БЕСЕДА С ЛАРИСОЙ БОГОРАЗ

Богораз Лариса Иосифовна, род. 1928 г., кандидат наук, филолог. Арестована в 196 8 г., осуждена на 4 года ссылки. Статьи 190 -1 и 190 - З.

Участие в демонстрации протеста на Красной площади против оккупации Чехословакии.

Освобождена в ноябре 1971 г.


Вопрос: В чем состояли ваши разногласия и конфликты с системой? Какие способы сопротивления и борьбы с системой или отдельными ее проявлениями вы избрали? Каковы были цели вашей деятельности? Достигли ли вы, хотя бы частично, своих целей? Была ли ваша деятельность хоть в какой-то мере обусловлена личными причинами?

Ответ: 12 сентября 1965 года в московском аэропорту был арестован мой первый муж — Юлий Даниэль. Он обвинялся в публикации на Западе литературных произведений, подписанных псевдонимом Аржак. Этот арест и послужил толчком для моей общественной активности, которая в определенном смысле была обусловлена личными причинами — стремлением вступиться, защитить мужа. Но это не вполне точное, а лишь частичное объяснение. Вот почему. Защищать можно по-разному. Можно, например, просить о помиловании человека, встать на колени. Такой путь реально бывает действенным. Можно и по-другому: добиваться ликвидации общественных пороков, критиковать общую практику политических арестов и систему наказаний. И таковой может быть защита мужа, но практических результатов она не дает. Я пошла по последнему пути. Еще один личный мотив: мой старший сын, которому тогда было 14 лет. Я полагала, что для формирования его личности необходим пример сопротивления злу.

Своей целью я считала реализацию принципа гласности, осуществление его в индивидуальном порядке. Была убеждена, что политические репрессии в обществе возможны только при отсутствии гласности. Отсутствие гласности — значительно большее зло, чем сами репрессии.

В лагерях находилось немало людей, осужденных за политическую активность. Важно было, чтобы об этих людях узнали, это необходимо для нашего общества. Главную роль в решении этой задачи сыграла интеллигенция, которая всегда стремилась к расширению знаний и обмену информацией.

В результате усилий многих людей, в том числе и пожертвовавших собственной свободой, проблема политических репрессий стала тем, чем должна быть, — общественной проблемой, а не замкнутым горем отдельной семьи.

В этом аспекте цель моя и моих, единомышленников достигнута, цель прежде всего нравственная, а де политическая. Политической цели я перед собой и не ставила.

Условия в стране не располагали к тому, чтобы решать острые проблемы здоровыми средствами. Предпочтение отдавали подпольным методам (но не нелегальным!), информацию распространяли кустарным путем, передавали в западную «медию», и уже опосредованно, через мировое общественное мнение, она возвращалась в страну по радио на внутреннюю аудиторию.

Такие методы обладали недостатками: информация охватывала довольно узкие слои населения, прежде всего интеллигенцию. Однако положительный эффект был налицо: формировалось соответствие между общественным мнением на Западе и неофициальным общественным мнением внутри страны.

Действовала ли я против системы? Еще раз замечу: наше нравственное (не политическое) сопротивление злу следует назвать скорее кустарным, чем подпольным. Самиздат тоже почти весь подписывался настоящими именами авторов. Наши выступления носили открытый характер, закрыты были, в связи с ситуацией в стране, лишь средства реализации. Основой для нас служил принцип гласности. Теперь отвечу на вопрос: боролись ли мы с системой? Если отсутствие гласности и закрытость являются имманентными свойствами нашей системы, то мы выступали против нее.

Движение, начавшееся в 60-е годы, с крутыми поворотами, продолжается до сих пор. Его называют «диссидентское», «правозащитное», «за гражданские права». Значительно реже употребляется формулировка «движение нравственного сопротивления». Но начиналось и развивалось в 60 — 70-е годы оно именно как нравственное сопротивление, принципиально игнорирующее политические задачи и следствия. Сейчас условия изменились и стоит подумать о других формах борьбы. Отсутствие политических целей нашей деятельности объясняется объективной ситуацией. Политическая жизнь в стране не зависела от граждан, которые не могли направленно влиять на политику. Наше движение обращалось не к общественной, а к личной ответственности граждан за происходящее.

