чем его квадрильеросы, и это разочаровало. Ну тут выехал всадник на коне, облаченном в какие-то сплетенные латы, похожие на корзину или на большой лапоть, в который усадили бедного коняжку. Вот тут я позабавлюсь! — словно бы воскликнул бык и со всего наскоку ударил лошадь в бок, всадник едва усидел в седле, а конь жалобно заиготал. Бык еще раз ударил.

— Пожалей четвероногого собрата-то! — воскликнул Эол Федорович, боясь, что конь пострадает.

Но тут пришлось пострадать быку, пикадор со всей дури ударил его копьем в загривок и надавил, немного покручивая пикой. Незримов удивился:

— Он так убьет его копьем-то!

— Не бэ, не убьет, — успокоил Санчо. — Пика оснащена упором, чтобы неглубоко пробить. Задача пикадора — пробить воронку, в которую потом матадор вонзит шпагу.

— Санек, а ты в который раз на корриде?

— Впервые, как и ты.

— А кажется, ходишь сюда каждую пятницу.

Быка уже отвлекли от всадника, доставившего ему больше неприятностей, чем радостей, и пикадор на своем коне, слава тебе Диос, удалился.

— Помнится, Хем писал, что быки часто вспарывают лошадям животы и на арену вываливаются кишки.

— Это когда конь не защищен доспехом из брезента и ваты. Такая коррида осталась лишь в нескольких городах Испании. Как раз в Памплоне, где Хем ее и описывал.

— Слушай, Конквистадор, да ты ходячая энциклопедия!

— Спасибо, что наконец заметил, товарищ режик. Все, началась вторая терция. Терция бандерилья.

К быку выскочили какие-то лихачи, они просто бежали прямо ему на рога и втыкали в загривок какие-то пушистые дротики, которые впивались в шкуру бедного рогатого весельчака и повисали, не выскакивая, и вид у быка стал невеселый, мол, я не думал, что вы такие. Он носился за обидчиками и снова не мог их хоть как-то сам обидеть.

— Это бандерильерос, они втыкают в холку быка бандерильи, чтобы болью разгневать его еще больше, — жужжал Ньегес.

— Но похоже, он не разгневан, а обижен. И готов к подписанию мадридского мирного договора, — вздохнул Незримов.

Арена ревела и радовалась поведению бандерильеросов, но вскоре внезапно умолкла, ибо начиналась терция смерти.

— Терцио де ля муэр-р-рте! — торжественно-гробовым голосом произнес Сашка-сценарист.

Вновь появился мрачный Эль Кордобес, теперь в руках у него пламенела красная тряпка, но Незримов на сей раз не стал ее так называть, а вежливо уточнил у Ньегеса. Мулета. И этой ярко-красной мулетой тореро стал взывать к быку, дразнить его, поначалу не очень выразительно, но постепенно вошел в раж и принялся танцевать, выдавая одно изящное движение за другим. Бык нехотя откликался на движения матадора, без горячего желания его забодать, нападал без творческого энтузиазма. Зато Эль Кордобес совершал какие-то замысловатые выкрутасы, и публика громким ревом вздыхала от восторга, а когда сеанс завершился, разразилась аплодисментами и овациями. Матадор прошелся по арене, приветствуя зрителей, и...

— Берет шпагу! — выдохнул в восторге Сашка.

С мулетой и шпагой в левой руке, с черной шапочкой в правой, Эль Кордобес встал перед трибуной короля и, протянув в сторону монарха десницу с шапочкой, стал что-то говорить.

— Произносит стихи в адрес президента корриды, — пояснил Ньегес.

— Королю или алькальду?

— Да хрен его знает, отсюда не слыхать. По идее алькальду. Но когда король — может быть, и королю.

Бык при этом проявил уважение, он стоял в сторонке и натужно дышал, как дамочки в немом кино, когда хотели показать страсть. Язык у него вывалился, и всем своим видом животное показывало: пропадите вы пропадом, игры у вас идиотские.

— А что, быку режиссер сказал, пока нумератор не хлопнет, следующий дубль не начнется? — Незримову показалось это странным, будто все шло по сценарию и бык ждал сигнала для продолжения съемки.

Вдруг матадор резко швырнул шляпу себе за спину, поклонился и пошел к шляпе. Перевернул ее ногой, вернул себе на голову и изготовился вновь мучить животное.

— Чего это он?

— Если шляпа падает вниз дном, это хорошо, если дном вверх — дурной знак. У него упала дном вверх.

Это Незримова обрадовало. Давай, рогатый, задай ему! Но бык явно не успел настроиться на свой Сталинград, вел себя отрешенно: делайте что хотите, сволочи. Мрачный убивец и так и сяк крутился перед ним, чуть ли не балерину изображал, но жертва вела себя жертвенно, все более и более по-христиански. Наконец Эль Кордобес встал перед быком на некоторое расстояние, замер и побежал прямо на рога. Тут бык спохватился, для чего он пришел сюда, и тоже сделал выпад. Матадор взвился над ним и ловко вонзил шпагу в загривок быка по самую рукоять. Бык ошалел, постоял две секунды и рухнул на бок, вытянул в агонии все четыре копыта и околел.

— В самое сердце! — воскликнул Ньегес, и Незримову померещилось, что с губ испанца капает кровь.

Трибуны ревели, матадор важным гусем ходил по арене, помахивая черной шапочкой, ему рукоплескали.

— Но ушей не присудили, — подытожил Саня. — Только овации. В качестве особой награды отрезают ухо быку и отдают матадору. Еще лучше, когда два уха, совсем хорошо, когда хвост. Ну а если быку дают помилование, там очень много очков засчитывается матадору. Они все записываются, и у кого накапливается больше, тот считается лучшим.

Тем временем подвели пару лошадей, прицепили к ним покойного быка и жалобно потащили волоком по арене, оставляя кровавый след, который мгновенно затерли уборщики. Не хотел бы я, чтобы и меня так же, подумал Незримов.

Оказалось, за одно представление бывает шесть боев, и это еще только первый. Иногда выступают шесть матадоров, но это новияда — коррида новичков. Признанные тореро выступают по трое. Особенно заслуженные — по двое. А иногда весь вечер на арене один самый-самый, но это крайне редко.

На второй бой выскочил матадор подвижный и улыбчивый, не такой мрачный и напыщенный, а с прискоком, Незримову с его четким режиссерским глазом на столь далеком расстоянии даже удалось увидеть гагаринские ямочки на щеках и светлые очи. Трибуны дружно заорали:

— Пакирри! Пакирри! Пакирри!

