— На словарь не наберется.

— Да ладно, досочиним. Нарасхват будет!

— К примеру, когда у вождя не вставало, Надежда Константиновна пела: «Вставай, проклятьем заклейменный».

— А Инесса Арманд?

— А это мы у Ёлкина спросим. Эол Федорович, вы, как ведущий специалист по биографии Владимира Ильича Ленина, можете нас проконсультировать?

— Вообще-то, ребята, если честно, я не любитель таких разговоров. И порой, уж простите, иное ваше раблезианство не приветствую.

— А, так вы всерьез стали ленинцем, батенька?

— Это архиправильно, голубчик!

— Да ладно тебе, Ёл, среди нас стукачей нет.

— При чем тут это? Я в принципе не люблю всяких сексуальных откровений. Считаю это низким.

— Братцы, мы забыли, что значит Эол. это же энергия, освобожденная Лениным.

— Ёл Фёдыч, может, вы у нас уже партийный?

— Нет, хотя не вижу ничего зазорного. Что, к нам сюда партийные не ходят разве? А насчет того, что говорили Крупская и Арманд, вон у Андрюши спросите, он тоже спец по этой тематике.

— Я?!

— А кто же? «Лонжюмо» разве не ты написал?

— Ёлкин, ты не сравнивай. Андрюшу тогда сам Хрущ отшпилил. Человек пострадал.

— Что-то этот ваш пострадант при всем при том из заграниц не вылезает, что при Хруще, что при нынешнем.

— Да ты чё, Ёл, я всего-то два раза в Америке был, во Франции два раза и в Италии два. Ну и в Англии два. Польша не считается, — обиженно надувал губки Вознесенский.

— А Пушкин ни разу нигде. В «Путешествии в Эрзурум» написал: «Я бросился на другой берег и оказался в Турции. Впрочем, вчера этот берег захватили наши солдаты, и я снова скакал по России».

— Смешно. Только сам ты, Ёл Фёдч, уже давно выездной. И Китай, и Египет, и Чехословакия, и Франция.

— А я и не корчу из себя постраданта! Не то что наш Андрюша. Который при этом — и нашим, и вашим, и конным, и пешим.

— Кто, я?! Каким еще конным и пешим?!

— Таким!

И так далее, слово за слово, стулом по столу.

Когда возвращались домой, Арфа говорила:

— А если уж честно, мне никогда этот Большой Каретный не нравился. Антисоветчики исподтишка. Если уж ты анти что-то, так выступай с открытым забралом, а не корми стукачей. Извини.

— Что «извини»? я что, стукач?

— Извини меня за это «извини». Ну, Ветерок, не дуйся. Слышишь? Дуй, но не дуйся.

И в такой обстановке полуразрыва с Большим Каретным они полетели во Францию получать пальму Каннского фестиваля. На ривьере царил рай, все цвело и пахло, в холодном еще море они плавали под веселые аплодисменты участников и просто зевак: браво, ле рюс! Председатель жюри им сразу не понравился: какой-то малоизвестный писатель, больше похожий на мафиози, с сигаретой в длинном мундштуке, зажатом в зубах, будто он хочет его перекусить, в толстом пальто, несмотря на теплынь, с наглым взглядом, который он не удосуживался подарить ни Зархи с его «Карениной», ни Незримову с его «Голодом», зато стелился перед Форманом с его дурацкой «Панёнкой», и Рождественский, представлявший в жюрях наш СССР, сразу сообщил Эолу:

— Они, бэ-бэ-лин, собираются этому че-че-че-ху дать, потому что у них в Чехословакии какая-то там Пэ-пэ-ражская весна.

Луи Маль тоже жюрикал, но этот хмуро признался, что на жюри давят со всех сторон и вообще непонятно, что происходит, по всей Франции забастовки, уровень жизни в стране самый высокий в мире, а народ бунтует, студенты совсем озверели, заразились китайской культурной революцией, бьют замшелых профессоров, играют в баррикадки, Париж вообще сошел с ума, в ночь сразу после открытия кинофестиваля там произошла чудовищная драка студентов с коровами.

— С кем?

— Так у нас называют полицейских.

Арфе дико понравилась фраза, написанная на одной стене в Каннах:

— Смотри, Ветерок, это значит: «Звонит будильник: первое унижение дня».

— Не смейтесь, мадам Марта, это один из лозунгов бунтующей шантрапы. Зазвонил будильник — надо идти на лекции, сдавать экзамены, а им лень. Вот и придумали благородный лозунг: унижение дня. Разбойники!

Попадались и другие надписи «шантрапы»: «Будьте реалистами: требуйте невозможного!», «Твое счастье купили, укради его!», «Запрещать запрещено!». В новостях сообщали о новых и новых стычках бунтующих студентов с полицией, а среди лидеров восставших мелькало имя того самого Кон-Бендита, рыжего наглеца, который в их прошлый приезд во Францию пророчествовал скорую революцию.

В Каннах все разделились на сторонников бунта и его противников. Фестиваль начался с показа фильма двадцатилетней давности — в память о Вивьен Ли, скончавшейся в прошлом году от туберкулеза. К этому времени всех главных создателей эпической ленты ветер унес в мир иной. первым погиб сценарист Сидни Ховард: работая на своей ферме, он попал под трактор и «Оскара» получил посмертно; писательницу Маргарет Митчелл сбила машина, когда она с мужем шла в кинотеатр; режиссера Виктора Флемминга и актера Кларка Гейбла скосил сердечный приступ; а Лесли Говард погиб в самолете, сбитом немцами в годы войны. На показе присутствовал только оператор Эрнест Хеллер, он то и дело плакал и едва не умер, когда один из членов жюри, Роман Полански, в середине фильма стал изображать рвотные движения и крикнул, что ему вредно так много сладкого. Известный скандалист несколько лет назад бежал из Польши, публично обвинял во всех грехах коммунистов, приветствовал парижские события и постоянно твердил: «Требуйте невозможного!» («Деманде лемпоссибль! Деманде лемпоссибль!»). О нем и его новой жене Шарон Тейт поговаривали, что они состоят в сатанинской секте, а очередной фильм беглого польского еврея консультирует создатель американской церкви сатаны Энтони Лавэй.

Как и ожидалось, формановская белиберда прошла на ура, хлопали стоя, не потому, что так уж понравилось, а потому, что в Чехословакии наметился отход от общего соцлагеря, и Полански обнимал Формана так, словно намеревался уйти к нему от своей новой жены. Форман подлил масла в огонь, смело заявив, что, если Пражскую весну задушат, он сразу спрячется за статуей Свободы.

— Какая-то бесовщина на всем фестивале царит, — сказал Незримов к исходу первой недели, когда публика освистала советско-венгерский фильм Миклоша Янчо «Звезды и солдаты» с сильным большевистским духом и участием множества наших актеров — Сережи Никоненко, Никиты Михалкова, Тани Конюховой, Веры Алентовой, Савелия Крамарова, Виктора Авдюшко, Глеба Стриженова.

— Точно, что бесовщина, иначе не скажешь, — согласилась Арфа, разделяя с мужем его тревоги.

Оба советских фильма, и «Голод», и «Анна Каренина», были поставлены на 20 мая, и трудно предсказать, как их воспримут. За три дня до показа в Каннах объявились сосед Незримова по Внукову Вася Лановой и его бывшая жена Татьяна Самойлова, которую здесь после «Летят журавли» носили на руках. «Анну Каренину» ждал триумф. Потомок богов понимал, что с Зархи, Толстым и Самойловой ему трудно тягаться, но все же тешил себя надеждой, тающей с каждым днем.

Лановой откровенно злился. Он ненавидел свою первую жену в той же мере, что и она его. Зархи, конечно, оказался извергом, заставив двух людей, пылающих друг к другу ненавистью, на съемках фильма пылать любовной страстью. Впрочем, это способствовало тому, что любовь Анны и Вронского получилась с оттенком раздражения, и особенно хороши оказались финальные сцены, когда между любовниками начался трагический разлад. Организаторы фестиваля пытались заставить Ланового и Самойлову вместе фотографироваться и давать пресс-конференции, но они яростно отбрыкивались, а Самойлова заявила:

— Нет уж, увольте, с меня хватило тошноты на съемках.

За день до показа Лановой сказал Незримову:

— Кругом такая антисоветская истерия, что, ей-богу, вернусь в Москву и попрошусь в партию. А тут еще Танька, змея, шипит, как ползучая стерва.

Они сидели рядом в зрительном зале в ожидании фильма «Люблю тебя, люблю тебя», и Незримов вдруг тягостно вздохнул:

— Неужели дадут Форману?!

На что Арфа рассердилась:

— Ёл, ты чё! Надо до последнего верить. Надо говорить: «Дадут мне, и только мне!» Эй, Ветерок! Je t’aime, je t’aime! Слышишь?

— Слышу. Я тоже же тэм.

— Не же, а жё... А это что за «но пасаран» такой?

На сцене зрительного зала вдруг появились Годар и Трюффо с поднятыми вверх сжатыми кулаками, стали выкрикивать лозунги.

— Долой фестиваль! В Париже льется кровь студентов! — торопливо переводила Арфа. — Не время для кино! Все в Париж! Все на баррикады!

— Бред какой-то! — фыркнул Лановой. — Я до сих пор не уяснил, что у них там, в Париже, Февральская или Великая Октябрьская? Наша, советская революция или какая?

— Троцкистско-зиновьевская и маоистская, — мрачно произнес Незримов. — Короче, бардак.

На сцену выскочил и Полански, схватился за руки с Трюффо и Годаром, и все трое вознесли объединенные руки вверх, словно только что взяли Рейхстаг. Луи Маль тоже выскочил и принялся их стыдить. Полански закричал, чтобы все члены жюри вышли на сцену и проголосовали либо за отмену фестиваля, либо за продолжение. С некоторой неохотой его призыву поддались Моника Витти, французские писатели Клод Авелин и Жан Лескур, англичанин Теренс Янг, швед Ян Норландер, хорват Велько Булайич, немец Борис фон Боррецхольм и наш Роберт Рождественский. Голоса разделились поровну, но к голосованию присоединились Трюффо и Годар, и в итоге большинство оказалось за отмену фестиваля. Маль кричал, что Трюффо и Годар не члены жюри, но его никто не слушал, всех охватило безрассудное ликование: ура, и тут революция!

— Зарезали, сволочи! — скривился Эол, а зал уже вставал петь «Марсельезу». А самое смешное, что Арфа в восторге тоже запела вместе со всеми.

— Ты-то чего? — возмутился Незримов, но тотчас ему стало смешно от всего этого цирка и оттого, как задорно распевала его невеста:

— Aux armes, citoyens! Formez vos bataillons! Marchons, marchons!..

И он от души расхохотался.

— Чего ржем? — возмутился Лановой.

— Зато теперь можно будет говорить, что я бы победил, если бы не эта клоунада.

Сейчас Марта Валерьевна шла по Английской набережной, на которой два года назад грузовиком поубивало много людей. Ницца нравилась ей гораздо больше, чем Канны, и Эол Федорович тогда, накануне их свадьбы, согласился с тем, что лучше было бы проводить фестиваль здесь, и набережная Круазетт не производила такого же впечатления, как Променад дез Англэ. С каким же смешанным чувством они гуляли тут в день, когда внезапно свинтили тот фестиваль! С одной стороны, досада: «Голод» не показали, не оценили, не дали награду, а с другой — было бы хуже, если бы показали, недооценили, ничего не дали.

Зато, вернувшись в Москву, Незримов каким-то невероятным способом договорился об их фантастическом свадебном путешествии: Женева, Цюрих, Базель, Париж! В те времена даже помечтать о подобном многие сочли бы головокружительной глупостью.

И вот оно — 12 июня 1968 года, столь важный день жизни. Невеста в изысканном белом платье без излишеств, элегантная, как принцесса, и даже не только в фигуре, но и в лице появилась красота, хоть и неяркая, но все же привлекательная. О, это свадебное платье — один из шедевров блистательного Лундберга, бывшего блокадника, на премьере «Голода» сунувшего Эолу свою карточку:

— Ради такого кино для вас сделаю бесплатно.

Не бесплатно, но за смехотворную цену он это сделал. Такому платью завидовал весь Грибоедовский — первый московский Дворец бракосочетания, очередь в него выстраивалась за много месяцев до, Эолу и Арфе не сделали никаких поблажек, и они честно эту очередь выстояли. На женихе — светло-серый летний костюм, купленный в Ницце на распродаже, но об этом рот на замок, потому что качество выше всяких похвал.

— Васька, черт, кончай злиться! — позвонил жених Шукшину. — Никого другого на своей свадьбе видеть не хочу в качестве свидетеля.

И свидетель оказался лысый — Шукшин тогда снимался в эпопее «Освобождение» в роли лысого маршала Конева и решил подшутить — явился в виртуозном гриме, не догадаешься, что человек на самом деле не лысый.

— Вот тебе еще один знак, что мне надо про Ленина снимать, — засмеялся Незримов.

Шукшин уже окончательно перешел к Федосеевой, у них родилась дочка Маша, а вторая обитала у Лиды в животе в ожидании скорого появления на свет. Свидетель лысый, жена свидетеля с огромным животом. И это было так весело, что без конца смеялись, особенно потому, что Эол помирился с Васей, которого очень любил.

У невесты свидетельницей стала ее учительница французского в инязе Вера Павловна Арно, маленькая, с тонкими губками и ироничным взглядом. Во время всей свадьбы она печально смотрела на Сашку Ньегеса, не иначе влюбилась в него. Он был один — не с кем оставить малыша, — сердился, что не его взяли свидетелем.

— Да пойми, как еще я мог помириться с Васькой!

— Тебе Васька дороже, чем я? Ну-ну.

— Да ладно тебе, Санёк, ведь знаешь, что у меня самый любимый человек ты. Про нас даже одна писательница написала, что мы того самого.

— Что за хрень? Какая писательница?

— Одна чешская. Вероника Новак.

— Все еще допекает?

— Не будем об этом в такой день.

В других гостях свадьбы фигурировали все, с кем довелось работать: Касаткин, Жжёнов, Петров, Баландин, Беседина, Тихонов, Коренев, Нифонтова — человек тридцать. Стасик Ростоцкий со своей Ниной Меньшиковой. Многие не смогли вырваться со съемок, в том числе почти весь Большой Каретный, занятый в Одессе на фильме «Один шанс из тысячи», первой и последней режиссерской работе Кочаряна. Там, в Одессе, оказались задействованы и Тарковский с Макаровым в качестве сценаристов и худруков, и Солоницын с Гринько, и, разумеется, сам Кочарян, о котором пошел слушок, что он смертельно болен, врачи — месяц-другой, не больше. Грустно. Высоцкий тоже отсутствовал — снимался в Красноярском крае, в «Хозяине тайги». Арфа сказала:

— Может, и хорошо, а то что-то у нас с Большим Каретным не ладится в последнее время.

