Глава 17

Три дня спустя в замке царила странная, нервная атмосфера. Скандал с Дзиро постепенно утихал, перейдя из стадии громкого шока в стадию ворчливого осмысления. Теперь его имя произносили не с возмущённым придыханием, а с брезгливым презрением, как вспоминают о надоедливом насекомом, которое наконец-то прихлопнули.

Дзюнъэй пытался уйти в рутину с головой. Он добровольно взялся за самую скучную работу — ревизию архивных описей за последние пять лет. Это было идеальное занятие: монотонное, требующее полной концентрации и не оставляющее сил на саморефлексию. Он часами сидел в полумраке архива, перебирая пыльные свитки, и старался не думать о том, что творится на улицах Каи.

Но избежать реальности было невозможно. Управитель замка, внезапно проявивший несвойственную ему эффективность, распорядился немедленно реализовать конфискованное у Дзиро имущество. И теперь по главной улице к рынку тянулась унизительная процессия: несколько телег, гружённых сундуками, мебелью и той самой коллекцией шёлковых носков, которую Кэнта с таким упоением обсуждал.

Дзюнъэй, выйдя из замка по поручению архивариуса, стал невольным свидетелем этого зрелища. Горожане столпились по обеим сторонам улицы, глаза их горели любопытством и злорадством. Дзиро, некогда важный и надменный чиновник, шёл позади последней телеги, окружённый двумя стражниками. Его руки были связаны верёвкой, голова опущена, дорогое, но теперь помятое кимоно висело на нём мешком. Он был похож на раздутую, но спущенную урну для воды.

И тут Дзюнъэй увидел их. Жена Дзиро, бледная как полотно, сжав в одной руке руку маленькой дочери, а другой прижимая к груди младенца, шла чуть поодаль, стараясь не смотреть на мужа. На её лице была не злость и не стыд, а пустое, животное отчаяние. Девочка лет семи, с большими, полными слёз глазами, внезапно вырвала руку и бросилась к отцу.

— Отец! — её тонкий голосок прорезал гул толпы. — Куда ты? Мы с тобой?

Один из стражников грубо оттолкнул её назад.

— Отойди, девчонка! Не положено!

Девочка споткнулась и упала в пыль. Её тихий всхлип был слышнее любого крика. Жена Дзиро, не издав ни звука, подбежала, подняла её и, прижав обоих детей к себе, отвернулась, глядя куда-то в пустоту. В её позе было столько безмолвного достоинства и горя, что у кого-то в толпе даже вырвался сдавленный вздох жалости.

Дзюнъэй замер. Вся его виртуозная операция, весь его хитроумный план, его удовлетворение от хорошо проведённой работы — всё это вдруг смёл ураган ледяного, тошнотворного стыда. Он спас Мабучи и Кэнту. Но он обрёк на нищету и позор ни в чём не повинную женщину и двух детей. Он сражался с жадным чиновником, но поразил и его семью. Это была не победа. Это была резня, где он выступил палачом.

Он отвернулся и почти бегом бросился назад в замок, в спасительную темноту архивов. Он схватил первый попавшийся свиток и уставился в него, но иероглифы расплывались перед глазами в чёрные, бесполезные кляксы. В ушах стоял детский плач.

Вечером он не пошёл в столовую. Он сидел в своей каморке, тупо глядя на стену, и пытался заглушить внутреннюю бурю доводами рассудка. «Дзиро был вором. Он сам виноват. Он бы разорил ещё десятки семей своими махинациями». Но рациональные аргументы разбивались о память о лице его дочери.

В дверь постучали. Он не ответил. Дверь приоткрылась, и на пороге возникла Хикари. В руках у неё был небольшой поднос с пиалой дымящегося супа и парой рисовых колобков.

— Я слышала, ты сегодня не обедал, — её голос прозвучал тихо и как-то по-особенному бережно. — И… я видела, что произошло утром.

Она вошла, закрыла за собой дверь и поставила поднос на низкий столик. Дзюнъэй не смотрел на неё. Он боялся, что она увидит в его глазах всю ту грязь, что разъедала его изнутри.