Ньегес вспомнил, что у него есть программка, и оповестил:

— Франсиско Ривера Перес, по прозвищу Пакирри. А у Эль Кордобеса настоящее имя Мануэль Бенитес Перес.

— Так они оба перцы! — усмехнулся потомок богов. — А что значит «Пакирри»?

— Не знаю, если честно. Пако — это уменьшительное от Франсиско. А Пакирри, наверное, еще более уменьшительное. Типа Саша и Сашенька.

— Где Франсиско, а где Пако? — усомнился Эол Федорович.

— Ну, у нас тоже, знаешь ли. Где Александр, а где Шурик?

— Нет, вот у меня имя четкое. — Пожалуй, впервые Незримов не сердился на мать, что придумала ему такое дурацкое имечко. — Эол оно и есть Эол.

— Красиво, красиво! — Кинодраматург снисходительно похлопал кинорежиссера по плечу.

Все понеслось по новой. Опять выскочил бык с бесшабашной мордой, опять его дразнили капотой, тыкали копьем, измывались с помощью бандерилий, и Незримов воскликнул:

— Бандеровцы!

У Пакирри шапочка упала как надо, а быка с первого раза он не сумел убить. Трижды втыкал шпагу. С третьего раза бык упал на колени и так застыл. Из пасти животного обильно хлынула кровь, но бык не падал. Он лег на брюхо и не склонял головы. Тогда Пакирри взял короткий кинжал, приблизился к быку, как врач к пациенту, и добил жертву двумя отрывистыми ударами в затылок. И почему-то ему хлопали не меньше, чем предыдущему живодеру.

— Его сейчас больше всех любят, — пояснил Ньегес, и Незримов заподозрил, что сценарист сказал это от фонаря. — Эль Кордобесу уже за сорок, а Пакирри еще и тридцати нет. Да не смотри ты так, вот, в программке написаны даты рождения.

Потом снова показывал свое балетное мастерство Эль Кордобес. Бык на сей раз оказался удивительного розоватого оттенка, с особенно длинными рогами и однажды едва не пропорол матадору брюхо, тот едва увернулся и выглядел испуганным: лицо побледнело, губы ненадолго почернели. В это мгновение Незримов вдруг понял, что обязательно снимет кино о том, как в конце тридцатых из Испании в СССР эвакуировали детей и один мальчик бредил корридой, после смерти Сталина в потоке возвращенцев отправился на родину, стал матадором, но всю жизнь тосковал по России. Такой же угрюмый, как этот Эль Кордобес. Или не угрюмый, а одинокий, печальный. И однажды...

На сей раз Эль Кордобес со второго удара свалил быка, залитого кровью, когда тот уже припал на колени и дышал в предсмертной горячке. И, убив его, матадор припал перед ним на колено в благодарность за хороший бой. Перерыв.

— Ну как тебе? — с надеждой на взаимопонимание спросил Ньегес.

— Здорово, — тихо ответил Незримов.

— Да ладно тебе! Вижу, что до лампочки.

— Да нет, брат, в этом что-то есть.

— И это ты, который учил меня никогда не произносить глупую фразу «в этом что-то есть»!

В перерыве народ отправился погулять около арены Лас-Вентас, по широкой площади, где сновали разносчики пирожков и тарталеток, предлагалось даже выпить стаканчик винца или виноградной водки агуардиенте, и советские кинематографисты не отказались ни от чего и не по одному разу, а режиссер с мировым именем прикупил себе программку, дабы любезно показать сценаристу, что посещение боя быков имеет для него мемориальную ценность. За это махнули еще по стаканчику и на свою соль вернулись малость под мухой. Как там это по-испански? Боррачо? Мы боррачосы! И в таком слегка теплом состоянии коррида пошла куда увлекательнее. Очень черный бычара вышел, чтобы всех разметать, включая короля, инфанта и алькальда. Он догнал одного из бандерильеросов и поднял его на рога, правда, не ранил, а только подбросил лбом под задницу в небо.

— Ага, бандеровец! — ликовал Незримов, по-прежнему сочувствуя больше быку, чем людишкам. — Знай наших четвероногих!

Казалось, и Пакирри выскочил, намахнув, шапка у него упала сначала вверх дном, а потом сама собой перекувырнулась и легла как надо.

— А быки, между прочим, из быкохозяйства Викториано дель Рио, — вычитал из программки Санчо и явно приврал: — Самого лучшего во всей Испании.

Пакирри работал мулетой как Касаткин кинокамерой — виртуозно и с душой. Казалось, он вот-вот вспрыгнет быку на лоб и спляшет жигу или что там у испанцев? Фламенко. Тут и Незримов увидел, что этого парня любят больше, чем мрачного старшего перца. И произошло немыслимое. Он, солидный и премудрый Дон Кихот, стал вести себя как его оруженосец Санчо Панса, то есть тоже вскакивать и орать:

— Пакирри! Глория а Пакирри! Вива Пакирри!

Неподалеку от них какой-то испанский идальго, доселе незримый, а после перерыва проклюнувшийся, то и дело вопил в поддержку парня на арене, словно строчил из пулемета. Его осаживали, он огрызался, и даже послышалось, будто он им брякнул:

— Пошли вы на...

И молодой перец на сей раз не оплошал, свалил черного бычару одним ударом шпаги. Казалось, Испания в этот момент свергла каудильо, а не дождалась его кончины. Все вскочили в едином рёве, а Пакирри сиял всем своим улыбчивым ликом, озаряя арену Лас-Вентас, будто он только что не убил быка, а произвел его на свет. Ньегес негодовал, почему матадору не присудили ни одного орехоса, то бишь уха (oreja). При том что он даже заслужил не уши, а хвост.

А вот для Эль Кордобеса был явно не его день. Что-то в нем сломалось после того, как предыдущий бык чуть не взял его на рога. В предпоследнем на сегодня бою на арену вышел бык, похожий на жука-оленя, каштанового цвета и с рогами огроменными. Незримову стало страшно, что этот способен прикончить сорокалетнего перца. И ведь ничего не сделаешь, вышел на арену, отступать некуда, позади Мадрид. Отплясав свое с капотой, Эль Кордобес ушел недовольный, а во второй терции жук-олень так ударил коня под пикадором, что свалил его, и пикадор оказался одной ногой под конем. Бычару отвлекли, а лошадь долго не могли поднять, и пикадора унесли с поврежденной ногой. Вместо него вышел другой, на другом коне и едва справился с жуком-оленем, после чего тот откровенно разочаровался в жизни и остаток терции провел в меланхолии. Бандерильи не растормошили его, а лишь усугубили хандру. Терция смерти не изменила картину, Эль Кордобес какое только не вытворял, честно стремясь оживить жука-оленя; стало казаться, что чрезмерно длинные рога тому только мешают. А когда, бросив шапку, которая легла как надо, перец устремился в последнюю схватку, случилось вообще нечто позорное: жук-олень задышал часто-часто и сам собой упал замертво. Вздох разочарования прокатился по трибунам, а ругательский идальго заорал:

— Кобарде! Кобарде! Кобарде!