Климов с Ларисой тоже по каким-то причинам не смогли, а самое печальное, что не приехали отец и мать жениха: Федор Гаврилович приболел, и Варвара Даниловна не решилась оставить его одного, что вызывало беспокойство, так ли не опасна болезнь.

Расписавшись в Грибоедовском, отправились пировать в недавно открывшийся Дом кино на Васильевской, где сняли целый зал. И пиршество удалось на славу! Кто-то еще подкатывал, внося свежую струю, особенно почему-то обрадовались Никите Михалкову с очаровательной женой Настей Вертинской, звавшей его Никитоном. Ее слава тогда сильно затмевала славу мужа, еще бы — Ассоль в «Алых парусах», Гуттиэре в «Человеке-амфибии», Офелия в «Гамлете», Кити в «Анне Карениной», Лиза в «Войне и мире» — все звездные, сливочные, шоколадные роли! А у него пока только Вадим в «Приключениях Кроша» да Коля в «Я шагаю по Москве», неплохо для начала, но не галактика. И тем не менее Настя смотрела на него более влюбленным взглядом, чем он на нее. Зато когда подгрёб Лановой, он затеял шуточную перепалку с Михалковым, доказывая, что на съемках «Алых парусов» первым оценил красоту Насти и даже хотел на ней жениться. Тут и Коренев заявил свои права как Ихтиандр, а Тихонов сказал:

— Позвольте, я вообще был женат на ней, будучи Болконским.

При нем была его новая жена Тамара, с которой они недавно поженились. Она сказала:

— Но ты ее там загнобил.

— Сейчас еще Гамлет объявится и свои права предъявит, — подзадорил всех Незримов, имея в виду Смоктуновского.

— Ну уж фигушки ему! — смеялась Вертинская. — Я из-за него с ума сошла и утопилась.

— А еще Левин, — припомнил Никита. — Как там его?

— Голдаев, — ответила Настя. — Только правильно не Левин, а Лёвин вообще-то. От Лёвы.

Болтали, веселились, танцевали до упаду. Часов в восемь свадьбу почтили своим присутствием Папа и Мама с огромным букетом белых лилий и жемчужным гарнитуром для новобрачной.

— Милости просим невесту к нам в мастерскую, — сказала Макарова.

— Талант несомненный, а развивать надо, — добавил Герасимов.

— Я согласна, — ответила Тамара Пирожкова, она же Марта Пирогова, а отныне по паспорту Марта Незримова. — Только Ларису Терезу закончу и сразу воспользуюсь приглашением. Нехорошо бросать. Мне всего два курса осталось доучиться.

— Вот и хорошо, у нас как раз через два года новый набор.

Куда ни глянь на этой свадьбе, у всех новые жены. Вот и Юра Яковлев явился с третьей женой Ириной, на которой совсем недавно женился. Незримов сразу стал уверять его, что он непревзойденный комедийный актер, которому не идиотов Достоевского играть, а надо вместе с ним комедию закрутить, чтобы он в главной роли. Чуть не поссорились, потому что Яковлев очень важничал, сыграв князя Мышкина.

— Да брось ты! Твой поручик Ржевский в сто раз лучше, а Стива Облонский вообще попадание в десяточку. Может, и хорошо, что Пырьев помер, прости Господи! А то бы он тебя еще склонил к очередной достоевщине. Помянем Ивана Грозного, он за меня заступался!

— Негоже на свадьбе поминать кого-то.

И снова спорили, болтали, танцевали, хохотали без умолку.

— У нас не свадьба, а и впрямь какой-то комедийный фильм, — смеясь, сказала Арфа.

— Так это же здорово! Я так мечтаю снять комедию!

— Ага, про Ленина.

— А что, это мысль! Ты гений! Дай тебя поцелую! Эй, почему давно не кричим «горько!»? Горько! Горько!

И все подхватывали:

— Горько! Горько!! Горько!!!

А испанец ёрничал:

— Горького зовут?

— Горького, Горького. Ты давай настраивайся, будем вносить свой неоценимый вклад в лениниану. Шукшина возьмем на главную роль, он уже привыкает к лысому гриму.

— Ты же Герасимова хотел.

— А, он уже уехал, не услышит. Вася, пойдешь на Ленина? Вместо своего Стеньки.

— Запросто, — вместо Шукшина ответила Федосеева. — Мы не прочь улучшить материальное положение.

Ровно в полночь молодые ошарашили всю свадьбу заявлением о том, что им пора на самолет, и все, особо те, кто уже был в изрядном подпитии, стали орать:

— Не пустим! Какой самолет? Какая, на хрен, Женева? Мы всю ночь гулять! А потом рассвет встречать на Ленинских горах! Держите их! Не пускайте!

— Запрещать запрещается! — воскликнула Арфа.

Эол подхватил ее на руки и похитил невесту с ее собственной свадьбы.

Такси, как тройка удалая, лихо понесло их в Шереметьево. Заранее приготовленные чемоданы, ставшие участниками заговора, прибыли туда вовремя. Не каждый день в самолет садятся люди со свадьбы, невеста в невестином платье и жених, сбившийся со счета, сколько раз кричали «горько!». Таможенники с трудом сдерживали свою профсуровость, чинно поздравляли, хотя чемоданы проверили с особой тщательностью — мало ли для чего свадьбу затеяли.

И вот они уже в небе, как две звезды, взлетевшие не с аэродрома, а со взлетной полосы Дома кино.

— Итак, радость моя, первая законная брачная ночь нас ждет на берегу Женевского озера.

— А может, махнем в опочивальню наследника Тутти?

— Я не против. Только щелкни своими пальчиками, и я захвачу самолет, потребую: «В Ленинград!»

— Ладно, не будем портить людям поездку в Швейцарию. А у меня для тебя еще кое-что приготовлено...

В глубокую картонную коробку насыпьте слой песка в пять сантиметров, в песок вставьте цветы бутонами вверх и осторожными движениями засыпайте растения полностью, до самых головок. Следите, чтобы розы стояли точно в вертикальном положении. Накройте коробку крышкой и оставьте в сухом помещении на две-три недели. Затем в дне коробки сделайте небольшие отверстия и позвольте песку медленно вытекать через них. Наконец внутри коробки вас будут встречать красивые сухие розы, не утратившие своего цвета.

— Вот, Ветерок мой. Узнаёшь свою розу?

Она открыла коробку и показала ему тот заветный цветок, подаренный в первый день знакомства. Тронутый, он снова расцеловал ее. Задумчиво произнес:

— Хлеб и роза.

И она поняла, что он имел в виду. И сейчас, давно уж миновав Променад дез Англэ, Марта Валерьевна легко перешла с просторной набережной Ниццы на скромную рю Эколь-де-Медсэн, где по прибытии в Женеву их поселили в красивом пятиэтажном доме на полпути от улицы Каруж до улицы Плантапорре, то есть между двумя женевскими адресами Ленина. Всем распоряжался человек лет пятидесяти, чем-то неуловимым напоминавший Незримову Адамантова, местный житель, неплохо владеющий русским языком. Это был Морис Мианцола, писатель, недавно выпустивший в свет книгу «Ленин в Женеве». В аэропорту он преподнес им скромный букет цветов и устроил аплодисменты, которые охотно поддержали любезные швейцарские таможенники. Его ярко-зеленый «ситроен» «Богиня» домчал их по рассветным улицам, и трехкомнатная квартира распахнула свои просторы молодой чете. Первая законная супружеская ночь Эола и Арфы состоялась в Женеве ранним утром.

Полетел на крыльях любви их упоительный медовый месяц. Неделя в Женеве: ежедневное купание в прохладном и чистейшем озере, рядом с белоснежными лебедями, утками и еще какими-то смешными птицами, прогулки вдоль набережных устья Роны, мощный фонтан Же-До, словно показывающий тщетность всего земного дотянуться до небес, вот-вот вода вырвется и полетит, но нет, она валится обратно вниз.

Хотелось отдыхать, днем угощаться пивом, а вечером вином, и совсем не хотелось работать, изучать жизнь вождя мирового пролетариата в ее сопоставлении со швейцарскими реалиями. Здесь, в Женеве, товарищ Ленин был пять раз, в общей сложности провел четыре года, Мианцола водил их по улицам и беспрерывно рассказывал так, будто находился в Женеве во все годы пребывания здесь своего героя. Иногда словарный запас подводил его, и Арфа охотно становилась переводчицей. Она едва сдержала улыбку, когда писатель привел их к башне Молар и показал удивительный барельеф, выполненный женевским скульптором Полем Бо в 1921 году: под надписью «Женева — город беженцев» массивная женщина, изображающая саму Женеву с гербом города в правой руке, пролетает над лежащим Лениным. На нем нет ботинок, и, судя по этому и лежачей позе, он отдыхает, найдя здесь приют и спокойствие. А может, даже и подвыпил.

Морис рассказывал много интересного, такого, чего нигде не прочесть, он добровольно стал путеводной звездой Незримова, и именно он в один из первых же дней навел режиссера на очень важную мысль:

— Бедный Ленин не хотел возвращаться в Россию.

— Когда? — спросил Эол Федорович.

— В семнадцатом году, — грустно сказал писатель и добавил с душевным нажимом: — В году моего рождения.

Так вот в чем все дело: мальчику не давала покоя мысль о том, что он родился в поворотный год мировой истории. И при этом в стране, откуда Ленин отправился эту историю переворачивать и творить. Немудрено, что Морис всю жизнь посвятил изучению жизни Ленина. И при этом считал вождя мирового пролетариата святым мучеником, положившим себя на алтарь революции.

И все мгновенно закрутилось — вот она, ключевая точка сюжета! Тут и любовь, и жертва, и свершение всех мечтаний, и крушение всех надежд. После поражения революции 1905 года Ленин разуверился в возможности увидеть новое, победоносное восстание, которое сокрушит старый мир и откроет дорогу новому. Он привык к мысли, что ему, как многим его предшественникам, Плеханову в первую очередь, придется жить-поживать в Европе, занимая в общем-то удобную позицию: эх, если бы сложились все предпосылки, я бы стал во главе восставших масс, победил и возглавил огромную Россию, но, увы, не пришлось, и я вынужден прозябать в швейцариях, приготавливая почву для будущих, более счастливых борцов.

К тому же в личной жизни Владимира Ильича все тоже сложилось неплохо. Прочный треугольник: спокойная и надежная жена, он, пылкая и неугомонная подруга. Оставалось выяснить одно: была ли эта француженка его любовницей. Выяснить или доказать самому, что была. Сведений о ней не так уж много, но и их достаточно, чтобы склонить чашу весов на нужную сторону.

И все же что это за странные птицы, похожие на уток? Но явно не утки, потому что когда встают на лапы, эти лапы очень смешные, как у кур, только еще разлапистее, и когда эта чернушка стоит, то вылитая избушка на курьих ножках. Мианцола сказал, что по-французски они называются «foulque», по-итальянски «folaga», а по-немецки «Wasserhuhn». Последнее слово легко переводилось как водяная курица, а первые два объяснил словарь. Не утки и не куры, а — лысухи. Название происходит от белого кожаного надлобья, своеобразной залысины. В профиль точь-в-точь Ленин!

— Что-то я не вижу сходства.

— Да приглядись же, Марфуня! Клюв как бородка клинышком.

— Вообще-то да, что-то есть. Смешно.

— А эти лапы, я прочитал, у них называются фестончатыми, и фестоны считаются лучше, чем перепонки у лебедей и уток.

— Так вот что ты читаешь там у Кальвина?

«Сходить к Кальвину» у них означало «в библиотеку Женевского университета».

— Пуркуа па? Возможно, и Ленин интересовался лысухами. Кстати, одного из иерусалимских королей звали Фульком. Это было распространенное имя. Стало быть, люди уважали лысух за их пронырливость. И Ленин был пронырливым. Вылитая лысуха. Посмотри, посмотри!

Арфа смеялась, ей нравилось, что ее муж, получив, можно сказать, важный государственный заказ на создание очередного шедевра ленинианы, относится к своей работе весело и почти беззаботно.

Итак, француженка. Элизабет д’Эрбанвилль. Дочь оперного певца и комической актрисы, тоже певицы. Родилась в Париже через четыре года после появления на свет Ленина. Когда умер отец, тетка забрала ее и сестру в Москву, где преподавала музыку и французский язык у богатеньких. Так Элизабет стала Елизаветой, а поскольку отца ее звали Теодором, то с возрастом — Елизаветой Федоровной. Сестры д’Эрбанвилль ошеломительной красотой не отличались, но чем-то, черт возьми, могли увлечь мужиков в свои сети, и обе весьма неплохо устроились, выскочив замуж за сыновей купца первой гильдии Евгения Арманда, тоже выходца из французов. Рене выскочила за Николая Евгеньевича, Лиза охомутала Александра. Любовь не любовь, но за девять лет родила мужу Сашу, Федю, Инну и Варю.

На вопрос, когда Элизабет стала Инессой, даже Мианцола не мог дать вразумительного ответа. Его версия казалась неубедительной: мол, в те времена в Москве всем заправлял родной дядя царя великий князь Сергей Александрович, и большой популярностью пользовалась его жена — великая княгиня Елизавета Федоровна, ярчайшая представительница высшего сословия, и якобы Лиза д’Эрбанвилль уже тогда возненавидела русский монархический строй, не захотела носить такое же августейшее имя-отчество и назвалась Инессой, типа, мол, я Елизавета Федоровна, но иная. Версия красивая, но сомнительная.

Как бы то ни было, но у этой женщины известны несколько имен: Элизабет д’Эрбанвилль, Елизавета Федоровна Арманд, Инесса Арманд, да еще и литературный псевдоним Елена Блонина. В русском мире она стала известна еще задолго до знакомства с Лениным, когда обратила всеобщее внимание на свои свободные взгляды. В двадцать восемь лет она ушла от мужа к его родному восемнадцатилетнему брату Владимиру и родила от него Андрюшу. Вот Владимир-то и увлек Инессу в революцию, познакомил с эсерами — в ущерб себе: заразившись пламенными идеями, она стала читать запрещенные книги, а познакомившись с книгой Ленина «Развитие капитализма в России», заочно влюбилась в автора и стала большевичкой.

— Срочно едем на похороны зятя и дочки! — кипел Незримов, с головой окунувшись в шекспировскую драму «Владимир и Инесса».

— Но это же Париж, а у нас завтра отъезд в Берн.

— Из Берна как раз легко добежим до французской границы.

Узнав о том, что Ленин и Инесса впервые встретились на похоронах дочери Маркса Лауры и ее мужа Поля Лафарга, режиссер воспламенился увидеть сию сцену, мало того, быть может, даже подглядеть, где и как они приняли цианистый калий.

