ШЕЛЛИ И БАЙРОН

25 апреля 1816 года Байрон в последний раз в своей жизни взглянул на утесы Англии, отплывая из Дувра в Остенде. Через некоторое время, в сопровождении трех слуг и своего домашнего врача Полидори, в карете, загроможденной предметами роскоши, он отправился через Фландрию и по берегам Рейна, по направлению к Швейцарии.

По направлению к Швейцарии в первых числах мая того же года быстрым трактом ехал по дороге через Париж Перси Биши Шелли с своей второй женой, очаровательной Мэри Годвин, и со своим ребенком, маленьким голубоглазым Вильямом. С ними ехала также родственница Мэри Годвин, Джен Клермонт, или иначе Клэр Клермонт (как она сама любила себя называть), красивая молодая девушка, связанная с Байроном узами тайной любви.

17 мая Шелли приехал в Женеву и остановился в Сешероне, в Hotel de l'Angleterre, куда через неделю приехал и Байрон.

Здесь-то впервые встретились два гениальные изгнанника, чьи произведения составляют гордость европейской поэзии девятнадцатого века.

Эта встреча, казалось, была прямой неизбежностью: так много было общего в судьбе Шелли и Байрона. На самом деле, и тот и другой были апостолами идей великой французской революции, в равной мере горели они страстной ненавистью к вековым социальным несправедливостям; выступив на борьбу с традиционными предрассудками, одинаково подверглись яростным нападкам фарисеев; наконец, даже в личной семейной жизни они оба пережили тяжесть разрыва и были забросаны грязью, как отверженные.

Оставив за собой туманы враждебной им Англии, они встретились на чужбине, озаренные ласкою женской любви, среди грандиозной природы, на берегу голубого Женевского озера, в виду сверкающего вечными снегами Монблана.

Между Шелли и Байроном возникла поэтическая дружба, сказавшаяся в общности настроений и художественных восторгов. Будучи по натуре страстными моряками, они сообща приобрели лодку и в ясные майские и июльские вечера совершали долгие поездки по Женевскому озеру в обществе Мэри Годвин, мисс Клермонт и Полидори, этого англичанина-итальянца с красивым печальным лицом. Закат погасал, воздух становился прохладнее, на побледневшем небе загорался серебряный месяц, — когда же они приближались к берегу, на траве серебрилась роса. Байрон нередко склонял свое лицо за край лодки и пристально смотрел в воду, точно созерцая там скользящие очертания своих грез, которые вот-вот сейчас будут закреплены в звучных стихах. Шелли вполне отдавался мистически-восторженному поклонению перед окружающими красотами и весь превращался в зрение и слух. Некоторые строки «Чайльд-Гарольда» воссоздают перед нами эти минуты.

И свежесть трав от берега дышала,

И золотилась призрачная мгла,

И с легкого подъятого весла

Жемчужных брызг струя, блестя, бежала;

То рос, то падал ветерка порыв;

Кузнечики кричали вперерыв,

И песнею своей неугомонной

Они будили воздух благовонный.

«Childe Harold's Pilgrimage», с. III, LXXXVI

С наступлением лета Шелли поселился в Сampagne Mont Alogre, за две мили от Женевы, на противоположной стороне озера, в вилле, окруженной тенистым садом. В нескольких минутах ходьбы от этого живописного уголка находится Villa Diodati, где когда-то Мильтон, возвращаясь из Италии, навестил своего друга, теолога Диодати, и где теперь поселился лорд Байрон. Отсюда Монблан не был виден, но зато на севере высилась мощная Юра, и когда вечерний сумрак расстилался по долине, Альпы вверху все еще хранили на себе розоватый отблеск заката.