Хикари не стала ничего спрашивать. Она просто села рядом, взяла его руку в свои тёплые, мягкие ладони и крепко сжала. Она сидела так молча несколько минут, а потом, не отпуская его руки, сказала:

«Иногда, чтобы спасти один цветок, садовник должен вырвать другой, который душит его корнями. Он плачет о вырванном цветке, но это не делает его плохим садовником. Это делает его человеком, который сделал трудный выбор».

Она поднесла его пальцы к своим губам и легко их коснулась, как бы говоря:

«Ты не бог, чтобы предвидеть всё. Ты сделал то, что должен был сделать. Чтобы защитить тех, за кого чувствуешь ответственность. Не съедай себя за это».

Потом она отпустила его руку, взяла одну из пиал и протянула ему.

— Ешь. Холодный суп — это преступление против кулинарии похуже, чем всё, что натворил тот толстяк.

Её шутка прозвучала немного неуклюже и с дрожью в голосе, но она была искренней. Дзюнъэй взял пиалу. Рука его всё ещё дрожала. Он не чувствовал себя героем. Он не чувствовал себя и монстром. Он чувствовал себя просто очень уставшим и очень одиноким человеком, которому вдруг протянули руку.

Он сделал глоток. Суп и вправду был уже почти холодным. Но он был невероятно вкусным.

* * *

Он доел суп до последней капли, до последней крупинки риса, словно в этой простой еде был скрыт не только вкус, но и ответ на все его терзания. Молчание между ними было тёплым и густым, как тот самый суп, и таким же насыщенным. Хикари не торопила его, не пыталась заполнить тишину ненужными словами. Она просто убрала поднос и села рядом, глядя на него с таким пониманием, что ему захотелось рассказать ей всё. Всё, от самого начала.

Но он не мог. Его язык был связан клятвой куда более крепкой, чем верёвка, сковавшая запястья Дзиро. Он мог говорить лишь на языке метафор, намёков и молчаливых признаний.

Он взял её руку и повернул ладонью вверх. Его палец, обычно твёрдый и уверенный при работе с кистью или оружием, сейчас дрожал. Он начал выводить иероглифы на её коже.

«Я…» — он вывел первый знак.

«…причина…»

«…их…»

Он замолк, не в силах дописать слово «несчастье».

Хикари нахмурила брови, не отнимая руки. Её пальцы сжались вокруг его, останавливая дрожь.

— Ты не причина, — прошептала она. — Ты лишь… увидел гнилую ветвь и указал на неё садовнику. Ветвь сломали. Но сломал её не ты.

Она не поняла глубины его вины, но угадала её суть. И её прощение, её попытка оправдать его были для него мучительнее любого обвинения.

Внезапно она встала, её лицо озарила решимость.

— Пойдём. Сидеть здесь и грустить — всё равно что пытаться вычерпать море напёрстком.

Он посмотрел на неё с немым вопросом. Куда? Сейчас? Уже почти стемнело.

Она лишь загадочно улыбнулась, накинула на плечи лёгкий плащ и жестом велела ему следовать за собой. Они выскользнули из замка через потайную калитку, известную, казалось, только ей одной, и свернули на узкую тропинку, ведущую вверх, к роще на склоне холма.

Воздух был напоён ароматом влажной земли и ночных цветов. Сверчки устраивали свои бесконечные концерты. Луна, почти полная, заливала всё вокруг серебристым, обманчиво мягким светом.

— Отец говорит, что грусть нужно проветривать, — нарушила тишину Хикари, поднимаясь по тропе с лёгкостью молодой лани. — Иначе она застаивается, как болотная вода, и начинает дурно пахнуть. Так что считай это гигиеной души.

Дзюнъэй невольно усмехнулся. Поэтично и… практично. Типично для неё.

Они вышли на небольшую поляну, с которой открывался вид на спящую долину и освещённые огнями окна замка внизу. Здесь, в отдалении, он казался не грозной цитаделью интриг и страхов, а игрушечным, почти нереальным сооружением из бумаги и света.