— Потрясающе! Они договорились не встречать старость. Лафаргу было шестьдесят девять, Лауре шестьдесят шесть. Давай тоже так договоримся?

— Давай нет. Лично я очень хочу встретить старость вместе с тобой. Дожить до золотой свадьбы. К тому же ты хорош гусь — я буду моложе тебя на семнадцать лет!

— Вообще-то да... С моей стороны некрасиво. Ладно, отменяется цианистый, золотая так золотая.

Берн поразил еще больше, чем Женева. хотя здесь не оказалось лебединого озера, но всюду возвышались фонтаны с забавными раскрашенными статуями Ганса Гинга — волынщики, знаменосцы, стрелки, воины, даже один пожиратель непослушных детей; всюду висели красочные флаги всех швейцарских кантонов и ремесленных цехов, словно здесь прошел праздник, а эти полотнища забыли убрать; кружил голову крутой обрыв над Беренграбен, Медвежьим оврагом, где река Ааре делает чуть ли не петлю Нестерова.

Мианцола привез их в Берн на своей зеленой «Богине» и поселил в малюсенькой квартирке на Миттельштрассе, а сам вернулся в свою Женеву. Объект наблюдения имел в Берне аж целых семь адресов, расположенных в одном районе неподалеку от Бремгартенского кладбища, но Эол и Арфа на неделю вообще почти забыли про Лысуху, как они его со времен Женевского озера стали именовать, или, для большей конспирации, Фульком.

— Хорошо он устроился, наш Фульк, жил себе во Франции, в Швейцарии. куда ни плюнь, всюду его адреса. Нам бы с тобой так пожить, да не по недельке.

— Смотря кому завидовать, иные за всю жизнь в этих краях не побывают, как мы с тобой. Бедняга Конкистадор, злится, что меня сюда отправили с тобой, а не с ним.

— Ага, чтобы нашей чешской писательнице еще лишний повод...

— Эх, надо мне для приличия и здесь в библиотеке побывать хотя бы.

Но Эол уже накручивал сам нить на нить будущей основы сценария, который затем виртуозно отработает Ньегес. Главное им подарил Мианцола: Лысухе не хотелось ехать в страшную и опасную Россию из спокойной и прекрасной Швейцарии, он мог еще сто лет копаться в библиотеках, писать статьи, книги, мемуары, руководства к действию, жить с надежной Надюшей и откусывать шоколадные куски счастья с неугомонной Инессой, справа жёнка, слева француженка, а тут — на тебе, скинули царя Николашку, извольте пожаловать, возглавлять, руководить, вести за собой.

Конечно, все не так просто, ведь он и впрямь стремился к власти, к революции, к победе, к своим изображениям по всей России, но уже хотел оттянуть это сомнительное счастье, которое и впрямь погубит его, за семь лет свалит в моги... простите, в мавзолей. Но именно этого ключевого момента жизни Ленина еще никто не касался, даже не думал прикоснуться, как к ядерной кнопке.

Главное, пройти по тончайшему льду, оставить загадкой, что именно и на каком языке шептала ему француженка, когда у них было это самое, и было ли у них это самое вообще. Получится виртуозно: не доказать ни того ни другого. Все на взглядах, без единого поцелуя и уж тем более без пододеяла. Чтобы на разрыв сердца, с того самого мгновения, как они увидели друг друга на кладбище Пер-Лашез, где двое умерших любящих уходили под землю, а над разверстой могилой бросила ростки новая любовь.

Он говорит, она слушает и пламенеет от восторга, смотрит во все глаза, полные разгорающейся любви. Потом она говорит, и он точно так же смотрит на нее, шалея от счастья, что наконец-то встретил женщину, которую по-настоящему полюбил.

Итак, встреча на кладбище, на француженке пронзающее взор ярко-красное перо на серой шляпке. И вся одежда серая, только это перо привлекает взгляд. Здесь никакой «шостки», только «кодак»! Что? Бондарчук «Войну и мир» на «шостке» крутил? Извините, то Кутузов, а тут Ильич! Итак: вы тот самый Ленин, которого я уже так давно люблю... Плохо? Хрен с ним, Сашка Ньегес гениально придумает первую фразу.

— Ветерок, ты что, правда думаешь, что это разрешат?

— Я докажу, что только это вновь возродит внимание людей к Фульку, а то он все больше в анекдоты эмигрирует.

— Да ведь кругом долдоны, не поймут!

— А не поймут — обижусь и не буду снимать!

— Может, оно и лучше, если так.

И постепенно Арфа тоже увлеклась любовной линией будущего фильма под условным названием «Фульк». Они бродили по великолепию Берна и представляли себе разные сцены, разговоры, пламенные объяснения и сдержанные шаги назад: нет-нет, вы женатый человек, Владимир... да вы же сами провозглашаете брак пережитком прошлого, Инесса! Это стало их бернской игрой, покуда не пригласил к себе чипок. Именно так он себя позиционировал:

— Это вы у нас деятели искусства, знаменитые люди, а я простой чипок.

— Как, простите?

— Чипок. Так на дипломатическом жаргоне называются чрезвычайные и полномочные.

Советское посольство располагалось в красивейшем особняке так называемого бернского барокко, по живописному парку можно было, прогуливаясь, спуститься к реке Ааре, и именно во время такой прогулки обычно веселый и жизнерадостный чипок с откровенной злостью выпалил:

— Простипома!

— Даже так? — вскинул брови Незримов.

— Уж извините за грубость, — снова стал дипломатичным любезнейший Геннадий Алексеевич. — Накануне революции он жил в Цюрихе, а она в Кларане, на берегу Женевского озера, неподалеку от Монтрё, где всегда селились богачи. И целый год не хотела с ним встречаться. Он тосковал по ней. Понимал, бедный, что у нее там очередное ха-ха, да, быть может, не одно, а одно за другим. Так что уж какая тут любовь, голубчик, увольте. Да, судя по всему, и наш Ильич не особо страдал, не мчался к ней из своего уютного Цюриха. Вы морду-то ее видели?

— Всего несколько фотографий. Не сказать чтобы уродина. Не слишком красива, но вполне привлекательна.

— Наверное, девяностых годов, когда она бедных братьев Арманд охмуряла. Тогда она еще симпатичная крыска была. Пойдемте, я вам покажу ее фотографии десятых годов, где ей уже под сорок. Когда она как раз с Ильичем шуры-муры крутила.

Фото, показанные Геннадием Алексеевичем, мгновенно отрезвили пылкую и ветреную голову Эола. На изображениях анфас и в профиль, сделанных в российской кутузке в 1913 году, когда ее арестовали за подпольную работу, Незримов увидел безобразную дамочку стервоидного типа, с ненавистью сверлящую объектив злобным взглядом, особенно отвратительную в профиль, похожую на курицу.

— Это она? — недоверчиво спросила Арфа.

— Она, а кто же! — усмехнулся чипок. — Правда, на курицу похожа? Француженки чаще всего куры, а французы — истинные петухи. Не зря у них символ галльский петушок.

— Да как же такая покоряла сердца? — не могла справиться с удивлением Арфа.

— Готт вайсс, — ответил Геннадий Алексеевич. — Четыре ребенка от старшего брата Арманда, потом еще один, от младшего. Воображала себя Клеопатрой... А вот полюбуйтесь ее фоточкой последнего года жизни, тут ей сорок пять. На лице явные признаки псориаза, кожного заболевания весьма неприятного вида.

Взглянув на фотографию, Эол невольно представил себя Фульком, которому нужно ложиться в постель с этой женщиной, и в то мгновение его впервые охватила неведомая доселе душная тошнота.

В тот вечер они все основательно напились, потчуемые радушным чипком, и даже остались ночевать в одной из комнат посольства, но в ту ночь ничего не было, потому что Эолу все время мерещилась псориазная француженка, и тошнота подкатывала к горлу.

Потом чипок устроил им незабываемое катание на плоту по стремительной Ааре, в пластиковых шлемах и пенопластовых латах, лихо обходя опасные повороты и скалы, до самого Базеля, где Ааре впадает в главную реку Германии.

— Батюшка Рейн! — воскликнул Геннадий Алексеевич. — Исполать тебе!

И запел про «из-за острова на стрежень». Из Базеля возвращались поздно на машине, счастливые, полные ярчайших впечатлений, забывшие о главной цели своей поездки в Швейцарию, и Незримова ни разу не посещала тошнота.

Лишь когда через неделю перебрались в Цюрих, где чипок поселил их в уютной квартирке на Лойенгассе, окна которой выходили на игрушечный дворик с фонтанчиком под кленами, а на стене красовалась надпись «Eros», вернулись к теме. От их дома в двух шагах, на Шпигельгассе, жил Фульк, и они чувствовали его дыхание, его сердцебиение, неутомимую работу мозга.

Итак, что мы имеем? Под правым боком — фригидная жена, страдающая базедовой болезнью и оттого пучеглазая. Под левым боком — сексуальная маньячка любовница, периодически посещаемая псориазом, с безобразными коростами на коже, время от времени выползающими и требующими лечения. Кстати, возможно, в Кларане у нее не было любовников, она просто не хотела показываться на глаза Лысухе, не то ужаснется и разлюбит.

Все поворачивалось по-другому, любовный треугольник, как ржавчиной, обрастал болезнями, которые входили в сюжет на правах отдельных персонажей — пани Базедка и мсьё Псориаз. А тут и еще двое, спутники самого Фулька, — синьор Атеросклерози и герр Гастроэнтерит. О, если бы их ввести в будущий фильм! Кто кого будет играть? Фаина Раневская в роли пани Базедки, жалостливая, приходит к Крупской и сама не рада, извиняется: «Мне вас так жаль, милочка, но что я могу поделать? Меня посылают!» А кто Псориаз? Сергей Филиппов, намазанный перемолотой клюквой, с брезгливым ртом и злыми глазками: «К Ленину захотела? Сиди дома, курица!» Атеросклерози — Георгий Францевич Милляр, загримированный под Кощея Бессмертного, гугнивый: «Ну что, Вовочка, болит головочка? Еще и не так заболит!» Гастроэнтерит почему-то высвечивался в виде Васи Шукшина с его постоянно набегающими на лицо гримасами боли, как когда внезапные рези в животе: «Больно? А думаешь, мне не больно? Я за народ страдаю, а ты его по башке!» Это было бы гениальное кино, Ветерок, только оставь идею для другой исторической личности. А как было бы эффектно: вот они едут в одном купе в Россию, в пломбированном вагоне, Лысуха с женой и любовницей и четыре их болезни, разговаривают, ругаются, даже дерутся, мирятся, смиряются друг с другом, вновь бранятся... Такого экстравагантного хода еще не знал мировой кинематограф.

В Цюрихе Фульк засел с 1916 года, полагая, что надолго. Летние купания в Лиммате и Цюрихзее пошли на пользу его здоровью. Вот он в исполнении Аполлинарича плывет по хрустально-чистым альпийским водам, а Милляр и Шукшин по бокам: «Вылезай! Мы сейчас утонем! Без нас останешься!» «Вот и пьекьясненько! И тоните себе к лешему!»

Осенью — нечаянная радость: Лысуха отправился по окрестностям Цюриха и повстречал огромную массу пролетариата в лице отборных белых грибов, в темно-коричневых шляпах, с белыми пузиками. Несколько дней он мешками таскал их домой: «Надюша, не пьёпадем!» Варили супы, жарили с луком и картошкой в сметане, мариновали, сушили с поистине революционным энтузиазмом. Глупые швейцарцы не понимают толк в грибах, и это архипрекрасно. Уже зимой он скучает по будущей осени, когда снова начнется сезон борьбы с беляками, еще не зная, что в ближайшем будущем его ждут беляки иные и схватки с ними будут кровавыми! Что? Революция в России? До нее как до вершины Монблана. Лучше потратить годы и организовать революцию здесь, в центре Европендии, взять швейцарские банки, самые жирные, самые сливочные во всем мире. Здесь его, нового Бонапарта, увидят со всех концов Вселенной. Великая швейцарская социалистическая революция перекинется сначала во Францию, потом в Германию, в Италию, а далее везде. Союз социалистических государств Европы в чудовищных сражениях побеждает Англию и Испанию, бросает вызов Северо-американским соединенным штатам, и там тоже вспыхивает революция...

И вдруг посреди головокружительных мечтаний — российский наглый Февраль-17. И все сразу рухнуло. Извольте в Россию, господин Фульк, захватывать там власть, а не здесь валять дурака и собирать грибы. Там, в этом расейском зловонии, вас ждут охреневшие массы с дикими мордами, голодными до жратвы и крови, хлеба и зрелищ...

Проведя месяц в прекрасной Швейцарии, на десерт отправились в Париж, где наконец можно было окунуться в первые годы любви Фулька и француженки. Красный май не перерос в красный июнь, а в середине июля о событиях парижской весны напоминали только граффити — ничего не требовать, ничего не просить, а взять да захватить; искусство умерло, не пожирайте его труп; ты меня любишь? скажи это с булыжником в руке!..

Парижский чипок оказался не из тех, кого можно именовать чипком. Валериан Александрович однажды видел Ленина лично, ибо в двадцать лет уже вступил в партию и работал в Московском горкоме с 1922 года. Многие люди склонны здесь, в Париже, искать следы так называемой любви Владимира Ильича и Инессы Теодоровны, но Валериан Александрович категорически отметал всякие нездоровые доводы, считая, что вождь мирового пролетариата оставался верен своей супруге, а Арманд являлась крепкой чете Ульяновых-Лениных доброй подругой и соратником в революционной борьбе. Чрезвычайный и полномочный посол СССР во Франции принимал Эола и Арфу в роскошнейшем дворце «Отель д’Эстре», рю де Гренелль, 79, где тогда все еще размещалось советское посольство, водил по изысканно обставленным залам дворца, где во время возведения моста Александра III через Сену останавливался последний русский император, где после установления дипотношений с СССР жил Красин, где нужно непременно подольше постоять перед старинным гобеленом с подвигами Александра Македонского, полюбоваться картинами Айвазовского и мебелью Людовика XIV. Ничего дельного по заданной теме бывший постпред СССР при ООН не подбросил.

В Париже их поселили в квартире на бульваре Распай, и, как психически нормальные люди, первые десять дней Эол и Арфа вообще не думали о Лысухе и его бабах, а наслаждались жизнью, городом на Сене, любовью, молодостью, счастьем. Валериан Александрович своим вниманием не допекал, и вообще казалось, никому нет дела, занимается ли режиссер Незримов проработкой образа Ленина, или ему пофиг до него. Но Эол Федорович, как человек ответственный, все же сам вспомнил, кому и чему он обязан медовым месяцем в Европе. Фульк прожил во Франции в общей сложности около четырех лет, в Париже около трех, в скромной квартире на улице Мари-Роз, изучал опыт Парижской коммуны, чтобы не повторить ошибок коммунаров, их оборонительной позиции.