В 1968 году я со своими товарищами вышла на демонстрацию на Красную площадь. Наши лозунги «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!», «Позор оккупантам!» имели чисто нравственное содержание. Кто-то ведь должен был сказать правду открыто. Тогда в стране нашлось 7 человек. Но они нашлись и дали толчок другим. Никто из нас и не имел в виду, что лозунги что-либо изменят. Было бы безумием так полагать. Несмотря на подавление и аресты, климат в стране стал меняться. Уже в январе 1968 года в защиту Александра Гинзбурга и других поставили свои подписи более тысячи советских людей.

Движение нравственное постепенно перерастало в политически осознанное сопротивление. Частично осуществлялась важнейшая цель — распространение информации. Ведь до 1968 года встречи советских граждан с западными корреспондентами носили только частный характер, были подпольными и нередко жестоко пресекались властями.

В январе 1968 года проходил суд на Гинзбургом, Галансковым (впоследствии замученным и погибшим в лагерях), Дашковой, Добровольским. Литвинов (внук первого советского министра иностранных дел) и я написали обращение к мировой общественности в их защиту и открыто, на глазах у властей, передали его западным корреспондентам. Январь 1968 года: дата первых открытых контактов с западными журналистами. Так начиналось наше дело…

Вопрос: Как вы относились к возможному аресту? Шли на него сознательно, рассчитывали степень риска или были убеждены, что сможете его избежать, действуя строго в правовых рамках?

Ответ: На арест шла сознательно, но одновременно и рассчитывала степень риска. Иногда складывались ситуации, когда арест казался весьма вероятным, но не останавливалась, шла дальше грани риска. Деятельность свою считала важнее нежелательных последствий. Перед выходом на демонстрацию на Красную площадь в 1968 году была уверена в том, что меня арестуют. Удивилась бы, если бы этого не произошло. Но власти не захотели меня удивлять. Тогда правительство не считалось с юридическими нормами. Больше того, предпринимались попытки искусственно приспособить законодательство к репрессиям. В 1966 году в Уголовный кодекс введена «брежневская» статья 190—1 (клевета на советский строй). Почему? Арестовали за литературную деятельность Андрея Синявского и Юлия Даниэля. Суд не мог доказать их субъективный умысел — «подорвать и ослабить советскую власть». Вот тут-то и пригодилась бы 190 — 1, предусматривающая ответственность независимо от целей деятельности. (Статья 70 — «антисоветская пропаганда» — включает обязательно и цель подрыва.) Позже появилась «андроповская» статья 188 — 3, вводившая произвол и беззаконие в рамках закона: заключенных могли приговаривать к новым лагерным срокам в самом лагере — за «неповиновение требованиям администрации». Случаи подобных манипуляций с законами весьма наглядны. Приведу пример Анатолия Марченко (моего второго мужа, замученного в тюрьме). В 1968 году Анатолий Тихонович был арестован за книгу «Мои показания» (рассказывающую об ужасах лагерей), за письмо о предстоящей оккупации Чехословакии (написано за месяц до ввода советских войск), за выступления на лагерную тему. Но ему сказали, что судить за книгу не будут, и обвинили в нарушении паспортного режима. «Надеетесь стать героем? Не выйдет. Будете уголовником», — твердили ему. И вот после смерти Марченко в тюрьме, уже в «горбачевское» время, весной 1987 года в га-зете «Труд» опубликована статья, где мой муж обвинен вновь «посмертно» в драке, в измене Родине, в защите фашизма и «ряде других еще более тяжких преступлений». Нужно ли комментировать юридическую систему?

Я начала говорить о муже… Анатолий Марченко в большей степени заслуживает быть героем этого рассказа. И поэтому на правах близкого человека расскажу и его историю вместе со своей.

Анатолия арестовывали шесть раз. Аресты не были для него неожиданными, а всегда — неизбежной реальностью. Кроме первого ареста, когда он оказался в лагере в 18 лет. Его потрясло увиденное. Бесчеловечные условия подтолкнули к попытке перейти границу. Потом он начал писать.

Его судьба предопределялась характером, нестандартностью личности, в которой изначально был заложен нонконформизм. Вместе с тем он до конца жизни сохранял иллюзии. Хотел получить интересную специальность — бурового мастера — и получил. Если теоретически исключить существующий в стране режим, то он знал, как хотел жить: иметь свой дом, хозяйство, семью, читать книги. И каждый раз после очередного выхода из заключения он мечтал осуществить этот свой идеал.

