Глава 14 Плоть от плоти и кровь от крови

Бледные лучи зимнего солнца не давали тепла. Мороз, непрекращающийся уже который день, стоял такой, что воздух казался стеклянным, и каждый вдох обжигал горло ледяным огнем. Снег сыпал мелкой крупой, тихо шурша по камням казарменного двора, по черным шинелям Имперских гвардейцев, и по непокрытым головам ариев, которые стекались к месту казни молчаливыми вереницами.

Казарменный двор казался тесным. Я приказал собраться всем Родам княжества в полном составе — от почтенных глав семейств до младенцев, спящих на руках у матерей и кормилиц. Никаких исключений, никаких оправданий, никаких уважительных причин. Мой приказ был предельно ясен: кто не явится в Псков — пусть готовит шею для следующей казни.

Арии Псковского княжества должны были усвоить урок, который я собирался им преподать, усвоить и зарубить себе на носу — противостояние со мной ведет к смерти. Не к опале, не к изгнанию, не к потере земель и титулов — к смерти без права на последнее слово и прощение.

Я молча наблюдал за главами двадцати трех зависимых Родов. Некоторые из них правили своими уделами столетиями — с тех самых пор, когда Империя была молодой, а Прорывы еще не были столь мощными, как сейчас. Их глаза были полны равнодушия, граничащего с презрением. Для них я был выскочкой — безродным мальчишкой, Изборским бастардом, которого случай и императорская прихоть вознесли на трон, который должен принадлежать более достойному арию.

Пусть презирают. Презрение — это роскошь живых, и я собирался напомнить им, что роскошь эта дается не каждому.

Вдоль западной стены казарм был смонтирован деревянный постамент для казни — широкий, грубо сколоченный из свежеструганных сосновых досок, которые еще сочились смолой. Запах древесины мешался с запахом мороза и страха — густым и тяжелым, который ощущался физически.

Бывшие гвардейцы, абсолютно нагие, застыли на помосте на четвереньках в позорных позах — двенадцать предателей, посмевших поднять руку на своего Апостольного князя. Их кожа посерела от холода, мышцы свело судорогами, но они все были живы. Рунная Сила, которая тлела в их жилах, не позволяла им умереть от переохлаждения, поддерживая искру жизни вопреки всем законам природы.

Ступни каждого из приговоренных были прибиты к доскам коваными гвоздями — такими скрепляют шпалы и крепостные ворота. Головы и руки были надежно зафиксированы в дубовых колодках. Колодки были старыми, с глубокими бороздками от ногтей и зубов предыдущих узников, и от них пахло древесной трухой и застарелым потом.

На глазах у приговоренных были черные повязки, а во ртах — черные же кляпы из грубой мешковины. Для пущей безопасности собравшихся на запястьях приговоренных тускло мерцали кандалы, блокирующие рунную силу. Без этих браслетов двенадцатирунник вроде Веслава Горбского мог бы разнести помост одним усилием воли — даже стоя на четвереньках, даже с прибитыми к доскам ступнями, даже ослепленный и связанный.

Веслав стоял на коленях в центре помоста — первый среди приговоренных, как был первым среди живых. Даже в этом унизительном положении он вел себя достойно — не стонал и не пытался вырваться. Он ждал смерти с достоинством воина, который проиграл, и не собирался унижаться просьбами о пощаде.

Позади дюжины распластанных на помосте предателей стояли гвардейцы Императора в безупречной парадной форме — черные мундиры с золотым шитьем, начищенные до зеркального блеска сапоги, руки в перчатках на рукоятях церемониальных мечей. Их присутствие было главным посланием, адресованным каждому арию во дворе: Император наблюдает, Император одобряет, Император поддерживает.

Старик Волховский и воевода Гросский наблюдали за кровавым спектаклем, стоя рядом со мной у края помоста. Они также демонстрировали зависимым князьям абсолютную поддержку Империи — молчаливую и весомую, не нуждающуюся в словах.

Волховский оперался на свою неизменную трость с серебряным набалдашником в форме волчьей головы, и его выцветшие голубые глаза без устали обводили толпу холодным, оценивающим взглядом.

