Есть люди и есть исполины с ликом людским. Часто не видит слепота людская, что, когда мы говорим как будто с человеком, мы говорим с героем или богом, с одним из отмеченных, судьбою увенчанных героев и богов.
Лев Толстой был одним из таких. Избранник в веках. Пока такие полубоги медлят с нами, здесь, на земле, они являют различные лики и в силу своей многообразности, обращаясь к разным людям разными сторонами своей души, различными ликами своего «я», создают о себе неверное представление, неполную повесть, но в предсмертные дни, в смертный свой час одним поворотом души, одним верным ходом своего сердца, в связи с таинственной сетью событий, они внезапно заставляют нас увидеть подлинное свое лицо и светлым лучом соединяют в единую цельность все свои противоречия и всю свою казавшуюся разорванность.
Если в жизни каждого человека — самого маленького — смертный час и предсмертное состояние играют роль первенствующего, определительного значения, — как велик смысл последних путей и последнего часа в жизни таких избранников, на образ которых, когда они его закончат верным движением души, мы молимся столетия.
Самое красивое в жизни Леонардо да Винчи — не то, что он создал «Мону Лизу» и «Тайную вечерю», не то, что он размышлял о полете птиц и об угадании законов человеческого лица, не то, что он был живописцем и инженером, философом и игральщиком на лютне, а то, что, будучи всем этим, он донес свой пламень до последнего мига и умер прекрасным старцем-юношей, и умер неутоленным искателем. Если бы Леонардо да Винчи умер не искателем-странником, не залетною птицей, царственною птицей из неведомой страны, человечество лишилось бы одного из лучших своих сынов; если бы он умер спокойным, успокоенным, уравновешенным, творчество всей его жизни изменилось бы в смысле своем и своей ценности, а теперь этот итальянский гений бросил нам в веках золотую нить, явив нам лик сверхчеловека.
И другой равноценной ипостаси того же сверхчеловеческого лика лишились бы мы, если бы беспокойным умер тот божески-спокойный свершитель, достигатель гармонии, создатель германской литературы, поэт, драматург, романист, мыслитель, тайновидец, ведун всех естеств природы, красивый, живой бог изваяннный, Иоганн Вольфганг Гёте, исчерпавший в жизни все земное и отшедший с таким завершенным спокойствием, с каким восходит к синему небу зимний дым, как будто земной, лишь от крыши земной уходящий, а на самом деле молящийся, самым своим существованием воплощающий стройный псалом.
Если эти два сверхчеловека, казавшиеся человекам людьми, пленяют тем, что месяцеслов их жизни свершил свой полный кругооборот, не менее пленителен и закончен в беглом своем рисунке очерк такого лика, как образ Шелли или образ Эдгара По. Океанийский дух, певучий Шелли, живший стихийно со стихиями, утонул в голубом Средиземном море, едва завершив свою юность. Трагический Эдгар По, чрезмерно чувствовавший беспредельность мига в единичном существовании, оборвал свою жизнь на половине ее. Два эти удела не суть два храма, но суть две причудливые часовни, в которых также можно молиться без конца; одна часовня — залитая солнцем, в другую глядится черная полночь.
Человечество нуждается в красивых уделах отдельных избранников, чтобы было ему на что смотреть в известные минуты, как в повседневной жизни мы нуждаемся, чтобы время от времени были у нас цветы, и время от времени звучала бы нам музыка, и светила бы нам иногда любовь, будь то горячая любовь женских губ или отрешенно светящаяся любовь великого духа, принявшего на себя земные формы и говорящего нам о неземном.
Земля живет — и не знает, или знает по-своему, по-особенному. Земля живет, руководимая одним горячим желанием — творить без конца. Создает материки, изводит их из водных пустынь, одевает их горами и долинами, соснами красноствольными и белыми березами, взнесенными пальмами и ползучим можжевельником, губит и снова создает, протягивает бесконечные панорамы мировых городов, будь то халдейский Вавилон, или египетский город Солнца, или краса Атлантиды — город Золотых Ворот, разрушает все это, топит Атлантиду, как сожгла и потопила Лемурию, снова рождает кусочки ила поверх отступившей воды, снова запевает детскую песенку и дарует человеческому глазу робкий зеленый побег восходящего к Солнцу стебля.
Земля живет — и не знает, или знает по-своему, по-особенному. Потому она так и сильна, оттого победительна.
