После беседы с Соко Дзюнъэй почувствовал себя как натянутая струна. Каждое слово старого мастера било точно в цель, заставляя его содрогаться от осознания собственной уязвимости. Он стал ещё более осторожным, ещё более замкнутым, пытаясь сжать свою тень до размеров безобидного пятнышка. Но чем сильнее он старался, тем больше проскальзывало наружу его истинное «я» в присутствии Хикари.
Они сидели в её саду, в её любимом уголке, где цветы были посажены не по правилам икебаны, а так, как подсказывало сердце. Вечерний воздух был тёплым и густым, пах дождём, цветами и вскопанной землёй. Хикари что-то рассказывала, а он смотрел на неё, и в этот момент его стены рухнули.
Он был просто счастлив. Безотчётно, безоговорочно. Это чувство было таким новым и таким сильным, что он забыл о бдительности, о легенде, о долге. Он позволил себе просто быть.
— О чём ты думаешь? — спросила она, заметив его задумчивый взгляд.
И он, не фильтруя мысли, ответил жестами, которые она его научила:
«О том, что хочу, чтобы это никогда не кончалось».
И затем, машинально, почти рефлекторно, он провёл пальцем по своему горлу.
Жест был старый, отточенный до автоматизма. Жест клана. Знак, означавший «задание завершено», «конец», «мёртвая точка».
Он замер, осознав ужас своей ошибки. Его кровь похолодела. Он видел, как глаза Хикари расширились от лёгкого испуга и недоумения. Этот резкий, почти агрессивный жест никак не сочетался с только что показанными нежными словами.
Паника, острая и слепая, ударила ему в виски. Он должен был объяснить. Сейчас же.
Его пальцы задрожали. Он начал спешно, почти судорожно, показывать:
«Нет! Не так! Это… это жест моей матери. Она так делала, когда была очень счастлива. Это значит… «полная чаша», «до краёв»».
Это была наглая, отчаянная ложь. Он смотрел на неё, умоляя поверить, и ненавидя себя за этот взгляд.
Хикари смотрела на него, и он видел, как в её глазах борются доверие и лёгкая тень. Она хотела верить. Ей так хотелось верить в этого тихого, загадочного человека, который полностью понимал её.
Она медленно кивнула, и на её губах появилась неуверенная, натянутая улыбка.
«Понятно… странный жест», — ответила она, стараясь сделать вид, что всё в порядке.
Но трещина появилась. Лёгкая, почти невидимая, но он чувствовал её. Доверие, такое хрупкое и такое ценное, было надломлено его же рукой.
Он пытался вернуть лёгкость, жестами рассказывая какую-то нелепую историю про почтенного Дзи и его кота, который утащил у него воблу. Он изображал разъярённого старика и довольного кота, и Хикари смеялась, но смех её был уже не таким беззаботным. Она смотрела на него чуть пристальнее, чуть внимательнее.
Когда он вернулся в свою каморку, его трясло. Он схватил кувшин с водой и вылил его себе на голову, пытаясь очнуться от ступора. Он стоял там, мокрый и жалкий, и смотрел на своё отражение в луже на полу.
«Идиот! Безмозглый, жалкий идиот! — кричал он сам себе. — Ты чуть не погубил всё! Из-за чего? Из-за минутной слабости!»
Он начал отрабатывать жесты. Снова и снова. Он стоял перед воображаемой Хикари и говорил ей жестами о погоде, о еде, о книгах. Он следил за каждым движением своих пальцев, за каждым микровыражением на своём лице. Он должен был быть идеальным. Он должен был быть Дзюном. Безмолвным, простодушным, немножко неуклюжим.
Он ловил себя на том, что даже в одиночестве его тело иногда принимало стойки, слишком собранные и грациозные для писца. Он силой расслаблял плечи, сутулился, нарочно дышал чуть тяжелее.
Это была изматывающая игра в прятки с самим собой. Он выслеживал в себе малейшие проявления Дзюнъэя и безжалостно их подавлял. Он стал своим собственным тюремщиком и заключённым.