Гросский стоял рядом, заложив руки за спину, и выглядел так, словно присутствовал на обычном военном смотре, а не на казни. Его крупное, обветренное лицо с густыми кустистыми бровями было спокойным и даже скучающим, но внимательные серые глаза цепко фиксировали выражения лиц собравшихся. Воевода был похож на старого боевого пса, который дремлет у порога, но в любое мгновение готов вцепиться в горло проявившему агрессию гостю.

На мне тоже был надет парадный княжеский мундир — темно-синий, с золотым шитьем на воротнике и обшлагах, с гербом Псковских на левой стороне груди. Костюм палача сегодня подошел бы лучше, ведь я собирался отдать дань традиции. Князья всегда казнили мятежников собственноручно. Если оставались живы после мятежа.

Я поднялся на постамент и обнажил клинок — медленно, с нарочитой неторопливостью, позволив стали выскользнуть из ножен с тихим, певучим звоном. Звук этот разнесся по притихшему двору и повис в ледяном воздухе, и руны на моем запястье замерцали ярче, откликнувшись на прикосновение к оружию.

Я медленно зашагал вдоль пригвожденных к помосту гвардейцев. Они все еще не умерли от холода лишь благодаря крохам рунной силы, которая поддерживала в них жизнь, несмотря на зачарованные кандалы.

Я должен был казнить их не ради мести — ради порядка. Ради закона, который выше любых личных счетов. Ради того, чтобы каждый арий в этом проклятом дворе понял: поднявший меч на Апостольного князя — умрет.

Я дошел до Веслава Горбского. Остановился. Постоял над ним, глядя на его широкую, покрытую шрамами спину. Она была выпрямлена настолько, насколько позволяли колодки, мышцы бугрились под бледной от холода кожей, но он не дрожал — единственный из двенадцати.

Я наклонился к его уху.

— Привет от Изборских, — прошептал я так тихо, чтобы услышал только бывший командир.

Обойдя всех, я вернулся в центр постамента и встал лицом к зрителям. На площади стояла абсолютная тишина — даже младенцы не плакали. Словно сам воздух загустел и поглотил все звуки, оставив лишь тихое шуршание падающего снега. Сотни глаз настороженно смотрели на меня — арии ждали развязки, затаив дыхание, хотя прекрасно понимали, чем закончится сегодняшнее представление.

Я набрал полную грудь морозного воздуха, и он обжег легкие словно крепкая медовуха воеводы. Руны на запястье тепло пульсировали, откликаясь на мои эмоции, и я позволил им наполнить мой голос толикой рунной силы.

— Арии Псковского княжества! — громко сказал я. — Я собрал вас здесь, чтобы лишний раз напомнить то, что каждый из вас обязан знать с рождения. Честь ария — превыше всего! Честь — это не пустое слово, не красивая строчка в геральдических хрониках, не повод для спесивых тостов на пирах! Это то, ради чего наши предки отдавали жизни — они сражались с Тварями не ради золота, не ради земель, не ради власти, а чтобы их потомки не только жили, но и могли смотреть друг другу в глаза, не отводя взгляда!

Я обвел толпу тяжелым взглядом. На лицах ариев застыли разные выражения. На одних проявлялось согласие, на других — скрытая враждебность, на третьих — безразличие. Но все они слушали. Все до единого.

— Наши предки объединились, когда Твари впервые выползли из Прорывов. Они забыли кровную вражду, забыли накопившиеся обиды, забыли споры о границах и долгах — потому что поняли: поодиночке их сожрут. Поодиночке каждый род — легкая добыча. Каждая крепость — открытые ворота. Каждое княжество — жертва, которая лишь ждет своей очереди быть растерзанной!

Я говорил, и с каждым словом мой голос становился тверже, а руны пульсировали все ярче, наполняя слова той неосязаемой силой, которая заставляет людей слушать, даже если они не хотят.

— Мы выстояли, потому что действовали единым фронтом, плечом к плечу, забыв все, что разделяло нас прежде. Мы смогли остановить Тварей, единственные из всех народов, живущих на Земле. Наша Империя рождена не из жажды власти одного человека или одного рода, она существует благодаря пониманию — разрозненные княжества обречены! Сегодня, спустя столетия, ничего не изменилось. Твари не стали слабее. Прорывы не стали меньше. Они не перестали разверзаться под нашими ногами, изрыгая из своих недр чудовищ, которые не знают ни жалости, ни усталости, ни страха!

Я сделал паузу. Мне показалось, что тишина стала еще плотнее и гуще — словно мороз сковал не только землю, но и время.

