Со святочных гуляний, которые в народе называют ещё «пёстрой неделей», центр Лихоозёрска не помнил такого столпотворения. И только с первого взгляда можно предположить и, конечно же, ошибиться, что шум, пьяный гомон, потасовки этой ночи связаны с каким-то праздничным гулянием. Нет, это движение было лихим, тёмным, наполненным злобой и отчаянием. В неразберихе разворотили несколько аккуратно собранных городскими дворниками сугробов, и грязный снег разлетелся мерзлыми комьями. Словно камни, их поднимали и бросали друг в друга и тот, кому попали в голову, лежал, раскинув руки и ноги. Слышалась перебранка, свист, тонущие в пучине криков отчаянные призывы о помощи.
Винзавод давно догорел, и являл собой страшный зияющий остов. На фоне других зданий он напоминал чёрный, выгнивший до основания зуб. У всех, кто шёл на территорию к складам, и возвращался с одной-двумя, а то и несколькими, засунутыми за ворот или кушак бутылками, лица чернели от сажи. Они словно тускнели, получая тёмную метку. Неразбериха и жадность привели к тому, что много добра из произведённого на заводе Лавра Каргапольского побили, осколки блестели на снегу, и нередко — уже с каплями крови. Видимо, кто-то накалывался, а то и падал лицом прямо на них в сутолоке и копошении.
Мимо проехал извозчик, и толпа тут же высыпала на мостовую, ухватив коня под уздцы:
— А, да это Микола! Это ж кум! Свой! — раздался голос, и возница, погладив рукавицей бороду, облегчённо выдохнул пар — он не знал, чего ждать. — Грузи ему! Давай-давай, ему можно!
Тут же в сани натаскали бутылок, а потом со свистом проводили. Другие извозчики, особым чутьём «унюхав» ситуацию, тоже подъезжали к обгоревшему зданию, и почти всех доверху нагружали и отпускали. Но случались и драки — когда кому-то из возниц припоминали обиды, грехи. Уже несколько саней стояли скособоченными к разворошённым сугробам, лошади нервно ржали и шевелили нервно ушами, а их хозяева лежали побитые без сознания среди пепла, конского помёта и острого стекла.
Головы вмиг одурели от выпитого. Народ глотал жадно, задирая к небу бутылки донышками. Пили с какой-то отчаянной остервенелостью, взахлёб, у большинства коньячные тёмные струйки текли по горлу за ворот. Отдуваясь, говорили лихоозёрские мужики: «Вот не думал, что когда такого пойла вкушу! Поделом грабанули Лаврушку Каргапольского!»
И одуревшие головы эти нет-нет, а понимали — ни одной полицейской собаки в округе! Будто попрятались по околоткам и со страхом теперь выглядывают из щёлок… Те, кто так думал, были близки к истине: Николай Голенищев лежал убитым в собственном доме, а на него, держа окровавленную иглу, в полуобмороке, не отрываясь, смотрела жена. Егор Рукосуев не стал дожидаться, когда ему отроют, плюнул и уехал к себе. Основательно, не спеша вбил укрепления в стену, и, повесив картину с изображением крота, не мог оторвать глаз. Услышав же отдалённые шум и крики, он плотно закрыл ставни, припёр к входной двери комод, и, проверив патроны в барабане револьвера, вновь уселся в кресло и стал любоваться. Крот сиял, пульсировал, наливаясь то золотыми, то кроваво-красными оттенками. Крот призывал его выжидать, и начинать действовать только после того, как рассветёт и всё уляжется…
Не мудрено, что лишённые руководства низшие чины полиции растерялись. Среди них нашлось несколько смелых, молодых, отчаянных ребят, попытавшихся в самом начале помешать толпе. Один теперь лежал с пробитой ледышкой головой и неотрывно смотрел стеклянными глазами, как плавает по небу и кутается в тучи луна; у другого, совсем ещё «зелёного» просто отобрали револьвер и саблю, третьему надавали тумаков. После этого остальные решили с кипящей толпой не связываться.
И вот когда народная вакханалия достигла, пожалуй, самой высшей точки, к погорелой разграбленной винокурне подкатили богатые сани. Прохор сглотнул — ему так хотелось что есть сил понукнуть коня и промчаться мимо, но городской голова приказал остановиться. Тут же их окружила толпа, Прохор получил крепко по челюсти, его разом выволокли и забили ногами.
— Вы что творите, черти! Немедленно прекратить безобразие! Вы должны слушать меня! Властью, доверенной мне обществом, приказываю остановиться! — Мокей Данилович поднялся в полный рост. Он был высок, тучен, и тем напоминал медведя. Но испугать, и тем более пробудить от общего помешательства никого не мог. Более того, возвысившись над оголтелой площадью, словно выйдя взять слово на бунтовском скопище, он тут же привлёк общее внимание.
— О вашем безобразии будет всенепременно доложено! — возопил он, подняв к небу палец. Блеснул перстень, на который, словно комары на огонёк, стали стекаться пьяные со всех углов, образуя давку вокруг саней. — Ведь до самого государя-батюшки о сём будет доложено, на всю Россию-матушку ославитесь, охальники! Так что разойдитесь немедленно! Иначе — кому каторга, а кому — зачинщикам в первую руку, и повешение за сие грозит!