В 1974 году Марченко отказался от советского гражданства и выступил с требованием права на эмиграцию по политическим мотивам. Отказ от гражданства был, скорее, уступкой желанию семьи, чем его собственной позицией. Нас пытались заставить выехать из страны. Мы решили: если так, то только как политические эмигранты. Я не могла подписать лицемерное прошение «о воссоединении семьи», чего требовали власти. Заявление Марченко было демонстративным, заведомым отказом выехать. Политической эмиграции в СССР нет. Я это знала, и минутная слабость сменилась твердым внутренним чувством; не могу не быть похороненной в России. Иначе зазвучали для меня слова Пушкина: «…но все же к ближнему пределу…» Я не хотела уезжать, как не хотел уезжать и муж.

В 1980 году его вызвали в КГБ и вновь предложили эмигрировать, сказав, что иначе он получит 10 лет лагерей. Он ответил: «Мне все нравится в моей стране, все, кроме вас. Вот вы и уезжайте». Находясь в лагере, во время свидания со мной уже в 1984 году, он остался верен себе: «Уезжай с сыном, я останусь». Я получила от него письмо, датированное 28 ноября 1986 года, т. е. он написал его за 10 дней до смерти в Чистопольской политической тюрьме. Из письма не следовало, что он хочет эмигрировать (вопреки распущенным слухам). Наоборот: он просил прислать деньги и продукты (в тот момент он, видимо, снял свою последнюю в жизни, трагическую голодовку), просил подписать его на газеты и журналы. Собирался жить дальше на Родине…

Вопрос: Как вы перенесли переход из вольной жизни в заключение? Как происходили арест, следствие, какие конкретные обвинения вам предъявили? Допускали ли вы на следствии компромиссы, признали вину или продолжали отстаивать свои убеждения? Наиболее яркие впечатления этого периода?

Ответ: Как я уже сказала, ареста ожидала. Отнеслась к этому серьезному в жизни событию с большим интересом. Много слышала о том, как все происходит, что чувствуют люди, но сама прежде этого не испытывала. Обвинение участникам демонстрации на Красной площади против оккупации Чехословакии было предъявлено по двум статьям: 190 — 1 и 190 — 3, т. е. клевета на советский строй плюс нарушение движения общественного транспорта. Замечу: по Красной площади транспорт вообще не ходит, кроме дней парадов военной техники.

Все мои товарищи хорошо и достойно держались и во время следствия, и на суде. Их имена: Павел Литвинов, Константин Бабицкий, Владимир Дрем-люга, Вадим Делоне, Наталья Горбаневская, Виктор Файнберг (двух последних отправили в психиатрическую больницу).

Судья начала процесс доброжелательным тоном, но вскоре пришла в бешенство. Все обвиняемые говорили твердо и аргументированно. Суд не находил возражений, и судье приходилось вершить не правосудие, но произвол.

Запомнилась деталь ареста. Всех нас посадили в три легковые машины. Подъехали к кругу у памятника Дзержинскому (напротив здания КГБ и универмага «Детский мир»), затем направились к Большому театру. Загорелся красный сигнал светофора. Дремлюга резко открыл дверь, выскочил из машины и закричал: «Позор оккупантам!» Мы все его поддержали. Загорелся зеленый свет. Машины тронулись, тогда мы открыли окна, чтобы люди могли видеть и слышать нас. Этот эпизод никогда в дальнейшем не фигурировал в обвинениях.

Почему мы пошли на демонстрацию? Нельзя было не выступить, высказаться стало необходимо. Иначе мы бы тоже оказались косвенными участниками преступления. О нашем поступке узнали люди. Находились одиночки, сделавшие тогда больше нас, но о них не знали. Их встречали уже позже, на этапах и в лагерях. Тогда выступить в одиночку и без огласки требовало значительного мужества. Ведь при отсутствии гласности в те времена за подобные действия могли просто уничтожить. О нас узнали… И это имело общественное значение. В учреждениях, на заводах и фабриках шли официальные собрания, где с трибун одобрялась линия партии в Чехословакии. Мне известна женщина, которая отказалась идти на такое собрание. Ее заставили. Она пришла и выступила против оккупации. Это было невероятно трудно, невероятно мужественно. Ведь половина присутствующих разделяла ее мнение, но молчала.

Хочу сказать в связи с поставленными вопросами о последнем суде над Марченко в 1981 году. Его судили за книги, но обвинили не в том, что он написал. Судья заявил: «Поскольку книги Марченко слишком антисоветские, то разбираться их содержание не будет». В обвинении фигурировали книги «От Тарусы до Чуны», «Третье — дано», записи в личном дневнике, воспоминания, открытое письмо в защиту академика Андрея Сахарова.