С летними днями пришли летние бури, набрасывая на горную природу свой мрачный фантастический покров и еще полнее обрисовывая ее величественную красоту. Кто не видел грозы в горах, тот не поймет, как много в ней безумного очарования. Среди вековых каменных глыб громовые раскаты раздаются с удесятеренной силой, тучи кажутся чернее, молнии кажутся ярче, и житель равнин невольно чувствует себя в непривычной сказочной обстановке. Это — тот мир, в котором зарождаются бессмертные поэтические замыслы, «Вальпургиева ночь», «Дворец Аримана» в «Манфреде», сладкозвучные хоры «Освобожденного Прометея». И чем темнее буря, тем ясней потом безоблачное небо, когда природа отдыхает после гигантской вспышки своих стихийных сил. Переход от грозы и сумрака к легкому ветерку и свету имеет в себе что-то несказанное. Резкий контраст сильнее разъединяет два различные состояния природы и, поселяя между ними глубокое противоречие, тем прочнее связывает их воедино золотыми нитями поэзии.

В конце июня, в одно из последних чисел, Шелли и Байрон при свете безоблачного дня отплыли в своей лодке, с целью объехать все Женевское озеро. Огибая южный берег, они достигли вечером маленькой деревушки Нернье и, причалив, отдались беспечному созерцанию: они смотрели, как разбиваются о скалистые островки пурпурные пенистые волны, как шумной толпой резвятся на берегу деревенские дети, как медленно надвигаются неясные вечерние тени. Когда на другой день лодка пошла к востоку, на путников глянули снежные выси Савойских гор, с их сосновыми лесами, с их зелеными прогалинами и тенистыми рощами из орешника и дуба. Погода сделалась переменчивой, и вместе с порывами капризного ветра издали стали доноситься вздрагивания грома. 25 июня Шелли и Байрон приблизились к Мельери; они достигли тех мест, где по воле Руссо до сих пор еще бродят тени Юлии и Сен-Пре. Во время поднявшейся бури странствующие поэты чуть не утонули, и Шелли, в котором восхищение перед необычайной опасностью было гораздо сильнее страха потерять жизнь, на другой день с ребяческим удовольствием отыскал в «Nouvelle Holoisa»[1] страницы, описывающие, как Сен-Пре вместе с Юлией подвергался такой же опасности и почти в том же месте. Байрон потом говорил Медвину: «Смерть там была бы действительно классической, но не очень заманчивой». Посетив Шильонский замок, Кларан и Веве, путники остановились в Уши, в небольшой гостинице, где Байрон тотчас же быстро и уверенно написал своего «Шильонского узника». Шелли ничего не писал во время поездки по Женевскому озеру. Новизна впечатлений слишком захватила его, не допуская возможности отдаться сразу и пантеистическому восторгу и художественной рефлексии.

Но не одна природа владела поэтическим настроением Шелли и Байрона. Они много говорили друг с другом о философии, о поэзии — и эти разговоры оставили неизгладимый след в творчестве Байрона.

Говорят, что в дружбе всегда один подчиняется, другой властвует. Если это верно, дружба двух гениальных английских поэтов имеет совершенно особенный характер. Внешним образом Шелли глубоко подчинился Байрону; он был очарован его энергией, его резким индивидуализмом. Мэри Годвин женски ревниво подметила такое подчинение в самом характере их диалогов: Байрон говорил сильным, звучным голосом, Шелли всегда отвечал ему после долгих пауз, и струны его голоса были как будто надорваны. Но в поэзии Шелли мы напрасно стали бы искать следов влияния Байрона — мы не найдем их нигде. Как до знакомства с Байроном, так и после Шелли остается всегда самим собой, несравненным и своеобразным до бесконечности. Напротив, Байрон, в личных сношениях так легко покорявший себе всех людей, в поэтическом творчестве воспринял от Шелли очень многое.

Но кроме всего этого, Байрона связывала с Шелли известная общность судьбы; я уже вскользь указывал на данное обстоятельство и теперь остановлюсь на нем подробнее, попытаюсь отделить в нем элементы существенные от элементов чисто внешних.