— Кончилась твоя власть, поганый Мокейка! Что, гад, хорошую себе хоромину построил, а? Наши отцы, братья косточки свои положили на эту поганую железку, за которую ты, иуда, ратовал! Ну что, построили, радёшенек теперь, сыт? Далась она нам! Иные горбились, а вы наживались! Ну что на такое народу скажешь, собака? Вон морду какую на нашем поту нажрал! А ну иди сюда! — послышались голоса, им вторили другие:
— Кого он там говорит повесит, это нас, что ли?
— Нас!
— Иуда!
— Ишь, голова! Головотяпская душонка! Нелюдь!
— Убить, убить его! Вот прям на его цепи и вздёрнуть! Заслужил! Да, да, как собаку, на цепи!
— Я б его в проруби утопил, чтоб медалища энтова его поганая на дно стянула!
Толпа гомонила, предлагая всё новые виды расправы, одну изощрённее другой, но кто-то, видимо, решил, что первое предложение — повесить, самое верное и быстро исполнимое, потому стянул Мокея Даниловича с саней и поволок к ближайшему фонарному столбу. Городской голова налился краской, бородка клинышком растрепалась и напоминала использованную малярную кисть. Он пытался что-то ответить, но только хрипел, а, получив в брюхо, быстро сник.
В толкотне, ударах локтями, ругани и гомоне никто не заметил, как над головами разгневанных жителей Лихоозёрска пролетела, на миг закрыв луну, огромная, блестящая чёрным лаком повозка. Возница Пётр верил, глядя на происходящее сверху, и не верил глазам! Он боялся сорваться и полететь вниз, упасть и быть смятым сотнями ног, что с хрустом переминают стекло и пепельный снег.
Когда Мокея Даниловича задрали вверх, чтобы повесить, он семенил во все стороны ногами, цеплялся, пытаясь найти опору, но его били по рукам. Городской голова засопел и прижался пунцовой щекой к холодному столбу:
— До-до-до царя дойдёт! — выкрикнул он в последний раз и посмотрел на круглую луну, будто та могла в один миг сообщить государю о случившемся, а тот по небу пришлёт регулярные войска, чтобы подавить пьяный мятеж. Он из последних сил хватал губами воздух, голова мутнела. Только в таком позорном, неприглядном состоянии городской голова понял, насколько же он тяжёл, ведь всё его тучное тело держалось сейчас только на шее… Вот сейчас его чуть перевернут, и цепь вдавится уже в глотку!
Но толпа, что обхватила его плотным кольцом, вдруг оставила и подалась колышущимся потоком в другую сторону. Словно в один миг переключила внимание на что-то, потеряв к нечастному голове всякий интерес. Взмолившись, тот из последних сил поднял руку, и судорожно нащупал пальцами место, где цепь закрепили у тускло горящего фонаря. Стиснув до остервенения зубы, Мокей Данилович только с третьей попытки смог расшевелить её. И, уже отчаявшись, обмяк, опустив руки вниз, как самоубийца. Через миг почувствовал толчок, удар, хруст.
Очнулся не сразу, ещё не понимая, что сломал руку в локте. Снег, площадь, чёрный винзавод плыли в глазах и мутились, он не сдержался и опорожнил желудок.
Подняв испачканный рвотой рот и быстро бегающие маленькие глазки, он увидел в небе большого ворона. Тот на миг накрыл тенью от крыла толпу, поднял клюв к луне, и улетел также быстро, как и появился…
«Прямые дороги — не всегда самые верные! — раздалось в голове Мокея Даниловича карканье. — Иной раз, знаете, поспешишь — людей насмешишь. А то и разгневаешь до безумия».
— Это чего татарва там скучковалась?
— Басурмане ещё и требовать изволили? Чего бельмекают? Их кого-то там забили? Что? Мы? Лавочника их? Ильнарку Санаева, что ли? И правильно сделали!
— Да мы их всех сейчас к чертям забьём!
— Давно пора! Нечего им тут!
— Бей гадов!
Мокей Данилович встал, прошёлся, покачиваясь, мимо своих покорёженных саней. Возница Прохор лежал то ли убитый, то ли без сознания. Городскому голове было всё равно. Нужно было убираться, пока о нём на время забыли. Воздух стал нестерпимо сухим, наполненным гарью, дымом, спиртовыми парами перед началом самого главного побоища этой звенящей ночи.
Еремей Силуанович лишь слегка надавил на железные, обмотанные верёвками ручки кусачек с круглыми губками, и палец Фоки шлёпнулся на грязный пол, чуть шевельнулся, покрутился, как толстый червь, и замер, утонув в лужице вытекшей крови. Зверолов выгнул спину и зашёлся в отчаянном крике, верзила-палач вставил ему в рот засаленный кляп.
— Не шуми так, братец, люди же услышат, ещё что плохое про нас подумают! — спокойно протянул лихоозёрский барин. — Разве стоит так орать? Больно? Тебе разве больно?
Он выдернул кляп:
— Мы ещё с тобой поквитаемся, гадина, увидишь — прямо сего… покви…
Еремей Силуанович вставил кляп обратно, усмехнулся, повернувшись к громадному помощнику. Тот смотрел безучастно, словно был сторожевым псом:
— Слышь, Кирюшка, значит, всё-таки ему больно, я так почему-то и подумал! Подождём-ка ещё минутку-другую, и продолжим, пальчиков-то у сорванца ряженого вон как много!