Его стали усаживать, он отпихивался, назрела драка между ним и двумя соседями. Неужели подерутся? Но нет, усмирили.

— Интересно, кому он кричал: «Трус!» Быку или матадору? — озадачился Ньегес.

— Мне интересно другое: что случилось с быком?

— Понятия не имею, — покраснел Алехандро, будто быки поставлялись из его быкодельни. — Может, сердце не выдержало?

— Да уж, такого на племя явно не следовало бы...

Тем временем кончину быка освидетельствовали, похоронные лошади уволокли его прочь, а Эль Кордобес как оплеванный уходил с арены. Но люди пожалели его, волна рукоплесканий затопила Лас-Вентас, и он виновато воспрял, как двоечник, которому родители все-таки разрешили посмотреть по телику хоккей СССР–Швеция. Только король сухо аплодировал, хмуро беседуя с алькальдом, словно именно теперь выяснились некоторые ранее неизвестные сведения о гибели Великой армады.

Но зато каким же оказался триумф Пакирри в финальном поединке! Уму непостижимо! Бык ему достался на сей раз не такой страшенный, как жук-олень, со стандартными рогами, но могучий, иссиня-черный. Он и вышел как-то не с озорством, а с реально поставленной задачей не сдаваться. И вновь Незримову показалось, что действует какой-то заранее написанный сценарий. Для короля расстарались. Одно непонятно: как быкам внушили, что они должны играть так-то и так-то, в соответствии с системой Станиславского, но при этом импровизируя.

— Эх, еще бы намахнуть этой сальвадоральенде, — сказал Эол Федорович.

— Агуардиенте, — поправил Александр Георгиевич.

Черно-синий быкозавр старательно проявлял себя. Он с достоинством нападал на желто-розовую капоте, резво, но без суеты, с сознанием своей силы и воли. Танком вдавился в лошадь пикадора и двигал ее перед собой упорно и настойчиво. Как нечто необходимое получил себе в загривок точный удар пикой, нырнул под лошадь и приподнял ее на полметра вверх, после чего с ревом погнался за бандеровцами, и те во второй терции увешали его бандерильями, как Брежнева орденами. Шапка у Пакирри легла как надо, он подцепил ее носком туфли и по-цирковому, подбросив, подставил ловко башку, и шляпочка улеглась у него на голове аккуратно.

— Браво, Пакирри-Пакирри-Пакирри! — завопил благородный пьянчуга, а кто-то рядом басом ответил:

— Деспланте!

И Незримов почему-то догадался, что деспланте это что-то типа пижонства. И даже подумал про парня: фу!

Но дальше закрутилось такое, что ни в одном кино не снять как надо. Что только они оба не выделывали, Пакирри и бык, бык и Пакирри, они словно годами вытренировывали свои скачки, движения, замирания, пасы, приседания, хищные прыжки, они оба любовались друг другом, обожали друг друга, и тот и другой. В очередной раз увернувшись от опаснейшего рейда черно-синего, Пакирри становился к нему спиной, а лицом сияя зрителям, орущим от восторга. Какой кадр!

— Я хренею! — ревел Ньегес. — Какая легкость! А между прочим, костюм матадора весит чуть ли не двадцать килограммов. Он называется костюм огней. На нем золота и серебра... Ты смотри, что он вытворяет!

— Да они оба вытворяют! — тоже орал Незримов, понимая, что теперь он уже полюбил это зрелище. — Бог ты мой, да что же это! Пожалейте себя оба!

В какой-то миг они замерли друг против друга, как борцы, испробовавшие все подножки и подсечки и не могущие повалить один другого. Несколько секунд не двигался ни тот ни другой, и стервец Пакирри что сделал — медленно приблизился лицом к бычьему лбищу и поцеловал его!

И снова заорали:

— Браво, Пакирри! Триунфа, Пакирри!

А кто-то с негодованием:

— Деспланте! Деспланте!

Но все видели, как король ржет, как прыгает от восторга инфант и как смиряется с их реакцией президент сегодняшней корриды.

— Поцеловал — женись! — крикнул Незримов.

На него оглянулись со смехом, будто тоже поняли смысл его лозунга.

Бык, истекая кровью, на синем фоне его шкуры становящейся фиолетовой, замуж за матадора не собирался, а продолжал тавромахию, в отличие от предыдущих, не смирился со своей участью, вновь совершал рывки, пытаясь боднуть своего партнера по смертельному пасодоблю, а тот снова выплясывал перед мордой смерти, уходя и уходя у нее из-под носа. И вдруг замер, стоя рядом с быком, как с родным братом, протянул призывно руку в сторону короля. Хуан Карлос что-то сказал алькальду Луису Марии Уэте, тот стал качать головой, и Филиппок взмолился, сложив ладони, мэр продолжал качать головой, и тут все зрители заорали:

— Индульто! Индульто! Индульто!

Но один, тот, что против всех, пронзительно воскликнул:

— ЎOye, alcalde de Madrid! ЎNo le den indulto! ЎEres una falange!

Все воззрились на него и стали ругать. Незримов спросил Ньегеса, тот переговорил с соседями и пояснил:

— Этот бунтовщик, который против всех, крикнул алькальду, чтобы не давал индульто, и добавил: «Ведь ты же фалангист!»

Тут алькальд, строго глядя вокруг себя, поморщился, но тотчас улыбнулся и выбросил перед собой оранжевую тряпку.

— Индульто-о-о-о! — прокатилось девятым валом по Лас-Вентас.

— Индульто! — охрипшим голосом орал Сашка Ньегес, испанец из России. — Ёл твою мать! Мы победили! Индульто!

— Это пощада, что ли? — не верил своему счастью Незримов, еще полчаса назад и не задумывавшийся, какое это счастье, когда отважному и несгибаемому быкозавру дарят индульто.

Казалось, бык сейчас тоже начнет артистично кланяться публике, но он стоял с высунутым языком и дышал, капая кровью на оранжевый песок арены. Счастливый Пакирри снова надел на голову шапочку, взял мулету и почему-то снова стал торрировать, дразнить быка, заставлять его совершать броски.