Хикари сбросила плащ на сухую траву и села, предлагая ему сделать то же самое.

— Видишь? — она обвела рукой горизонт. — Весь мир не ограничивается стенами замка и одной несчастной семьёй. Он огромен. И в нём есть место всему. И плохому, и хорошему. И нашим ошибкам тоже.

Она повернулась к нему, и в лунном свете её глаза казались бездонными.

— Ты можешь не говорить, — сказала она, и её пальцы снова легли на его ладонь. — Но ты можешь показать. Покажи мне, что ты чувствуешь. Не словами. Всем, чем угодно.

Это был вызов. И разрешение одновременно.

Дзюнъэй замер на мгновение, а потом поднялся. Он отошёл на несколько шагов на чистый участок земли, где песчаная почва была мягкой и податливой. Он закрыл глаза, отбросив все мысли, и позволил говорить телу.

И оно заговорило. Это не был боевой танец ниндзя — резкий, смертоносный и эффективный. Это было нечто другое. Медленное, плавное, почти медитативное движение. Каждый жест, каждый разворот, каждое падение на колено и подъём были наполнены смыслом. Он танцевал свою вину — падение вниз, в пыль. Свою боль — сжатый кулак у сердца. Свою надежду — рука, тянущаяся к луне. Он танцевал историю тени, которая так хотела стать человеком, что обожгла себя о его боль.

Он не смотрел на Хикари. Он был полностью поглощён этим безмолвным криком своей души. Когда он закончил, он стоял, опустив голову, тяжело дыша. На песке перед ним остался сложный, идеально симметричный узор — следы его ступней и ладоней, сложившиеся в цветок лотоса, пронзённый мечом.

Он услышал тихий шорох. Хикари встала и подошла к нему. В её глазах стояли слёзы, но на губах играла улыбка.

— Это было… красиво, — прошептала она. — И страшно. И… честно.

Она не стала расспрашивать. Она просто обняла его, прижалась щекой к его груди и слушала, как бешено бьётся его сердце, постепенно успокаиваясь.

— Знаешь, — сказала она, уже отходя и снова принимаясь за свой «тихий язык», рисуя знаки у него на груди, — мой отец также говорит, что самый крепкий замок строится не из камня, а из доверия. И ключ к нему — молчание, в котором слышно больше, чем в словах.

Она взяла его руку и положила её себе на голову, позволив ему почувствовать шёлковистость своих волос.

— Можешь хранить свои секреты, Кайэй. Я не буду ломать замки. Я буду просто сторожем у твоих ворот.

Он не смог сдержаться. Его руки, только что выписывавшие в воздухе сложнейшие движения, обвили её талию и притянули к себе. Он не поцеловал её — он не мог нарушить тишину, которая была их общим языком. Он просто прижался лбом к её лбу, закрыл глаза и позволил тишине сказать за него всё.

* * *

На следующее утро Дзюнъэй, всё ещё находясь под впечатлением от ночного разговора с Хикари, чувствовал себя… не спокойно, но хотя бы не на грани распада. Он сидел в саду, в том самом месте, где любил медитировать Соко, и пытался привести в порядок свои мысли, как перебирает чётки буддийский монах.

Старый мастер появился, как всегда, неслышно. Он не спросил, можно ли присоединиться, а просто опустился на циновку рядом, с лёгким стоном выдохнув, что выдавало в нём всё-таки возраст, а не сверхъестественную природу.

— Луна вчера была особенно яркой, — начал он, глядя куда-то вдаль, на ещё не просохшие от росы ветви сосны. — Хорошая ночь для прогулок. И для… танцев на песке.

Дзюнъэй чуть не поперхнулся собственным дыханием. Он был уверен, что их с Хикари никто не видел.

Соко усмехнулся, не глядя на него, словно читая его мысли.

— Старые стены видят многое. А старые мастера видят ещё больше. Особенно когда у них бессонница, и они любуются луной из окна своей кельи, которое как раз выходит на ту самую поляну. — Он наконец повернул к Дзюнъэю своё морщинистое, похожее на высушенную грушу лицо. — Очень экспрессивно. Без слов всё стало понятно. Девушка, должно быть, обладает редкой проницательностью, если смогла разглядеть смысл в этой… кипучей активности.

