Всё ещё разозлённая Эмелина дернулась прочь, попытавшись вывернуться из крепко держащих её рук.
Шлепнув мужа по плечу, насупилась, уже понимая отлично, что сопротивляться бесполезно. И дело было не в том, что чувствовала она себя теперь так, словно тело её опутали жесткие, морские канаты. И не в том, что шлепки маленьких ладоней наносили вольнику столько же вреда, сколько крылья бабочек нанесли бы скалам, тут было другое…
Страсть Ланнфеля была заразна, и известно об этом льерде стало уже давно.
Как объяснить ещё непонятно откуда взявшуюся тягу к нему, прежде не просто нелюбимому, а даже всей душой, всем телом ненавидимому?
И как объяснить теперь, что от одного даже не прикосновения, а просто взгляда вольника, тяжелого его дыхания, движений мышц под смуглой кожей, пряного аромата, горячечности его желания она и сама загорается, будто каминная щепа от искры кресала?
Она, Эмелина Бильер — Астсон, Колючка Эмми, известная на все Окружные Имения строптивица, грубиянка, головная боль Семейств Астсонов и Бильеров!
Вполне способная одарить затрещиной, либо крепким, иногда даже мужицким, совершенно непозволительным для воспитанной девушки эпитетом любого, посягнувшего на её тело, сердце или свободу?
Один лишь Тинджер Ригз не был удостоен колотушек и забористой ругани. Ну так, может быть, оттого, что Сверчок Тин никогда особо — то на Эмми — то и не посягал, м? Не нужна ему была ни Эмелина, ни сердце её, тело или даже маслобойня… Не охотился Сверчок на девицу Бильер, не видел в ней добычи, так и отпора тоже не видел. В полную противоположность алчущему денег и молодого, горячего тела вольнику Диньеру Ланнфелю, погорельцу, отщепенцу, неизвестному, хищному Чудовищу…
Так как же вышло, что вместо горячих оплеух тому Зверю теперь — жаркие объятия? А вместо поганых словечек, за которые в детстве прилетало от матери, в отрочестве и юности — от отца и строгих, пансионных наставниц, теперь — только ласковые слова? Пусть просторечные и неуклюжие, но однако же, невыразимо, просто невыразимо сердечные? Вместо сжатых кулаков — развёрнутые летними цветами маленькие ладони? Вместо льда в сердце — стон, дикий стон дрожащего от желания тела?
Зараза, не иначе…
Ведь была же ненависть, куда делась? И был страх, куда сбежал?
Та самая зараза погубила их, жуткая, жадная лихорадка!
Если только та ненависть была точно уж к гребаному этому Приезжему, а не к самой себе! И была она именно ненавистью, а не стыдом? Не местью за собственную слабость и малодушие? А страх не был лишь боязнью заразиться? Заболеть…
— Миленький, — выдохнула льерда, когда губы Ланнфеля отпустили её рот — Миленький мой, поцелуй меня еще! Обними меня… Ты что же думаешь? Я сама хочу, знаешь как?
— Знаю, — просунув руки под подол домашнего платья супруги, подтвердил он — Ты горишь, Серебрянка! Горишь… и пахнешь… просто невероятно! Давай… вот что. Слушай… давай потихоньку, ладно? Ну не выдержим мы долго, ни ты, ни я…
Льерда Ланнфель яростно тряхнула головой, приподнявшись, одной рукой потянула платье вверх.
— Угу, Диньер! Давай, раздевайся. Ох, какой ты…
Присев в постели, осыпала покрасневшее своё лицо растрепавшимися, серебристыми волосами, тут же прижавшись губами к груди мужа, покрыв поцелуями горячую, грубую кожу.
— Эмми, — рвано выдохнул он, освобождаясь от рубахи — Не торопи меня. Твою мать, Серебрянка! Я хочу кончить в тебя, а не на твой подол, ясно? Вот же… я как ссыкун с тобой рядом. Давай, давай, снимай это всё.