Шелли и Байрон, как было упомянуто, целиком вышли из атмосферы XVIII века, потрясенной громами революции. Они с детства впитали в себя ненависть к тирании, жажду справедливости, идею свободы личности. Руководителем их симпатий, их юных дум был Жан-Жак Руссо, и подобно тому, как этот великий женевец при первом же соприкосновении с реальной действительностью вступил с ней в резкий антагонизм, точно таким же образом два молодые английских поэта, одушевленные гуманитарными идеями, столкнулись с миром людей лишь для того, чтобы тотчас же услыхать от них проклятия. Они, жаждавшие правды везде и во всем, встретились с общественным лицемерием, а лицемерие, как говорит Байрон, большая сила, и, чтобы воспеть ее по достоинству, нужно красноречие сорока протестантских пасторов («Don Juan», с. X, XXXIV). С первых жизненных шагов Байрона и Шелли социальная обстановка вызывает их на борьбу, и они с готовностью принимают вызов. Байрон говорит в парламенте прекрасную речь в защиту рабочих-стачечников; Шелли делается политическим агитатором в Ирландии, пишет воззвания и говорит речи, доказывающие, что поэтический гений может соединяться с замечательным ораторским талантом. Но первые гуманные порывы молодых поэтов не принесли им ничего, кроме горького сознания одиночества. Они выступили в смутное время торжества реакционных элементов, в одну из таких эпох, когда мыслить — значит, совершать преступления, когда пресмыкаться — значит, быть патриотом; они выступили в Англии, а она, как в начале, так и в конце их деятельности, одинаково оправдывала горькие строки байроновского «Дон Жуана»: «О, если б Англия могла знать, вполне, целиком, как глубоко ненавидят везде ее великое имя, с каким нетерпением все ждут удара, который пронзит мечом ее обнаженную грудь, как все народы считают ее своим худшим врагом, — худшим из худших врагов, — лживым другом, который когда-то обещал человечеству свободу, а теперь стремится сковать его все, — все, даже мысль! Ей ли гордиться или считать себя свободной, когда она лишь первая из рабов? Народы в тюрьме, но кто их тюремщик? Сам — жертва запоров и засовов! Неужели жалкая привилегия скрипеть ключом в замке тюремной двери — есть свобода? («Don Juan», с. X, LXVII, LXVIII). Между узниками всегда вырастает прочная, хотя бы и незримая связь. У Шелли и Байрона, вполне самостоятельно и в то же время параллельно, возникает целый ряд идей и ощущений, вызываемых гнетом удушливой общественной атмосферы. Это — первый момент, обуславливающий возможность сближения между ними; за первым моментом логически следуют другие. Не чувствуя у себя под ногами твердой почвы, будучи пасынками своей родной страны, Шелли и Байрон фатально стремятся прочь, делаются изгнанниками. Они уезжают куда глаза глядят, лишь бы не дышать воздухом ненавистной им среды, лишь бы побыть в чуждой свободной обстановке. Они стремятся к природе.

Но здесь между ними начинается коренное различие. Шелли стремится к природе потому, что в ней он видит свой родной мир, более родной, чем мир людей; он понимает природу как нечто одухотворенное и живущее своей особой жизнью; ему хочется слиться с ней, потерять свое «я», растворить свою индивидуальность в беспредельном океане гармоничных самодовлеющих элементов. Байрон, напротив, видит в природе нечто подчиненное, декоративное; он не философ — он воинствующий богатырь и, подобно Антею, прикасается к груди земли лишь затем, чтобы после минутной усталости снова сделаться бодрым и сильным; живописуя природу, он схватывает внешние стороны пейзажа, природа является у него лишь отражением его субъективных ощущений, не имея своей собственной души.

Под впечатлением красот швейцарской природы Байрон рисует горный пейзаж во время грозы. Посмотрите на его манеру описывать, она говорит за себя сама.

Идет гроза. На горы тьма легла.