В его голосе не было осуждения. Была лёгкая, усталая ирония.

— Ты правильно сделал, что выплеснул это наружу, — продолжил он, становясь серьёзнее. — Яд стыда, если его держать в себе, разъедает душу быстрее, чем ржавчина — сталь. Ты выковал себе меч из собственной боли. Необычное оружие. Ненадёжное, но острое.

Он помолчал, давая словам улечься.

— Я говорил тебе, что садовник пачкает руки. Но я не сказал главного: после этого он моет их. И снова идёт к своим цветам. Он не становится грязнее земли, с которой работает. Он становится её частью. Ты принял трудное решение. Ты несёшь за него ответственность. Это и есть цена силы. Не меча, не кулака — силы решения.

Соко взял лежавшую рядом сухую веточку и провёл ею по земле, рисуя простой иероглиф.

— Вот видишь? «Сердце». Его нельзя написать аккуратно, если боишься испачкать пальцы о землю. Им нужно водить по песку, по грязи, по бумаге… Иначе получится просто набор палочек. Бесполезный и пустой.

Он стёр рисунок ладонью.

— Ты боишься, что, запачкав руки, ты осквернил тот свет, который пытаешься защитить. Глупость. Свет от этого не гаснет. Он лишь начинает отражаться в тебе по-другому. Не как в идеально отполированном зеркале, а как в старом, потёртом, но верном медальоне. Более тёплым. Более человечным.

Старый мастер тяжело поднялся, отряхивая ладони от прилипшего песка.

— И да… насчёт защиты от меча. — Он хитро прищурился. — Если будешь слишком много рефлексировать, ты просто не успеешь его увидеть. Убивают не меч и не яд. Убивает невнимательность. Так что хватит копаться в своей душе, как в старом сундуке. Кончится тем, что весь хлам перетрогаешь, а нужную вещь так и не найдёшь. Лучше смотри по сторонам. За тем, кого защищаешь, и… за тем, от кого защищаешь.

Он повернулся, чтобы уйти, но на прощание бросил через плечо:

— И в следующий раз, если соберёшься танцевать, выбери место поукромнее. А то мало ли какие ещё старые грешники с бессонницей по ночам шляются. Могут и не так понять. Решат, что демоны на поляну плясать вышли, и начнут молиться. Испортят тебе весь романтический настрой.

И, оставив Дзюнъэя со смесью облегчения, смущения и новой порции мудрости для размышлений, Соко так же бесшумно удалился, как и появился, оставив после себя лишь остатки начерченного на земле иероглифа «сердце», которые уже начинало подсушивать лёгким утренним ветерком.

* * *

Вечер застал Дзюнъэя в пустой канцелярии. Все писцы и служки давно разошлись, торопясь поужинать и отдохнуть после напряжённых дней. Только он один остался, отложив в сторону кипу недописанных документов. Перед ним на столе стояла простая керамическая чернильница, наполненная до краёв густыми, почти чёрными чернилами.

Лампада отбрасывала дрожащий свет, и в неподвижной, словно отполированной поверхности чернил плавало его собственное отражение — бледное, искажённое, с тёмными провалами вместо глаз. Оно казалось чужим. Призраком из другого времени, другой жизни.

Он взял кисть, обмакнул её, почти не нарушая зеркальной глади, и поднёс к листу чистой бумаги. Он начал выводить имена.

— Дзюнъэй. Чистая Тень. То, чем он был. Идеальный инструмент без воли, без сомнений, без прошлого и будущего. Тот, кого убили в пещере Молчаливого Плача. Он смотрел на имя, и ему чудился запах сырости и шум воды.

— Дзюн. Чистый. Удобная, немая маска. Смиренный писец, который должен был наблюдать и доносить. Но маска приросла к коже, обросла плотью из дружбы, уважения, первой любви. Она стала тесной. Он провёл пальцем по иероглифу, смазав его. Чистота была запятнана. И он был этому рад.