— А знаешь, Ветерок, мне почему-то кажется, он, как и мы, только ради приличия тут занимался революционной деятельностью.

— Да конечно! Большую часть времени, как и мы, шатался по Парижу и окрестностям, наслаждался жизнью. Хотя... Он, в отличие от нас, конечно, до фига тут вкалывал, писал и писал.

Когда они наконец сподобились отправиться на Мари Роз и встали напротив дома номер 4, глядя на типично парижские османовские узорные балкончики, Эол вздохнул:

— А вообще-то он был счастливчик. Три года в таком доме, пусть и в небольшой квартирёшке, в центре красивейшего в мире города. Пятнадцать минут хода до Люксембургского сада и Пантеона...

В самой квартире на втором этаже шел ремонт, компартия Франции, давно уже выкупившая помещение, по-своему встречала апрель 1970-го, мемориальное жилье готовилось стать музеем-квартирой, старичок коммунист улыбчиво провел их показать две комнаты, кухню два на два, не роскошное, но вполне сносное жилье, подавляющее большинство граждан земного шара живет гораздо скромнее, а здесь, даже учитывая, что жили втроем — Володя, Надя и теща, — вполне просторно. А всюду пишут: «крошечная квартирка на Мари Роз». И здесь он жил целых три года. В Париже. Любой бы согласился оказаться на его месте. Вон Незримову так и не удалось выпросить поездку сюда для Сашки Ньегеса, хотя тому, как будущему сценаристу, полагалось бы. И Касаткину надо здесь побывать, как оператору. Так нет, хренушки. А этот валуй жил себе поживал и не собирался в Россию.

Вдруг он снова ощутил приступ странной тошноты, как когда увидел фотографии куриного профиля француженки.

— Что такое?

— Не знаю, милая, тошнота какая-то... Не волнуйся. Сейчас пройдет.

Потом, когда, отказавшись от прогулки по любимому ленинскому парку Монсури, шли в сторону Люксембургского сада, Незримов вызверился:

— Вынужден был жить в Париже! Ети его мать, бедняжечка! Томился в эмиграции. Обязан был спать в огромной кровати, в просторной комнате на чужбине.

— Да ладно тебе, милый, зато благодаря ему мы целый месяц в Швейцарии и столько же тут проведем.

— Тошно, понимаешь? Я снимал кино о героях, о тех, кто погибал на фронтах, кто спасал людей в ледяных палаточных операционных, кто подставлял свою грудь под снаряды на Бородинском поле, кто прошел через ад блокадного города, носящего его имя. А тут вместо героя мне подсовывают политического авантюриста, который вообще мог бы остаться в семнадцатом году в Цюрихе и худо-бедно доживать свой век на альпийском воздухе!

— Откажись. Ну что тебе сделают? Не расстреляют же.

— Коготок увяз.

— Или делай кино по-честному.

— Не дадут.

— И уйдешь красиво. Сам же к такому варианту склонялся. Как бы ты ни поступил, я с тобой, знай это!

В следующий раз затошнило, когда они бродили по кладбищу Пер-Лашез. Сопроводить их по городу многих великих мертвых взялся наш культурный атташе посольства, смазливый малый, то и дело поглядывавший на Арфу, и Эол не мог понять, то ли она ему нравится, то ли он думает: что этот режиссер в ней нашел? В любом случае у Незримова кулаки спрашивали: ну когда же? Войдя через главный вход, они стали знакомиться с надгробиями. Россини. Мюссе. А это барон Осман, создатель нового облика Парижа во второй половине девятнадцатого века, имел немецкие корни, и, что примечательно, немецкая фамилия Хауссманн, которая по-французски читается как Осман, переводится как «человек домов», и он всю жизнь занимался домами — бывает же такое, удивительно! Это? Просто памятник всем мертвым, обобщенно. Скульптор Альбер Бартоломе. Впечатляет. Жутковато становится, когда подумаешь, что ты следующим шагнешь туда, в черный зев. Направо, пожалуйста. Этот в шапочке — Жерико. На постаменте барельефно его знаменитый «Плот Медузы». Беллини. Всё в цветах? Шопен. Он всегда в цветах. Любят. Весь похоронен здесь, а сердце — в Польше. Передвигаемся влево. Да, действительно настоящий город, с названиями улиц и авеню. Комедиограф и баснописец рядышком лежат — Мольер и Лафонтен. И улица, заметьте, их имени. По ней дойдем до наполеоновских маршалов. Вон они. Массена. Даву. Ней. Сюше. Там? Нет, это не храм, а крематорий. И выходим к стене коммунаров. Вот ваша могила. То есть не ваша, а Поля Лафарга и Лауры Маркс.

Эол ожидал, что его затошнит здесь, но нет, все прошло спокойно.

— Стало быть, здесь они встретились впервые...

— Одна из версий.

— Но самая романтичная.

Незримов стал ходить вокруг, примеряясь, как станет снимать. Разумеется, не здесь, такую могилу можно спокойно организовать и на «Мосфильме». Красное перо на серой шляпке. Она подходит, знакомится, рдеет от удовольствия видеть того, кого взахлеб читала из рук деверя, ставшего ее любовником. Вот сейчас затошнит. Нет, миновало. Двинулись вдоль стены коммунаров. Вот здесь их расстреляли без суда и следствия как не сдающихся. Сто сорок семь человек. Впечатляющий барельеф, тоже работы Бартоломе, родина-мать пытается заслонить собою от пуль этих не сдающихся, а их лица уже растворяются в стене, в небытии. Гениально, не правда ли? Рядом много деятелей коммунистического движения: Барбюс, Кашен, Вайян-Кутюрье, а вон там сравнительно новенькое захоронение — Морис Торез.

— О! Я как раз в институте его имени учусь, — оживилась Арфа. — Хочу посмотреть.

Ничего особенного, обычное черное надгробие. Могила Эдит Пиаф тоже ничем не выделяется, а можно было бы постараться. Здесь у нас еврейский участок. Амедео Модильяни. Записочки ему пишут, как видите.

— Могильяни... — тихо промолвила Арфа.

А вон там Гертруда Стайн со своей Алисой Токлас, как жили вместе лесбиянками, так и легли в одной могилке. Вон там Рокфеллер. Да, на Пер-Лашез много настоящих дворцов и замков для мертвых. Или даже готические соборы, как у Пьера Абеляра. Идемте к Оскару Уайльду, такого вы ни на одном кладбище не увидите.

Вот здесь его и начало мутить, когда увидел белое надгробие, сплошь покрытое поцелуями губной помады, и какой-то летящий белокаменный урод, тоже весь в алых отметинах губ. Новые дурехи всё подходили и подходили, намазывали губы и прикладывались. Считается, повезет в любви. Но, учитывая, что Уайльд был гомосексуалистом, спрашивается... Надеюсь, мадам Незримова не желает тоже?

— Еще чего! Пакость какая! — возмутилась Арфа.

И атташе продолжил экскурсию. Ну, тогда идем дальше, сейчас покажу еще нечто более пикантное. Вон там лежит Виктор Нуар, журналист, настоящее имя Иван Салмон, бесстрашный еврей, осмелившийся дать по морде самому племяннику императора Наполеона Третьего, и тот попросту застрелил его. Вот, полюбуйтесь.

И Незримова еще больше затошнило, когда он увидел надгробие этого журналиста. его статуя лежала прямо поверх могилы — только что сраженный смертью мужчина упал навзничь, откинув цилиндр, полуоткрыв рот, но самое ужасное — холмик под ширинкой, истертый до медного блеска, и какая-то дура приблизилась и тоже потерла его. Да, да, люди не перестают идти сюда, чтобы потереть, так сказать, это самое. Считается, что женщинам так можно избавиться от бесплодия, фригидности, мужчинам — от импотенции, и тем и другим — от несчастной любви.

— Какая пошлость! — поморщился Незримов, почему-то мгновенно вспомнив скабрезные откровения на Большом Каретном, кто, как и что кричал или стонал. — Пойдем, пожалуй, прочь отсюда. Я вообще не большой охотник до кладбищ.

— Мне тоже уже надоело, — поддержала жена мужа.

Атташе выглядел явно разочарованным и так глянул на Арфу, что Эол готов был и его пристрелить, как этого Нуара. А как же Сара Бернар, Айседора Дункан, Марсель Пруст, Гийом Аполлинер, Эжен Делакруа, Оноре де Бальзак, Жерар де Нерваль, Гюстав Доре, Жорж Бизе, Нестор Махно, Доминик Энгр? Все они ждут нас!

— Да не ждут они никого, полно вам. Спасибо, что так здорово провели экскурсию. Нам снова к главному входу?

Оказалось, можно выйти и поближе, через не главный вход, но атташе все же не упустил возможности провести их мимо Сары и Айседоры, могилы которых оказались малопримечательными, но он с таким восторгом о них говорил, будто некогда имел возможность видеть спектакли Бернар и представления Дункан.

Попрощавшись с заботливым атташе, шли пешком по рю де ла Рокетт до самой Бастилии, дышали воздухом прохладного летнего дня, и тошнота медленно проходила.

— Смешно. По идее, тебя должно тошнить, а не меня.

— Так, может, ты вместо меня забеременел?

С самой свадьбы они открыли путь для будущего поколения, но оно не спешило отсигналить о своем появлении в недрах Эоловой Арфы, хотя подходил к концу второй месяц их законного брака.

В середине августа наконец удалось пробить недельку для пребывания в Париже Ньегеса и Касаткина, те примчались счастливые, но все равно недовольные: ты-то, альмахрай, второй месяц тут груши околачиваешь, да с женой, а мы без жен и на одну лишь недельку. Эол горел желанием познакомить их с великими французами, но все разбежались кто куда, и в Париже оказался один Шаброль, с которым они все вместе встретились поужинать в «Жорже V» на Елисейских. Незримов щеголял своим французским, который успел далеко убежать в развитии — еще несовершеннолетний, но уже не младенец. Им подавали луковый суп, ибо Ньегес и Касаткин отказывались верить, что это полная фигня, вкуснейшие утиный рийетт и гусиное фуа-гра, конечно же устриц, а когда зашла речь о лягушачьих лапках, Незримов рифмованно пошутил:

— Когда говорят о гренуях, я отвечаю: ну их!

В итоге гости из Москвы лишь мечтали попробовать, но заказать так и не решились. А разговоры неизбежно свелись к Чехословакии. Шаброль сетовал: если парижская весна началась в мае, в мае и закончилась, то пражская началась в апреле и до сих пор не увядает. Завязался спор, а хорошо ли это? Непонятно, чего добиваются. Строить свой социализм вне соцлагеря? Или вообще отказаться от идей социализма? Эол по нехватке словарного запаса предоставил жене переводить на французский и высказал, как ему казалось, самую умную мысль:

— Поначалу мне казалось, просто бузотёры... Как? Полиссон? Полиссоны. Просто дурачатся. Но все не так просто. Тут хорошо поработали западные спецслужбы. Расшатать Чехословакию и отколоть ее от остальных соцстран. Но это, медам-месье, чревато Третьей мировой войной.

Жены Незримова и Шаброля потребовали перестать говорить о политике, и красавица Стефан стала хвастаться «Серебряным медведем», полученным ею в июле на Берлинале за роль в последнем фильме мужа, а когда выяснилось, о чем картина, вечер оказался напрочь испорчен. Невинная мадам Марта никак не могла понять, почему Фредерику, которую играла Стефан, убила девушка по имени Вай, которую играла Жаклин Сассар. из какой такой ревности? Секс? У кого с кем? У Вай и Фредерики? Как? Они же обе женщины! Разве такое действительно бывает? Она приревновала ее к мужчине и убила? Бред какой-то!

— Ветерок, я чего-то не так понимаю? Об этом снимают кино?

— Нет, все так, просто они давно уже живут в этой пакости. Для них это привычно.

— Тебя не тошнит? Меня тошнит. Или я много выпила, или наконец подзалетела, или мне просто противно.

— Мне тоже. Спроси у Шаброля, какой будет его следующий фильм. Мужик приревновал своего любовника к женщине и тоже кокнул?

Шаброль почувствовал напряжение, но ничуть не смутился и сказал, что снимает фильм о неверной жене, там муж убивает любовника жены.

— Напрасно, лучше бы он убивал свою жену, которая мешает ему встречаться с любовником. А потом они вместе с любовником обжаривают жену на углях и едят.

— Я это не буду переводить! — возмутилась мадам Марта. — Может, пойдем отсюда? Боюсь, все плохо кончится.

— Ну уж нет, давай покалякаем об их сексуальных ценностях. Как по-французски «гомик»?

В итоге впервые со дня свадьбы они едва не разругались вдрызг, но ей удалось утащить мужа из «Жоржа» до наступления десертов — вишневых клафути и клубничных тысячелистников. Она так их желала, и он заказал тысячелистники в ближайшем кафе «Де Пари», на авеню Фридланд, где они стали хлестать коньяк, и, когда через час вышли, Незримов совершил уголовное преступление — вскочил на мотоцикл, ненадолго оставленный у входа каким-то раззявой, приказал жене вспрыгнуть ему за спину и помчал в сторону площади Звезды, облетел вокруг Триумфальной арки и вернулся к входу в «Де Пари», а когда поставил мотоцикл на место, раззява как раз вышел, уселся за руль и умчался, даже не узнав, что его средство передвижения только что обслуживало нахальных русских. Ну ты и псих! А если бы нас арестовали? Не надо было бы снимать залепень про Лысуху. Тебя бы посадили. А разве плохо прокатились? Чтобы больше... Пофиг, как по-французски «беспечный»? Сан сусси. Хочу быть мсьё Сансусси!

И они всю ночь шлялись по Парижу, пили то там то сям, то ссорились, то мирились и жадно целовались, и, проснувшись в полдень в своей квартире на бульваре Распай, оба не помнили, как здесь очутились.

— Господи! — простонал Эол. — Только бы это не квартирка на Мари Роз! Слава Богу, не она!

— Какой ужас, у нас вечером прощальный ужин в посольстве! — простонала Арфа. — Как я выгляжу? Как последняя алкашка или не самая последняя?

— Предпоследняя. У нас нечем опохмелиться?

— В холодильнике бутылка шампанского.

А когда вечером, кое-как вернув себе почти безалкогольный облик, они явились к «Отель д’Эстре», улица Гренелль встретила их толпой орущих людей и надписями на их транспарантах: «Руки прочь от свободы!», «Долой русские танки в Праге!» и даже кое-что похлеще. Посол на прощальном ужине отсутствовал, Касаткин после вчерашнего тоже не смог прийти, а угощавший Эола, Арфу и Конкистадора первый секретарь посольства спокойно объяснял, что страны НАТО предприняли попытку вторжения в Чехословакию в районе границы с Западной Германией, на что последовало немедленное введение войск Варшавского договора в ЧССР. В итоге никакого вторжения натовцев не последовало, и мир снова спасен от Третьей мировой дуры.