Вину свою Марченко не признал. Он сказал: «Да, признаю, что указанные книги написал я, но считаю, что судить за них неправильно». Сам Марченко и его друзья, кстати, допускали возможность и внесудебной расправы над ним. Друзья призывали Анатолия скрыться, уйти в подполье. Он твердо отказался: «Тогда книгу объявят фальшивкой и некому будет ее защищать».

Вопрос: Какова была тактика вашего поведения в тюрьме или лагере? Имели ли конфликты с администрацией, допускали уступки?

Ответ: Я получила четыре года ссылки. (Для западного человека необычное наказание. Представляете себе, например, ссылку из Парижа в Марсель, из Вашингтона — в Нью-Йорк? — В. П.) Отбывала ссылку в Иркутской области, в поселке Чуна. Выполняла тяжелую физическую работу. Население, несмотря на обработку со стороны «компетентных органов», относилось ко мне очень хорошо, по-доброму. Испытывала необычное ощущение, недоумение: «Почему я здесь?» Ведь при других жизненных обстоятельствах никогда бы не увидела этих замечательных по красоте мест.

Тактики поведения у меня никакой не было. Были принципы, такие же, как и в отношениях с сокамерницей во время следствия. Меня не интересовало, работает она на них или нет. Скрывать мне было нечего, а имена друзей я не называла. Главный принцип — сохранять верность собственному характеру. Что касается уступок. В ссылке сложилась ситуация, когда я пошла на прямую договоренность с КГБ. Дело было так. Домик, в котором я жила, посещали местные жители. Одному из знакомых я как-то сказала: «Могла бы написать просьбу о помиловании, если за это из психбольницы выпустят Горбаневскую, Файнберга и Григоренко». Сработало. Через некоторое время точно такое же предложение мне сделало КГБ, пообещав выпустить двоих, кроме Файнберга. Мне предложили сделку. Я написала просьбу о помиловании: «Поскольку моя активность диктовалась обстоятельствами, то, если впредь подобных обстоятельств не будет, не будет и активности». Просили написать текст на имя Юрия Андропова. За месяц до окончания, срока ссылки мне сообщили, что «принято положительное решение» — я свободна.

На мою жизнь выпало 4 года ссылки, на жизнь Марченко — многие годы лагерей и тюрем. То, что я сейчас говорю о нем, известно мне от него самого и не противоречит свидетельствам его товарищей.

У него был принцип, присущий натуре, — не конфликтовать по пустякам, по непринципиальным поводам. И наоборот, проявлять твердость в вопросах совести. В 1982 году несколько заключенных объявили голодовку в лагере по незначительному поводу, поставив в своем обращении имя Марченко. Его не спросили. Анатолий Тихонович был возмущен, но от участия в голодовке не отказался. Сказал только, что делает это в подобной ситуации в последний раз. Марченко обычно, как мне известно, принимал участие в «традиционных» лагерных голодовках. Но его собственная голодовка была одна — последняя. Он выдвинул требование: освобождение всех политзаключенных. Начал голодовку 4 августа 1986 года, закончил не ранее 26–28 ноября. Официальная причина смерти: отек легких, острое нарушение сердечно-легочной деятельности. Но болен он не был, на сердце никогда не жаловался.

Полуофициально мне сообщили: нарушилось мозговое кровообращение в области жизненно важных функций. Геннадий Герасимов (начальник отдела информации МВД СССР) сказал, что причиной смерти явился инсульт. Приведенные версии не противоречат друг другу. Однако уверенного и исчерпывающего ответа от врачей я не получила. Материалы вскрытия мне не показали. Версию об инсульте я связываю с тем, что в декабре 1983 года Марченко был зверски избит. Потерял сознание на долгое время. Впоследствии чувствовал постоянные головные боли и головокружения. После длительной голодовки ему вводили глюкозу. Специалистам по лечебному голоданию (в комфортных домашних условиях, а не в холодной сырой камере) хорошо известно, что введение глюкозы может вызвать тромбофлебит. Марченко делали инъекции глюкозы и витаминов в конце ноября — об этом мне рассказал тюремный врач. Они хотели быстро поставить его на ноги. По-видимому, уже дали такое обещание «наверху». Ведь все происходило перед самым «помилованием» политзаключенных — власти спешили. Если действительно так, если Марченко действительно так ставили на ноги (по команде «быстрее»), то врач — Альмеев — должен понимать, что совершил убийство. Именно так оценил смерть Анатолия академик Сахаров в телефонном разговоре с Михаилом Горбачевым. Сахаров был первым освобожденным узником совести (декабрь 1986 года), рождественским подарком миру от советских властей.