— Кайэй. Благая Тень. Имя, данное сердцем. То, кем он хотел бы стать. Тень, что защищает свет, а не прячется от него. Это имя жгло бумагу своим идеализмом. Он не был благой тенью. Он был живым человеком, совершившим подлый поступок по благому побуждению.

Он отложил кисть. Имена ничего не значили. Они были просто ярлыками, которые вешали на него другие: клан, обстоятельства, любовь.

Его пальцы потянулись к маленькому камню с дырочкой — подарку Соко. «Камень видения». Он поднёс его к глазу, разглядывая через отверстие отражение в чернильнице. Мир сузился до маленького, тёмного, искажённого кружка. Таким его видел клан — инструментом для решения маленьких, тёмных задач.

Он опустил камень прямо в чернильницу. Раздался тихий всплеск, идеально круглая гладь поморщилась, пошли круги, смывая его отражение. Камень, тёмный и невзрачный, лёг на дно, и сквозь толщу чернил можно было лишь представлять его смутные очертания.

И тут его осенило. Он — не отражение на поверхности. Он — этот камень. Твёрдый, реальный, неидеальный, лежащий на дне, в самой гуще тьмы. Но именно через него, через его сердцевину, можно увидеть свет, если посмотреть под правильным углом.

Он достал камень, испачкав пальцы. Чёрные капли упали на бумагу, на три его имени, безвозвратно испортив их. Он не пытался их спасти. Вместо этого он обмакнул кисть в образовавшийся хаос и провёл одну-единственную линию. Не иероглиф. Не букву. Просто линию. Начало пути.

Он не служил свету. Он не был тенью. Он был мостом. Тёмным, неуклюжим, испачканным, но необходимым мостом между двумя мирами. И чтобы устоять, ему нужно было опираться на оба берега.

Снаружи послышались знакомые лёгкие шаги. Хикари. Он быстро скомкал испорченный лист и сунул его в складки одежды. На столе осталась лишь чернильница, в которой снова медленно успокаивалась поверхность, готовая отразить новый лик, когда он будет готов его показать.

Он больше не искал своего имени. Он нашёл своё место. И это было куда ценнее.

* * *

Тишина в каморке Дзюнъэя была особого свойства — густая, звенящая, наполненная смыслом, как воздух перед грозой. Он не просто писал письмо. Он готовил оружие. Хирургический инструмент, который должен был одним точным разрезом отделить его прошлое от будущего.

Он достал лист бумаги, который украл полгода назад из запасов клана — плотную, шероховатую, с едва заметным водяным знаком в виде стилизованной волны. Использовать её было безумием, прямой уликой. Именно поэтому он это и делал.

Чернила он составил сам, по рецепту старой сумасшедшей О-Судзу, преподавательницы ядов. Но вместо ядовитых экстрактов он использовал обычные пигменты, смешанные с мельчайшей пыльцой жёлтого ириса, который рос только в Долине Тенистой Реки. Запах был неуловимым, но эксперты клана, понюхав письмо, без труда его опознали бы.

Он обмакнул кисть. Его рука не дрожала. Каждый иероглиф он выводил с холодной, отточенной яростью. Он не просил. Он не оправдывался. Он констатировал.

«Инструмент сломан», — начал он, и первые иероглифы легли на бумагу как капли чёрной крови. «Сломала его не сила врага, а тяжесть доверия тех, кого послали уничтожить. Вы хотели, чтобы я стал клинком, отравленным ложью. Я стал щитом, запачканным правдой. Рука, что держала меня, ослабла и выронила меня в грязь чужих интриг. Но остриё, упав в навоз, не перестаёт быть острым. Оно лишь меняет хозяина».

Он делал паузы, давая чернилам подсохнуть, вкладывая в каждый знак всю свою боль, весь гнев и всю обретенную ясность.

«Вы бредите о тени, что не имеет формы. Но самая длинная тень — от того, кто стоит на самом ярком свету. Вы прячетесь в темноте и боитесь дня. Я же буду действовать в свете дня, отбрасывая длинную тень, которой вам никогда не достичь. Не присылайте больше курьеров. Их может задеть моя тень, когда я буду защищать то, что выбрал. Их смерть ляжет на вашу совесть, а не на мою».