— Ага, ага, — стянув платье через голову, Эмелина бросила его на пол. Туда же полетели нижняя сорочка и розовый, самошвейный лиф — Я не буду, не буду…
И вновь, солгав себе, припала губами к его груди, опуская руки ниже, пытаясь нащупать вязку штанов.
— Встань на колени, — прошептал Ланнфель, коротко задевая ладонью отвердевшие соски грудей жены — Достань его. Достань его и погладь, как ты умеешь… Сверху вниз, Эмми…
Упершись коленями в покрывало, льерда обхватила пальцами вздрагивающую мужскую суть, нежно и одновременно требовательно. Движения руки, скользящей вверх и к основанию члена, были осторожными, но жадными и всё же торопливыми.
В горле Эмелины кипело, с губ срывались резкие стоны, лицо полыхало, между ног кипела и бурлила целая река огня.
— Ох, Диньер! — вскрикнула, почувствовав ладонь мужа, скользнувшую между её разведенных бедер. Его губы тут же сжали сосок, чуть не взорвавшийся от этого прикосновения — Хороший мой…
Тронув пальцами ждущую, желающую его суть, шепотом приказал:
— Садись на руку, Серебрянка. И так… двигайся. Ты там мягенькая такая… И сладкая, я знаю…
Осторожно двинувшись ноющим, плавящимся телом, льерда ощутила раскаленную кожу ладони супруга и маленькие, гладкие чешуйки той самой, чужой Сути, пока ещё ни разу не видимой ею в полной своей мере…
Руки и губы Ланнфеля будоражили плоть, женскую, слабую, почти вот ещё немного и… сожженную! Испепеляемую страстью, желанием и почти — болезнью, заражая и заражая дальше!
Не было никаких сил противиться лихорадке! И не было ничего, могущего остановить или замедлить её.
— Хочу тебя, — прошептал льерд, переходя на шипение и свист — Ляг на спину. Да, хорошая, так…
Уловив легкое замешательство во взгляде супруги, постарался успокоить, понизив тон насколько возможно.
В ту же минуту догадавшись, что, может быть, несколько изменился внешне:
— Я тебе плохо не сделаю. Ни в каком виде. Поняла? Эмелина… Скорее себе наврежу. Ну же… Поверь мне.
Молча кивнув, она резко развела колени, готовая принять своего супруга. Всё, что он ей предложит. И дать всё, что он захочет!
— Я тебе верю, — вдруг произнесла очень трезво и твердо — Верю, Диньер. Только ты уж тоже не обмани…
И, тут же задавила ладонью дикий, почти животный, восхищенный крик, остро взрезавший плотный, кипящий ароматным вином воздух спальни.
Он вошел в нее медленно, мягко, но в тоже время напористо, будто давая понять, что не потерпит отказа.
Впрочем, как и делал это всегда. Во всём, не только в постели. Могущий ненавязчиво, но твердо поставить на место свою взбалмошную, часто меняющую решения, зависящую от настроений, иногда «упирающуюся рогами в ворота», капризную до невозможности, и до невозможности любимую язву — супругу. Во всём, неважно, что это было. Теплое, ненавидимое Эмелиной пальто, которое полагалось надевать в холода. Либо капли «от нервов», рекомендованные ей же целителем семьи Бильер.
Либо же то, что происходило сейчас…
— Сильнее! — выкрикнула льерда, раскинув в стороны оплетенные нитями шаррха руки — Я хочу!
— Перехочешь, — плавно двигаясь в ней, прошептал супруг, оскалившись, облизнувшись заметно раздвоенным языком — Хватит с тебя и того, что есть.
Тут же, скользнув по её телу своим, тяжелым и необычайно гибким, задев напряженные соски Эмелины горячей, покрытой хорошо оформившимися чешуйками грудью, жарко зашептал в шею:
— Ну нельзя пока, Эмми. Нельзя, моя хорошая! Подожди, попозже отшпехаю тебя, как надо, уж не сомневайся… Сейчас повернись набок. Потихонечку, так…
Оторвавшись, вышел из неё, тут же развернув плачущее, надрывно стонущее от желания тело жены спиной к себе.