Вопрос: Расскажите об условиях содержания в заключении, что было самым трудным?

Ответ: Во время следствия я 3 месяца находилась в так называемом предварительном заключении. Наиболее травмирующим обстоятельством для меня была изоляция от внешнего мира, полное отсутствие известий из дома.

Ничего не знала о судьбе своего 17-летнего сына. Конечно, могла бы попросить следователя дать о нем информацию, но это значило пойти на уступку, поддаться давлению. Все три месяца находилась в камере с одной женщиной, день и ночь. В ссылке работала таке-лажницей, т. е. грузчиком. Для сорокалетней женщины такая работа достаточно тяжела, но она имела и привлекательные стороны. Я могла общаться: рабочие, простые люди прекрасно ко мне относились. Характерно, что никто из интеллигенции маленького поселка даже ни разу не сделал попытки со мной познакомиться.

Рабочие же часто навещали, заходили в гости. Помню, пришли двое и рассказали о лекции про декабристов, услышанной в деревенском клубе. «Когда-нибудь и про тебя так будут рассказывать» — они знали, что я была в политической ссылке.

Для моего мужа — Анатолия Марченко самым трудным в лагере было нарушение связи с семьей, отсугствие переписки, свиданий со мной и сыном. На физические лишения он никогда не жаловался. Самое страшное, однако, холод в карцере — практически пытка.

Вопрос: Расскажите об обстоятельствах освобождения, было ли оно для вас неожиданным? Какую подписку вы дали при освобождении, была эта подписка тактическим шагом или отражала ваши сегодняшние убеждения?

Ответ: Я уже говорила об этом. 11 ноября 1971 года, за месяц до конца срока, меня помиловали. Интересно, однако, что в официальной справке об освобождении написано: «…освобождена из зала суда…» (Условие моего помилования — освобождение Горбаневской — было выполнено независимо.)

Марченко умер, не дождавшись освобождения. Еще в феврале 1986 года я написала письмо Михаилу Горбачеву, в котором обсуждала необходимость прекращения политических репрессий. Предлагала: пусть освобождение Марченко станет началом гуманного процесса. Никакого ответа не получила. Через некоторое время вновь отправила ему то же самое письмо, но с добавлением. Спрашивала: не возражает ли генсек против опубликования мною письма? В ноябре 1987 года получила устный ответ, конечно же, не от Горбачева. Меня пригласили в Октябрьский райком партии в Москве и заявили, как сказано было, по поручению ЦК КПСС: «Вы обращаетесь не по адресу, так как не являетесь членом компартии. Советуем обратиться в прокуратуру». — «Не вижу смысла», — ответила я. «Тогда просите помилования для мужа», — посоветовали в райкоме.

Через несколько дней я обратилась в Президиум Верховного Совета СССР с текстом: «Прошу помиловать моего мужа» — и всё. В ответе Президиума от 23 января 1987 года, т. е. спустя полтора месяца после смерти Анатолия, было сказано коротко: «Ваше ходатайство отклонено».

21 ноября 1986 года мне позвонили по телефону: «Предлагаем вам написать заявление от своего имени и от имени мужа с просьбой о выезде вашей семьи в Израиль. Поедете, естественно, куда захотите. Старший сын тоже может написать заявление, но отдельно от вашего». Я спросила: «Как здоровье моего мужа после четырехмесячной голодовки?» — «Его здоровье превосходное!» — ответил чекист. Я попросила специально узнать о состоянии здоровья Марченко. Ответ: «О голодовке ничего не знаю, но даже если узнаю, то ничего не скажу». Тогда я готова была написать заявление о выезде в любую минуту, но решила, что прежде должна увидеть Анатолия и узнать его мнение. Не видела его три года. Мне сказали: «Это невозможно» — и потребовали срочно написать заявление о выезде. Я отказалась это сделать, не посоветовавшись с мужем. Задумалась: а вдруг он против? Тогда мне предложили: «Напишите заявление в КГБ с просьбой предоставить свидание с мужем для обсуждения вопроса об эмиграции. Но мы ничего не гарантируем». Я написала заявление, но так, чтобы ни одна строчка не могла быть оторвана от другой — вырвана из контекста. Ответа на мое заявление не последовало.