Однажды ночью ему приснился сон. Ему снилось, что он стоит перед Мудзюном и отчитывается о проделанной работе. Но вместо слов он говорит с ним на языке жестов Хикари. И Мудзюн смотрит на него с ледяным презрением и жестом, резким и отрывистым, показывает: «Слабак. Предатель».
Он проснулся с криком, зажатым в горле. Его сердце бешено колотилось. Он понял, что больше всего на свете он боится не смерти, а того, что Мудзюн увидит его слабость. Увидит, что его идеальное орудие заржавело и дало трещину.
Утром он встретил Хикари в саду. Она несла поднос с чаем и сладостями. Увидев его, она улыбнулась, но в её глазах всё ещё читалась осторожность.
— Я испекла моти, — сказала она. — Попробуешь?
Он кивнул, делая свою самую глупую и благодарную улыбку. Он взял моти и сделал вид, что не может оторвать от него восторженного взгляда, как будто никогда не видел рисовых лепёшек. Он надул щёки, закатил глаза, изображая блаженство, и заставил себя издать беззвучный смешок.
Хикари рассмеялась, и на этот раз её смех прозвучал искреннее. Тень, казалось, отступила.
Но внутри у него всё обрывалось. Он играл комедию. Унизительную, глупую комедию для той, кого он уважал больше всего на свете. Он прятался за шутовской маской, чтобы скрыть свою настоящую боль.
Он был ниндзя. Он мастер маскировки и иллюзий. Но самой сложной и самой страшной иллюзией стала для него иллюзия того, что он может быть счастлив. Он играл в прятки с собственной душой, и проигрывал сам себе, потому что не мог найти места, где можно было бы просто перестать прятаться.
Дзюнъэй сидел за своим столом в опустевшей канцелярии. Перед ним были два предмета, лежащие на грубом дереве: подаренный Кэнтой танто и кисть Хикари. Лунный свет, пробивающийся через щель в ставне, выхватывал их из темноты. Он смотрел на них, и эти два предмета превращались в символы его расколотой жизни.
Кинжал. Острый, прямой, простой. Решение любого вопроса одним точным ударом. Инструмент смерти. Его прошлое. Его долг. Его клятва клану. Лезвие холодное и бездушное. Оно не мучается сомнениями. Оно не чувствует вины. Оно просто режет.
Кисть. Гибкая, сложная, творящая. Она не разрушает — она создает. Она пишет письма друзьям, рисует цветы для любимой, ведет учет мирной жизни. Она требует не силы, а терпения и тонкости. Его настоящее. Его обман. Его предательство. И его единственная надежда на что-то настоящее.
Он мысленно сравнивает их. Рука сама тянется к клинку. Пальцы сами складываются в знакомую хватку. Это его язык. Язык силы и молчания. Решить проблему с Рюноскэ? Один точный удар в темном переулке. Угроза со стороны клана? Убить курьера и бежать. Просто. Эффективно. Как и сделал бы любой другой ниндзя.
Но затем его взгляд падает на кисть. Он вспоминает, как Хикари смотрела на него, когда он рисовал. Как Кэнта хлопал его по плечу. Как старый Соко вручил ему печать с иероглифом «Искренность». Этому миру не нужен его клинок. Этому миру нужна его кисть. Ему нужна его кисть.
Он понимал страшную правду: он уже сделал выбор. Он не хочет быть кинжалом. Он хочет быть кистью. Даже если эта кисть пишет ложь, она все равно творит, а не разрушает. Он хотел защищать этот хрупкий, несовершенный мир, а не уничтожать его.
Но он знал, что клан не отпустит свой инструмент так просто. За ним уже идут. Водоворот начал закручиваться.
В порыве отчаяния и решимости он взял лист бумаги. Обмакнул кисть Хикари в тушь и с идеальной точностью, двумя разными стилями, вывел на нем два слова:
«Дзюн»
и ниже
«Дзюнъэй».