— Что это? Отменили? — в ужасе воскликнул режиссер.

— Не понимаю! Отменили? — в не меньшем ужасе возопил сценарист. Он повернулся к соседям и трагически вопросил: — Канселасьон?

— Но, сеньор, но! Индульто! — радостно ответили ему со всех сторон.

И тут оказалось, что и впрямь не отменили, не канселасьон никакой, а настоящее индульто, потому что Пакирри довел бычару до дверей, там распахнулись воротца, из которых спасенного подразнили капотой, и он ринулся туда, в счастливую тьму своей дальнейшей племенной жизни. Зрители сорвались с мест, ринулись на арену, где быстро образовалась толпа, она подхватила Пакирри, вознесла его над собой и понесла по кругу почета, трижды обнесла по арене, всякий раз радостно крича что-то Хуану Карлосу, проходя мимо его сомбры, и он первым стал чинно уходить от места триумфа перца Пакирри с гагаринскими ямочками. И триумфатора тоже вынесли с арены.

— Айда и мы посмотрим, что там будет! — командовал охрипший Санчо.

Выплеснувшись вместе с толпой на площадь, режиссер и сценарист успели застать, как Пакирри несли вокруг Лас-Вентаса снаружи и на руках вносили в бирюзового цвета микроавтобус. Площадь ликовала, словно в космос запустили первого испанского космонавта Хорхе Гагарро. Но и уже стремительно растекалась по сторонам, чтобы в тесных от посетителей кабачках отметить столь важное для всей страны событие.

Наутро режиссер и сценарист не могли вспомнить, как оказались оба в каморке у Незримова, причем Дон Кихот на полу, а Санчо Панса в кровати. Кругом валялись допитые и стояли недопитые бутылки риохи, мгновенно бросившиеся помогать гостям из России чинить свое здоровье.

— Индульто, — первое, что смог произнести Незримов, а ничего другого и не требовалось. Индульто всему человечеству, пощада людям и быкам, монархистам и республиканцам, помилование красным и белым, королям и капусте.

Ужасно то, что свои похмельные рожи им в тот день предстояло нести на встречу с испанскими кинематографистами, причем не куда-нибудь, а в культурный центр мадридской мэрии, но оказалось, что и местные киношники вчера тоже изрядно квасили по самым разным причинам, включая и триумф Пакирри, у большинства морды такие же помятые. На встречу пришли ровесник Незримова и Ньегеса документалист Басилио Мартин Патино, чуть помоложе Педро Олеа, прославившийся фильмом против Франко со смешным названием «Пим, пам, пум, огонь!», особенно помятый актер Хосе Луис Лопес Васкес, молодой баск Виктор Эрисе, сильно помятый режиссер Мануэль Гутьеррес Арагон и очень сердитая режиссерка Пилар Миро, которая сняла пока только один фильм, но уже очень высоко о себе возомнила. Сашку все сразу записали в свои, любезно похлопывали по плечу, но как-то скоро и забыли о его существовании, потому что заговорили о вчерашнем индульто. Тема корриды оказалась опасной: одни яростно ее защищали — душа Испании в корриде, — а другие столь же яростно желали ее запрета, мол, победившая в стране демократия уничтожит сей варварский способ развлечений, душа Испании не в быкоубийстве, а в танце, в стихах, в книгах. Потом стали пить вино, явился самый знаменитый режиссер Испании Хуан Антонио Бардем, Незримов смотрел его «Смерть велосипедиста», которая и в советском прокате шла, и на закрытых показах видел «Механическое пианино», «Ничего не происходит» и совсем недавно «Конец недели», Бардем же смотрел только «Голод», но стал дико хвалить, особенно эротические сцены.

— У нас там разве были? — удивился Ньегес.

А вечером потащили русских гостей в таблао Вийя Роза — самое лучшее в Мадриде заведение, где исполняют фламенко. Незримову страшно понравилось слово «таблао», в котором так и стучали каблуки, кастаньеты и гитарные струны, трагически завывало пение: таб-ла-а-а-а-о-о-о-о! Пел молодой Камарон де ла Исла, которому все сулили славу великого кантаора Испании, он уже записал девять альбомов с непревзойденным гитаристом Пако де Лусией, но сейчас они поссорились, и новым токаором Камарона выступал совсем молодой Хосе Фернандес Торрес, по прозвищу Томатито — помидорчик. Словом, все по высшему разряду, и режиссер со сценаристом во все глаза и во все уши впивали в себя дуэнде — огонь и магию фламенко. О, как плясали байлаоры — танцоры и танцовщицы! Мужик лет сорока, с виду грузный, но такой подвижный, парень лет тридцати, тонкий и натянутый, как стальная струна, и три байлаорки, одна тощая, как зараза, вторая изящная, но не худая, третья лет пятидесяти, откровенно толстая, но что она вытворяла! Не кончались танцы и пение, не иссякало вино, к которому подавали всякие тапасы — бутербродики, пинчосы с креветками — маленькие шашлычки, — хамон такой, хамон сякой, кусочек дыни, завернутый в хамон, еще что-то... А проснулись они опять, как накануне, в одном жилище, только теперь в Сашкином, и режиссер на кровати, а сценарист на полу. Сегодня намечалась их поездка в Долину Павших, где, как оказалось, перезахоронены отец и мать Ньегеса.

— Я никуда не поеду, — сказал Санчо.

— Это еще как это?

— Я влюбился. Безумно, смертельно, безумно.

Однако они все-таки поехали туда, где покоился прах и Хорхе Ньегеса-и-Монтередондо, и Эсмеральды Ньегес-и-Риобланко. С похмелья хорошо плачется, и Сашка так ревел, что и потомок богов исторг из себя три ручья, обнимая родного друга с мыслью: нет, ты не останешься, собака, в своей Испании, ты нужен России, жене и сыну, мне, наконец! Излив целый Бискайский залив слез, Ньегес вдруг промычал:

— Я должен снова ее видеть. Она у меня в глазах огня. В огне глаз, короче.

— Да кто она-то?

— Лобас.

— Какая еще Лобас? Володька Лобас? Еврей-научпоповец? Так он в Америку сбежал лет пять назад.

— Сам ты научпоповец! Танцовщица. Наталия Лобас. Вчера.

— Их там три было. Толстая или тощая?

— Средняя которая. Жгучая. Не помнишь?

— Смутно, смутно...

— Слепец! Научпоповец!