Только в этот момент я почувствовала: что-то произошло. 5 декабря 1986 года получила внеочередное (сроки отправки писем из тюрьмы строго регламентировались) письмо от Толи, датированное 28 ноября. Даже не письмо, а короткую записку. Я поняла: голодовку он снял. Просил прислать продукты на медицинскую часть тюрьмы (посылки вообще запрещены). Страшно обрадовалась: казалось, самое ужасное позади. Подумала: если просит продукты и подписку на прессу, значит, наверное, эмигрировать не. хочет. Получила весточку и успокоилась. Приготовила ему посылку, собралась на почту, чтобы ее отправить, и вдруг — звонок в дверь. Телеграмма: «Марченко умер 8 декабря 1986 года». Я поняла, почему ходатайство о помиловании и на эмиграцию просили писать меня: предполагаю, что Марченко сам писать отказался.

Вопрос: Как вы оцениваете годы, проведенные в заключении, дала ли вам что-нибудь тюрьма? Изменились ли ваши убеждения, отказались ли вы от дальнейшей деятельности?

Ответ: Общая оценка времени, проведенного мною в заключении и ссылке, — положительная. Для меня это были контроль и проверка собственных сил. Убедилась, что способна перенести изоляцию, одиночество, тяжелую работу. Не для всех бывает так. Многие не выдерживали одиночества. Мне было легче: в ссылке поддерживали. Вряд ли могу сказать, что познала новые стороны жизни. Я и раньше тяжело работала и общалась с людьми из самых разных слоев общества. После ссылки познакомилась со многими правозащитниками. Уже не испытывала нужды потом в одиночку лично сильно активничать. Но когда представлялся случай высказаться индивидуально, я это делала. Но реже, чем до ссылки: родился второй ребенок, сын Марченко — Павел.

За последние 20 лет мои убеждения не оставались неизменными, но не в связи со ссылкой. Взгляды менялись постепенно и неоднонаправленно. Ужесточилась ситуация в стране: аресты, репрессии, преследования. И моя позиция из либеральной эволюционировала в более резкую. Смягчение в последнее время (хотя это еще большой вопрос), по крайней мере готовность властей к смягчению вызывает и смягчение моих позиций. На мои взгляды, конечно же, повлияли события личной жизни (19 обысков за время совместной жизни с Марченко), бытовые детали: запреты, препятствия. Резкую реакцию в первую очередь вызывали репрессии против друзей, политика в Афганистане. Я и сейчас готова гласно и публично высказывать свое мнение. Каким-то образом буду участвовать в общественной жизни. Подала заявление с просьбой сообщить конкретно причину смерти мужа, но не получила ответа. Пыталась возбудить расследование о его избиении в лагере, но мне отказали: «Нарушений закона не установлено», несмотря на свидетельства очевидцев.

О том, что думает Марченко, я узнавала из его писем последнего года. До этого наша корреспонденция конфисковывалась. Писал он интересно, насыщенно. Делился впечатлениями о прочитанном, много шутил, ни на что не жаловался. Продолжал сохранять положение главы дома, благодаря его советам мне легче было решать семейные проблемы.

Взгляды его не изменялись, они оставались достаточно широкими и гибкими. Он был чуток к зачаткам перемен в стране, о которых узнавал из газет. Иногда просил меня даже купить номер журнала «Коммунист». Просил сохранять статьи, чтобы прочесть их после освобождения, которое, по-видимому, предполагал. Он всегда лучше других ориентировался в ситуации, и его голодовка была своевременной. (С 12 сентября до 28 ноября, т. е. до снятия голодовки, ему насильственно вводили питание.)

Вопрос: Что вы думаете о происходящих в СССР переменах, о политике гласности и перестройки? Намерены ли вы принять личное участие в этих новых процессах, в чем видите свою роль и роль различных слоев общества?