И молния, полна очарованья,

Горит, как темных женских глаз сиянье:

В ней красота и мощь. — Дрожит скала,

И, бурей разыгравшейся объяты,

Другие содрогаются вослед;

И грохота разносятся раскаты,

С веселых Альп звучит грозе привет,

И Юра сквозь туман протяжный шлет ответ.

«Childe Harold's Pilgrimage», с. III, XCII

Поэтический размах широк, стих звучен и красив, но, едва приступив к картине, едва взмахнув своей кистью, художник уже начинает как бы скучать и вырисовывает на полотне свой собственный профиль.

И эта буря — ночью! Не для сна,

Нет, не для грез невозмутимо-ясных,

Ты, царственная полночь, создана!

Пусть буду я твоих восторгов страстных

Участником! О, дай их разделить,

Мои порывы дай с твоими слить!

(I в., XCIII)

Озера, реки, горы, гром и тучи,

И ветер, льнущий к бешеной волне,

Ваш дальний грохот есть призыв могучий

К тому, что никогда не спит во мне.

(I в., XCIV)

И затем поэт восклицает, что он хотел бы собрать все свои помыслы, все свои чувства и страсти и выразить их в одном слове, которое бы сверкнуло как ослепительная молния.

Здесь природа подчинена человеческой личности. Здесь звучит «я» могучего индивидуалиста, который создан для борьбы, мечтает о борьбе и везде видит свою походную палатку.

Сравните с этим шеллиевские описания природы. Для полноты параллели я беру отрывок из его стихотворения «Монблан», написанного также под непосредственным впечатлением красот швейцарской природы.

Покрыт лазурью свод небес прекрасный,

Пронзив его, горит вверху Монблан,

Гигант, невозмутимый, снежный, ясный,

Вокруг него толпится сквозь туман

Подвластных гор немая вереница,

Вздымая свой убор — гранит и лед;

И, точно исполинская гробница,

Зияет пропасть, — в ней веков полет

Нагромоздил уступы и стремнины,

Морозные ключи, поля, долины,

Там ни один из смертных не живет,

Ютится только в той пустыне буря,

Да лишь орел с добычей прилетит

И волк за ним крадется и следит,

Оскаля пасть и хищный глаз прищуря.

Все жестко, все мертво, обнажено;

В скале змеится трещины звено,

Неровные пробилися ступени;

Средь ужаса безжизненных пространств

Встает толпа каких-то привидений,

В красе полуразорванных убранств.

Быть может, здесь землетрясенья Гений,

В любимицы себе Погибель взяв,

Учил ее безумству упоений,

И все кругом — лишь след его забав?

Иль, может быть, когда-то здесь бессменным

Огнем был опоясан снежный круг?

Кто скажет! Кто поймет! — Теперь вокруг

Все кажется от века неизменным.

Раскинулась пустыня — и молчит…

Какая полнота настроения!

Шелли глубоко понимает все величие внешнего мира, он выносит ощущение внутренней его красоты, и, прочитав эти строки, мы не видим военного лагеря, перед нами — безграничная картина, полная первозданной красы, все контуры грандиозны, фантастическая стихийность бытия полна тайного значения, и только где-то там, далеко, в глубине пейзажа, затерялся одинокий мыслитель, исполненный тихого восторга, точно халдейский мудрец, созерцающий звездное небо.

По целым часам Шелли мог сидеть где-нибудь на берегу моря или в роще, убранной в осеннюю золотистую листву; по целым часам он мог лежать на дне лодки и смотреть на голубое небо.

В глубокий полуночный час, когда природа живет своей особой таинственной жизнью, Шелли нередко уходил один бродить среди темного леса, исполненного шепота, — и потом с усмешкой объяснял своим друзьям, что он вызывает там дьявола. Но не к дьяволу были направлены его заклинания, а к великому, то кроткому, то грозному, Духу Природы, который, являясь на его зов, не напоминал ему, как Манфреду, о прошлых преступлениях, не пугал его, как Фауста, своим неземным величием, но нежно, как возлюбленного сына, принимал его на свое тихое лоно. С ним ежечасно говорила каждая былинка, к нему роняла в душу отблеск каждая звезда.