Она все ходила и ходила по тому Парижу их свадебного путешествия и не могла насытиться красивейшим городом, воспоминанием об их счастье, полете без крыльев, словно они тогда не ходили, а летали. И как, когда улетали из Орли, глупый таможенник спросил, зачем мы ввели в Прагу танки, и она весело ответила:

— Как раз мы и торопимся в Москву за ответом на данный вопрос.

Из Москвы, не успели очухаться от парижской сказки, — в Нижний: Федор Гаврилович в тяжелом состоянии после инфаркта, его тоже Чехословакия клюнула — сосед по дому, мокроносый щенок: «Товарищ Незримов, это вы изготовили танки, которые давят женщин и детей в Праге?» Что взять с дурака, а Гаврилыч напился, и на другой день — «скорая». К тому же на Новом Сормове он не танки когда-то делал, а пушки. Через несколько дней после их приезда его не стало, так и не выплыл со дна инфаркта. Хоронили старого сормовского трудягу на Красном кладбище, рядом с могилой Героя Советского Союза артиллериста Спикина, возможно стрелявшего из тех орудий, что для него собирал Гаврилыч. А ведь ушел Незримов-отец совсем молодым — года до шестидесятилетнего юбилея не дожил! Варвара Даниловна ничего не соображала, казалась сомнамбулой. Сестры Эола, Елена и Эллада, то и дело в обнимку плакали, и их почему-то больше всего было жалко.

Вернувшись в Москву, получили еще один удар с чешской стороны, на сей раз от великой чешской писательницы: оказалось, она сразу после развода в прошлом году подала на алименты, и это при том, что Эол Федорович ежемесячно отправлял в Черемушки кругленькую сумму. За год накопилось прилично, и Незримову грозил суд как злостному неплательщику алиментов, вплоть до лишения свободы. Зеленый от злости, потомок богов все разъяснил судебным исполнителям — что он просто не мог получать повестки, ибо они приходили по месту его прописки и никто ему о них не сообщал; оплатил накопившиеся алики и наконец позвонил по телефону:

— Слушай, сынок, меня внимательно, если не хочешь, чтобы у твоей мамы были серьезные проблемы. Она в своем остервенении дошла уже до полнейшей подлости. Я знать не знал, что, получая от меня переводы, она еще и на алименты подала, да еще не ставила меня в известность, и я уже пошел по разряду злостных неплательщиков. Слушай и не перебивай меня, щенок! Это как раз тебя тоже касается, если не хочешь, чтобы я подал на раздел имущества и не разменял квартиру, где вы с мамашей живете. Иначе вы с ней будете ютиться в лучшем случае в малюсенькой однушке, а в худшем — в коммуналке. Усёк? Тогда слушай. Ввиду подлостей твоей мамаши ваше совместное летнее проживание на даче отменяется. Дача полностью принадлежит мне, оформлена на меня, и больше чтобы гражданки Новак там духу не было. Понятно? Если я застукаю ее там, то не погнушаюсь вызвать милицию, и это будет выглядеть некрасиво. Тебе этого хочется? Мне тоже нет. Поэтому ты можешь сколько угодно там появляться и жить, но без мамаши. Передай ей слово в слово, что я сказал.

После разговора с Платошей его вновь стала душить тошнота.

— Надо к врачам показаться. Накапать валокордина?

— Это просто на нервной почве. Коньячку лучше.

Видя, как он страдает из-за ситуации с сыном, Арфа тайком утирала слезы. Очень жалела мужа. Светлая полоса лета сменилась черной осенней. Но уже в конце октября тяжелая полоса кончилась. Они сходили на премьеру смешной музыкальной комедии «Трембита» и потом распевали: «Не волнуйтесь, успокойтесь, от волнения кровяное повышается давление, непременно аппетит понижается и, конечно, внешний вид ухудшается». а на следующий день узнали, что Эолу Федоровичу присвоено звание заслуженного деятеля искусств РСФСР за заслуги в области советской кинематографии. Коготок еще больше увяз. Странно, что полгода никаких звонков от Адамантова. куда он провалился?

В ноябре, набравшись мужества, они вместе, ибо теперь уже муж и жена, отправились во Внуково-Абабурово. Расположенная в низине дача, казалось, таила в себе целый партизанский отряд, шепчущий: «Не замай, дай подойти». Но никаких партизан не оказалось. Фундамент недостроенного дома зиял укором, кустарники и заросли пожухлой травы изнемогали под осенним ветром. Во временный домик Эол вошел первым, оставив Арфу снаружи, и не напрасно остерегался: когда открыл дверь, в нос шибануло, на стене комнаты кричала надпись губной помадой: «Подавись, гнида!», а на полу лежала куча, похожая на маленькую коричневую чалму. Но все вещи и мебель чешская писательница выгребла подчистую. Капитуляция!

— Эту пристройку мы снесем и по весне будем строить дом, — сказал он, выйдя из этого склепа, а на обратном пути в электричке, превозмогая тошноту, поведал об увиденном.

Вскоре власть снова нанесла поцелуй: получите, Эол Федорович, трудовичок! Хорошенький такой, посредине серп и молот, под ним красная звезда, над ним красное знамя с надписью «СССР», по периметру: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» За особо плодотворную деятельность в области советской культуры, литературы и искусства. Вручали в Кремле, не Брежнев и не Косыгин, а почему-то член политбюро ЦК КПСС Мазуров, первый заместитель председателя Совета министров СССР. Марта Валерьевна сшила себе ради такого случая платье в блёстках и вся сияла, а когда Незримова вызвали на вручение, он остроумно обыграл Маяковского, подойдя к вручающему:

— Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ Мазуров.

Вскоре Высоцкий затащил Эола и Арфу на Большой Каретный, и именно из-за Мазурова вспыхнула ссора.

Поначалу Незримов ревниво восторгался новыми ролями своих артистов — Жжёнова в «Ошибке резидента» и Тихонова в «Доживем до понедельника». Но все гораздо больше воспевали только что вышедшего швейцеровского «Золотого теленка» с Сергеем Юрским в роли Остапа Бендера, а Инна пообещала приготовить гуся и пригласить Зиновия Гердта, чтобы он в образе Паниковского этого гуся съел. Кочарян от такой идеи пришел в восторг. Решили не откладывать в долгий ящик.

Несмотря на то что советские танки еще 11 сентября ушли домой, пробыв в Богемии и Моравии всего две недели, несмотря на затухание мировой истерии по поводу неудавшегося присоединения Чехословакии к Западу, вкусную сахарную косточку продолжали обгладывать, и Аксенов вдруг ни с того ни с сего зло спросил:

— Ёл, а тебе трудовичка кто вручал? Мазуров?

— Да, а что?

Тут Василий будто внезапно припомнил стихи Евтушенко и с пьяной ненавистью принялся декламировать:

Танки идут по Праге

В закатной крови рассвета,

Танки идут по правде,

Которая не газета...

Закончив, он предложил выпить за наши сердца, по которым проехали танки, проехавшие по Праге, и тут не все его беззаветно поддержали, Высоцкий пить согласился, но брякнул, что гусеницы пролязгали мимо его сердца, и защитники Пражской весны было на него окрысились, но Незримов перевел стрелку на себя:

— Наши танки в Чехословакии спасли мир от Третьей мировой. А их облаяли со всех сторон. К тому же там были не только советские войска, но еще и польские, венгерские, болгарские, немецкие, а виноват, как всегда, рус Иван! Или скажете, в сорок пятом тоже не надо было вводить войска в цивилизованную Европочку? Чтобы не поцарапать красивые домики.

— Понятно, Ёлкин, откуда ноги растут, — зло сверкал праведными молниями в ночи Аксенов. — Орденок-то тебе — тот самый товарищ Мазуров, который и задушил пражскую свободу. Лично я бы из его кровавых рук...

И тут, словно по приказу командира, все аксеновцы накинулись клевать Эола: да он же у нас теперь ленинец, с ладони у Брежнева ест, по ленинским местам катается, по полгода в Швейцарии, полгода во Франции, так сказать, по заданию партии и по велению сердца, скольких шпионов разоблачили, Ёл Фёдыч?

— Друзья, как вам не стыдно! — пытался вмешаться Кочарян, но от него отмахивались: не мешай кусать!

— Да идите вы в звезду! — взвился потомок богов, готовый дать в рыло каждому, кто подсунется ближе, чем на расстояние короткого в челюсть. — Левон, Инна, я вас очень люблю, и многих других, но уж извините, на Большой Каретный мы больше ни ногой!

— Вот и проваливай! Беги на Лубяночку! — гавкнул Аксенов, и на другой день утром Эол Федорович разглядывал фингал под глазом и разбитую губу:

— Хорошо дерется, сволочь. Но я ему врезал. Ты видела? Думаю, он сейчас точно так же на себя в зеркало любуется.

— А я говорила, не надо больше ходить на этот Дурной Каретный, там какая-то стала атмосфера нездоровая. Мне лично слово «диссидент» не нравится.

— Там нет диссидентов.

— Там они время от времени попадаются. Твой вчерашний соперник по дуэли — типичный диссидент.

— Это ясно. Как ясно и то, что завтра на премьеру «Мертвого сезона» не идем. У нас у самих мертвый сезон наступает. И до моего дня рождения вся эта косметика тоже не пройдет.

Бог с ним, с днем рождения, а вот как идти на очередное вручение? В тот же день, когда он с любовью разглядывал себя в зеркале, пришла еще одна радостная новость — премия братьев Васильевых.

— Ёлкин-Палкин! Очередной зигзаг удачи! — воскликнул Незримов, памятуя о приглашении его и Арфы на премьеру новой комедии Рязанова с таким названием. Радость, охватившая его после приятного телефонного звонка, мгновенно сменилась тревогой: уж слишком звонко посыпались на него эти зигзаги, не к добру, за все ведь придется отчитываться, и очередной приступ тошноты подкатил к горлу. Что за хрень? И впрямь должно бы Арфу тошнить, а она все никак, и время от времени тошнит его, а не ее.

В газетах:

«Государственная премия РСФСР имени братьев Васильевых за 1968 год присуждается:

1. Незримов Эол Федорович, режиссер; Ньегес Александр Хорхевич, автор сценария; Касаткин Виктор Станиславович, оператор; Жжёнов Георгий Степанович, исполнитель роли хирурга Григория Шилова, — за художественный фильм “Голод” (1968) производства киностудии “Мосфильм”...»

Вторую получал режиссер Левицкий за научно-популярные историко-революционные фильмы, в том числе и о Ленине, третью — Гунар Цилинский за роль разведчика Николая Кузнецова в фильме Виктора Георгиева «Сильные духом», где, кстати, тоже Вика Федорова в главной роли снималась, которая у него в «Голоде» певица Роза. Вот незадача — два фильма получили премию, а ей ни от одного не перепало!

Удивительно, премию братьев Васильевых, создателей легендарного и обросшего анекдотами «Чапаева», учредили лишь в позапрошлом году, по три штуки в год. Первыми получили Ромм и его команда за «Девять дней одного года», Столпер и Симонов за «Живые и мертвые» и Тяпкин и Фрадкин за научпоп о Ленине. В прошлом году — Вася Шукшин со товарищи за «Ваш сын и брат», Ефим Учитель за документалку и еще пятеро гавриков за научпоп «В глубины живого». А в этом году — он, Незримов, со своими Ньегесом, Касаткиным и Жжёновым! В это просто не верилось.

— Здрасьте, не верится ему! А я тебе говорила, что, как только ты на мне женишься, на тебя посыплется из Корнукопии.

— Откуда?

— Темнота! Рог изобилия. По-латыни «Корнукопия».

— Слушай ты, Корнукопия, иди-ка сюда. Иди-ка, иди-ка. Сыпани-ка мне детишку из своего изобилия!

Она по-прежнему возбуждала его своим голосом — и когда сообщала что-то умным тоном, и когда баловалась, и когда таинственно стонала под его ласками, делая бога ветра неистовым, бешеным, звериным.

И он никогда в жизни не посмел бы поведать об этом кому бы то ни было, даже Господу Богу, в которого убежденно не верил. И гордился тем, что Его нет, так, будто в том была его собственная заслуга.

— Но что же мы будем делать с твоими украшениями? Ведь вручение через пять дней!

Волшебник Фельдман совершил чудо: так загримировал потомка богов, что и сам Посейдон не разглядел бы. И лишь во время банкета в Доме кино на Васильевской улице, когда все больше разглядывали два золотых профиля на лацкане незримовского пиджака, чем лицо лауреата, грим пообносился, и Шукшин обратил внимание:

— Это кто тебя? Меньшевики или эсеры?

— Нашлись контрики, — ответил свежеиспеченный лауреат. — Но не безответно. Им никакой грим не поможет.

— Это ты молодец. И женулька у тебя все хорошеет. Когда?

— Всему свое время.

— Не затягивайте. Хотя она у тебя еще молоденькая, успеет. Институт-то окончила, Марфа Посадница?

— На четвертом пока.

— Слушал недавно по радио, как ты стихи Тютчева читала... Вот говорят: объеденье, загляденье, а когда заслушаешься, нет такого слова. А зря.

— Заслушенье, что ли?

— Слухо... слушо... Эх, черт, так сразу и не придумаешь!

Как весело, как удачно и с какими изюминками заканчивался тот год. «Голод» во всесоюзном прокате занял почетное третье место: после четырехсерийного фильма «Щит и меч» с безумным количеством зрителей, за 200 миллионов, после кеосаяновских «Новых приключений неуловимых» с 66 миллионами любителей боевиков, 55 миллионов почтили память блокадников, придя на незримовский шедевр.

Жаль только, отец не дождался сыновних успехов — ни заслуженного деятеля, ни трудовика, ни братьев, ни третьего места в прокате! Так и не узнает теперь!

— Да все он знает, — возразила Арфа, когда в такси возвращались пьяненькие.

— Как это он знает?

— Мертвые не умирают. Они где-то. И все видят.

— Не матери... риалисти... ческий подход.

— Вот и не матери! Тебе бы все материализм. Материалист несчастный. Марксист-ленинист, одно слово.

На другой день решили от всех сбежать в Прибалтику. День рождения Эола отмечали в Таллине, Новый год в Риге — красота! Сладкая жизнь продолжалась. Каждый день жалели о вчерашнем дне, навсегда ушедшем в прошлое.

