РЕВОЛЮЦИОНЕР Я ИЛИ НЕТ

Спроси белого лебедя, птица ли он и умеет ли он летать. Ничего не ответив, лебедь взмахнет своими белыми крыльями, содружными по цвету с облаками неба, и улетит от докучного к отъединенному лесному затону, и в голубом водном зеркале будут проплывать отражения белого призрака, любящего вольность, крылатого призрака, содружного по цвету с облаками неба и с белизною нагорных снегов.

Спроси цветок, умеет ли он любить Солнце. Он ответит тебе молчаливо он слегка качнется от твоего дуновения, он слегка отшатнется от тебя и сильней дохнет своим воздушным ароматом, который есть благоговейная молитва к Солнцу.

О, спроси ветер, волну, спроси колос и верховного жаворонка — все стройно и правдиво в Природе, и, ответят ли они тебе или не ответят, в их движенье, в их красках, в их шорохе, в их пении каждый, кто истинно ищет ответа, найдет полнозвучный ответ.

Но в мире людей, где лгут, все не то. Здесь умываются кровью, здесь утираются жестокостью, и улыбаются убийству, и обнимают грабеж. А все это вместе лживо называют правдой. Сидят на цепи, как дворовые псы, которым не каждый день бросят корку хлеба. Цепь разбивают их пожалевшие, снимают с них тесный ошейник, и вот уж не псы они больше — они волки, они бешеные собаки, рвущие своими обрызганными слюной зубами ту руку, которая их освободила. Оборотни, притворяющиеся пред собой и пред миром, начинающим их ненавидеть мировою ненавистью, говорят о свободе — и замыкают своих братьев в тюрьму. Говорят: «Мы преобразуем», а только разрушают красивое созданное, бессильные в своем уродстве что-нибудь создать. Зовут себя освободителями и удушают вольность человеческого слова. Называют себя неимущими, а сами, беря плату за кровь, беря плату за лень, оценивая на монету свои убеждения, утопают в ростовщичестве, вымогательствах и взятках. И говорят о братстве, а в это время режут чужое горло. И будучи маленькими летучими мышами и косокрылыми тяжелыми вампирами, говорят: «Это мы умеем летать, мы — птицы».

Но нет. Ни прыгающая по воздуху, приплясывающая в пустоте и дурно пахнущая летучая мышь, ни поднимающийся на некоторую высоту для ночного мародерства косокрылый вампир не завоюют воздух и не станут птицами. Не им царствовать в синеве, какие бы полчища их ни сгромоздились волею исторического Апокалипсиса, — их грязно-серые тени пройдут, как проходят все тени, а белый лебедь будет жив, неприкосновенный, в своем лесном затоне, и солнечный жаворонок будет звенеть, взлетая к Небесному Костру все выше и выше. Вот придет весна.

Если Революцию понимать как освободительную грозу, как слитную симфонию ветра, грома, молнии и дождя, после ошеломительного явления которых воздух неба освежен, а зеленые покровы земли обогащены новой силой и все живые существа исполнены умноженной радости жизни, тогда нет, в сущности, ни одного гения, ни одного крупного таланта, который по природе своей не был бы революционным. Гений и крупный талант почти всегда ломает старое и создает новое. Если же в силу каких-либо частичных условий личности или исторических обстоятельств гений выступает защитником старого, самая выразительность всех его движений и проявлений возбуждает вокруг него такую бурю, что он обостряет и усиливает возникшую борьбу за новое, и в этом случае не прямо, но косвенно все равно является революционной силой.

Четыре наиболее крупных русских поэта, — крупные не только свежею первичностью своего творческого дара, но и силою своей личности, и первородной удачей минуты, которая была им дарована Судьбой, — Ломоносов, Пушкин, Лермонтов и Некрасов — глубоко революционны. Только революционность каждого из них оказывается в особой форме, и, чтоб видеть ее четко, нужен не кротовий глаз партийного человека, а вольное зрение человека с свободной душой. Слепец, привыкший к ограниченному мышлению подпольно-кружкового образца, искренно убежден, что маленький стихотворец Якубович есть революционный поэт. Тот, кто непредубежденно и зорко оценивает человеческую личность и ее судьбы, видит, что слово «революционный» гораздо более, без сравнения больше, приложимо к Ломоносову. Этот сын Белого моря, холмогорский мужик, сумевший добиться всеобнимающей учености, столь же великий в исторической русской перспективе, как велик был в перспективе итальянской Леонардо да Винчи и в германской — Гёте, первотворец нашей поэзии, которая до него умела лепетать, а с ним начала говорить и петь, химик, физик, геолог, географ, предвосхитивший научные точки зрения на 150 лет, ученый, которому в летописях славы надлежит первое место там, где Лавуазье занимает второе, мудрец, проникший в тайны вещества, не был ли он революционером и не был ли он на каторге в те самые минуты, когда он писал оду Елизавете Петровне, и когда он шесть лет преподавал химию, не имея лаборатории, и когда он должен был тратить свои драгоценные силы на бесславную борьбу с подлым немцем Миллером и с подлым немцем Шумахером, и когда все, чего он достигал и чего он достиг, он должен был проводить через борение и вражду, всегда опираясь лишь на себя, на силу своего гения, долженствующего опрокидывать, для того чтобы творить.

