Это началось июльским вечером. Дядюшка был в своей шелковой летней сутане от лучшего римского портного, а Штарк в своем альпийском убранстве — вельветовых брюках и клетчатой рубахе. Дядюшка, по обыкновению, восседал в прелатском кресле во главе стола с салфеткой за воротом и, проповедуя аскетический образ жизни, то и дело прикладывал к влажному лбу надушенный батистовый платочек. Я сидел в двух стульях от монсеньера, спиной к открытой двери на кухню, и изображал благодарного, жаждущего знаний ученика. Если дядюшка поднимал бровь — всегда левую, — я, впечатленный глубокими морщинами на его могучем челе мыслителя, тоже пытался поднять свою левую бровь.
— Ну надо же, какая духота! — говорил дядюшка.
Фройляйн Штарк, как обычно, сидела на кухне, и с каждой ложкой супа, которую она шумно заглатывала, в столовой словно все больше сгущался сумрак; все громче тикали настенные часы, все дальше отодвигались в черную лаковую сень изможденные лица архиепископов и хранителей библиотеки, висевшие на стене против меня.
Дядюшка поднял глаза.
На пороге стояла Штарк.
— Башмаки — это не занятие для мальчишки, — сказал она.
Мы опустили ложки.
— Он что, допустил какой-то ляпсус? — спросил дядюшка.
— Нет, он все делает правильно, — ответила Штарк (короткая пауза), — может, даже слишком правильно!
— А не кажется ли вам, что вы мелете чушь?
— Нет.
— Объясните наконец, о чем идет речь.
— О спасении его души. О том, что написано в катехизисе.
Фройляйн Штарк стояла на пороге, скрестив на груди руки, поджав губы и сузив глаза. Дядюшка перевел взгляд на меня, поднял левую бровь; я печально пожал плечами. Фройляйн Штарк схватила своими крепкими руками супницу и, не глядя на нас, понесла ее на кухню. Часы на башне пробили четверть, за окном тихо пламенел закат. Мы с дядюшкой затаили дыхание, мы оба чувствовали: это еще не все! Главное впереди. И действительно, через минуту она опять выросла на пороге, улыбнулась своей улыбкой Мадонны и сказала:
— Ваш племянник, монсеньер, прегрешает против седьмой заповеди!
— Что вы имеете в виду?
— Похотливые взоры.
Дядюшка, явно слегка растерявшись, ухмыльнулся и покачал головой, покрытой мелким бисером пота. Но через мгновение, совладав с собой, он положил руки на стол, справа и слева от тарелки, откинулся на спинку своего похожего на трон кресла и сказал, возведя глаза к потолку:
— Фройляйн Штарк, я не помню, чтобы я нажимал на кнопку звонка.
Она кивнула.
— Я подумала: мальчишку мы переведем к ассистентам.
— Любезнейшая, кто здесь шеф?
— Вы заведуете книгами, — ответила она хитро, — а мое дело присмотреть за мальчишкой.
— Мой племянник останется там, куда я его поставил.
— В скрипторий.
— Нет, — сказал дядюшка.
— Да, — сказала фройляйн Штарк.
— Фройляйн Штарк, hie est nepos praefecti, это племянник шефа…
— Да, — перебила она его, — в том-то и дело! Ваш племянник — маленький Кац, поэтому за ним нужен глаз да глаз.
Фройляйн Штарк опять улыбнулась своей улыбкой Мадонны, а дядюшка, вновь воззрившись на потолок, произнес бесцветным голосом:
— Мальчик носит фамилию своего отца.
Все предметы в столовой погрузились во мрак, а в окне на противоположной стороне двора закат вставал багровой стеной над черной крышей монастыря. В общем-то, это было верно. Мама была урожденной Кац, ту же фамилию носил и дядюшка, но оба утратили свое родовое имя: мама — выйдя замуж, дядюшка-став священником; его теперь называли монсеньер.
— Наша фройляйн Штарк, — вздохнул дядюшка, — прямо скажем, звезд с неба не хватает.