Это садистское звяканье, похоже, раздражало и дядюшку. Однако он не говорил: «Любезнейшая, оставьте это». То ли господин хранитель был слишком труслив, то ли фройляйн Штарк слишком старалась соответствовать своей фамилии[12] — во всяком случае, она все вязала и вязала, наморщив низкий лоб, а я таким образом отбывал свое наказание.
Однажды вечером дя дюшка спросил меня, помню ли я еще его ссылку на Канта. Я кивнул. (После того разговора я провел краткую исследовательскую работу и установил, что помешанный на своем разуме философ из Кенигсберга Иммануил Кант заполнил собой целые шкафы в каталожном зале.) Я скромно назвал пару ключевых понятий, связанных с Кантом: разум, критика разума, мораль, этика, субъект.
Дядюшка уважительно под нял свой бокал в мою сторону. Потом поведал, что себя самого, то есть своего собственного эмпирического субъекта, Кант никогда не касался, даже при одевании или раздевании, предоставив это Лампе, своему слуге, который утром одевал, а вечером раздевал его, как маленького ребенка — от носков до парика. Но еще радикальнее, чем в отношении нравственности, поборник критики разума вел себя в отношении пунктуальности — тут он был просто фанатиком, и это в конце концов привело к тому, что не кто-нибудь, а именно Кант, самый пыльный из всех когда-либо существовавших париков духа, изобрел (тут дядюшка резко понизил голос) — пояс для чулок. Знаю ли я, что это такое?
Я уже чуть было не сказал: «Да, видел у мамы», но вовремя спохватился, решив, что дальновиднее просто поднять бровь, разумеется левую — кто его знает, когда фройляйн Штарк взбредет в голову войти в пещеру со своим вязаньем?
Так вот, Иммануил Кант, рассказывал дядюшка, каждый день отправлялся на прогулку, по одному и тому же маршруту, в одном и том же темпе, в одно и то же время, так что пол-Кенигсберга сверяло по нему часы: если Кант проходит рынок, значит, ровно четверть четвертого, сворачивает на Лютер — штрассе — двадцать три минуты четвертого, ни секундой позже, ни секундой раньше. Несколько лет все шло хорошо: завидев Канта, кенигсбергцы доставали свои часы и переводили спешащие или отстающие стрелки. Но то ли его чулки от стирки растянулись, то ли слуга Лампе охладел к своим обязанностям — в один прекрасный день чулки начали сползать, и, чтобы не осрамиться перед согражданами, представ перед ними в неподобающем виде, бедный философ вынужден был через каждые несколько шагов останавливаться и подтягивать проклятые чулки. И что получилось в итоге? Во всем Кенигсберге время словно сошло с ума — даже церкви, башенные часы которых тоже устанавливались по Канту, теперь трезвонили как попало. Но Кант был философом, критиком чистого и практического разума, он подумал-подумал и решил проблему. Отныне пояс с подвязками должен был держать его чулки на должной высоте. Сказано — сделано. Хитроумную выдумку философа, попавшего в самую точку, претворил в жизнь его слуга: эта штуковина оказалась полезнейшей вещью. Теперь Лампе каждое утро надевал на кантовские бедра пояс из тонкого шелка и пристегивал к нему его чулки. И все были довольны. Лампе, как и фройляйн Штарк, не хватавший звезд с неба, блеснул своим искусством портного, философ вышел, так сказать, сухим из воды, и время в Кенигсберге вновь вернулось на круги своя.
Вот такая история. Однако какие выводы мне надлежало сделать из этого наставления? К чему призывал меня дядюшка? К подавлению пагубных наклонностей, к бескорыстному служению башмачному делу а-ля Кант? Или он пытался утешить меня? Желая сказать, что даже у Канта, критика чистого и практического разума, заполнившего собой целые шкафы, были проблемы с носками?
В растерянности вернулся я в свою комнату Я уже второй раз лишился любви фройляйн Штарк и, чтобы вернуть ее, должен был пойти по тому пути, который она сама мне указала: признаться в своих грехах перед Богом и исповедником. Однако на этот раз мне не хотелось просто сказать, что я исповедался, я и в самом деле хотел исповедаться, по всей форме, как полагается — с покаянием, благословением и наказанием. Пришло время. Не в силах больше выносить это звяканье.