Июль 1939 года. Ленивый зной окутал пароход, и причал, и Лимасол — там, вдали, справа. Продавцы поджаренных на углях кукурузных початков лениво предлагают свой товар пассажирам. Девочки затеяли возню на палубе. Великовский смотрел на них, не вникая в смысл игры и слов, только впитывая звучание ивритской речи. Неясная тревога, назойливая, как эта кипрская муха, упрямо возвращающаяся после каждого взмаха руки, мешала ему думать. Только спустившись в каюту и присев рядом с женой, Великовский, наконец, сумел сформулировать свою мысль.
— Мрачное время накатывает на мир, — волнуясь, проговорил он. — Европа накануне войны. Этот подонок в бывшем твоем Берлине может начать ее буквально каждую минуту. Время ли сейчас уезжать из Эрец-Исраэль? Имеем ли мы право отрывать девочек от их земли, от их языка?
— Но ведь мы едем ненадолго. Ты закончишь свою работу, и мы вернемся в Тель-Авив.
Аргументы и контраргументы… Ему так хочется быть неправым, так хочется, чтобы Элишева продолжала убеждать его в необходимости поездки. В Нью-Йорке библиотеки, без них нечего и мечтать о завершении работы. А как летит время! Надо торопиться.
Надо собрать воедино обрывки мыслей и образов, обгоняющих друг друга, пересекающихся, сталкивающихся в мозгу, создающих смутное и неприятное, как во сне, ощущение невысказанности. А, может быть, в нем просто бродят неугомонные гены Великовских — дедов, прадедов и прапрадедов, ощущавших потребность разобраться в мироздании, мироощущении и даже во взаимоотношениях с Богом?
Разобраться и изложить на бумаге.
Какое счастье, что Элишева умеет быть такой деликатно-настойчивой!
Раскаленная желтизна становилась все мягче, серые тени все гуще и длиннее.
Пароход медленно выбрался из бухты и, набирая скорость, поплыл вслед за огромным красным солнцем, быстро погружающимся в Средиземное море.
В среду, 26 июля 1939 года, задолго до причаливания парохода к берегу, Великовские вышли на палубу. Слева проплыл Стейтен Айленд и еще через несколько минут — островок со статуей Свободы, столько раз виденной на фотографиях, а сейчас задевающей струны сердца даже у них, не эмигрантов. Справа, словно горная гряда, высились небоскребы Манхеттена.
Пароход мягко коснулся причала Элис-Айленда. Здесь их встречал давний друг и коллега Великовского. Несколько часов заняло оформление необходимых документов.
А после этого они поплыли на пароме к причалу на южном конце Манхеттена. Девочки рассматривали статую Свободы, вид на которую открывался по правому борту, а Великовский подробнее, чем в письме, рассказывал другу о цели поездки в Соединенные Штаты. В течение восьми месяцев он надеется завершить работу над книгой. Если к этому времени ему повезет с издателем, то в марте-апреле будущего года они надеются вернуться домой.
Друг выслушал его и мрачно заметил, что Америка — это не та страна, где можно строить оптимистические прогнозы.
— Ну что же, — ответил Великовский, — я сделаю то, что зависит от меня. Если дела пойдут, как я наметил, то в самом худшем случае мы можем задержаться здесь на два года.
Квартира на Риверсайд была очень скромной. Но из окна открывался вид на Гудзон и на Риверсайд-парк, находившийся рядом. Утром Великовский выходил из дома на 72-й улице и широким размеренным шагом шел по Бродвею до Тайм-сквер, дальше по 42-й улице до библиотеки на углу Пятой авеню. Четырехкилометровая прогулка была отличной разминкой перед долгим рабочим днем в библиотеке.
Жена друга, встречавшего их в порту, познакомила Великовского со своим отцом, профессором Францем Боазом, видным антропологом. Несмотря на разницу в возрасте, они быстро сблизились. Продолжительные вечерние беседы, во время которых выявилась общность интересов и позиций, доставляли удовольствие обоим.
После тихой провинциальной Эрец-Исраэль огромный Нью-Йорк обрушился на Великовских обилием театральных постановок, концертов, просветительских мероприятий. Но довольно быстро они убедились: очень немногое из этого изобилия действительно достойно внимания. Великовский предпочитал несколько дополнительных часов работы в библиотеке хорошо разрекламированным мероприятиям.