Поначалу думалось: пройдет этот бред, но Ньегес не унимался, он ходил и ныл, что отныне не мыслит своего существования, если перед его глазами не будет жгучей Наталии Лобас.

Байе до лос Каидос, или Долина Павших, — огромный мемориал, созданный в сороковые годы каудильо Франко ради народного объединения, сюда свезены и погребены останки почти тридцати четырех тысяч погибших в гражданской войне с обеих сторон, многие из них убили один другого, фалангисты и республиканцы. Под гигантским крестом широкая эспланада, сквозь врата можно войти в подземную базилику, на фуникулере подняться к подножию креста и полюбоваться на статую взлетающего воскресшего Спасителя. Но Ньегес рассеянно бродил тут, весь в мыслях о танцовщице Лобас, и даже отказался от поездки в Эскориал, расположенный в нескольких километрах, о нем говорят: архитектурный кошмар! Поехал в Мадрид, а Незримов посетил резиденцию испанского короля в одиночестве. И так пошло дальше. Куда бы они ни приезжали с показом своих фильмов и выступлениями перед зрителями: в Толедо, в Сеговию, в Барселону, в Сарагосу, в Севилью, — Ньегес скорее спешил избавиться от каждого великолепного города, как от тесной, тяжкой и неудобной, хотя и пышной, одежды тореадора. Они и на корриду еще ходили, в Малаге и в Севилье, но оба раза оказалось хуже, чем та незабвенная мадридская, и Ньегес уже не так бешено воспринимал тавромахию, все заслоняла любовь, ему надобно было скорее мчаться в Мадрид, чтобы видеть жгучую красавицу Наталию Лобас.

— У тебя жена и сын! Забыл?

— У тебя тоже были жена и сын. Забыл?

— Но ты же сам говоришь, что у нее муж и ребенок.

— Отобью. Уведу. Я без ума от нее. Она жгучая.

Незримов подводил его к зеркалу:

— Посмотри на себя. Ты толстый, в свои сорок семь выглядишь на все шестьдесят. А она? Ей тридцатник, не больше.

— У тебя с Мартой тоже разница не малая.

— Но твоя Лобас испанка.

— И я испанец.

— Она гражданка Испании.

— И я стану.

Он ходил в таблао Вийя Роза на все представления, где участвовала Наталия Лобас, орал прямо в нее «браво!», приносил огромные букеты и уже нарвался на разговор, пока еще не с мужем — с товарищами по фламенко Камароном и Томатино, типа чё те надо, чувак, чё ты к ней лезешь? люблю ее так, что кипятком писаю, жить не могу, всех перережу, всем кровь пущу, ребята, вы же испанцы, вы знаете, что такое любовь! катись отсюда, чувачок, ты ненашенский, хоть и испашка, вали в свой Уньон Совьетика, не то рога поотшибаем! амигосы, вы не правы, не вставайте, чикосы, на моем пути, не то моргалы выколю, рога поотшибаю, лучше по-хорошему делайте вид, что ничего не происходит... По хлебалу он не получил, но встал перед ультиматумом в следующий раз иметь дело с мужем, Гонсалесом Паседо, известным сопладором, то есть стеклодувом. Сей ультиматум он повез с собой в Валенсию, в родовое имение Монтередондо. Туда, где Алехандро родился 13 апреля 1930 года.

Беднягу ждал удар. Оказалось, оно куплено каким-то американским магнатом и попасть в него не представляется никакой возможности, бедного Санчо со всех сторон окружили стены.

— Вот тебе и твоя родина, Сашочек, — злорадствовал Незримов.

— Глория а ля патрия! — вскинул кулак сценарист.

— Нет, дружище, судьба связала нас с тобой, как Санчо Пансу с Дон Кихотом. Я без тебя почти ноль. И ты без меня ноль.

— Что это я ноль, а ты почти ноль?!

— Оба мы нули друг без друга, два нуля, как ватерклозет.

В последний мадридский день перед вылетом в Москву они вместе отправились в таблао Вийя Роза, трезвые, с восторгом смотрели представление, и Наталия Лобас отплясывала как никогда, лицо ее выражало строжайшую строгость и сосредоточенность, на Сашку она не смотрела, а он с тоской пожирал ее глазами. Рядом на стуле, как верная собака, лежал букет кроваво-красных роз.

— Надеюсь, без эксцессов? — спросил режиссер.

— Сегодня все решится, — зловеще ответил сценарист.

— Она на тебя даже не смотрит.

— Это не имеет значения.

Но в конце представления желаемая Сашкой байлаора вдруг выстрелила в него в упор своим жгучим взором и совершенно неожиданно улыбнулась заманчивой улыбкой. Букет вскочил со стула и полетел к фламенщице, Ньегес едва успел за него зацепиться и встал на одно колено. Отрывки пылкой речи долетали до Незримова, и он различил слова «эрмоза», «те кьеро», «эспоса» — «прекраснейшая», «люблю тебя», «женой». Она взяла букет, улыбнулась и что-то ответила. Пылающий от счастья Сашка вернулся за их столик.

— Сосватал?!

— Попросила проводить ее до дома!

Незримов шел за ними в ста шагах, по узким улочкам ночного Мадрида, и они пару раз оглянулись на него, Ньегес что-то говорил, она смеялась — скорее всего, от его неправильного испанского, едва ли он способен был развеселить ее шуточками. Вскоре им навстречу вышел сердитый здоровяк, довольно резко схватил Наталию за руку и дернул к себе.

— Стеклодув, Мадрид твою... — Незримов прибавил шагу, шикарный букет полетел в сторону, Саня шагнул к стеклодуву и получил удар под дых, Незримов побежал на помощь, фламенщица затараторила, уводя мужа, Ньегес наскочил на него, пытался ударить, но снова огреб, тут уж потомок богов вихрем наскочил на ревнивца, схватил за грудки и ударил спиной о стену: — Баста! Носотрос де Русия. Маньяна а Моску. Баста!

Гонсалес Паседо разразился тирадой, из которой потомок богов распознал только слова «куло», «Русия» и «канальяс». Танцовщица взяла мужа под руку и пошла дальше с ним, а не с влюбленным джигитом из России. Санчо утирал кровь с нижней губы и сиял от счастья.

— Чему радуемся? — удивился режиссер.

— Как говорится, «дело прочно, когда под ним струится кровь», — ответил сценарист. — Ёлкин! Она мне разрешила!

— Что разрешила? Ты в своем уме? Мы маньяна в Москву.

— Писать ей на адрес таблао Вийя Роза.