Подвешенный Фока побледнел и обмяк, а затем снова напрягался, и серебряная пуля кольнула острым концом грудь. Его не стали обыскивать, так что в этой кажущейся безвыходной ситуации было хоть что-то хорошее. Его ружьё стояло прислонённым к стене. Еремей Силуанович подошёл к нему, взял, грубо расстегнул и бросил на пол рядом с окровавленным пальцем украшенный дорогими разноцветными камушками и вышивкой чехол. Ствол блеснул в свете раскалённого горна, на котором уже налился докрасна и пульсировал железный брусок:
— Невиданное дело, какая старина, а красота! И если наша птичка не запоёт и не признается, откуда она прилетела, что хочет, и особливо — что ведает про старую шахту, мы сначала прижжём ей грудку, а затем уж! — он направил ствол на Зверолова. — Бах, бах! Из её же ружьишка и прикончим!
Палач уже приготовился разорвать одежды на груди Фоки, чтобы приступить к самой жестокой пытке. Зверолов задрожал — вот сейчас верзила неминуемо нащупает пулю! Хотя и не удалось разыскать Апу-травницу, но оставалась пусть призрачная, маленькая надежда!
В этот миг в железную дверь робко постучали. Потом ещё — уже решительнее.
— Да что ещё там такое! — злая улыбочка на лице Еремея Силуановича перешла в свирепый гнев, и барин пошёл открывать.
Ему что-то шепнули, и он вернулся:
— Вот как времечко за весёлым дельцем летит — и не угонишься за ним! — сказал он, и присвистнул. — Значит так, я пойду встречать, прибыли наконец самые главные, долгожданные гости! А ты, Кирюшка, оставайся здесь и следи! Глаз с него не спускай! — Еремей Силуанович подошёл вплотную к Фоке, всмотрелся в обескровленное лицо и похлопал по щеке. — Хотя куда он, милок, с дыбы нашей спрыгнет, а? Таких случаев история не знает!
Палач в ответ загоготал.
— Только смотри у меня! Чтоб не помер! Вон кровища как сочится! — он указал на красную ладонь. — Прижги ему, помоги, как говорится, облегчить страдания. А то, неровен час, загнётся ещё раньше сроку. А он нам ещё нужен, — вновь посмотрел в глаза Фоки, но не прочёл в них страха, а только ненависть. — Паршивец ведь нам пока ещё ничего не сказал! Но ведь скажет! Ей-богу, скажет! А нет! — и барин ударил Фоку по щеке наотмашь. — Сам же и вырву язык негодяю!
Еремей Силуанович поднялся из пыточной, тяжело стуча по ступеням, у камина осмотрел себя в зеркале и выругался — этот мерзавец и молчун перепачкал кровью всю сорочку! Даже на рукаве капли запеклись! Спешно забежав к себе в опочивальню, полностью сменил платье, одев то, что было на нём в полдень, когда приходил Гвилум. Широко улыбаясь, пошёл встречать гостей.
Он не знал, что такое могло случиться — стрелки на часах у парадного входа показывали уже одиннадцать, а никого из местных чиновников, купцов и других верных ему людей всё ещё не было! Даже пронырливый, всегда готовый оказаться под рукой Голенищев так и не прибыл! Дубровин впервые изменил своим привычкам! Запропастился городской голова, а тот всегда готов дышать в ухо и докучать своим неудержимым желанием во всём посоветоваться.
Из прибывших его больше других насторожила дама. С виду тёмненькая, уж очень похожая на цыганку, но в шубе… именно такую сегодня барин хотел подарить жене начальника полиции… Откуда точно такой же второй взяться, чёрный соболь — материал редкостный… Еремей Силуанович гордился своей сермяжной русопятостью, и в иной ситуации ни под каким видом не потерпел бы, чтобы даже татарин, а не то что цыганка переступила порог его славного дома!
К тому же вела себя эта дама вовсе не скованно: излишне свободно, можно даже сказать, распущенно, словно чувствовала себя королевой вечера. Она вышла вперёд, и из-под шубы показалась ножка в кружевном чулке. Обняла Еремея Силуановича за мощную шею, провела чёрным длинным ногтем по щеке, томно закусила алую губку и что-то неразборчиво шепнула на ухо. Затем громко засмеялась, чуть брызнув ему в лицо слюной. Тот ощетинился, как пёс, но смолчал, хотя так и хотелось подобрать резкое словцо, чтобы её осадить.
Похожий на ворона человек, что приезжал в особняк и заливался слащавыми эпитетами, казалось, успел с полудня постареть. Во всяком случае, выглядел он осунувшимся, измождённым, и угольно-чёрные волосы, бакенбарды и борода казались чуть белёсыми то ли от снега, то ли от седины. Он, учтиво поклонившись и усмехнувшись, принял за руку девицу, галантно отвёл её в сторону, и на середину вышел господин в шляпе с пером.
Поразил лихоозёрского барина вовсе не странный наряд, а тяжёлые, изучающие, нестерпимо давящие глаза с оранжевыми ободками. Как глаза могут быть… такими? Может быть, так проявилась какая-то болезнь?
— Вы что там, двери не закрыли! — прокричал слугам барин, и те метнулись проверять, хотя оставить открытым парадный вход они и в страшном сне не могли допустить.
«Почему же тогда так холодом несёт? Будто от него!» — вновь посмотрев на гостя, по спине невольно пробежали мурашки. Еремей Силуанович не мог припомнить, чтобы подобное хоть раз испытывал раньше. Гнев — сколько угодно, но только не страх. Не раз он охотился в своих владениях, в том числе и на зверей крупных и опасных. Выходил с ружьём один на один на медведя, и даже мускул не дрогнул тогда на его лице.