Везде в своем творчестве Шелли является пантеистом. Даже единственный недостаток шеллиевской поэзии — расплывчатость — всецело объясняется его постоянным пантеистическим настроением. Поэтическое творчество Шелли можно сравнить с свободным творчеством безыскусственных сил природы, затемняющих самое утонченное искусство. Он писал, потому что не мог не писать, и писал так, как ему писалось. Читая показания биографов относительно быстроты его творчества, можно серьезно поверить, что к нему являлась муза, чтобы нашептать эти гениальные ритмические сказки. Притом нужно принять во внимание, что ни у одного из английских поэтов, по крайней мере ни у одного из английских поэтов XIX века, нет такого разнообразия в стихотворной форме, как у Шелли. Он выбирает самые прихотливые размеры, играет стихом с невообразимой легкостью, шутя звенит самыми нарядными рифмами, создает умышленные трудности и разрушает их с детской беспечностью. У Байрона, несмотря на всю силу и прелесть его стиха, гораздо меньше таких достоинств, а в «Каине» можно встретить даже строки, сделавшиеся знаменитыми по своей неудобочитаемости.

Итак, мы видели, что в отношении к природе Шелли и Байрон являются антиподами: Шелли сливается с ней, Байрон видит в ней только рамку, в которую он вставляет картину своей душевной жизни. Этот контраст не случайность, он логически проистекает из основного элемента того и другого поэта, логически соединяется с другими душевными разветвлениями, нисходящими и у Шелли, и у Байрона к этому главному корню. Основная черта Шелли, как в жизни, так и в поэзии, — абстрактность; основная черта Байрона — любовь к конкретному. Шелли везде и во всем — философ, теоретик; Байрон с начала до конца — протестант, практик. Бросая общий взгляд на жизнь обоих поэтов, мы видим это вполне ясно. Будучи теоретиком, Шелли отличается алмазной чистотой характера и таким исключительным бескорыстием, которое ставит его рядом с полумифическими руководителями религиозных настроений человечества; он выходит далеко за пределы обычного и остается непонятным для своего времени, с тем чтобы впоследствии блистать все ярче и ярче. Будучи практиком, Байрон отличается большим эгоизмом, постоянно примешивает к общим идеальным чувствам протестанта ощущения личных обид, лучше угадывает настойчивые потребности исторического момента и приобретает громадную популярность, но через каких-нибудь тридцать-сорок лет после смерти не имеет уже десятой доли того влияния, каким он пользовался при жизни. Первое произведение, в котором сказался талант Байрона, «Английские барды и шотландские обозреватели», написано им в возрасте двадцати лет; оно явилось результатом уязвленного самолюбия и представляет ряд личных нападок. Это юношеский памфлет, предвестник гениального «Дон Жуана», лучшей сатиры девятнадцатого века. Первое произведение, в котором сказался талант Шелли, «Королева Маб», написано им также в двадцатилетнем возрасте и, будучи продиктовано самой чистой любовью к людям, представляет из себя беспощадное нападение на вековые несправедливости в соединении с золотыми снами о людском счастье. Мы узнаем здесь будущего автора «Феи Атласа», «Лаона и Цитны», «Освобожденного Прометея», этих поэтических фантазий и утопий. Нужно еще иметь в виду, что, когда Шелли создавал свою первую поэму, он был очень болен и думал, что ему уже недолго жить: двадцатилетний юноша, чувствуя над собой веяние смерти, ни на минуту не задумывается о собственной участи и грезит о счастье для других. Идеальная теоретичность Шелли особенно резко бросается в глаза, когда он выступает в роли практика. Отдавшись, например, агитаторской деятельности в Ирландии, он пишет воззвания к народу и раздает их, через своего слугу, на улице Дублина, решая по выражению физиономий, что тот или этот из прохожих представляет из себя благодарную почву для пропаганды. Байрон был бы неспособен на такой детски-наивный прием, он увидел бы его смешную сторону, и, с точки зрения практического деятеля, был бы совершенно прав. Но, кроме соображений реальной удобоисполнимости, Байроном руководило бы в данном случае еще и личное самолюбие, хоть слегка, хоть в виде налета. На самом деле, когда Байрон решил отправиться в Грецию, в поход, он прежде всего заказал для себя и для своих друзей позолоченные шлемы с своим аристократическим девизом. Когда раньше, в Италии, он принимал участие в замыслах карбонариев, его пленяло не только основное, т. е. борьба со Священным Союзом, но и внешнее — конспиративный элемент. Это, конечно, мелочи, но микроскопические детали всегда характерны.