— Санчо, ты придурок. И я тебя обожаю!

Как же она злилась на него, что он месяц проторчал в этой Сашкиной Испании! Лишь роскошное черно-красное платье, в котором можно было и фламенко танцевать, и просто пойти в гости на испанский Новый год или на день рождения Сервантеса, немного утешило ее. Но ненадолго.

— Твой Ньегес объявил жене, что больше не любит ее, а любит какую-то Наталью, танцорку из фламенко. Признавайся, гад, как вы там развлекались!

И он подробно описал ей Сашкину лав стори.

— А у меня, клянусь, ничего такого. Пил много, признаюсь, но все время страдал от нашей разлуки с тобой, слышал твой голос: «Армада двинулась и рассекает волны. Плывет, куда ж нам плыть?..»

— Не армада, а громада. А Санек твой ку-ку. Он что, намерен добиваться испанки? Но как?

— Мне, конечно, было легче, ты не была замужем.

Ньегес ходил мрачный, он написал уже пять писем и в ответ не получил ни одного, чудак человек, еще и месяца не прошло.

— Все эта гитаристическая шпана! — ругался он. — Они перехватывают, и ей не попадает.

Он по-прежнему жил дома, спал с Надей на разных кроватях, а Гоша пока ни о чем не знал. Надю утешало его уверение, что с фламенщицей еще ничего не было, только его страстная влюбленность, а она может и выкипеть до дна, если ничем не подпитывать.

На Московском фестивале Эола Федоровича удостоили членством в жюри — наряду со звездой «Иронии судьбы» Барбарой Брыльска, старым знакомым по Египту Салахом Абу Сейфом, японцем Тосиро Мифунэ, создателем эпопеи «Освобождение» Юрием Озеровым, Володей Наумовым и многими другими, во главе со Стасиком Ростоцким. И как раз приехал со своим «Концом недели» Бардем. И как раз с письмом. И как раз от Наталии Лобас. Хмурый Санчо солнцем воссиял на небосклоне своей любви, по-киношному трясущимися руками распечатал конверт, прочитал эпистолу и прижал к груди.

— Индийское кино! — не сдержался Незримов.

— Молчи, несчастный! У тебя это все уже позади, а у меня только начинается.

Танцорка написала, что ей очень приятно его внимание, что она не забыла его и даже пытается отыскать фильмы, снятые по его сценариям. Но Ньегес ликовал так, будто она сгорала от нетерпения устроить ему эротическую сцену. Кстати, за хвалу эротическим сценам в «Голоде» потомок богов красиво отомстил Бардему. Три главных приза фестиваля достались «Пятой печати» Золтана Фабри, «Миминошке» Гоши Данелии и как раз бардемовскому «Концу недели». Поздравляя Хуана Антонио, Незримов произнес заранее вызубренную фразу по-испански:

— Ме густарон эспесиальменте лас эсценас кон Сталин.

— Кон Сталин?! — удивился Бардем.

— Си, эротико, — засмеялся Незримов.

Испанец покраснел и тоже заржал.

Во время этого фестиваля пришло трагическое сообщение из Пицунды: в море утонул Женя Карелов.

— Случайно ты не снимал его в такой роли? — наступила на больную мозоль Марта Валерьевна. После возвращения мужа из Испании она стала часто подкалывать его по всяким поводам. Ее жгла обида: месяц провел без нее, хотя вполне мог отпустить Сашу одного. Даже Толика настрополила, и тот однажды заметил:

— Пока некоторые там по заграницам разъезжают, страна продолжает жить своей героической жизнью.

Сказано так смешно, что нет сил сердиться.

Этим летом из своего печального небытия выплыл бывший чешский националист, как ни в чем не бывало объявился на даче во Внукове, поселился, подружился с Толиком, объедал с кустов незрелую белую малину, недозрелый кислейший крыжовник и ни хрена не делал, пользуясь тем, что окончил МАИ и поступал в аспирантуру как получивший красный диплом.

— Платон Платонович, — ехидно сказала ему однажды Марта Валерьевна, — мы собираемся зимой у вас в квартире пожить вместе с вами. А то, знаете ли, дрова нынче дороги, а нам всю зиму приходится камин топить.

— Так и не топите, у вас же есть обычное отопление, — буркнул чех.

— И это вместо того, чтобы сказать: «Я буду только счастлив пожить с вами вместе всю зиму!» — покачала головой мачеха. Хотя какая она ему мачеха, если он от отца документально отрекся, этот Платон Платонович Новак.

Из-за него стали вспыхивать ссоры:

— Надоел мне твой Платоша хуже горькой редьки! Месяц живет барином у нас. Он, видите ли, с красным дипломом! Насрать мне на его красный диплом!

— Таким дивным голосом и такие грубые слова!

— Насрать! Помнится, его мамаша именно это сделала, когда мы у нее дачку оттяпали.

— Охота тебе вспоминать?

— Есть напоминалка, вот и вспоминаю. Если честно, видеть не могу рожу твоего отпрыска.

Спасением стал разговор, подслушанный Эолом Федоровичем. Платон спросил у Толика:

— Ну что, Толян, скоро в школочку? А ты как числишься? Анатолий Эолович Незримов?

— Нет, — ответил Толик. — Я по отцу записан: Анатолий Владиславович Богатырев.

— Это правильно, отец есть отец, надо хранить ему верность.

Незримов не выдержал и наскочил гневнее гневного:

— Ах ты щенок! Верность отцу! А сам-то!

— Все по-честному, — взъерепенился Новак. — Отец меня предал, вот я и...

О, какая последовала хрустящая пощечина, а за ней и вторая.

— Вон из моей дачи! И чтоб ноги твоей здесь не было, подонок!

— От подонка слышу! Больно мне нужна ваша дачка, я сам собирался съехать со дня на день.

Так окончился очередной советско-чешский конфликт. В сентябре Толик Богатырев пошел в первый раз в первый класс, а Никита Михалков покорил сердца зрителей феерическим фильмом, название которого конфисковал у Бардема, добавив «Неоконченная пьеса для...». Незримову дико понравился первый фильм Никиты — «Свой среди чужих, чужой среди своих», восторг вызвал и второй — «Раба любви», но эта картина заставила сердце потомка богов сжаться от лютой зависти. Так искрометно, смешно и грустно, в шутку и всерьез, красиво и блистательно все сделано, что он не сдержался высказать свои похвалы:

— Никита! Я сражен наповал! Ты, конечно, понатырил там-сям у разных испанцев и итальянцев, но сделал в сто раз лучше, чем все они, вместе взятые. У тебя огромное будущее.