Он не угрожал. Он предупреждал. Разница была тонкой, как лезвие бритвы.

«Я не изменил клану. Я перерос его. Вы хотели слепого орудия. Вы получили зрячего союзника. Я буду полезен истинным интересам клана — интересам выживания, а не слепого послушания устаревшим догмам. Но я буду делать это своим путём. На своих условиях. Не ищите меня. Когда понадоблюсь — я найдусь сам».

Он не ставил подписи. Вместо этого он изобразил в углу свитка простой символ: круг, пересечённый одной волнистой линией. Солнце над рекой. Свет над тенью. Его новый герб.

Он свернул свиток не как обычное письмо, а особым способом — «когтем совы», — который использовали для донесений высшей категории важности. Концы свитка были зафиксированы не шнурком, а тончайшей полоской закалённой стали, скрытой внутри восковой печати. Попытка вскрыть письмо грубым способом привела бы к тому, что стальная полоска срезала бы кончики пальцев неосторожному курьеру.

Теперь нужно было доставить послание.

Он не пошёл к почтовому ящику. Он вышел в город, в самый его оживлённый район, к рынку, где толпились торговцы, нищие, ремесленники и, конечно, шпионы. Его глаза, привыкшие замечать малейшие несоответствия, быстро выхватили из толпы нужного человека — того самого «торговца рыбой», что хотел зарезать Кэнту и, наверняка, он же подбросил сюрикен из редьки. Тот стоял у лотка с дешёвой керамикой, делая вид, что приценивается к чашке, но его поза, его взгляд, скользящий по толпе, выдавали в нём наблюдателя.

Дзюнъэй не стал скрываться. Он прямо подошёл к нему, двигаясь с такой небрежной уверенностью, что наблюдатель даже не сразу понял, что его раскрыли. В последний момент он вздрогнул и потянулся к скрытому под плащем оружию, но было поздно.

Дзюнъэй оказался вплотную к нему, как старый приятель. Одной рукой он как бы в шутку обнял его за плечи, парализуя движение, а другой — сунул свёрток ему за пояс.

— Для Оябуна, — прошептал он прямо в ухо мужчине, и его голос, тихий и хриплый от долгого молчания, прозвучал как скрежет камня по камню. — От его старого инструмента. Передай, что он больше не точит лезвия. Он строит мосты. И советую не мешать.

Он отступил так же быстро, как и появился, растворившись в толпе, прежде чем ошеломлённый наблюдатель успел что-либо сообразить. Тот стоял, белесым лицом выдав свой ужас, и беспомощно ощупывал пояс, за которым теперь лежал смертный приговор или пропуск в новую жизнь — в зависимости от точки зрения.

Дзюнъэй же шёл прочь от рынка, и с каждым шагом тяжесть, давившая на него все эти месяцы, казалось, поднималась, уступая место лёгкой, почти головокружительной пустоте. Он был никем. Он был свободен.

Он вернулся в замок уже в сумерках. Со стороны тренировочного плаца доносились привычные звуки — крики инструкторов, стук деревянных мечей, ритмичный топот ног. Жизнь шла своим чередом.

Он остановился в арке ворот, глядя на освещённые окна покоев Мабучи, на огонёк в комнате Хикари, на знакомые силуэты в канцелярии. Он слышал смех Кэнты, доносившийся из столовой.

Он сделал шаг из глубокой тени арки в последние лучи заходящего солнца. Его тень, длинная и чёрная, упала на вымощенный булыжниками двор, потянулась вперёд и слилась с другими тенями наступающего вечера.

Он больше не прятался от неё. Он нёс её с собой. Как часть себя. Как напоминание. Как оружие.

Он думал: «У тени нет имени. Но у меня оно есть. И я буду защищать его. Всеми способами, которые знаю. Даже если для этого мне придётся стать самой длинной тенью в этом мире».

Тишина в мыслях после этих слов была оглушительной. И обещала гром.

Загрузка...