— Верность Империи и верность друг другу — вот две опоры, на которых стоит наш мир. Уберите одну — и рухнет все. Вырвите из стены один камень — и она обвалится, погребя под собой и правых, и виноватых. Мы — одна стена. Каждый род — камень в этой стене. Каждый рунник — раствор, скрепляющий эти камни. И горе тому, кто решит расшатать кладку ради собственной корысти или ради чужого золота!

Я повернулся вполоборота и указал мечом на помост, на застывшие в позорных позах тела приговоренных.

— Перед вами — предатели. Нелюди, недостойные называться ариями. Недостойные носить руны на запястьях. Недостойные дышать тем же воздухом, которым дышите вы. Они подняли оружие на своего Апостольного князя — на того, кому присягали, кому клялись в верности, кого обязаны были защищать ценой собственной жизни!

Закончив фразу на высокой ноте, я сделал паузу, а затем продолжил речь.

— Я объявляю свою волю! Волю Апостольного князя Псковского, законного правителя этих земель и хранителя их рубежей!

Я замолчал на мгновение, а после произнес — раздельно и четко, вколачивая каждое слово в уши собравшихся на площади, словно гвозди — в помост.

— Каждый, кто поднимет меч на Апостольного князя, — умрет! Каждый, кто поднимет меч на соседа без должной на то причины, — умрет! Каждый, кто не придет на помощь в Прорыве, кто останется в стенах своей Крепости, пока его соседи умирают, — умрет! Не от лап Тварей — от моего клинка! Потому что тот, кто бросает своих в беде, хуже Твари. Тварь убивает по природе своей, а предатель — по собственному выбору!

Я замолчал, вернулся к краю помоста, активировал руны, и они вспыхнули одна за другой, десять огненных знаков, выстроившихся цепочкой на моем запястье. Меч ожил — Рунная Сила хлынула по стали, как расплавленное золото по желобу, и клинок ярко вспыхнул.

Я перевел взгляд с клинка на стариков. Волховский и Гросский, стоявшие чуть поодаль, смотрели на меня одобрительно и разве что не кивали, как игрушечные болванчики.

Я снова оглядел притихшую толпу и вспомнил Игры. Вспомнил, как казнил предателей на глазах у других кадетов — там, на Полигоне, в стенах древней Крепости, под таким же низким, затянутым серыми тучами, небом. Вспомнил, как золотой клинок опускался на шеи приговоренных, и их головы катились по камням, оставляя за собой кровавые следы.

Бешеный Пес — меня не зря прозвали так. В этой кличке мне не нравилось слово «бешеный», потому что бешенство — это потеря контроля. Псом я действительно стал. Пока цепным — привязанным к трону Псковского княжества, к воле Императора, к обязательствам перед Волховским и Гросским, к долгу перед живыми и мертвыми. Но в душе хорошего пса всегда живет его свободолюбивый предок — волк. Волк, который однажды перегрызет цепь, чтобы стать вожаком большой стаи и диктовать свои правила.

Я подошел к первому приговоренному и занес меч над головой. Руны на моем запястье загудели, наполняя тело силой, и я почувствовал, как мышцы наливаются привычным жаром, время замедляется, а мир сужается до одной-единственной точки — до основания шеи приговоренного.

Взмах меча, глухой удар клинка о колоду, и голова первого гвардейца отделилась от тела и покатилась по помосту. Обезглавленное тело обмякло, а из обрубка шеи хлынула кровь — густая, темная, почти черная на морозе. Она растекалась по помосту, заполняя щели между досками, стекая вниз, на утоптанный снег, окрашивая его багровыми пятнами.

Я не стал тянуть время, шагнул ко второму и нанес второй удар. Затем третий, четвертый, пятый. Я работал методично, без спешки и без промедления. Каждый удар был точным и смертельным, руны на запястье ярко светились, а золотой свет клинка мешался с темным блеском крови.

Я старался не думать. Старался не видеть в гвардейцах людей — людей с именами, семьями и воспоминаниями. Это были предатели. Мятежники. Нелюди, которые нарушили клятву и подняли оружие на своего князя. Каждый из них заслуживал смерти, и я был её орудием — не палачом, а судьей, который выносит приговор и приводит его в исполнение.