— Позвольте представить вам моих спутников, — прокряхтел Гвилум. — Великий герцог, хозяин и повелитель стихий, времени, господин добра и справедливости! — отчеканил он. — И наша обворожительная, прекрасная спутница — жрица судьбы Джофранка!
Еремей Силуанович протянул руку, но та осталась пустой:
— Простите, у вас столь необычные и высокие титулы, но я так и не услышал вашего имени…
— Вы можете обращаться к господину просто — великий герцог! — вспорхнул руками, будто крыльями, Гвилум. И добавил. — Если произнести вслух имя мессира, то можно, кхм, сойти с ума.
— Сойти с ума? — удивился барин.
— Да, знаете ли, такие случаи в истории человечества уже не раз случались. Император Юстин Второй, король Франции Карл, прозванный впоследствии Безумным, Эрих Четырнадцатый Шведский, император Австрии Фердинанд, король Пруссии Фридрих Вильгельм, и даже… даже великий государь Иван Васильевич, когда имел честь получить представление об имени господина великого герцога… Впрочем, я всё же веду к тому, что в столь чудесный вечер нам ни к чему конфуз в виде вашего внезапного умалишения! — засмеялся человек-ворон, но было видно, что он и не собирался шутить.
— Надеюсь, мы весело проведём время! Нет-нет, не надо! — ответила высоким голосом Джофранка, когда один из слуг предложил принять у неё шубу. — Простите даме маленький каприз — остаться на этот вечер в мехах. Тем более…
— Тем более, — впервые подал голос чёрный герцог. — Нам очень скоро нужно отправиться с вами на… прогулку.
— В столь поздний час? — удивился барин.
— Смею заверить, вы будете сиять от счастья, когда узнаете, в какое не столь отдалённое место мессир имеет желание совершить с вами, как выражаются французы, вояж, — сказал Гвилум.
— Уверен, вы не откажитесь, любезный Еремей Силуанович, — добавил герцог.
Барин снова внимательно прислушался к голосу, и по спине прошёл всё тот же неведомый ранее тонкий колючий холодок. Так мог говорить только тот, кто… как его там представили? Хозяин и повелитель времени и всех стихий?.. Если оставить в стороне всю нелепость фразы, если бы на свете и был кто-то, наделённый подобным титулом, он должен обладать таким тембром — будто рядом наседает, обретая всё большую силу, шквалистый ветер. И всё больше, нестерпимее тянет стужей…
— Как же приятно оказаться в обществе таких прекрасных, умных, умеющих красиво говорить кавалеров! Я не ошибусь, если предположу, что мы сегодня — единственные гости на этом душевном вечере? — Джофранка улыбнулась, и Еремей Силуанович, посмотрев на неё, подумал: какая роскошная, и по всему видно — грязная блудница! Такая достойна самого изощрённого наказания! Вот бы запереться с ней в его любимом потайном месте, запретить всем под любым предлогом стучаться в тяжёлую дверь, и пустить в ход дыбу, гвозди, прутья, раскалённое железо, совместив всё это с фантазиями иного толка…
И она будто прочитала его мысли. В чёрных глазах цыганки прозвучало: «Да, готовься, старый медведь, сегодня мы с тобой и славненько повеселимся!»
— Боюсь высказать тревожное предположение, — ответил на слова Джофранки Гвилум. — Но нам, по всей видимости, не стоит томиться в ожидании прочих гостей. Весь свет общества, любезно приглашённый вами на вечер, занят самыми разными… внезапными вопросами.
— Вот как, — промычал Еремей Силуанович, — но, раз так, прошу вас пройти в гостиную комнату и отужинать! Нам ведь есть что обсудить? — и он посмотрел на герцога и вытянул, приглашая, руку вперёд. Тот снял роскошную шляпу, обнажив то ли прекрасно завитые волосы, то ли старомодный парик, и проследовал первым.
Уютная светлая зала освещалась жирандолями — фигурными подсвечниками с рожками для нескольких свечей. У накрытого стола стоял вытянутый старый слуга. Герцог медленно прошёл, стуча тростью по паркетному полу, и первым сел в центре. По правую руку разместился хозяин, а Джофранка и Гвилум сомкнули их по разные стороны.
— Не серчайте на мои скромные, простые русские угощения — пироги, цыплята, дичь, караси в сметане, говядина с черносливом, икра, — перечислял хозяин, наполняя бокалы вином. — Всё наисвежайшее, лучшее, родное, а вот вино — французское, из моих самых дорогих и сокровенных запасов. Берегу только для самых высоких гостей, как вы!
— Сегодня особый день, и многие, смею заверить, решили отведать коньяков и вин, — добавил Гвилум.
Еремей Силуанович усмехнулся, кивнув, хотя и не понял сказанного.
— Мадера, бургундское красное, есть согревающие и увеселяющие, — продолжал хозяин.
Однако главный гость ни к чему не прикоснулся, и, поглаживая шляпу на коленях, будто кошку, сказал:
— Впрочем, мы прибыли к вам, любезный Еремей Силуанович, чтобы обсудить один важный вопрос.
— Я весь во внимании.
— Он связан… со старой шахтой. Видите ли, в чём дело. Очень, очень давно я не бывал в этих краях. Я имею прямое отношение к ней.
— Мессир хочет сказать, что выступает истинным владельцем, заказчиком возведения этой шахты, — сказал Гвилум. — Хотя это покажется и странным по прошествии такого времени. Добрых две сотни лет…
'Так, совсем не тот оборот дела! — нахмурился Солнцев-Засекин, и, чокнувшись с девушкой, чуть пригубил и резко поставил на стол бокал. Несколько капель упали на салфетку и растеклись, по цвету напоминая кровь.