— Спасибо, Эол Федорович, — почтительно поклонился начинающий мастер признанному мэтру.

И примерно в таком же ключе осенью этого года Эол Незримов начал снимать «Лицо человеческое», павильонные съемки на «Мосфильме». Он даже подумал, а не использовать ли ему музыку, хорошую, классическую, как делает Тарковский, а теперь еще и младший Михалков. И все же вернулся к постулату Антониони, что музыка должна звучать в кадре, а не за кадром, ее кто-то должен исполнять в самом фильме. И остался при твердом мнении, что музыкой режиссер украшает кино, когда сомневается в убедительности своего таланта. Так в его «Не ждали» заводили пластинку или сами пели, в «Бородинском хлебе» Нина Меньшикова, игравшая Маргариту Тучкову, пела романс Бортнянского под собственный фортепьянный аккомпанемент, а потом за кадром ненавязчиво звучали вариации Андрюши Петрова на этот романс, в «Звезде Альтаир» Гарун Эр-Рамзи в роли Ахмада играл на ситаре и пел, в «Голоде» да, музыка закадровая, но опять-таки скудная и ненавязчивая, того же Петрова, слегка касающаяся струн души, в «Портрете» тоже, в «Муравейнике» Марта исполнила эпизодическую роль, она учительница музыки в детском доме, играла и пела красивую песню «Сердцем согрей», сочиненную умницей Таривердиевым и потом им же обработанную и звучавшую несколько раз тихонечко за кадром. И Андрей Миронов подпевал группе «Квин»: «I’m in love with my car». Но такого главенствования музыки, как у Михалкова в «Неоконченной пьесе для механического пианино», у Незримова нет нигде. И не будет! Я сказал! Баста!

А вот у Ньегеса басты не получалось, и музыка любви продолжала главенствовать в его сердце. Он каждый день писал письма на адрес таблао Вийя Роза и раз в месяц получал из Мадрида ответ, о чем радостно сообщал:

— Ёлкин! Мне кажется, она уже тоже любит меня. Вот смотри, она пишет, что раздобыла кассеты с моими фильмами, посмотрела «Голод», «Разрывную пулю», «Страшный портрет», посмотрела и в полном восторге.

— Твоими фильмами? По-моему, это наши фильмы. Многие режиссеры вообще считают фильмы своими, забывая про сценаристов.

— В данном случае ты ни при чем.

— Ну ты и морда наглая!

— Ну не ты же влюблен в жгучую красавицу испанку. В данном случае пусть это будут мои фильмы, ведь я же их автор, а ты лишь исполнитель.

— Слушай, компаньеро, не хами, а!

Он никогда бы не подумал, что Сашка может так обнаглеть. Он, оказывается, автор, а режиссер всего лишь исполнитель. Во всем мире считается, что режиссер создатель и творец, а тут...

— А я и не хамлю. Что бы ты делал, если б я не писал все сценарии к твоим фильмам?

— Другого бы нашел. Сам бы писал.

— Ничего-то ты, Дон Кихот, не смог без своего верного Санчо Пансы.

— Нет, ну ты хамо-о-он!

— Кстати, хамона хочется, хоть волком вой... Так вот, у них в Испании наш «Муравейник» в прокат вышел, она два раза ходила. Это ли не любовь?

— Вот когда она напишет тебе, что любит... Кстати, да, «Муравейник» в Испании идет с неменьшим успехом, чем у нас. И в Италии, и во Франции. А америкашки не взяли, козлы звездно-полосатые. Слушай, Санчик, я все думаю, а ведь ты не вполне испанец. Испанцы все болтливые, а ты в этом смысле уравновешенный.

Летом и осенью Ньегес подавал прошения разрешить ему еще раз съездить в Испанию, не получал ответа, а перед Новым годом ответ пришел: «К сожалению, Ваша командировка в Испанское Королевство по рассмотрению признана нецелесообразной». К этому времени Незримов снял больше половины нового фильма, Ньегес присутствовал при съемках и постоянно ныл, как ему хочется хамона, что на самом деле значило, как ему хочется Наталию Лобас.

— Сбегу, как Ростропович с Вишневской, — рычал Алехандро.

— То-то я гляжу, ты все бегаешь и бегаешь.

За полгода после Испании он увлекся утренними пробежками и свиданиями с турником, к 1978 году переселился из семипудового тела в шестипудовое, посещал кружок юного гитариста и даже нашел секцию испанского танца. От бедных Нади и Гоши он переселился в съемную однушку, причем, в отличие от покойной чешской писательницы, скромная Наденька не писала никуда обличительных эпистол, не заставляла сына взять ее фамилию и каждое воскресенье принимала мужа-изменщика, угощала обедом, разрешала позаниматься с Георгием Ньегесом уроками, а в январе они все вместе праздновали десятилетие Гоши на даче Незримовых, и, подвыпив, Марта настойчиво уговаривала Сашку забыть про свою блажь, но он в ответ взял гитару и громко запел «Гренаду», только с правильным произношением названия города и с раскатистым испанским «р-р-р»:

— Он песенку эту твердил наизусть... Откуда у хлопца испанская грусть? Ответь, Александровск, и Харьков, ответь, давно ль по-испански вы начали петь?.. Красивое имя, высокая честь. Гранадская волость в Испании есть. Прощайте, родные, прощайте, друзья, Гр-р-ранада, Гр-р-ранада, Гр-р-ранада моя.

Ближе к концу песня стала звучать все тише, все печальнее:

— Я видел, над трупом склонилась луна, и мертвые губы шепнули: «Гр-р-рана...» Да, в дальнюю область, в заоблачный плёс ушел мой приятель и песню унес. С тех пор не слыхали родные края: «Гр-р-ранада, Гр-р-ранада, Гр-р-ранада моя!» Отряд не заметил потери бойца и «Яблочко»-песню допел до конца. Лишь тихо по небу сползла погодя на бархат заката слезинка дождя... — И совсем тихо и печально: — Да, новые песни придумала жизнь... Не надо, р-р-ребята, о песне тужить. Не надо, р-р-ребята, не надо, др-р-рузья... Гр-р-ранада, Гр-р-ранада, Гр-р-ранада моя...

И Марта с Надей дружно заплакали; глядя на них, заплакал и Гоша, а за ними и потомок богов уронил слезинку дождя на бархат заката, и лишь Толик недоуменно смотрел на всех:

— А что случилось-то? Ведь это все давным-давно уже было, в Гражданскую. С тех пор о-го-го сколько народу погибло. Обо всех не наплачешься. Кончайте, а то я тоже заплачу! — И заплакал.