Помост был залит кровью. Она хлюпала под подошвами, парила на морозе, и ее тяжелый медный запах напитал морозный воздух, перебивая аромат сосновой смолы. Мои рукава стали красными по самые локти, а запятнанный княжеский мундир превратился в одежду мясника, но мне было плевать.

Спустя минуту я подошел к последнему — Горбскому и встал сбоку. Он не дрожал, нее стонал и не пытался вырваться. Веслав знал, что умрет, когда соглашался меня убить, а окончательно уверился в этом в тот момент, когда Волховский разбросал его ветеранов по казарменному двору, как мальчишка разбрасывает оловянных солдатиков.

Он не сдал своих нанимателей даже под пытками, и я уважал его за это. Уважал и ненавидел одновременно, испытывая двойственное чувство, которое разъедало душу, как кислота разъедает металл. Этот человек был убийцей моей семьи. И этот же человек был воином, достойным уважения. Воином, заслуживающим смерти.

Я резко опустил меч, довершая начатое, повернулся к замершей толпе и, стоя посреди учиненной бойни, почувствовал знакомое тепло. Оно разливалось по руке от запястья к локтю. Затем тепло превратилось в жар — нестерпимый, опаляющий, проникающий до самых костей.

Рунная Сила хлынула в мое тело, как бурная река, мышцы наливались новой мощью, чувства обострялись, а мир вокруг становился ярче, резче и объемнее. Вместе с силой пришла боль — адская, выжигающая, от которой хотелось кричать.

Одиннадцатая руна прорезалась на моем запястье — медленно и мучительно, невидимый резец выцарапывал ее на коже, как гравер создает рисунок на металлической пластине. Огненная линия ползла по коже, оставляя за собой след — золотой, пульсирующий и раскаленный.

Я сжал зубы. Каждый мой мускул был напряжен до предела, жилы на шее вздулись, как канаты, а дыхание стало прерывистым и хриплым. Колени подогнулись, и я едва не рухнул на окровавленный помост, но удержался, опершись мечом о скользкие доски.

Вспышка боли достигла пика — ослепительного и оглушающего, а затем сменилась экстазом. Одиннадцатая руна засияла на моем запястье, заняв свое место в ряду десяти предыдущих. Я поднял руку, удовлетворенно оглядел мерцающие золотом древние знаки, а затем обвел взглядом зрителей.

Толпа молчала — оглушенная, подавленная и растерянная. Они ожидали казни — казнь состоялась. Они ожидали крови — кровь пролилась. Но они не ожидали одиннадцатой руны. Не ожидали, что юный князь станет еще сильнее прямо у них на глазах, и это зрелище потрясло их не меньше, чем дюжина срубленных голов.

— Псковское отродье, — раздался из толпы сдавленный шепот, полный ненависти и презрения.

В абсолютной тишине казарменного двора реплика прозвучала громче пушечного выстрела. Она резанула меня по нервам острее клинка. Кто-то в толпе произнес вслух то, что было в мыслях у многих, и этот кто-то либо был безумцем, либо хотел умереть.

Я безошибочно определил смутьяна. Четырехрунник. Молодой, горячий и глупый, но честный в своей ненависти — и за одно это мне не хотелось его убивать. Однако оставить его слова без ответа я не мог. Не имел права. Безнаказанное оскорбление Апостольного князя — это трещина в отстраиваемом мной фундаменте, которая со временем превращается в пропасть. Сегодня шепот, завтра — открытый вызов. Сегодня один голос, завтра — хор.

Я сделал скачок. Рунная Сила бросила мое тело вперед, и мир вокруг на мгновение смазался — лица, стены, снег слились в однородную серую полосу. Я вынырнул из скачка прямо перед парнем, схватил его за грудки обеими руками, вздернул вверх и метнулся обратно — к помосту. Все произошло так быстро, что арии даже не успели вздохнуть. Они не активировали руны, и для них я исчез на мгновение, а затем появился снова — с извивающимся, ничего не успевшим понять дураком в руках.

Я швырнул его на окровавленные доски помоста. Парень ударился спиной о мокрое дерево, поскользнулся в луже крови и растянулся на досках, между отрубленных голов и обезглавленных тел, которые все еще были зажаты в колодках.

На лице парня отразился ужас. Чистый, первобытный, животный ужас человека, который понял, что совершил непоправимое. Серые глаза, секунду назад горевшие ненавистью, расширились, зрачки превратились в черные блюдца, а лицо стало белым, как снег, падающий на его плечи.