— Не стоит так гневаться на правду! — покачал головой Гвилум. — Тем более…
— Видимо, любезный Еремей Силуанович, считающий себя хозяином этих мест, неправильно понял тебя, Гвилум. Поэтому позволь, дальше говорить буду я! — и Гвилум виновато опустил кустистые чёрные брови. Через миг он бросил себе на тарелку румяного цыплёнка:
— Простите меня, мессир! Это я от усталости! Больше не пророню и слова, — и Еремей Силуанович округлил глаза, увидев, как вороноподобный, наколов на вилку маленькую зажаренную тушку, проглотил её целиком, икнув и смачно утерев рот.
— Сегодня особенная ночь, когда, возможно, решится, кто же станет обладать несметными сокровищами, — продолжил герцог, и посмотрел на Джофранку. — Наша прекрасная спутница, как никто другой в этом мире, знает, как много зависит от его величества случая. Порой даже нелепого стечения обстоятельств. Мир так устроен, что нередко в нём всё, абсолютно всё в итоге получает тот, кто, казалось бы, меньше всего достоин этого. Не подумайте только, конечно же, я сейчас говорю не о вас, — и он слегка пригубил вина.
— Благодаря вашему помощнику, господину ммм… оберг-камергеру, если я правильно запомнил, я получил бумагу, подтверждающую моё наследственное право на владение шахтой, — Еремей Силуанович нервно резал кусок телятины.
— По букве закона людского вы сможете оформить право на что угодно, и считать своим — тоже что угодно, — ответил герцог. — Впрочем, нужно учесть хотя бы и то, у вас есть родной брат.
Еремей Силуанович скривил лицо, сильно поджал губы, и, помолчав, ответил:
— Не извольте сомневаться, Антоша не будет обижен… Я щедро поделюсь с ним.
— Не сомневаюсь в вашем благородстве, — ответил герцог, хотя в голосе слышалось обратное. — Но вот только настроен ли он сам оставить вас хоть с чем-то? Гвилум, ты можешь сказать…
— Благодарю, мессир, благодарю за любезно возвращённое вами право говорить мне вновь, — откашлялся тот. — Ваш брат в сию минуту стоит и смотрит на вход в шахту.
— Что! — Еремей Силуанович вскочил, маринованные рыжики подпрыгнули и раскатились скользкими блестящими кружочками по столу. Гвилум открыл рот, шумно втянул воздух, и они полетели ему в рот.
— Сдаётся мне, что в кипящей округе найдутся и другие охотники до сокровищ. Немного, но они есть, — прожёвывая, добавил Гвилум. — Рыжик — всё же первый из грибов, царь среди них! Вы не находите, Еремей Силуанович?
Но тот уже вскочил, опрокинув стул. Старый слуга попытался его поднять, но получил резкий толчок от хозяина, и улетел в угол. Ударился головой, и остался лежать без сознания с открытыми, без зрачков, глазами.
— Я понимаю ваше смятение, — добавил, равнодушно наблюдая жестокую картину герцог. — Труднее всего достичь цели всегда тому, кто больше других прикладывает силы, стремясь к ней.
Подойдя к окну, Еремей Силуанович сжал огромные ладони за спиной и замер. Отсюда открывался прекрасный вид. Мелькали огоньки, бегали люди, и, похоже, они били, толкали друг друга. Из особняка невозможно было что-то услышать, но лихоозёрский барин понял — там, за высокими каменными стенами, твориться что-то неописуемое…
— Мне сегодня так нетерпелось познакомиться с лучшими людьми вашего городка, — печально добавил черцог. — Очень хотелось мне поверить, что по прошествии двух столетий что-то изменилось. Больше стало добра, света, милосердия в сердцах. Увы, мне пришлось испытать глубокое разочарование. В очередной раз…
Еремей Силуанович резко обернулся:
— Стоит и смотрит, значит? И это после всего, что я для него сделал! Обокрасть меня решил? Себе всё залапать! Щелкопёр, иуда, изменник! Мы должны немедленно, сейчас же ехать в шахту! По такому снегу будет нелегко доехать, но я прикажу запрячь самых лучших…
— В этом нет никакой необходимости, у нас есть прекрасный экипаж, но только у нас, и особенно — у вас, возникли некоторые трудности, — сказал Гвилум, и барин с недоумением посмотрел на него. — Дело в том, что вы так и не смогли выполнить моей пусть маленькой, но нижайшей просьбы — задержать молодого человека в старомодном охотничьем облачении. А теперь он не просто может, а наверняка помешает всем нашим планам осуществиться.
Еремей Силуанович усмехнулся:
— А вот тут вы неправы! Этот молодой человек… находится сейчас в моём доме!
— Вы в этом уверены?
— Полностью.
— Тогда позвольте нам хотя бы… взглянуть на него, — добавил герцог.
Хозяин замялся.
— Не волнуйтесь! Сегодня же ночью мы навсегда покинем Лихоозёрск, и обещаем, что ни одна живая душа не узнает вашей самой сокровенной тайны, — медленно произнёс герцог, поглаживая перо на шляпе. — Понимаю, у всех есть свои маленькие секреты. Вот и у вас. Сто двенадцать душ записаны в вашей книге, не так ли?