Лев Толстой — истый сын земли, первородный, дух земли, творящей и желающей, олицетворенье всех ее хотений. Во всем, чего он ни хотел, к чему ни прикасался, он доходил до грани, приближался к полярности, упивался вот этим, во что он сейчас вошел, но, упившись, уже чувствовал зовущий голос, и смотрел дальше, и никогда себя не знал. Желание свое он знал, а не себя, желание свое слепое — и зоркое, слепое — и провидческое. Себя же при этом не видел, не знал, или знал по-особенному, по-сокровенному. Потому он теперь и первенствует на земном шаре.
Когда был он малое дитятко, смотрел он как на светлое чудо на малое свое тельце, и любовался своим тельцем, и любил себя. Ребенком же восхотел он летать, и в полной убежденности, что летать он может, полетал в окно — в небо не улетел, упал на землю, однако же не убился, а только ушибся, ибо судьба его готовила к иному. Поступил в университет и бросил его, презрил науку и позднее часто ее порочил, а сам всю жизнь прибегал к ней и до самой смерти не переставал учиться. Пожелал изведать воинскую жизнь и был солдатом, был офицером, шутил под огнем неприятеля, жизнью играл — и не проигрался, был на войне, он, ставший воплощением войны с войной. Пить так пить, кутить — так кутить. Знали его цыганки, и он их. Себя же он не знал и не стал кутящим, ибо стал живым гением того, что так кратко и дивно символизуется в двух словах: Ясная Поляна. Художником слова он быть захотел — и достиг в этой области тех вершин, каких в могучей их завершенности, кроме Достоевского, не достиг ни один человек на земном шаре за все богатое XIX столетие. Кроме Достоевского, в области романа никто не может идти с ним даже в приблизительное сравнение по силе производимого впечатления, как ни велики в этой области достижения русских, французов и немцев. Однако же не стал или не остался он романистом. Заглянул в другое оконце жизни — и ушел из своей художнической мастерской, чтобы стать учителем и апостолом. А став апостолом, захотел опять писать романы — и написал такие изумительности, как «Хозяин и работник» и «Воскресение», и с каким увлечением, как охотно говорил он с своими гостями о каком-нибудь новом французском романе или русской повести. Достиг богатства, отказался от богатства, устроил семейный уют себе, жил окруженный своими и близкими, и бежал, как дух исходящий, покидающий тело, отторгся от любимых и привычного; в холодную бурю улетела птица, вырвавшаяся из клетки; как малое дитятко в лес убегает от няни, чтоб найти там сказочные сокровища, тайком, по-детски, в час ночной бежал от близких к близким-далеким, ушел в неизвестное и встретил там во многих сказках рассказанную и необманную Смерть. К морю хотел уйти, чтоб у моря силы взять для нового служения жизни, за океан уплыть хотел, к борцам духа, к русским мужикам, очутившимся волею судеб в чуждых странах. Но судьба велела ему задержаться на перекрестке дорог. На скрещении путей, убегающих в разные стороны, он прилег. Судьба отпустила его на волю. Он явил собою лик отречения, в миг последний он был все собою, все тем же божески-хотящим, смелым, прекрасным, безрассудным ребенком, не рассчитавшим размаха, разбега своего в водоворотно увлекающее пространство, незнающим и вещим, провидчески видящим, ибо вот больше ничего не нужно, узор довершен, правда жизни явлена. Кто любил великого старца — любит его удесятеренно, видя, как оправдал себя в нем божеский ребенок; кто сердцем своим восставал на него за несвершение долженствовавшего свершиться — молчит, растроганный и смущенный неожиданной красотою последней и лучшей его повести, написанной им под свист ветра собою про себя.
За каким кладом пошел Толстой, бросив свой дом?
Был злой анчар, и послан был раб за ним. Для целей смертных. Успел принести посланный этот злой талисман.
Принес — и ослабел и лег
Под сводом шалаша на лыки.
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.
Лев Толстой пошел за талисманом добрым, за кладом благим. И ослабел, и лег, и умер, но успел отдать нам этот клад полностью, всему человечеству завещал этот талисман: безупречность собственного лика, завершенного.
И потому, — так как царство духа, пусть оно и далеко, все же воистину придвинулось, — не один человек тоскует о человеке, не одна страна поминает ушедшего, а все человечество наполнилось возгласами, провожая уходящего полубога, знавшего всю полноту желания и вою полноту отречения, его, кто сказал о правде жизни и, восстав на пролитие крови, был светлым воителем слова.