Когда вернулись с балтийских берегов, на Эола наконец насели — должок платежом красен. Саня уже в ноябре по намёткам Незримова сварил великолепный сценарный борщ, не густой и не жидкий, с чесночком и перчиком, разными изысканными приправами, и, посидев над ним еще пару вечерочков, подали сие блюдо на стол эсерке, как потомок богов называл СРК — сценарную редакционную коллегию. И напились вусмерть, с каждой рюмкой выдумывая новые и новые предполагаемые зуботычины, которые им светило получить после того, как эсерка прочтет. Когда опустошили вторую бутылку коньяка, внезапно, словно луч озарил обоих, и Ньегес пробормотал:

— А вдруг чудо? Вдруг эсерке понравится? Ведь такое бывает — предвидишь одно, а получается совсем противоположное.

— Нет, Сашуня, — похлопал режиссер сценариста по плечу, неосторожно поцарапав тому пьяным пальцем щеку. — Наш с тобой Ильич — полнейший непрохонжонков!

— Это ты смешное слово придумал! — заржал испанец. — Ёл, я тебя обожаю. Из всех режаков ты самый остроумный парень.

Арфа только тихонько похихикивала, глядя на двух пьяных, которых она очень любила, — мужа как своего обожаемого мужчину, а Сашку как его лучшего друга. Зря он не его тогда выбрал свидетелем на свадьбе. Где там этот Шукшин, ищи-свищи, а Конкистадор — вот он, всегда рядом. Недавно он где-то тайно начитался Гумилёва и стал Конквистадором.

— Я конквистадор в панцире железном, я весело приветствую звезду!.. — гремел он, подвыпив.

— А вот и она, звезда твоя осветительная, — ржал Незримов, когда в момент чтения стихов в дверь позвонили. Надя приехала за мужем и увезла его в свою тихую и светлую гавань. На «Мосфильме» она по-прежнему работала осветительницей и числилась среди лучших.

В январе Эол пережил сильнейший приступ тошноты на премьере «Братьев Карамазовых». Тошнота явилась в своем привычном виде, вполне самостоятельная, но потомок богов поступил нечестно, списав ее на последнюю работу покойного Пырьева, домонтированную самими братьями Карамазовыми, Дмитрием и Иваном, то бишь игравшими их актерами — Михаилом Ульяновым и Кириллом Лавровым. К лету они готовили к выходу и третью серию картины.

— Все, не могу, меня уже тошнит от всего этого! — возмутился он настолько громко, что сидевший неподалеку режиссер Мачерет возмутился в свою очередь:

— Вообще-то это Достоевский!

— Вообще-то это банальная пырьевщина, — зло огрызнулся Незримов. — Крикливая и суетливая театральщина. Хорошие актеры, а играют бездарно.

— Это я-то бездарно?! — воскликнул оказавшийся неподалеку Лавров.

— И ты тоже, — рявкнул Незримов.

— А по морде нет желания схлопотать? — вежливо спросил Ульянов.

— От тебя, что ли? — продолжал бунтовать Эол. — Сиди уж! Ты хоть и Ульянов, да не Ленин.

— Граждане, вы мешаете смотреть! — стали возмущаться зрители.

— Так вы их же и смотрите, — фыркнул Незримов. — Вот, полюбуйтесь, они тут сидят, голубчики. А Мягков где?

— Тут я, — отозвался исполнитель роли Алеши.

— А ты хреновее всех играешь, — лепил пощечины потомок богов.

— Ёлочкин, перестань, прошу тебя, — запереживала Арфа. — Неудобно. Там вон вдова сидит.

— И Лионелла плохо играет, тошно смотреть!

— Ну что ты налетел на них как цунами!

— А кто их еще отцунамит, кроме меня?!

— Если тошно тебе, пойдем отсюда.

И они ушли под злое шипение зрителей, собравшихся насладиться последним киношедевром ушедшего в мир иной Ивана Грозного. На улице, прислонившись спиной к фонарному столбу, белый как снег Незримов долго вдыхал и выдыхал морозный московский воздух, покуда тошнота не прошла.

— Надо к врачу, Ёлчик, — беспокоилась любящая жена.

— К какому врачу, Марфуша? Какой врач способен излечить бездарность? Которая нас со всех сторон... Окружает... И которой все... Восторгаются...

«То и дело приходится с удивлением слышать неверные обвинения: крикливо, оглушительно шумно, суетливо, по-театральному многоречиво. Верно ли это? Не думаю. Более того, убежден в обратном — в том, что личные творческие особенности Пырьева, свойства его художественной одаренности нашли в экранизации великого романа Достоевского наиболее благоприятную, родственную им основу для своего наивысшего проявления. А некоторые обвинители, к примеру небезызвестный режиссер Незримов, брезгливо воротят нос, да еще словцо гадливое придумали: пырьевщина», — читал через несколько дней Эол Федорович в статье Мачерета.

— Ишь ты, «небезызвестный»! А сам-то какой? То-то и оно, что безызвестный.


Глава восьмая

Страшный портрет


Идею «Портрета» подбросил Ньегес. После состоявшейся наконец премьеры «Андрея Рублева» в Доме кино, естественно, грянула грандиозная попойка, на которой Кочарян спрашивал, почему Эол и его очаровательная жена перестали к ним приходить на Большой Каретный. Тарковский фыркал, что теперь, когда его фильм разрешили, он ему разонравился, а Конквистадор вдруг после очередного тоста сказал Незримову:

— А я тебе скажу, почему тебя тошнит. Никакой Сартр тут ни при чем. Это все Ленин. Не надо нам про него снимать. Не на-до! Ты повесть Гоголя читал? «Портрет».

— Читал когда-то.

— А ты перечитай.

И через пару дней Эол уже звонил ему:

— Сашка, ты гений! Делай сценарий. По своему усмотрению. Только пусть все в наши дни происходит. Или как ты думаешь? Я даже вижу идею по поводу того страшного старика. Он не старик будет, а примерно как Ленин в семнадцатом году, под пятьдесят.

— Вон ты куда... Понимаю... Только это снова будет непрохонжонков.

— Главное, пиши, а там поглядим.

В четверг, 13 марта, Марте исполнялся двадцать один год, и по всем законам сволочизма именно на этот день эсерка назначила порку сценария фильма «В Россию!», и, сколько ни уговаривал Незримов перенести на другой день, ни в какую.

Ох, как же их топтали! Завсектором кино отдела культуры ЦК КПСС Филипп Тимофеевич Ермаш начал еще ничего, довольно мягко, ему в целом понравилось: «Необычно, смело, ярко — но... как бы это сказать... не слишком ли смело, товарищи, не слишком ли необычно? Ведь речь идет не о рядовом персонаже истории, а о величайшем из величайших, о том, на кого мы равняемся, а тут жена плюс любовница, плюс болезни, да и не доказано, что с Инессой Арманд связь имела любовный оттенок, нам надо решить, надо ли это все оставлять так, как в сценарии товарища Ньегеса». «Конечно же не надо и ни в каком случае нельзя! — взялась основательно драконить «В Россию!» заместитель главного редактора Главной сценарной редакционной коллегии Элеонора Петровна Барабаш. — Нас никто и нигде не поймет, если мы пополним лениниану образом вождя мирового пролетариата, мечущегося между супругой и возлюбленной, да, я понимаю, что Ильич был человек и ничто человеческое, так сказать, но есть же чувство меры, как можно, чтобы он жаловался Надежде Константиновне, что Инесса Федоровна его разлюбила и не хочет ехать из Кларана к нему в Цюрих, что за бредятина, я вас спрашиваю! А уж эти сомнения в том, что ему вообще надо или не надо ехать в Россию, где началась февральская революция...» Начальник Главного управления кинопроизводства с хорошей фамилией Шолохов начал с гневного вопроса: «Кто вообще дал право? Я спрашиваю, кто дал право?!»

— Ну, кривичи-радимичи, понеслось! — пробормотал Незримов.

Что интересно, яростнее высокопоставленных лиц выступали люди малозначительные, но состоящие в эсерке, они чуть ли не топали ногами, не рвали волосы и не раздирали на себе одежду, напоминая злобную толпу над убитым Вакуленчуком в «Броненосце Потемкине», фильме, люто ненавидимом Эолом за всю чудовищную ложь, которой напоил свое произведение Эйзенштейн. Как посмели граждане Незримов и Ньегес замахнуться на самое святое, что есть у советского человека! Простите, но по сценарию складывается впечатление, будто Владимир Ильич вообще не собирался возвращаться в Россию и возглавлять борьбу пролетариата. Не враги ли подсунули нам этот, с позволения сказать, сценарий? А ведь им было оказано огромнейшее доверие, потрачены деньги на проживание в Швейцарии и Франции. И деньги немалые. А два месяца назад, товарищи, я сидел рядом с Незримовым на премьерном показе последнего шедевра Пырьева, и он последними словами поносил великого мастера, пользуясь тем, что тот уже не может ему ответить. Да ему до Пырьева еще идти и идти, а уже такие замашки у них с Ньегесом! Этот сценарий «В Россию!» надо не просто запретить напрочь, а сжечь.

Страсти накалялись по всем законам искусства — через перипетии все двигалось к кульминации, за которой ожидались предсказуемая развязка и логичный финал. Однако все завершилось не так, как ожидали бичуемые авторы. Шестидесятилетний председатель Госкино Алексей Владимирович Романов говорил тихим, смиряющим голосом и не призывал совершить аутодафе, он даже похвалил автора сценария за то, что тот совершенно по-новому, свежо и интересно отнесся к личности Ленина, однако конечно же, товарищи... И в итоге, согласно постановлению, коллегия потребовала от кинодраматурга полной переработки сценария в соответствии с прилагаемым перечнем требований, который будет представлен в ближайшее время.

— Сволочь эсерка! — проскрипел Незримов, когда они с Ньегесом вышли на свежий воздух и стали ловить такси, чтобы ехать праздновать день рождения Арфы. — Не могла сразу зарезать, содрала кожу и оставила на палящем солнце.

— Надеюсь, с нас не потребуют возврата денег, потраченных на заграницу?

— Если и потребуют, то твоя суммочка будет значительно ниже моей. Да нет, не писайте кипятком, компаньеро, не потребуют. Они же не акулы капитализма. Ермаш-барабаш!

— Что ты их так? Как раз Ермаш и Барабаш меньше всего нас грызли.

Дабы не портить дня рождения, соврали, что эсерка сценарий одобрила, но потребовала внести поправки.

— Так что, кривичи-радимичи, все вполне ермаш-барабаш, — уже приветливым тоном обыграл фамилии сегодняшних выступавших потомок богов. И день рождения получился веселый, с танцами до упаду. Но в ту же ночь, с 13 на 14 марта, Марте Валерьевне приснился страшный сон. Она увидела больничную операционную, в которой хирург делал операцию, но вдруг обернулся и, сердито зыркнув на нее из-за круглых очков, сурово произнес: «Немедленно! У него Ленин в желудке. Слышите? Иначе будет поздно!» И в ближайшее время Арфа потащила своего Эола на обследование, которое показало рак желудка в начальной стадии, но угрожающей перейти в более опасную. Вот почему тошнота, вот почему вдруг возникли проблемы с зубами и приходилось то и дело таскаться к стоматологам, вот почему стали ломкими ногти на пальцах ног, а изо рта иногда дурно пахло.

Конечно же обратились не к кому-нибудь, а, сходив на премьеру смешного фильма «Семь стариков и одна девушка», поехали тем же вечером в Ленинград, к несравненному Григорию Терентьевичу. Тот заставил режиссера глотать противную кишку, по-научному говоря, провел гастроскопию и в разговоре тет-а-тет сказал Незримову:

— Вы, малюсенький, человек мужественного склада, так что я вам должен сказать как на духу. Первое: у вас рак желудка. И сразу же второе: излечимый. Если мы в ближайшие дни проведем операцию, я его спокойненько вырежу, и будете жить-поживать, радовать свою обладательницу волшебного голоса. Вы молодец, что вовремя ко мне обратились.

— Это все она. Сон увидела и заставила меня к вам поехать.

— Правильно, — выслушав сон, заявил Шипов. — Судя по всему, у вас вторая стадия, поэтому симптомы незначительные, но если она перейдет в третью, это уже, малюсенький мой, чревато. Так что тот хирург во сне правильно поторопил. Случайно это не я был?

— Нет, говорит, что не вы.

— Надо же... Ленин в желудке... Я еще не слыхивал, чтобы карцинома так называлась. М-да.

Арфе он обо всем рассказал, тем более что, судя по всему, и впрямь волноваться не о чем, но она все равно перепугалась, хотя не преминула вставить свое ставшее традиционным «А я же говорила!». Кстати, неплохое название для фильма, надо будет использовать. А для фильма ужасов — «Карцинома». Сам же Эол Федорович, узнав о диагнозе, не впал в уныние, а, напротив, как-то словно от чего-то освободился и даже воспарил. Все очень просто: надо Ленина из желудка вырезать, и дальше будем жить, а может, и летать. Возник замысел экранизировать сначала «Портрет» Гоголя, а потом «Ариэль» Беляева. Григорий Терентьевич принес ему из собственной библиотеки оранжевый томик из собрания сочинений, и накануне операции потомок богов взахлеб перечитывал этот роман, бормоча:

— Но, конечно, все надо на нашей почве... Все имена поменяем... Сашка гениально напишет сценариус... Марфуша сыграет Лолиту... Ариэля — Вася Лановой... Ему еще далеко до сорока...

И на операцию он отправлялся, как идут умываться и чистить зубы, чтобы затем броситься в пучину любимых дел. Шипов конечно же все исполнил виртуозно, половину желудка пришлось отчикать, но так надо, всегда вырезают с запасом, чтобы уверенно потом спалось. Жаль, что Эол всегда худощавый, будь он толстяком, такое уменьшение желудка способствовало бы похудению. Марта постоянно находилась рядом, ее приходилось выгонять из палаты, и, если можно, она бы и в операционной присутствовала.

— Вы, малюсенькая, хотя бы в Эрмитаж сходили.

Радиопередачи с ее участием слушала вся больница, а Незримова и вовсе боготворили: еще бы, кто «Голод»-то снял? Через неделю после операции его уже выписали, можно возвращаться в Москву, но наступил апрель, и хотелось гулять по прекрасному городу на Неве, погодка стояла для Петра творенья редкостная. Никакого Фулька, никаких переделок сценария, решено: будь что будет, но «В Россию!» он снимать не станет, пусть отдают сценарий другому режиссеру, другому сценаристу, найдется такой, кто снимет.

— Все прекрасно, до чего же хороша жизнь, Арфа моя ненаглядная, ненаслушная, ненацелуемая, как же я люблю тебя!

— Только ты не болей больше, ладно?

А когда вернулись в Москву, в мае разразился бешеный скандал. Виновница — настойка иссык-кульского корня. Откуда? Ну... это маленький секрет. Отвечай, откуда?! Да в институте одна киргизка учится, привезла. И тут же, откуда ни возьмись, нарисовался Адамантов. Первое, что резануло слух при встрече в одном из номеров «Метрополя», — дальнейшее урезывание имени-отчества:

— Добрый день, Ёл Фёдч, давненько не виделись, вы прямо цветете! Видать, жена заботливая.