Барин побледнел…
«Откуда он может знать про… пыточную камеру? А также о ровном числе тех, кто не ушёл из неё на своих ногах? — взволновался он. Ведь никто, даже палач Кирюшка, не знал точного количества замученных, а 'Книга мёртвых» в кожаном переплёте, как он называл её, хранилась в сейфе, и Еремей Силуанович никогда не доставал оную, чтобы перечитать или внести новое имя, не убедившись прежде, что дверь кабинета надёжно закрыта изнутри…
— Так мы можем лицезреть, что Фока Зверолов у вас? — Гвилум внимательно посмотрел на Солнцева-Засекина. — А то ведь полночь приближается. После полуночи мы, увы, не сможем больше оставаться в вашем распоряжении — нас ждут далеко отсюда.
— Что ж, что ж, — ещё недолго колебался Еремей Силуанович. — Раз на кону стоит золото, много золота, тогда… тогда идёмте за мной! И… дама может пока побыть здесь!
— Я слишком долго томилась в ожидании, чтобы быть рядом с моим господином! — жёстко ответила Джофранка. — И теперь не согласна расстаться с ним даже на миг! Если вы думаете, что я упаду в обморок от увиденного, не беспокойтесь: меня трудно чем-то удивить!
И они спустились в подвал. Отодвигая плечом тяжёлую дверь, Еремей Силуанович произнёс громко:
— Кирюшка, ну что там? Живой этот гадина, сказал что? Я не один!
Ответа не последовало…
Когда она вошли, в тесноте пыточной уже остывал кусок железа на потухшем горне. Палач лежал посередине душного помещения, широко раскинув руки и ноги. В открытых мёртвых глазах застыли ужас и удивление. Железные обручи, на которых закрепили Фоку, чуть покачивались, будто пленник освободился от них за миг до пришествия гостей…
Еремей Силуанович бросил взгляд в угол — расписного чехла с ружьём там не было.
Он боялся обернуться, зная, что сейчас в его спину вопрошающе смотрят строгие, с оранжевыми ободками глаза.
Авиналий Нилович приказал срочно запрячь тройку коней в грузовые сани. Слова незнакомца в шляпе, что ему нужно немедленно покинуть Лихоозёрск, он принял всерьёз. Но последовать его совету — ничего не брать с собой, и провести остаток дней в глухих керженских лесах с братьями-староверами, унижаться и просить крова, не имея гроша за душой, Дубровин не мог. Ещё никогда он не протягивал руки! Тем более, собрать всё самое драгоценное — разве это потребует много времени?
«Там и проживёте остаток дней хотя и без роскоши, даже скажу, весьма и весьма бедно, но — по слову моему, не познаете иных невзгод. А иначе, ну что же… я не стану говорить, что иначе», — вновь прозвучали слова в его голове, но купец отмахнулся от них.
Поднялся к родным — в домовой церкви из-за простреленного окна царил жуткий холод, и он приказал жене упаковать все древние семейные иконы, а затем собрать всё самое нужное из одежды. Слугам дал задание позаботиться о провианте — чтобы хватило как минимум на неделю пути.
Супруга же, казалось, и не слышала его, а неотрывно смотрела на тёмный лик Спасителя:
— Что встала! Исполнять немедленно!
— Бежим, бежим, отец! Только теперь, сейчас же! — ответила она холодным голосом. — Сие кончина света! Не время заботиться о нажитом! Голос мне был: погубит нас всех оно, если не оставим, как путы земные! Ведь сказано: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие! И ещё сказано: не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут…
— Это ты верно вспомнила: не забудь книги старинные: рукописное «Учительное Евангелие», «Часослов», «Меч духовный», «Николино житие» тоже! Подорожные книги какие есть, все захвати, цена им высоченная!
Она в ответ только опустила голову, сомкнув руки на груди.
Авиналий Нилович быстрым шагом направился к себе в кабинет, открыл сейф, достал несколько ларцов. В двух хранились драгоценные камни, перстни, бусы, золотые украшения, а в самом маленьком, украшенном жемчугами саркофаге — подлинная «тайная записка» протопопа Аввакума, написанная рукой самого замученного богоотступниками святого! Дубровин заполучил её от «бегунов» — скитающихся староверов, которым всегда давал кров в своём доме. Обещал им передать реликвию единоверцам. Этот дырявый кусочек потемневшей бересты хранил великое завещание Аввакума, и Дубровин уже более десяти лет берёг его, никому не показывая. Теперь же вовсе не изумруды и деньги, которые он тоже заберёт с собой, а этот документ сделает его первым среди старообрядцев везде, куда бы он при прибыл! За то, что сохранил и уберёг считавшуюся утерянной записку Аввакума его и возвеличат, и одарят так, что он легко вернёт, а то и улучшит своё положение.
Он невольно залюбовался саркофагом и представлял будущее — как въедет на тройке в лесной керженский скит, и его примут там почти как самого Спасителя… В этот момент в дверь робко постучали.
Угрюмый бородатый слуга, не смея войти, косноязычно объяснил, что грузовые сани давно запряжены, но выехать на них нет, и не будет никакой возможности.
— Это почему же? — рассвирепел Авиналий Нилович.
— Выгляньте в окошко, — робко ответил тот.
Дубровин поставил ларец на стол, и отодвинул плотную штору. На заднем дворе взволнованно ржали запряжённые кони: их со всех сторон обступила толпа, дёргая за удила.
— Самое верное — запереться бы нам, и выждать…
— Что это за безобразие? — выкрикнул купец.