Ответ: Мне хочется надеяться, что «гласность» и «перестройка» не пустые слова, что за ними последуют действительные изменения. Некоторые явления мою надежду подкрепляют, другие — заставляют глубоко сомневаться. Думаю, что мгновенного перехода от закрытого общества (где гласность не просто отсутствует, а преследуется) к открытому быть не может. Но мне кажется, что в этом направлении проделан значительный путь. Когда я говорю о гласности, то имею в виду не только опубликование запрещенных ранее книг (Булгакова, Платонова, Набокова, Гумилева, Трифонова, Рыбакова, Гранина и других), но главное — интереснейшие публицистические выступления Шмелева, Стреляного, Яковлева и других. Удивительно. За такие выступления еще вчера бросали в тюрьмы. Такие статьи не могли, к сожалению, появиться и в самиздате, столь серьезной информации у диссидентов не было, да и быть не могло.

Это о гласности. Если же говорить не только о «словесности», но и о перестройке, о действиях, то продвижение здесь не только медленнее, хуже того — половинчатое. Половинчатое, на мой взгляд, значит — никакое. Половинчатость в экономике, например разрешение индивидуальной трудовой деятельности с громадными ограничениями. Иногда имеет место не просто половинчатость, но лишь «действие на словах». Лучше мне знакома правовая область. Здесь есть достижения. Освобождена часть политзаключенных (хотя большинство еще в заключении — по статье 190 — 1). Было разрешено поехать на лечение на Запад моей родственнице Асе Великановой (состояние ее было уже настолько тяжело, что она, вскоре вернувшись в Москву, умерла). Ася — сестра Татьяны Великановой, до сих пор находящейся в ссылке после лагеря. Родители Павла Литвинова получили возможность навестить сына в США. Но каждый такой случай так обставлен властями, так реализован, что ценность его сводится к нулю. При освобождении от политзаключенных требовали подписки о «раскаянии» или «прекращении деятельности». Нелепо и глупо, лицемерно. Подобными подписками власти, наверное, хотят прикрыть собственные нарушения, уйти от ответа по закону. Такое положение заставляет многих покинуть Родину, которую они раньше не собирались оставлять. Бумага оказывается важнее сути — живет прежняя структура. Постановление об амнистии (недавно опубликованное) написано темно и туманно и поощряет продолжение произвола администрации тюрем и лагерей. Мой оптимизм, которого не было при Хрущеве, зиждется на одном. Сейчас — последняя надежда этой стране быть. Такое ощущение испытывают многие. Необходимы коренные перемены. Мы же пока находимся в точке неустойчивого равновесия. Говорят одно — делают другое.

Еще об освобождении политзаключенных. Ничтожный и непоследовательный процесс. Больная раком Ася Великанова получила разрешение слишком поздно, так же как и жена профессора Наума Меймана — Инна Китросская, которая скончалась сразу после прибытия на лечение в США.

Разве полученные ими разрешения — акты гуманности? Нет, скорее — преступления и убийства. Ничего другого пока делать не умеют, не научились. Поездка Литвиновых к сыну после их обращения к Эдуарду Шеварднадзе — не правило, а исключение.

Считать ли ничтожность перемен фальшью руководства? Мне это не интересно. Мне не интересно, почему Горбачев принимает хорошие решения и почему они плохо выполняются. Какая мне разница (или миллионам замученных в лагерях), чего хотел Сталин.

Хочу ли я принять участие в гласности? — Да! Но в процессе реализации идей гласности. Эти идеи были моим идеалом начиная с 60-х годов. Рада, что смогу теперь отстаивать свои идеалы без риска. А если не удастся без риска, то — с риском! Конкретные планы пока еще обдумываю. Торопливость в осуществлении мечты неуместна. Считаю неправильным не изменить линию поведения в новых условиях, сохраняя, естественно, те же убеждения. Повысилась степень ответственности.

Вопрос: Происходят ли изменения в области прав человека, что нужно сделать в этом направлении сегодня?

Ответ: Ответить исчерпывающе трудно. Скажу о нерешенных проблемах в области прав человека. Не решена проблема открытости общества, свободы контактов с миром. В частности, нет свободных поездок за границу и обратно. На эту тему почти не говорят, нет гласной и честной дискуссии. Я не вижу объективных препятствий для решения такого наиважнейшего вопроса. Человек должен иметь право беспрепятственно покидать свою страну, и неважно, насовсем или временно, независимо от национальности, наличия или отсутствия родственников.

До сих пор не решен вопрос о возвращении на родину крымских татар, они продолжают подвергаться геноциду и не восстановлены в правах, которых их лишил Сталин.