— Здравствуйте... — И Эол со своей стороны тоже отпанибратничал, вместо «Родион Олегович» подчеркнуто произнес: — Рдьён Легч. Вы тоже сверкаете. Больше года не виделись. Я уж полагал, забыла про меня родная безопасность.

— Сами понимаете, какие события шестьдесят восьмой подарил, — играл глазками опер. Его распирало. — Не хотите ли в мои корочки заглянуть? — И, не дожидаясь ответа, протянул Незримову новое удостоверение, в котором все оказалось примерно то же самое, только вместо «старший лейтенант» значилось «капитан», а вместо «младшего оперуполномоченного» — просто «оперуполномоченный». Незримов вежливо поздравил, и начался долгий разговор: а как там в Швейцарии, а как во Франции, а какие разговоры, а как идет работа над фильмом, не нужно ли чем-либо помочь и так далее, покуда не прозвучал ошеломляющий вопрос:

— Ёл Фёдч, а зачем ваша супруга ходила в гости к Солженицыну?

— К Солженицыну?!

— Причем два раза.

— Простите, Родион Легыч, впервые от вас такое слышу. Вы часом не ошиблись?

— Как вы понимаете, Александр Исаевич такая значительная фигура, что мы не можем просто так оставить его без внимания... Ну и... Сами понимаете.

В душе потомка богов почернело. на прощание Адамантов вручил ему новое письмо, но теперь никак не до новинок чешской литературы, он его и читать не стал, помчался на Метростроевскую, встретил жену у выхода из Ларисы Терезы, и она сразу обо всем догадалась, попробовала смягчить мужской гнев своим смешным детским словечком:

— Ветерок, ты что такой зверепый?

— С Адамантовым встречался.

— Я уже поняла. Прости, что втайне от тебя. Но у него же тоже было как у тебя, и он жив-здоров, вот я и обратилась к нему. И он любезно откликнулся.

— Но почему нельзя было мне рассказать?! Зачем ложь?! Я терпеть этого не могу!

Незримова задело, зацепило крючком, он шел и исторгал из своих уст злые ветры, как те, что выпустили дураки спутники Одиссея из Эоловых мехов. И довел ее до рыданий, она рухнула на скамейку в сквере и отчаянно зарыдала. Он сел рядом и зло смотрел на бассейн «Москва»: говорят, Гагарин на съезде комсомола как-то смело заявил, что надо возродить храм Христа Спасителя как памятник героям 1812 года. Отрыдав, Марта заговорила с ответной злостью:

— Мне двадцать один год. Я мечтала: выхожу замуж за режиссера, как это прекрасно. а что я получила? Потоки грязи со стороны этой твоей Вероники Новак, кагэбэшную слежку, этот Фульк противный, эти чиновники, этот рак...

— Что?! Что-о-о-о?! — Эола так и подбросило, словно ракету на Байконуре, и Марта в ужасе отпрянула, будто увидев в его руке топор. — Ты только это от меня получила?! Ах ты, тварь неблагодарная! Да ты такая же... Знать тебя больше не желаю! — И он зашагал в сторону бассейна, будто вознамерившись в нем утопиться. Ждал, что она бросится за ним, кинется сзади ему на шею, но, когда отшагал сколько-то, оглянулся и увидел пустую скамейку. Туда, сюда — нигде нет ее. — Ну и черт с тобой! Тоже мне фифочка!

Впервые их жизнь тряхануло несколькими чернейшими днями. Он пьянствовал у друзей, то у одного, то у другого, но не у Ньегеса и не у Касаткина, а так, у случайных приятелей по киношному цеху, мало ли их, что ли. На пятый день ясным утром шел по набережной Москвы-реки и говорил себе:

— Какой же ты козел, Ёлкин-палкин! Оскорбил. Кого? Ее! Её-о!!! — И это слово «её» резало его, как харакири, он нарочно продолжал повторять его, наслаждаясь болью. Хоть бы снова рак, хоть бы подохнуть, и поделом тебе, ветродуюшко! Конечно, и она хороша: чем попрекала его! Не вспомнила, что далеко не каждой из ее подруг по Ларисе Терезе выпадала языковая практика во Франциях да в Швейцариях. Даже раком попрекнула, что больнее и обиднее всего. — Да ладно тебе, дурилка картонная, она же не со зла, а от обиды. Она же для тебя эту иссыкуху добывала, чтоб ты не сдох. А ты, сучара... Как ты мог вообще-то?! Да из-за кого? Из-за Солженицына этого!

Он шел пешком до Шаболовки, и, когда поднимался в их съемную квартиру, пот страха струился у него по ляжкам: вдруг ее нет там? И ее там не оказалось. Ее! Все вещи и вещички на месте. А ее нет. Как же так? Как возможно такое? Её-о! Он, как на похоронах, слепо тыкался туда-сюда, ходил по дому, до недавнего времени их дому, где все такое родное, пахнущее ими, но где нет ее, где не прозвучит ее волнующий голос. Какие дураки на Большом Каретном! Если бы они только знали, как все в нем взлетает, когда он слышит ее любовные стоны и вздохи, её-о-о-о!!! Он рухнул на кровать и вдавил себе кулаки в глазные яблоки, едва не раздавливая их, и все стало еще чернее. Неужели не случится чудо?

И тут — хрустнул в дверном замке ключ.

Теперь она летела над Донским монастырем, таким, каков он был в те черные дни их чудовищной ссоры, после нескольких ночей у подруг, и душа ее — скорее, да скорее же! — неслась туда, в квартиру на Шаболовке, с видом на Шуховскую башню, и когда она открывала дверь, казалось, мгновения решили ползти, как пытка, она бы не вынесла, если бы его не оказалось в доме, их доме, куда ее не пускало что-то каменное во все эти дни. Она никак не сможет жить без него. Без него-о-о!

Он сидел на кровати, растерянный, жалобный, как мальчик, случайно попавший камнем в чужого ребенка, и она бросилась перед ним на колени:

— Прости! Прости меня! Я столько счастья от тебя получила, а сама, дрянь неблагодарная... Ты прав, прав!

И он тоже упал перед ней на колени:

— Это я дрянь, я ветродуй проклятый! Обиделся, видите ли...

— Я не должна была ходить к нему без твоего ведома. Но я думала...

— Не говори, я знаю, что ты думала, что я не позволю. — Но больше у него не хватило сил ничего говорить, потому что ее голос поджег его, как бензоколонку, и он принялся срывать с нее одежды. Как там она сказала? Зверепо. Именно что зверепо. Да осторожнее ты, милый, у тебя же швы!

Потом она рассказывала, как в институте ей с риском для жизни нашли телефон Солженицына, как она позвонила, представилась и он мигом отозвался, позвал к себе в гости, оказался чрезвычайно любезен, у него невеста, Наташа, на двадцать лет его моложе, такая тоже любезная, веселая, улыбчивая, во всем верная подруга, а предыдущая жена от него отреклась, когда он сидел, а теперь, точно так же, как наша дура, строит козни и не дает развод, не хочет, чтобы он на Наташе женился, один в один как наша дурёха, письма пишет во все инстанции, они хорошо знают фильмы Незримова, уважают его как режиссера, высоко ценят, мгновенно пообещали достать настойку, ничего, что операция не обнаружила метастазов, ради профилактики не повредит пройти полный курс, сначала капля на стакан воды, на другой день две капли, на третий день три и так далее до двадцати капель, а потом на уменьшение и вниз до одной капли. Через три месяца повторить, потом еще через три месяца, и все будет замечательно.

— А я его так не любил... — вздыхал потомок богов. — Называл его прозу фуяслицем.

— Можно не восторгаться творчеством человека, но нельзя так взять и перечеркнуть этого человека в своем восприятии.

— Говоришь, он хорошо обо мне отзывался?

— Еще как хорошо. «Голод» назвал шедевром. Расспрашивал, над чем ты сейчас работаешь.

— И?

— Ты сейчас опять захочешь меня убить.

— И?!

— Прости меня, родной мой, я многое рассказала о твоих наработках по Ленину. Он тоже пишет о нем...

— Ты рассказала? И что именно?

— Но ты же все равно решил уйти от этой темы. А ему пригодится.

Гнев, такой же, как тогда в сквере напротив бассейна «Москва», плеснулся в его голову, готовый вспыхнуть, и он чудом сдержал себя, получив прививку от новой ссоры, лежал холодный, почти ледяной, как тот в своем мавзолее. И сдерживал, сдерживал себя.

— Ты что, ему даже про птиц рассказала?

— Про птиц нет, а про то, что он из Швейцарии не хотел уезжать весной семнадцатого... И про другие твои находки.

— Да, да. Я все равно это бросил.

— А ему пригодится. И я не разрешу тебе заниматься этой отравой, иначе ты опять заболеешь.

— А он?

— Да мне начхать на него.

— Хороша же ты штучка. Он тебе для меня иссыккулину добыл. Черная неблагодарность.

— Черная. Ты такой холодный. Тебе плохо? Ёлкин!

— Лучше скажи что-нибудь ласковое.

— Ветерок мой. Любовь моя. Ненаглядный мой. Несравненный мой. Незримый мой. Ненасытный мой... О, уже не холодно. Уже тепло. А теперь уже горячо...

На следующий день в стакан воды капнула первая капля, и они отправились во Внуково. Времянку, оскверненную чешской писательницей, волевым решением обрекли на снос. Кстати, он только теперь вспомнил про конверт, подаренный Адамантовым, но, в отличие от корочек новоиспеченного капитана, там ничего нового не оказалось, все тот же душный смрад несчастной брошенки, никак не желающей смириться с потерей мужа, которого не она бросила, а которую он отринул. Нудно и не интересно. Зато убухивание всех имеющихся средств в строительство дачи увлекло, как водоворот, как смерч, стройка превратилась в символ возрождения после всей ленинианы, после рака и после ссоры, в символ новой жизни, свежего ветра перемен.

Премьера гайдаевской «Бриллиантовой руки» вновь зажгла в нем мечты снять кинокомедию, не виноватая я, он сам пришел, шампанское по утрам пьют аристократы или дегенераты, мне надо принять ванну, выпить чашечку кофэ, чтоб ты жил на одну зарплату, бить буду сильно, но аккуратно, брюки превращаются в элегантные шорты, если человек идиот, то это надолго, цигель-цигель, ай-лю-лю, руссо туристо облико морале, оу йес бичел!.. Конквистадор даже принялся писать сценарий про двух жуликов, которые... эх, это уже было у Ильфа и Петрова в «Двенадцати стульях», почти тот же сюжет. Да ты определись, Ёл, чего сам-то хочешь — «Портрет», «Ариэль» или гайдаевщину. А давай «Двенадцать стульев»? Ужасно хочется какую-нибудь смешную экранизашку!

Его распирало от замыслов, от жажды жизни, от воскресения, которое он переживал бурно и страстно. Дача росла как на удобрениях, Арфа, играя всеми струнами, сама все тут планировала, изобретала, вкладывала творческую мысль. Класс! Им не нужна будет квартира, они станут здесь жить, жаль, конечно, вида на Шуховскую башню, но здесь зато такой воздух, такие соседи, я, правда, Любовь Орлову терпеть не могу, да и я тоже, но в гости к ней с Александровым сходить можно, они звали однажды, это они тебя и чешку звали? ни за что не пойду.

Малость допекали Платошины дружки, приходили, канючили: когда Платон приедет? Позвоните ему да сами спросите. Он говорит, что вы его не пускаете. Дурак он, ваш Платон, я, наоборот, говорил, чтобы приезжал. Не верите — ну и катитесь отсюда!

Двенадцатого июня на стройплощадке устроили грандиозные шашлыки, гостей человек тридцать, своеобразно и весело. Эол подарил Арфе красивейшее платье, темно-синее, с элегантными лилиями по низу. И не скажешь, что простой ситец, положенный в первую годовщину свадьбы.

Каждый день приносил радость жизни. И вдруг — вызов на Старую площадь. Йо-ка-лэ-мэ-нэ! Ой, как же не хочется обратно влезать в лениниану! Ермаш принял его одного в своем кабинете, сурово смотрел глаза в глаза:

— Ну, когда новый вариант сценария?

— Филипп Тимофеевич...

— Только не юли мне.

— Да я и не юлю, — мгновенно приосанился Эол, приготовился сниматься в эпизоде расстрела: «Стреляй, сволочь, всех не перестреляешь!» — И не собирался юлить. Просто я по-прежнему придерживаюсь того мнения, что нам, настоящим ленинцам, не нужен ходульный образ нашего вождя. Нам нужен человек, во всех его проявлениях. И на фоне слабостей главного героя сильнее выглядят его главные достоинства. Выпячиваются, так сказать. Вспомните, как Маяковский высмеивал образ Ленина, созданный Эйзенштейном в фильме «Октябрь». Что он похож не на Ленина, а на все самые глупые памятники Ленину. Нам такой разве нужен?

— Нет, такой не нужен, — сурово ответил Ермаш. — Но и такой, как у вас с Ньегесом, нас тоже не устраивает. Вы, товарищи кинематографисты, обязаны найти золотую середину. На вас возложили великую ответственность.

«Сейчас о командировках и о деньгах заговорит», — затошнило Незримова, как давно уж не тошнило.

— На вас, милейшие мои, были, между прочим, деньги потрачены, и деньги не малые, — продолжил кондовый партийный начальник, при этом подвинул к себе листок бумаги и стал писать на нем что-то красным карандашом — должно быть, все суммы, которые были затрачены, сволочь. — Вы как собираетесь за это отчитываться? И, между прочим, до юбилея вождя остается меньше года. Когда собираетесь кино снимать? А? Я тебя спрашиваю, товарищ Незримов.

— Филипп Тимофеевич, тот же Эйзенштейн...

Тут Ермаш показал ему написанное на листке красным карандашом: «Не хочешь, не снимай. Не бзди, как-нибудь спустим на тормозах», — и Эол запнулся, чуть не икнув от неожиданности. Ермаш тотчас скомкал бумагу и сунул ее себе в карман.

— Так что там Эйзенштейн?

— Когда... «Октябрь» снимал. Он тоже не успел. К десятилетию революции. В ноябре двадцать седьмого. В Большом театре только предварительный монтаж. Показывали.

— Что ж, это аргумент. В конце концов, тема и после юбилейного года не утратит актуальности. Не станем спешить, товарищи кинематографисты. Лучше сделать не спеша, но качественно. Ну а если успеете яичко к Христову дню, будет вам честь и хвала.