— Сие народная буря. Неудержимая во хмелю, — тихо ответил слуга. — По отголоскам понял я, что винокурня подверглась разграблению, и…
«А иначе, ну что же… я не стану говорить, что иначе», — вновь роковым эхом прозвучали в голове слова незнакомца.
Авиналий Нилович спрятал в сейф ларцы, убрал туда поглубже и саркофаг, плотно завернув особым прочным материалом — ему не страшны ни вода, ни огонь. Сейчас он спустится к разбушевавшимся пьяницам, попробует разобраться с ними миролюбиво, а лучше всего — предложить откуп. Пусть даже придётся отдать всё на разграбление, лишь бы позволили уехать. Тогда он вернётся в кабинет, заберёт с собой только один саркофаг с запиской Аввакума. И этого будет достаточно, чтобы не пропасть в нищете и забвении.
«Всю жизнь посвятил борьбе с хмелем, и вот он, змеюга, в кольцо теперь меня взял! — думал он, стуча каблуками сапог по лестнице. Вспомнил лицо убитого Каргапольского. Даже такое — размозжённое и окровавленное, оно было ему ненавистно. — Не будь проклятой винокурни, не случилось бы сие!»
Он готовил слова — самые радушные, чтобы хоть немного сбавить пыл народного гнева, но этот пыл уже рвался ему навстречу. Шёл, наступая языками пламени…
Никто не собирался дожидаться, когда зажиточный купец выйдет и попробует сказать речь. Особняк облили с четырёх сторон и подожгли. Он занимался языками, как и многие другие строения, принадлежащие зажиточным людям в городе.
Слуги, крича в дыму, метались по первому этажу. Один из них, разбив стекло, выпрыгнул в окно. Авиналий Нилович успел заметить, как снаружи его «приняли» и, повалив в снег, забили ногами.
Из-за выбитого окна первый этаж быстро запылал — огонь получил необходимый ему свежий воздух, и сила его теперь только нарастала. Купец попятился к лестнице, но она была в огне. Перекрестившись, он всё равно рванулся вперёд, крича от получаемых ожогов и сбивая огонь с бороды и одежды.
Чёрный от копоти, Дубровин ворвался на второй этаж в домовую церковь. По-прежнему горели свечи, хотя их огоньки светили маленькими тусклыми точками в густом кадящем дыму.
Все иконы были на месте — супруга не прикоснулась к ним, да и вообще, похоже, всё это время молилась, не думая ни о каких сборах. Все домашние сплотились вокруг неё, жались. Никто не обернулся на хозяина.
По щеке Аваналия Ниловича покатилась слеза. Он вспомнил себя — того самого себя, что какие-то мгновения назад стоял в кабинете, пересчитывал жемчуга, перстни и прочую земную грязь, любовался саркофагом и представлял, как его примут с поклоном братья-староверы.
Он ненавидел себя, и сквозь слёзы и копоть так хотел, но не мог увидеть тёмный лик Спасителя на древней иконе:
— Вспомним же слова апостола Павла: «Предам тело мое, во еже сжещи е!» — холодным голосом произнесла супруга. — Не убоимся же очистительной силы огня сего Божьего! Много наших братьев по вере сами сожгли себя, и мы не убоимся огня! Зверь пришлось в сей мир! Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое! Число его шестьсот шестьдесят шесть! Он ныне здесь!
Огонь объял их со всех сторон…
Чёрные лапы дыма вознеслись над Лихоозёрском. Ветер нёс пламя, неся жуткий народный крик:
— Время теперь поквитаться и с самим Еремейкой поганым! Кончились его денёчки! Придадим его геенне огненной!
Лесной дед-зыбочник никак не мог отогнать сон. Глаза, на которых вместо ресниц блестели малахитом тонкие еловые хвоинки, непослушно слипались. Он забрался на привычное место — высокую ветку, и принялся было раскачиваться и теребить ножками, почёсывая мшистое зелёное брюшко. Тут же на волосатые плечики ухнулся белый сыпучий ворох, и дедок, недовольно пробурчав, отряхнулся, будто воробей, чихнул и замер.
Таков уж удел этого маленького, незлобного лесного духа — сидеть, бубнить, да раскачиваться на ветке. Но ведь зыбочник всегда отходил от долгого сна только к весне, когда по косогорам бежали мутные ручьи, а на деревья залезал он уже к тому сроку, когда солнце растопит снеговые шапки. В дуплистой, испещрённой короедами головке никак не складывалось понимание, что же произошло, и какая неведомая сила вытолкнула его из земли, где рядом с ним спали, завернувшись в клубки и поджав носики к лапкам, лесные ёжики.
Зевнув, зыбочник хотел было снова раскачаться на ветке — иного занятия для себя он просто и не знал, но увидел, как, утопая по колено, по глубокому снегу пробирается человек в длинной шубе. Знаний и навыков у простейшего существа не хватало, но тот всё же сумел различить, что за спиной путника едва движется синеватая тень. И она наводила неведомый страх! Вздрогнув и насупившись, лесной дедок спрыгнул, оставив за собой в сугробе маленькую чёрную воронку.
Залман не чувствовал холода. Он вообще ничего не ощущал и плохо понимал, где находится. Громадные ели виделись мутными силуэтами, а снега напоминали сплошной глубокий ковёр.
— Осталось не так много, потерпите, господин бригадный хирург! — послышался знакомый голос позади. — И помните: пока не исполните долг, вам ничто не угрожает!