Одно из них особенно разочаровало его. Недели через три после приезда он решил посетить собрание в Карнеги-холл, темой которого было воспитание демократии.
Собственно говоря, привлекла его не столько тема, сколько докладчик — бывший английский премьер-министр Стенли Болдуэн. У Великовского не было обывательского представления о том, что страной руководят личности выдающиеся. И, тем не менее, Болдуэн поразил его.
Великовский не хотел уезжать из Эрец-Исраэль. Он едва не вернулся домой из Кипра, отчетливо понимая, что война может начаться с минуты на минуту. Для понимания этого достаточно быть врачом, читающим газеты, а не политическим деятелем, располагающим многими другими источниками информации. Но вот Болдуэн, на вопрос кого-то из публики, не может ли вскоре разразиться война, вскинув подбородок, безапелляционно ответил: «Если бы в Европе вскоре могла начаться война, я бы не находился здесь».
Это было всего за две недели до начала войны. Великовский понял, что ему не следует тратить драгоценное время на посещение подобных мероприятий.
Болдуэн его разочаровал. А разве нынешние руководители европейских демократий — такие, как Даладье, Чемберлен и им подобные хоть чем-нибудь лучше?
Знакомство Великовского с Горацием Каленом, профессором-гуманитарием из Новой школы социальных исследований оказалось обоюдно полезным. Буквально с первых дней знакомства Кален стал для Великовского «Вергилием» — проводником по кругам «нью-йоркского ада». А для Калена Великовский был интеллектуальным родником, источником не просто новой информации и идей, а человеком, открывающим неизвестные свойства у, казалось бы, хорошо известных вещей. У этого тель-авивского доктора потрясающие дедуктивные способности. Конан Дойль и Сименон должны были писать своих детективов именно с него!
Последовательно, шаг за шагом изучая жизнь египетского фараона Эхнатона, распутывая трагедию Эдипа у Эсхила, Софокла и Еврипида, Великовский пришел к выводу, что Эхнатон послужил прообразом героя древнегреческой легенды, на основе которой написаны знаменитые трагедии. Даже имя героя — Эдипус — по-древнегречески значит «отечные ноги». Это именно то, что нашло свое отражение на многочисленных реалистических изображениях Эхнатона.
Сочетание глубоко профессионального проникновения в психологию Эхнатона-Эдипа с историческим исследованием и филологическим разбором делало работу очень интересной. Каждую следующую главу Кален ждал с нетерпением, словно это были главы талантливого детектива, публикуемые с продолжением.
А что же сам автор? Великовского работа не удовлетворяла. Она не соответствовала задуманному плану. Только изучение двух фрейдовских героев — Эхнатона и Эдипа — давало результат даже больший, чем он мог надеяться. Зато Моисей… Слишком мало материала оказалось для изучения жизни этого выдающегося человека.
Глава, в которой Великовский анализировал сны Фрейда, писалась с большим подтекстом. Великовский обнаружил комплексы у выдающегося ученого. Они были связаны с еврейством, с трагической судьбой народа. В подсознании Фрейд обвинял себя за то, что не вступил в ряды активных борцов своего народа, — то ли заботясь о собственном спокойствии и благополучии, то ли опасаясь повредить будущему своих детей, живущих в антисемитской Вене.
Сейчас еще более отчетливо, чем прежде, проступал истинный смысл строчек из старого фрейдовского письма. Несколько лет назад Великовский пригласил Фрейда в Эрец-Исраэль. Тот ответил: «Мне очень хочется попутешествовать, и нет в мире места, которое мне бы хотелось увидеть больше. Но я инвалид, с усилием существующий в комфорте собственного дома».
Фрейд мечтал увидеть Эрец-Исраэль. Но единственное путешествие состоялось за год до его смерти — в изгнание, в Англию, прочь из нацистской Вены.
Еще по пути в Америку Великовский мечтал послать Фрейду интерпретацию его снов.
Сообщение о смерти великого психоаналитика в сентябре 1939 года больно ударило Великовского.
Кален уверял друга, что книга будет отличной, что ее надо побыстрее завершить и опубликовать. Имея опыт общения с издателями, он сам пустился в поиски, стараясь помочь другу. Вскоре он действительно нашел издателя и сам отнес ему еще не полностью завершенную рукопись.