Но нигде контраст между Шелли и Байроном не сказался так рельефно, как в их отношении к женщинам. И действительно, отношение к женщине всегда является пробным камнем индивидуальных свойств мужчины, в особенности поэта, который более чем кто-либо может повторить мысль одного французского писателя: «без женщин начало нашей жизни было бы беспомощным, середина ее была бы лишена восторгов, а конец — утешений» (Jouy). Сколько сердец, сколько различных вариаций отношения к женщине. Лев Толстой ищет в ней чадолюбивую матрону, Бодлер видит в женщине злого духа, Гейне видит в ней гризетку, для Байрона она — источник красивого сладострастия, для Данте и Шелли она — отблеск божества.

Байрон сходился с многими женщинами, но любил более или менее серьезно лишь одну из них — графиню Гвиччьоли. Мисс Джен Изабелла Мильбанк, сделавшаяся леди Байрон, не возбуждала в блестящем красавце-поэте никаких особенно нежных чувств; он женился на ней совершенно опрометчиво, и одним из побудительных к этому браку мотивов — некоторые биографы полагают, главным мотивом — являлось то обстоятельство, что ньюстедтское поместье Байрона было расстроено, а у мисс Мильбанк было очень хорошее приданое. Шелли также женился опрометчиво, но его брак носил совершенно иной характер, он женился почти мальчиком на Гарриэт Вестбрук, дочери какого-то трактирщика, желая спасти девушку от семейных притеснений и принимая на себя все тяготы бедности. Прославившись своим «Чайльд Гарольдом» и сделавшись первым человеком Лондона, Байрон тотчас же заводит многочисленные связи, ежеминутно меняя одну привязанность на другую. Сегодня он сходится с Каролиной Лемб, завтра с Клэрой Клермонт, потом с Марианной Сегати. В Афинах он вступает в мимолетную связь с героиней стихотворения «Зоя». В Венеции его роскошное палаццо на Большом канале превращается в гарем, где роль любимой одалиски играет Маргарита Коньи, байроновская Fornarina. Словом, в каждой женщине Байрон видит источник физических наслаждений, из каждой возлюбленной он делает любовницу. Только одна из этих многих, Тереза Гвиччьоли, несколько возвышается над общим уровнем, приучая в то же время и Байрона видеть в себе то, что видел в женщине Шелли, — вдохновительницу. Под ее влиянием Байрон бросает беспорядочную жизнь, идеализирует личность Терезы в типе Мирры, пишет «Марино Фальеро», «Двое Фоскари», «Пророчество Данте». Но и эта очаровательная итальянка вскоре надоедает ему, как все другие. Иначе и быть не могло. Кто в женщине видит только источник страсти, для того этот источник быстро иссякает.