Я активировал руны, медленно поднял клинок, поднес его к шее парня, и острие уперлось в кадык, который нервно дернулся под тонкой кожей. Одного движения было достаточно, чтобы превратить этого глупца в тринадцатый труп на помосте.

Тишина во дворе стала абсолютной.

— Прости, князь! — прошептал парень через пару мгновений и опустил глаза.

Его голос дрожал, но в нем не было фальши. Он не молил о пощаде — он признавал поражение. Тихо, сквозь зубы, с горечью, которая приходит, когда гордость уступает инстинкту самосохранения, а разум берет верх над горячей кровью.

Я стоял над ним и молчал. Мой клинок по-прежнему упирался в его горло, и ручейки крови стекали по стали, заливая шею парня. Одиннадцать рун горели на моем запястье, кровожадные руны подталкивали меня к действию, но я не ударил.

Не потому, что был милосерден. И не потому, что боялся последствий. А потому, что увидел в этом парне себя. Того самого мальчишку из Изборска, который смотрел на горящие руины родного дома и клялся отомстить — яростно, безрассудно, не думая о последствиях.

Этот парень ненавидел меня так же, как я когда-то возненавидел Псковского. Его ненависть была такой же бессмысленной — и такой же настоящей. Я медленно убрал клинок от его горла и выпрямился.

— Я — плоть от плоти Псковских и кровь от крови! — мой голос загремел над двором, усиленный Рунами. — Поэтому вы должны повиноваться мне безоговорочно, не задумываясь и не сомневаясь! Не потому, что этого хочу я — а потому, что так велит закон! Закон, который старше любого из стоящих здесь! Закон, который написан кровью наших предков!

Я спрятал меч в ножны, не вытерев лезвие. Клинок вошел в них с тихим, удовлетворенным щелчком, и рунное сияние медленно угасло, как угасает пламя свечи, задуваемой ветром. Одиннадцать рун на моем запястье перешли в спящий режим — тихо пульсируя под кожей и излучая мягкое тепло.

Я оглядел толпу. Молча. Медленно. Выискивая в ней молодые лица.

— Каждый Род оставит в Пскове по два сына, по два рунника, которые отныне будут служить в княжеской гвардии, — провозгласил я ровным, деловым тоном, из которого ушла ярость и осталась только холодная решимость.

Это был не просто приказ — это была демонстрация власти, облеченная в форму практического распоряжения. Два рунника от каждого рода — сорок шесть бойцов, которые станут не только новой гвардией, но и заложниками. Живым залогом верности их отцов и дедов. А я должен буду обращаться с ними так, чтобы в юных душах не зарождалось желание меня убить.

Древняя традиция, безжалостная и действенная, как и все древние традиции. Князья присылали сыновей ко двору сюзерена не из любви к военной службе, а потому что понимали: их мальчики — гарантия. Пока сыновья служат, отцы не бунтуют, и сюзерен их не трогает.

Я схватил за воротник испуганного парня, который все еще лежал на окровавленном помосте, поднял его на ноги одним рывком и толкнул вперед — ближе к толпе. Он споткнулся, едва не упал, но удержался на ногах и замер, стоя перед сотнями ариев в мундире, перепачканном кровью казненных.

— Этот сам вызвался! — объявил я и впервые за все утро позволил себе усмешку похожую на оскал — волчью, а не собачью.

По толпе прокатился шепот — тихий, нервный, похожий на шелест ветра в сухой траве. Кто-то из зависимых князей переглянулся, кто-то нахмурился, кто-то едва заметно покачал головой. Но ни один не возразил. Ни один не посмел открыть рот. Двенадцать срубленных голов на помосте за моей спиной были весьма убедительным аргументом в пользу безоговорочного повиновения.

Парня я не убил, но это не отменяло его правоты. Я — плоть от плоти Псковских князей и кровь от их крови. Я не убил его, потому что мертвый глупец бесполезен, а живой — может стать верным бойцом. Потому что страх, замешанный на уважении, крепче любой присяги. И потому что в глубине души я знал: этот парень с горящими от ненависти глазами и четырьмя рунами на запястье однажды станет одним из лучших моих гвардейцев. Или моим убийцей. Третьего не дано — такие люди не бывают равнодушными.

Загрузка...