Впереди показался огонь, а также и плавное покачивание вокруг него. Потянуло запахом дыма и мокрого мха. Залман двинулся дальше, и уже вскоре предстал перед большим собранием. Огромные лесные братья тянули лапы-коряги к большому костру, и покачивались, будто в такт неслышимой в завывании ветра музыки. Вторили друг другу:
— Ох, студнооо! Ох, студнооо нам!
Зыбочник вынырнул, разгребая лапками снег, словно пловец, и робко подёргал одного из братьев за кривую голую ветку. Тот не сразу обернулся, а затем посмотрел горящими огоньками из дупел в сторону приближающейся тёмной фигуры:
— Это ещё что такое!
— Безобразие! Безобразие! — вторил другой лесной брат, произнося «о» долго и округло.
Залман остановился. Обернулся — и не увидел за спиной обер-офицера Корфа! Неужели он оставил его?
Братья начали кряхтеть, скрипеть и подниматься от огня. Враскачку, будто ожившие дряблые мертвецы, они зашатались в сторону аптекаря:
— Обидчик, обидчик! — вновь протягивая звучное «о», возопили разгневанные лесные хозяева. Зыбочник, поминутно ныряя в снег, прятался за их мощными спинами.
Залман расстегнул шубу, нащупал за спиной револьвер.
— Господин Корф! Господин Корф! Почему вы оставили меня? — произнёс он несколько раз, но не получил ответа.
Рука подрагивала, но всё же слушалась его. Прицелившись, Залман выстрелил в ближайшего к нему лесного брата, который переваливал древесное тело по сугробам ближе к нему, чем остальные.
— Эко! — тот чуть отступил, покачался, но удержался, и, покряхтев, продолжил ступать, оставляя за собой глубокую борозду. Аптекарь вновь нажал на курок, барабан сделал новый оборот. И всё повторилось.
— Господин Корф! Они! Господин! — взволнованно вскрикнул Залман. Он хотел уже бросить револьвер в снег и услышать, как зашипит раскалённое дуло, упасть на колени и ждать своей участи, когда перед братьями возник, паря в воздухе, его бесплотный спутник:
— Вернуться к огню, дубоголовые! — приказал он.
— Кто это? Кто это говорит? Ничего не вижу! Никого не вижу! — говорил самый крупный из братьев, буравя темноту яркими огоньками глаз.
— С тобой, лесной пень, говорит обер-офицер Корф, командующий войсками вечных солдат! Этот человек должен без преград пройти сей лес до шахты! Не вынуждай меня призвать моё войско!
— И не подумаем! И не подумаем! Мы тут вольны! Вольны тут! — окали лесные духи. — Прочь с нашей дороги, окаянный охальник!
Корф взмахнул рукой в белой перчатке, и Залман увидел, как в этом движении мелькнула ярко-бирюзовая вспышка.
— Равняйсь, смирнооо! — раздался горн, и тут же послышались удары первого барабана. Сначала били одинарно, затем зазвучала дробь триолями, и её сменили звучные дроби с отскоком.
Из тьмы леса полились струйки пара, и белёсый туман кружил и рвался, когда в сторону туповато сбившихся братьев выдвинулись гвардейские широкоплечие великаны-барабанщики в расшитых золотых галуном мундирах. На груди блестели колодки с наградами за бои, помигивали в ночи яркие пуговицы с рельефным изображением номера полка в венке. Один из барабанщиков поднял над высоким кивером костлявую руку с палочкой, и та сделала несколько оборотов в воздухе. Залман пригляделся к лицам. А лиц не было!.. Блестящие, словно начищенные воском черепа…
Барабанщики взяли в кольцо лесных братьев, зыбочник едва успел нырнуть в снег, и тонкий маленький бугорок промелькнул между ботфорт. Охая и постанывая, похожие на огромные колоды лесные духи всё плотнее жались друг к другу, выли, пока круг не сошёлся у костра. Лешие трещали в огне, подняв в искрах лапы-ветки, и вопили:
— О-лееес наш! О-лессс наш! О-леее, о-лее!
Огонь из ярко-жёлтого окрасился багряным светом, в нём закружилась, то увеличиваясь, то становясь размером с кольцо сфера, и костёр тут же погас, поднявшись в небо удушливым облаком, наполненным духом горелой прели и мха.
Барабанщики дали завершающую громкую дробь, обернулись к Корфу, сомкнули каблуки по стойке смирно и, отдав честь, стали медленно таять, обращаясь в тонкие паровые струйки.
— Вот и всё, господин бригадный хирург! — спокойно сказал обер-лейтенант. Он стоял, сомкнув руки за спиной и чуть повернув искажённое, без челюсти лицо. — Разве стоит нам, его императорского величества вечным гвардейцам, бояться каких-то лесных пней? Я могу призвать всех воинов отечества нашего, что полегли с честью в боях. Если в этом будет боевая необходимость… Прочем, что же вы встали! Мы ведь почти у цели!
И Залман вновь продолжил тяжёлый путь по сугробам, оставляя глубокие следы. Зыбочник выбрался из снега, запрыгнул на ветку. Долго скулил, фыркал и ёжился, а потом бросил полный ненависти и глухого отчаяния взгляд в спину удаляющегося путника.
Покачавшись, маленький лесной дедушка замер и заплакал, глядя на истлевшее костровище.
— Родные, родные мои, и-ееех!…
Слезинки лились и застывали капельками смолистой живицы на вздрагивающих морщинистых щеках…