И со Старой площади вылетел не режиссер Незримов, а Ариэль, обретший способность летать. Срочно на Шаболовку вызвали Ньегеса, накупили шампанского, коньяка, закусок дорогущих, хоть до этого состоялось судьбоносное решение все деньги тратить только на Внуково, и устроили похороны проекта «В Россию!». Поминали добрым словом и Владимира Ильича, и Надежду Константиновну, и Инессу Федоровну, и всю остальную революционную шатию-братию. Свобода, кривичи-радимичи! Да здравствует ермаш-барабаш, самый гуманный ермаш-барабаш в мире!

— Хотя я не понимаю, чего это он так смилостивился, — хмурилась Арфа.

— Да он вообще, мне кажется, мировой мужик, только по должности напускает на себя строгости, — ответил Эол. — И вообще, охота ему еще двоих диссидентов себе на голову посадить? Поди, Андрюши Тарковского хватает. Да Саши Аскольдова.

— А чё, логично, — согласился Конквистадор. — И еще не известно, чего наснимаем, клади потом на полку. Так что выпьем за это мудрое «не бзди»!

Тридцать три — ровно столько, как в названии фильма Данелии, вошло в список шестого Московского кинофестиваля, а среди них и «Голод». Про незримую записку Ермаша никто и знать не знает, зато всем ведомо, что они вот-вот начнут снимать фильм к великому юбилею и шансы получить один из призов достаточно высоки. Конечно, не главный приз, на который, скорее всего, уже нацелили Ивана Грозного, хоть и посмертно, с его «Карамазовыми». Почтят покойничка, это уж как пить дать. Зато остальной репертуар явно ниже среднего, есть кого оставить за бортом. Никаких тебе Феллини, Антониони, Сабо, Вайды, Бондарчука, и Герасимов не в качестве соискателя, а во главе жюри. Лишь бы Стасик Ростоцкий со своим «Понедельником» не обскакал.

Торжественное открытие не где-нибудь — в Кремлевском дворце съездов со всем тебе начальством-разначальством, старушка Лилиан Гиш, которая красотка Элси у Гриффита в «Рождении нации», из древненемого кино, казалось, и должна быть немая, ан нет, говорящая, Стенли Кубрик, привезший в Москву «Космическую одиссею», тоже конкурент, ёж ему в дышло, забавный Альберто Сорди, загадочная Моника Витти, Марина Влади аж с тремя своими сестрами, Лавров с Ульяновым, важные, мимо Незримова нарочито прошли, чтоб, не дай бог, поздороваться... Короче, блеск и нищета куртизанок во всем объеме.

Арфа блистала в своем ситцевом платье, морщилась, когда ей вслед: «Ляля Пулемет». надоело уже быть Лялей.

— Цени, когда тебя называют по имени роли! Не каждый актер такую роль имеет.

И хотя на каблучках она заметно выше его, смотрелись они вместе очень неплохо. вон Пушкин с Гончаровой — и ничего, все только завидовали. С фестиваля на стройку века во Внуково, со стройки века — снова на фестиваль. Успели и на теплоходе по Москве-реке поплавать с остальными участниками. Высоцкий всем своим видом показывал, как он счастлив, что у него все срослось с Мариной, она ведь даже во французскую компартию вступила, чтобы им легче было встречаться то в Москве, то в Париже. а Эолу Володя сообщил неприятнейшую новость:

— Ты бы побывал на Большом Каретном. У Левончика рак. Врачи говорят... Короче, хреново.

Лишь это страшное известие омрачило тот июль. Пролетели денечки как лепесточки, и настал день истины: какой из призов достанется? Неужели Аполлинариевич не ублажит ученичка? При встречах и он, и Макарова искренне радовались их видеть, подмигивали: мол, получишь, не бэ. И не ФИПРЕССИ какое-нибудь, а что-нибудь посеребрянее, а то и позолотее. Показ-карамаз шел в огромном революционном сундуке на Новом Арбате, он же проспект Калинина, тем самым подчеркивалось, что мертвый Пырьев свое возьмет. Зато «Голод» показывали за спиной у Пушкина, а значит, действительно можно рассчитывать на как минимум серебро.

Снова Большой Кремлевский, зал, символизирующий всю железобетонность СССР, всю его монолитность. И места им с Арфой и Ньегесу с его осветительницей выделили аж в третьем ряду — уже неплохой знак. Стоило ли пережить карциному, чтобы просвистеть тут как фанера над Парижем?

Началось, вот оно! — как повторял Андрей Болконский, когда понеслась битва при Аустерлице. Начали с пресловутой ФИПРЕССИ — премии международной федерации кинопрессы. «Лусия», режиссер Умберто Солас, Куба. фу, пронесло! Уже легче. Почетные дипломы, вот это тоже, как говорится, да минует чаша сия. Андерсен, Ганда, Ковач, Транчев, туда вам и дорога! Пошли актерские призы. Рон Муди из фильма «Оливер!». Тадеуш Ломницкий из «Пана Володыевского». Румынка Ирина Петреску. Аргентинка Ана Мария Пиккио. А Арфа?!

— Марта Пирогова за роль Ляли Пулемет в фильме режиссера Эола Незримова «Голод».

— Не может быть! — Алая, как советское знамя, Арфа радостно отправилась на сцену, изобразила смешную походку Ляли, подходя к Вие Артмане, которая вручала приз.

— Прежде всего благодарна режиссеру Эолу Федоровичу Незримову. Между прочим, моему любимому мужу.

— За упоминание моей скромной персоны спасибо, — промурлыкал он, когда она вернулась к нему в третий ряд.

Спецпремии. Неплохо, но тоже не хотелось бы. «Оливер!», Великобритания, режиссер Кэрол Рид. «Дневник немецкой женщины», Германская Демократическая Республика, режиссеры Аннели и Андре Торндайк. Англичанин с кислой мордой, немцы со снисходительными улыбочками. Отлично, катитесь в свою Англию и Гэдээрию. Серебряные призы. Эх, сейчас впаяют серебро. Ни то ни сё как-то. Четверочка. А то и с минусом.

— «Время развлечений», Франция, режиссер Жак Тати.

Доволен. Знал, что большего не дадут.

— «Когда слышишь колокола», Социалистическая Федеративная Республика Югославия, режиссер Антун Врдоляк.

Этот вообще счастлив, как после первого секса.

Ну, теперь шарики. Золотые призы на самом деле представали в виде шаров из фиолетового гранита на постаментике, с наклеенной золотой звездой. Держите себя в руках, Эол Посейдонович.

— «Лусия», кубинский режиссер Умберто Солас.

Какого хрена ему еще один приз! Мы любим Остров Свободы, но не до такой же степени. Конечно, сияет, Фидель ему теперь отвалит по возвращении.

— Второй золотой приз присуждается...

Эх... Ну!..

— ...итальянскому кинорежиссеру Пьетро Джерми за фильм «Серафино».

— Понятное дело, что кинорежиссеру, других здесь нет! Можно же просто режиссеру.

— Ветерок, не нервничай, я же тебе говорю, что со мной ты получишь лучшие призы.

— Третий золотой приз присуждается...

Опять пауза. Ну зачем этот саспиенс? Зачем так издеваться?

— ...советскому кинорежиссеру Станиславу Ростоцкому. «Доживем до понедельника».

Стасик, скотина! Незримову даже показалось, что Ростоцкий глянул на него уничтожающе: на-кася, выкуси! Потомок богов сидел окаменевший, как Лотова глупая жена. Дальше только главный приз, а этот, естественно, «Братьям Карамазовым». Удружил Аполлинариевич, Арфу наградил, а Эола бортанул.

— Режиссер Иван Пырьев. Просим всех почтить великого мастера вставанием.

— Вот уж ни за что не встану, — буркнул Незримов.

— Нехорошо, Ёлчик, не становись обиженным.

— При жизни все захапывал, а помер — ему еще валят! Пырьев-Упырьев! — Но все же послушался жену-призершу, оторвал зад от кресла.

— Для награждения на сцену приглашаются артисты Кирилл Лавров и Михаил Ульянов. Именно они довели фильм «Братья Карамазовы» до завершения, когда великого режиссера не стало. Им вручается специальная золотая премия.

— Понятно, потому что посмертно. Вместо Большого приза — золотая спецпремия, — пояснял Конквистадор.

— А то мы без тебя не поняли, — огрызнулся Незримов, с ненавистью глядя на важные морды Лаврова и Ульянова. Вот сейчас бы выйти да дать им по этим мордасам.

Чего-то там еще говорят, выступают. Сплошные штампы. Все хлопают. Чему хлопаете, идиоты? Наконец Лавров с Ульяновым смирили свое красноречие, нехотя уходят со сцены. Кончен бал, погасли свечи. А Герасимов еще подмигивал...

— И наконец, Большой приз шестого Московского международного кинофестиваля...

— Как? Все-таки Большой тоже будет? — удивился Ньегес.

— Присуждается советскому кинорежиссеру...

Ага, держи карман шире!

— ...Эолу Незримову. За фильм «Голод». О героизме советских людей в блокадном Ленинграде.

— Иди, альмахрай, получай! — крякнул Ньегес.

Из Незримова чуть не вырвалось какое-нибудь непотребство, настолько не ждал уже. Ноги сначала еле двигались, а потом зашагали все увереннее и горделивее. Вот она, сцена его московского триумфа. Герасимов несет ему ящичек, надо его взять и открыть створки, показать всему миру, что там внутри, а внутри — взмывающая ввысь звезда, подобие памятника покорителям космоса, открытого пять лет назад около ВДНХ. А статуэтка уже к первому московскому была изготовлена по макету, Бондарчук из рук Герасимова ее принимал за «Судьбу человека». После Сергея Федоровича, на втором московском, ее получали Чухрай за «Чистое небо» и японец Синдо за «Голый остров», на третьем — Феллини за «Восемь с половиной», на четвертом — опять Бондарчук, за «Войну и мир», и венгр Фабри за «Двадцать часов», а в позапрошлом году, на пятом, Герасимов за «Журналиста» и другой венгр — Сабо за фильм «Отец». А сегодня — Эол Незримов!

Боясь уронить, он открыл створки, показал всем свою награду, подошел к микрофону, произнес:

— Огромное спасибо за оценку нашего труда. Эта награда по заслугам принадлежит не только мне, но и замечательному сценаристу Александру Ньегесу, похлопайте ему, вон он встает. А также — Георгию Жжёнову. И всем артистам. И оператору Виктору Касаткину. И прототипу главного героя — выдающемуся хирургу Григорию Терентьевичу Шипову. И конечно же моему дорогому учителю Сергею Аполлинариевичу Герасимову. А еще я хочу сказать, что самым ценным призом за наш фильм стало то, что мне вручила бывшая блокадница, — сохраненный ею хлебный паек, те самые сто двадцать пять грамм. Вот они у меня в кармане, как талисман.

Он извлек из кармана заветный сухарик и держал его на вытянутой ладони. Эффект превзошел ожидания — весь зал, как на пружинах, вскочил и стал бешено аплодировать блокадному хлебушку. Едва сдерживаясь, чтоб не зарыдать, Незримов вернул паек в карман пиджака и, поклонившись, отправился в свой третий ряд. Надо было непременно как-то пошутить, чтобы не расплакаться, и, садясь рядом с Арфой, он вытащил из ящика статуэтку:

— Вот что со мной происходит, когда я слышу твой любящий голос. У меня взмывает.

Испанец тотчас принялся лапать приз, даже изобразил, будто хочет оторвать кусок:

— Мне же должна принадлежать какая-то часть.

— Пусть он будет то у меня, то у тебя, — предложил Эол. — Когда я буду приходить к тебе в гости, буду приносить, а когда ты ко мне, будешь возвращать.

— Отличная идея!

Потом там же, во Дворце cъездов, шумел банкетище, Брежнев не пожалел деньжищ на угощение, он и сам помелькал на открытии и закрытии, Незримов удостоился его рукопожатия и даже мокрого поцелуя.

— Хорошее кино, — похвалил бровастый генсек. — Предлагаю, товарищи, режиссера Незримова переименовать. Пусть будет Зримов. Хорошо звучит: Эол Зримов. А имя молдавское?

— Нет, Леонид Ильич, древнегреческое.

— Так и у меня древнегреческое! Ну, поздравляю, поздравляю.

И Брежнев понес свою рюмку чокаться с кем-то еще.

— А я тебе говорила, что со мной у тебя теперь все будет как полет в космос! — ликовала жена.

Ньегес опять подколол:

— Ну, теперь ты не Эол, а Эонид!

Казалось, весь мир кино подходил к ним на том банкете, того и гляди, подгребут братья Люмьер, Мельес, Гриффит, Ханжонков, Протазанов, братья Васильевы, Чаплин, Ренуар, Капра, Уайлдер, Флемминг, Феллини, Антониони и прочая киношатия-кинобратия. Кроме Эйзенштейна, которого потомок богов терпеть не мог. А в реальности подплывали к его теплой компашке все, кто присутствовал, и поздравляли, поздравляли, поздравляли. Даже Лавров с Ульяновым, подвыпив, смилостивились:

— Ну, ты даже нас с Пырьевым обскакал!

— Хочешь, кто-нибудь из нас тебе Ленина сыграет?

— Не получится, кривичи-радимичи, на него у меня уже Герасимов зафрахтован.

— А Макарова? Неужто Крупскую?

— Инессу Арманд.

— Иди ты? А цензура?

— Дает добро.

Обозначился и Ермаш:

— Ну что, будешь или нет?

— Если даете зеленый свет, то не буду.

— Ну и ладно. А что хочешь снимать?

— «Портрет» по Гоголю. О том, что нельзя связываться с нечистой силой.

— А нечистая сила — это кто? — хмуро сдвинул брови киноначальник.

— Западная псевдокультура, — мгновенно ответил Эол.

— О, это в самую бы точку, а то столько стало поклонников гнилого Запада. Ну, за тебя, за твои успехи в настоящем и будущем!

Высоцкий с Тарковским предложили после банкета поехать кутить на Большой Каретный:

— Левончику будет приятно. А то ему хреново.

Но прямо перед ними Герасимов сказал, что повезет Эола и Арфу в одно интересное место, и Незримов вынужденно отказал Володе и Андрюше. Когда сели в герасимовскую машину, усадив на заднем сиденье Арфу между Эолом и Макаровой, а на передних Аполлинариевич с личным водилой, Папа лукаво спросил:

— У вас ведь во Внуково дача строится?

— У нас еще только второй этаж начали строить.

— А мы рядом обоснуемся.

И сразу стало ясно у кого. А Эол мгновенно пожалел, что на радостях слишком воспользовался щедротами кремлевского банкета и сознание его теперь туманилось. В пути он откровенно признался, что не будет снимать про Ленина, даже поведал о том, какой сон приснился Арфе, после которого ему вовремя Шипов сделал операцию.

Загрузка...