Есть еще один вопрос. Решения его я не знаю, но он очень важный и угрожающий — национальный вопрос. Культурная и хозяйственная автономия республик существует на фоне национализма. Если сейчас не решить этот вопрос, он может стать для страны роковым. Всплески волнений мы уже наблюдаем: выступления в Прибалтике, протесты крымских татар, евреев, немцев и др. Но первоочередной и неотложной осталась проблема освобождения политзаключенных.

Вопрос: Каковы ваши ближайшие планы, общественные и житейские?

Ответ: Общественные планы обдумываю, конкретно не могу ответить. Житейские — вырастить и воспитать младшего сына, которому 14 лет. При моих обстоятельствах — совсем непростая задача.

* * *

С 1989 г. Л. И. Богораз — Член Московской Хельсинкской группы.


Вопрос (июнь 1999 г.): Как вы оцениваете положение в России сегодня?

Ответ: Конечно, десять лет назад настроение у меня было более оптимистичное, чем сейчас, но, несмотря на все издержки, я не потеряла надежду на то, что страна будет жить лучше.

Движение вперед замедляется, поскольку многие слои общества, например интеллигенция, трудящиеся, правозащитники, еще не нашли свое место в новой ситуации. Но я надеюсь, что найдутся люди, которые будут честно и ответственно работать на благо страны. Сегодня я мало вижу таких людей, однако испытываю симпатию к тем, кто принял на себя первые удары после смены системы, например Гайдар и Чубайс. Они знали, на что шли, и не отказались от ответственности за свои действия. Власть и ответственность — вещи связанные.

В 1996 году я голосовала против всех, поскольку выдвигались люди, которые хотели только власти и не желали нести ответственности.

Сегодня меня больше всего огорчает нестабильность жизни, в том числе политическая нестабильность в обществе.

Сегодняшняя власть — временная. Что касается предстоящих выборов, то я в недоумении. Не знаю, за кого голосовать. Ни за одного не хочется. Я не приемлю принцип выбора из двух зол. Скажем, столичный мэр Юрий Лужков. Хороший завхоз, и это очень важно, но недостаточно, чтобы возглавить страну. Не вижу я пока и кандидата, за которого хотелось бы проголосовать, и от команды президента.

Григорий Явлинский представляется мне ненадежным, по-моему, он приспосабливается к конъюнктуре. Властную конъюнктуру он не принимает, а вот общественную держит в уме.

У меня вызывает отвращение «война компроматов», которая разворачивается в печати и по телевидению в преддверии выборов. Если в начале перестройки СМИ сыграли положительную роль, то сейчас они в основном занимаются бесстыдной манипуляцией, не имеющей ничего общего со свободой слова.

Я просто чувствую себя марионеткой. Во время президентских выборов 1996 года речь шла не о качествах Ельцина или Зюганова. СМИ просто «заставляли» людей голосовать за Ельцина. Это было непереносимо.

Сейчас складывается похожая ситуация. Нас лишают выбора, ведь без выбора можно оставить разными пу-тями. Не только тем, что имеется один кандидат, как было в советские времена, но и тем, что при наличии нескольких кандидатов тобой манипулируют.

Меня вводит в мрачное состояние то обстоятельство, что никто во власти не ведет себя с достоинством. Когда Ельцин на всю страну указывает своим чиновникам, кому куда сесть, и пересаживает их, — помните случай с Сергеем Степашиным? — то это просто унизительно. И никто из присутствующих не ушел и не хлопнул дверью. Это свидетельствует о потере этими людьми чувства собственного достоинства, они ведут себя как холопы. Я не буду голосовать за холопов. Личные качества людей во власти не слишком изменились по сравнению с советскими временами, но вместе с тем люди во власти — это зеркальное отражение всего общества. Я бы пожелала и обществу, и людям во власти не быть рабами, обрести такое достоинство, которое позволило бы человеку хлопнуть дверью, даже если это дверь кабинета президента России, который хамит.

За последние годы общество в целом изменилось к лучшему. Появилось много энергичных, деятельных, ценящих свободу людей, которые никогда эту свободу не отдадут. Многие, правда, не хотят ее иметь, не знают, что такое быть свободным.

Я замечаю парадокс: в целом условия жизни по сравнению с тем, что было в СССР, изменились к худшему, а люди многие — к лучшему. При советской системе у людей было больше уверенности в бытовом и экономическом смысле, но это была уверенность зэка в лагере. Что бы ни случилось — он получит свою пайку. Сейчас, и это обнадеживает, сделали выбор между свободой и колбасой в пользу свободы.

Загрузка...