— Вот умница, — прижимая её к себе, жарко зашептал в ухо — Теперь коленки согни и прими меня… От же, мать твою! С тобой так хорошо, Серебрянка! Ну же, ну же, иди за мной.
Вновь войдя в неё, осторожно, но крепко придерживая Эмелину под грудью одной рукой, пальцами другой развел влажные, пухлые складки женской плоти, спереди целомудренно и строго сомкнутые.
Придавив пальцем чувствительный, набухший кровью и близким взрывом, комочек плоти, слегка потер его, подловив жену на быстрых, кратких судорогах, сотрясших и выгнувших дугой её тело.
Наслаждаясь сдавленным, глубоким, горловым криком — вскриком, излился сам, поборов жуткое желание вцепиться зубами в плечо… ПАРЫ.
Зная, что и она любит это, но зная и то, что… всему своё время. А пока же хватит с Эмми и того, что есть…
— Хорошо было? — прошептал, ощущая ладонью, прижатой к груди Эмелины бешено колотящееся, испуганное сердце — Хорошо, правда?
— Агашеньки, — ответила льерда тем самым, дурацким словом, которое Ланнфель просто не выносил — Ой, Диньер! Что скажу… Вот ты меня сбоку того самого, да? А ведь Греман рассказал, что так и нужно. «Всё равно, — говорит — Не удержитесь! Так можно в положении на боку.» Ты откуда знал? Он тебе также объяснил, да?
Вольник легонько отстранил жену от себя:
— Что? Этот козлище с тобой говорил о… таком⁈ Он, может, ещё и показать предлагал? Я ему башку откручу! Мудак старый…
Льерда крепче прижалась к мужу спиной, ещё не желая расставаться с ним.
— Успокойся, ради всех Богов, — хихикнула она — Поревнуй ещё к старику, вот же ты дурак какой! Милый, он старше отца, так — то. Головой — то думай иногда, хоть немного…
Здесь была права Эмелина! Думать и размышлять у вольника не всегда получалось, особенно рядом с ней…
Да и, сказать по правде… У Эмми Ланнфель в присутствии этого Приезжего тоже частенько мозги мякли домашним киселем! И мозги, и тело.
…Уже много позже, когда льерда Ланнфель крепко спала, разметав руки по чистым простыням и уткнувшись носом в подушку, сам же льерд Ланнфель вышел на улицу.
Сон не шел к нему, да и много спать Диньер никогда не любил. Остановившись на крыльце, задымил крепкую сигару. Уже совсем рассвело, воздух был морозен, свеж и скрипел на зубах сахарной крошкой. Где — то под ногами послышался тихий «мявк» и глухое, утробное «урканье».
— Явился? — вопросил льерд, глянув сверху вниз на совершенно невозмутимого, вернувшегося кота — Явился, в сральник не свалился? Ну, пока жди. Спит твоя нянька. Проснется, поцелует в жопу. Вот и ожидай её, я этим заниматься не стану. Хорошо, кстати, что сам пришел. Всё мне не ходить, не искать тебя, выпердыша…
С наслаждением втянув горький, ароматный дым, вольник возблагодарил Богов за то, что поисками Масика — Срасика ему, несчастному, не придется заниматься!
А то ведь, задумывал же время на это потратить, чтобы ублажить Серебрянку. Но нет, хорошо пушистый твареныш изволил вернуться сам. И отлично. Просто более, чем отлично.
Дососав пожелтевший огрызок сигары, открыл дверь, уже собираясь вернуться в дом. Борясь с жутким искушением наладить вальяжно прошествовавшему внутрь коту пинка для скорости, обернулся, машинально глянув на широкую, тянущуюся лентой, заснеженную дорогу.
Начало пути хорошо видно было с высокого крыльца. Вот там, ещё далеко, как раз Диньер и заметил одинокого всадника.
Черный, как головешка, тот быстро приближался колеблющимся, темным пятном, тревожа снежную, предутреннюю марь.
И направлялся он явно в Ланнфель, потому как больше по этой, далеко отстоящей от общей, боковой дороге следовать было некуда…