Насколько иначе относится к женщине Шелли! Он видит в ней что-то заоблачное, призрачное; он ценит в ней тот вечный женственный элемент, который влечет нас ввысь и соприкосновение с которым заставляет лучших из нас говорить языком богов. Брачные связи Шелли были ошибкой, противоречащей общему характеру его индивидуальности. Безбрачие должно было бы гармонировать гораздо более с идеальными качествами автора поэмы «Эпипсихидион», этой современной «Vita Nuova»[2]. И действительно, мы видим, что первую свою жену Шелли вовсе не любит и видит в ней только друга; ко второй жене он охладевает, хотя никогда не перестает ценить ее. В то время как Байрон любил женщину только тогда, когда он обладал ею, или по крайней мере, когда стремился к обладанию (первая несчастная любовь), — Шелли любил женщину только тогда, когда он не обладал ею, и не то что любил, — это слово тускло в применении к Шелли, — посмотрите, как сам он говорит об этом.

Слишком часто заветное слово людьми осквернялось,

Я его не хочу повторять;

Слишком часто заветное чувство презреньем встречалось,

Ты его не должна презирать.

И слова состраданья, что с уст твоих нежных сорвались,

Никому я отдать не хочу,

И за счастье надежд, что с отчаяньем горьким смешались,

Я всей жизнью своей заплачу.

Нет того в моем сердце, что в мире любовью зовется,

Но молитвы отвергнешь ли ты?

Неудержно вкруг солнца воздушное облачко вьется,

Упадает роса на цветы,

Полночь ждет, чтобы снова зари загорелося око,

И отвергнешь ли ты, о мой друг,

Это чувство святое, что манит куда-то далеко,

Прочь от наших томительных мук?..

Окружая женщину таким благоговейным отношением, Шелли не стремится к обладанию, он видит в женщине музу, он несет ей свои лучшие думы и чувства. С Клэр Клермонт Шелли читает вместе бессмертные классические произведения, он посещает заключенную в монастырь графиню Эмилию Вивиани, посылает ей свои нежные песни, — она посылает ему в ответ букеты из монастырских цветов; красивую поэтическую мистрис Месн он олицетворяет в той воздушной нимфе, которую мы видим во второй части «Мимозы», но самой излюбленной его вдохновительницей является Джен Уилльемс, жена его друга, погибшего вместе с ним в море; в последние свои дни Шелли вместе с ней бродил в зеленых рощах Италии, и ей посвящена целая серия стихотворений «То Jаnе», образцы самой трогательной, самой благородной любовной лирики.

Судьба в последний раз оттенила контраст между Шелли и Байроном, когда послала к ним смерть. Байрон умер в борьбе за угнетенных греков. Его смерть окружает его ореолом, но в ней нет ничего таинственного. Смерть Шелли остается до сих пор загадочной и неразъясненной. Неизвестно, утонул ли он во время бури или был убит пиратами.

Я кончаю свою, быть может, слишком беглую характеристику.

Делая параллель между Байроном и Шелли, я не мог не коснуться некоторых отрицательных сторон в личности Байрона. Но, указывая на них, я только старался выяснить различие между двумя поэтами, а никак не набросить тень на одного из них. Гениальный человек не лишен права иметь недостатки. Не нам, блуждающим впотьмах, считать пятна на солнце: солнце светит целому миру — и мы ему благодарны. Отрицательные стороны Байрона совершенно тонули в массе благородства и великодушия; больше того — ими были обусловлены некоторые положительные качества его личности, сделавшие ее цельной и могучей.

Есть легенда. Небесные духи спускались на землю и проникались любовью к дочерям человеческим. Это было преступно, но легенда гласит, что в то время были на земле исполины. Байрон был из таких.

Шелли вечно оставался среди небесных сфер, он был чистым, незапятнанным серафимом.

Но как бы то ни было, Шелли и Байрон оба мыслили, боролись и страдали. Они несли свои песни людям, они отдавали свои вздохи человечеству. Идя различными путями, оба они оправдывали изречение индийского поэта Калидасы: «Великие души похожи на облака; они собирают только для того, чтобы расточать».

1894

Загрузка...