Он смотрел на эти два имени. Два человека. Две жизни. Маска и тот, кто прячется за ней. Смотрел долго, почти не дыша. Затем он медленно, почти ритуально, сложил лист вчетверо и спрятал его в потаённую щель в полу, рядом с завещанием Кэнты.
Он еще не знал, кто он. Но он знал, кем он хочет быть. И что он будет защищать жизнь, которую построил, всеми способами, которые знает. Даже если для этого ему придется снова взять в руки клинок.
Он еще не был воином, восставшим против клана. Он еще не стал мирным писцом. Он — человек на распутье, который впервые в жизни сам выбрал себе цель. И этот выбор страшил его куда больше, чем любое приказание Мудзюна.
Дзюнъэй сидел на циновке в своей каморке, склонившись над низким столиком. В руках он сжимал не кисть, а гладкий, холодный камень с дырочкой посередине — подарок Соко. Он перекатывал его в пальцах, пытаясь поймать тот самый «взгляд в суть вещей», но видел лишь собственную тревогу, искажённо отражающуюся в отполированной поверхности.
Прошла неделя после того, как он чуть не сорвался с Хикари. Тень недоверия, к счастью, рассеялась, растворившись в её доброте и его отчаянных попытках быть смешным и безобидным. Но внутри всё было сведено в один тугой, болезненный узел. Он знал, что задание нельзя откладывать. Клан ждал отчёта.
Мысль о походе к «мёртвому почтовому ящику» вызывала у него физическую тошноту. Это было похоже на дорогу к месту казни, где он сам выступал и в роли палача, и в роли жертвы. Каждый шаг по знакомой тропинке, ведущей из замка, давался с невероятным усилием. Он шёл, облачённый в легенду Дзюна — потрёпанное кимоно, пустая сумка для свитков через плечо, походка уставшего, беззвучного слуги. Но внутри него маршировал Дзюнъэй, и каждый его шаг отдавался эхом: «Предатель. Предатель. Предатель».
Он получил разрешение на отлучку под предлогом поминальной службы по «погибшим в пожаре родственникам». Ирония была настолько горькой, что он едва не скривил губы в саркастической ухмылке. «Да, я иду помянуть себя самого. Убитого вашими же руками».
Путешествие заняло три часа. Он не использовал навыки выживания, позволив дождю промочить себя до костей, а колючкам исцарапать руки. Это было своеобразное самонаказание.
И вот он здесь. У поросшей плющом старой часовни рядом с камнем с расщелиной, которая и была почтовым ящиком.
Сердце его бешено колотилось. Он огляделся — вокруг ни души, лишь шелест листьев и стрекот цикад. Дыхание спёрло. Он надеялся, что расщелина пуста. Что клан забыл о нём. Что его оставят в покое.
Он засунул дрожащие пальцы в холодную, влажную щель.
И нащупал свёрток.
Всё внутри него сжалось в ледяной ком. Он вытащил его. Это был не свиток, а просто плотно свёрнутый, промасленный клочок бумаги. Развернув его, он увидел лишь один-единственный иероглиф, нарисованный углем: «?» — «Всё в порядке?».
Это был безобидный, проверочный вопрос. Общая информация. Ничего особенного.
Но для Дзюнъэя он прозвучал как оглушительный удар гонга. Он упал на колени, сжимая злосчастную бумажку в кулаке. Он должен был ответить. Он должен был солгать. Он должен был не добыть информацию, а сознательно исказить её, чтобы защитить тех, кого он… кого он что? Любил? Да. Боялся потерять? Тоже да.
Он разложил на колене крошечную дорожную чернильницу и кисточку. Его пальцы, привыкшие к точности и чистоте линий, дрожали. Он вывел ответ, стараясь изменить почерк, сделать его более неуверенным: «Всё спокойно. Ворота крепкие. Люди довольны едой».
Он хотел написать «никто ни о чём не подозревает», но не смог вывести эти слова. Вместо этого он добавил: «Дожди идут. Дороги размыло».