Так они все сидели и ревели, а несчастный влюбленный Конквистадор рыдал, склонив похудевшее рыло на гитарный гриф. И Незримов обнял его, прижал к себе:

— Эх ты, мой дорогой. Раб любви несчастный! Свой среди чужих, чужой среди своих. Мадрид твою мать!

Итоги проката «Муравейника» сильно огорчили, при том что зритель охотно шел на него, фильм занял всего лишь десятое место, а лидером с почти шестьюдесятью миллионами зрителей стала «Судьба», снятая Евгением Матвеевым. Почему? Непонятно! Не «Восхождение» Шепитько, не михалковское «Пианино», да и «Муравейник» куда выше по уровню, чем «Судьба». Обидно. Но, как говорится, не судьба!

Зато не иссякал поток благодарственных писем за «Муравейник», люди постоянно сообщали, что после просмотра взяли себе на воспитание ребенка из детдома. А это повыше, чем лидерство в прокате.

Новый фильм получался с огромным трудом. Леонов играл карикатурного Тони Престо великолепно, отчаянно смешного и нелепого, сцена его объяснения в любви красавице Гедде Люкс вызывала одновременно и смех, и жалость — прямо то, что доктор прописал. На роль Гедды двадцатишестилетнюю рижанку Мирдзу Мартинсоне Незримов выудил из свежего латышского фильма «Смерть под парусом», который внимательно смотрел и набирался опыта, как снимать про ненашенскую буржуазную жизнь. Но, в отличие от Леонова, у Мирдзы ничего не получалось, приходилось снимать дубль за дублем, орать: хватит! возьму Вертинскую! Марианну он тоже приглядел в «Смерти под парусом», но ее красота не соответствовала образу циничной и самовлюбленной Гедды Люкс, которая беспощадно смеется на предложение руки и сердца от смешного гномика Тони Престо. Наконец у Мирдзы все получилось. Снято, господа! — фраза, которую теперь полюбил Незримов после михалковской «Рабы любви». А Ньегес использовал оттуда же фразу сценариста Вениамина Константиновича: я перепишу, я все гениально перепишу! — когда режику что-то не нравилось в его сценарии.

Беляев написал роман «Человек, потерявший лицо» в конце двадцатых годов, а в 1940 году переработал его и выпустил под названием «Человек, нашедший свое лицо». В «Потерявшем» Антонио Престо обретает свой настоящий облик благодаря гению эндокринолога Сорокина, эмигранта из России, а потом он ворует из лаборатории Сорокина препараты и опаивает ими своих врагов, и они становятся уродами: Лоренцо, жених Гедды, — карликом, Гедда — гигантшей ростом 287 сантиметров, владелец кинокомпании Питч непомерно жиреет, а губернатор штата, ярый расист, превращается в негра. Когда выясняется, что стало причиной, Сорокин излечивает их, но вместе с Престо вынужден навсегда уехать из Америки. В «Нашедшем» гений гормональной терапии уже не русский, а доктор Цорн, издевательство над врагами Престо тоже присутствует, после того как они обанкротили его, но, когда Цорн возвращает всем их прежний вид, все соглашаются, что они квиты, и Антонио начинает снимать собственное кино, уже не комедию, а драму в стиле итальянского неореализма. Соединив два романа, Ньегес оставил эндокринолога русским эмигрантом Сорокиным, которому приходится тайно проводить свои опыты, их признают антизаконными и выдворяют его из Штатов, он уезжает в более либеральную Швейцарию.

Помучиться пришлось и, как ни странно, с Янковским. Ощущая себя красавцем, артист никак не мог справиться с задачей, которую ему внушал режиссер:

— Тони еще не привык, что он хорош собой, его поведение медленно становится другим, поначалу он еще ощущает себя в прежней шкуре, это надо сыграть.

Но это не получалось, и Незримов снова бесился. К тому же Янковский одновременно снимался у Лотяну в фильме по чеховской «Драме на охоте», и там-то у него сияла роль изначального красавца, как и в телефильме Марка Захарова «Обыкновенное чудо», куда его вообще пригласили на роль доброго волшебника. И, махнув рукой:

— Не снято, господа! — Незримов отказал Олегу. Извинившись, что сразу не сделал этого, пригласил своего друга Васю Ланового.

Тот мгновенно понял, что требуется, и все пошло как по маслу, причем по хорошему испанскому оливковому, в которое обмакиваешь белый хлеб и ешь под винцо — очень вкусно!

Престо некоторое время живет инкогнито в домике Джона Барри, сторожа в Йеллоустонском парке, и там влюбляется в племянницу Джона, очаровательную Эллен. На ее роль логично было пригласить жену Ланового, чтобы они там без зазрения совести целовались, но в финале, когда фильм Антонио с треском проваливается, Эллен отказывается выйти за него замуж и уходит. А вдруг незримовское проклятие подействует и Купченко уйдет от Васи? Брать другую актрису? Нет. Что, если...

— Санечка, давай поменяем финал. Пусть Эллен вернется.

— Хеппи-эндика захотелось? Давай еще, что он решил застрелиться, но она вовремя вернулась и успела выхватить револьвер. Или он повесился, а она вбежала и быстро перерезала веревку. Так?

— Ты опять хамишь, хамон?

— Просто надоели хеппи-энды.

— Давай тогда нуар снимем, что она вообще акула капитализма, стащила у него последние деньги, а уходя, подсыпала яду в бокал с риохой.

— Нет, я хочу в стиле итальянского неореализма. Чтобы все кончилось плохо, но могло быть еще хуже, и это утешает.

— А я говорю, пусть она вернется и скажет: «Все будет хорошо».

— Недавно встретил свою бывшую одноклассницу. Она рассказала, что, когда ее бросил муж, пыталась покончить с собой, выбросилась с пятого этажа, напоролась на ветки, ударилась об асфальт, но осталась жива. Лежит в реанимации вся переломанная, на растяжках, забинтованная и думает: дай срок, поправлюсь и на сей раз повешусь, надежнее будет. А тут еще к ней привели студентов, стали им ее показывать в качестве учебного экспоната. Она лежит и думает: сволочи, жаль, не могу ни пинка вам дать, ни по морде пощечинами нахлестать. Особенно негр ей показался противным: тощий, в очёчках, глаза злые. Но когда студентов увели, именно этот негритосик вдруг вернулся в ее реанимационную палату и сказал:

Загрузка...