Боже, я пишу клану отчёт о погоде. Мудзюн точно пришлёт убийцу, просто чтобы прекратить это позорище, — пронеслось у него в голове с горькой усмешкой.
Он сунул записку обратно в расщелину и отшатнулся, как от гремучей змеи. Миссия выполнена. Он должен чувствовать облегчение. Но он чувствовал только стыд и гнетущую тяжесть. Он только что совершил своё предательство. Не клана — себя самого. Он предал свою суть шиноби, солгав своему господину.
Обратная дорога показалась ему втрое длиннее. Каждый встречный крестьянин, каждый патруль самураев Такэды бросал на него подозрительные взгляды, будто читая на его лице клеймо предателя. Он шёл, опустив голову, и его шаги были такими тяжёлыми, словно к ногам были прикованы гири.
Когда замок наконец показался вдали, его охватило странное, двойственное чувство. Это была не крепость врага, а… дом. Место, где его ждали. Где Хикари, возможно, испекла новые моти. Где Кэнта будет надоедать ему рассказами о своих тренировках. Где даже ворчливый старый писец был частью знакомого, почти родного мира, который он только что предал.
Его впустили без вопросов. Первым, кого он увидел, входя на внутренний двор, была Хикари. Она поливала цветы у входа в свою комнату. Увидев его, она улыбнулась той самой улыбкой, которая заставляла его забыть обо всём на свете.
«Ты вернулся, — сказали её глаза. — Всё хорошо?»
Он кивнул, пытаясь изобразить усталую, но мирную улыбку. Он подошёл ближе, и она, заметив его бледность, нахмурилась. Её пальцы сложили вопрос: «Ты заболел? Устал?»
И тут он совершил ещё одно предательство. Второе за сегодня. Меньшее, но оттого не менее горькое.
Он жестами, которые она сама его научила, солгал ей. Впервые.
«Да, просто устал с дороги. И голова немного болит».
Он видел, как её лицо омрачилось беспокойством. Она тут же схватила его за руку и повела к колодцу, чтобы умыть лицо холодной водой, потом сунула ему в руки тёплую лепёшку, только что испечённую на кухне.
Он принимал её заботу, и каждый её жест был для него ножом. Он лгал ей. Он, который клялся себе защищать её свет, омрачал его своей ложью.
В этот момент из-за угла вывалился Кэнта, красный и запыхавшийся после тренировки.
— Дзюн! Ты где пропадал? Я тебе новый приём хотел показать! Смотри!
Он, недолго думая, схватил деревянный меч и начал демонстрировать какой-то невероятно сложный и абсолютно непрактичный манёвр, который закончился тем, что он сам себя ударил по лбу рукоятью и едва не свалился в кусты.
Дзюнъэй замер, наблюдая за этой клоунадой. И вдруг его плечи сами собой задрожали. Сначала тихо, потом сильнее. Из его горла вырвался беззвучный, судорожный смех. Он смеялся над глупостью друга, над абсурдностью всей ситуации, над самим собой. Он смеялся, пока на глазах не выступили слёзы — слёзы облегчения и отчаяния.
Кэнта, потирая лоб, смотрел на него с недоумением, а потом тоже начал хохотать.
— Что? Что такое? Это же гениальный приём! Это… это тактическая неожиданность! Самого себя ошеломить, чтобы противник растерялся! Ты понял? Понял, да?
Дзюнъэй, всё ещё давясь беззвучным смехом, кивал, делая вид, что он действительно впечатлён этой «тактикой».
Хикари смотрела на них обоих, качая головой, но на её губах тоже играла улыбка. Тень беспокойства, наведённая его ложью, казалось, немного отступила перед этим дурачеством.
Дзюнъэй смеялся, зная, что его ответ клану — жалкая капля в море их ожиданий. Зная, что это ненадолго. Зная, что в расщелине того камня уже зреет новая, куда более страшная записка.
Но в этот миг, под звуки хохота Кэнты и видя улыбку Хикари, он позволял себе эту маленькую, горькую победу. Он купался в их свете, даже если его тень от этого становилась только чернее и длиннее.