Что революционны были и Пушкин, и Лермонтов, это запечатлено уже самою судьбою их, явно мученической. Но, к прискорбию, должно признать, что русские люди, даже и сегодняшнего дня, склонны видеть их революционность разве в том, что Пушкин был дружен с декабристами и написал несколько политических стихотворений, а Лермонтов написал строки о палачах свободы и гения, стоящих у трона, — строки, за которые он был сослан на Кавказ. Николай Первый своим жандармским умом был умнее русского общества и видел ясно, что Пушкин революционен и опасен всей своей личностью, что каждая песня, которая вырвется из горла такого редкостного соловья, настолько овеяна воздухом свободы, что соловья этого нужно держать в клетке и позволять ему петь под надзором, хотя бы он пел о розе или весне.

Некрасов, стихи которого дошли и до народа, стоит особняком среди русских поэтов XIX века. Огромный его талант, сопряженный с особенностями его судьбы, дал ему возможность создать для себя новую поэтику, вне так называемого поэтического. То, что считалось фактически невозможным вводить в область поэтического изображения, он сделал как раз любимым, главным элементом своего творчества, и, опираясь на эту отдельную свою черту, он развернул такую широкую картину русской жизни и русской души, что должен считаться поистине наилучшим знатоком и изобразителем русского народа. Он показал воочию то, что, увидав, нельзя уже не желать изменить Россию и дать ей новый лик.

От высокой души падает свет, а свет рождает тысячу отсветов, а отсветы эти, поблуждав в мире, воссоединяются в новом единстве, ищущем выхода, и рождают новую грозу в свете вихрей, молнии и грома и в алмазно-жемчужных ожерельях дождя.

Когда я вспоминаю свою юношескую любовь к революционному лику вообще и свое пристрастие к отдельным лицам, таким как декабристы, и более яркие София Перовская и Желябов, я думаю теперь, что в пределах русской истории наиболее революционные лики не Посошков, не Радищев, не Рылеев, не Перовская и не Желябов. Это все малые волны, но никто из них не девятый вал. Самые революционные лики для меня, полные освободительной красоты, это княгиня Древней Руси Ольга, мученица веры боярыня Морозова, таинственный царевич и царь Димитрий и могучий исполин Петр. Ольга на рубеже двух миросозерцаний, языческого и христианского, поняла провидчески, что грядущее Славянство принадлежит Христианскому слову, и закрепила узел веков. Боярыня Морозова в рабском обществе Московии, привыкшей холопствовать, среди московитов, настолько созданных для трусливого рабства, что они и сегодня еще все охают о рабстве и насилии, но не свергают его смелой рукой, она, женщина, она, привыкшая к роскоши и почету, бесстрашно отбросила все от себя, чем дорожат богатые и бедные, и накликала на себя царский гнев, и душой своей обняла заточение в земляной тюрьме. Димитрий, доселе еще не разгаданный и не исчерпанный, навсегда шатнул преступный царский трон, показав, что смелый самовенчанный человек, если он хочет, может быть увенчан целым народом. Петр, возненавидевший своей орлино-огненной душой прохладных лентяев Московского царства, этих трусов, умеющих бормотать, но отступающих от смелости деяния, дланью гиганта ударил так по всей Русской земле, что отклики этого удара слышны и поныне, он с такою творческою безоглядностью принялся за сомнительное животное, которое было не то чахлой клячей, но то заевшимся битюгом, что возник совсем добрый конь, спорый и огнедышащий, и он вздернул этого коня на дыбы, и он заставил его скакать, и он заставил его проскакать в краткие часы такие пробеги, что вот ни один Европейский конь не мог совершить ничего равноценного в такую краткость времени с тех самых пор, как Европа стала называться Европой.

Революция есть гроза преображающая. Когда она перестает являть и выявлять преображение, она становится Сатанинским вихрем слепого разрушения, Дьявольским театром, где все ходят в личинах. И тогда правда становится безгласной или превращается в ложь. Толпами овладевает стихийное безумие, подражательное сумасшествие, все слова утрачивают свое содержание и свою убедительность. Если такая беда овладеет народом, он неизбежно возвращается к притче о бесах, вошедших в стадо свиней.

Я хочу говорить о себе, рассказать что-то из своей жизни, показать что-то из своей души, просто и искренно, — как будто я говорю в кругу самых близких людей, — как будто я говорю с любимым другом, — как будто я говорю с собственной душой, когда наедине с самим собою сердце не боится говорить до конца, любить, негодовать, ненавидеть, растрогаться, гореть, быть малым, быть большим. Мал я или велик, этого я не знаю, но я знаю, что, когда вся страна в чрезвычайной беде, голос того, в чьей жизни было большое счастье и большое несчастье, не прозвучит напрасно.

Кто я? Русский. Один из полутораста миллионов русских, живущих на Земном Шаре. По крещению православный христианин, по происхождению сын помещика и дворянин, по роду занятий писатель, по судьбе своей прославленный поэт, имя которого известно не только в России, но и в Европе, и дальше, в Японии, где у меня есть верные почитатели и преданные друзья. Полудетская моя мечта, приснившаяся мне наяву, когда мне было лет 13, исполнилась. Но, оглядываясь на свою жизнь, если я чему-нибудь радуюсь особенно глубоко, это не тому, что имя мое стало озаренным, и даже не тому, что Судьба даровала мне истинный поэтический дар и что мне сладко петь, как сладко петь весенней птице, а тому, что, поняв в 13 лет одно слово, я всей душой полюбил исследование и умственную работу и с тех пор неустанно работаю, не щадя своих сил, упиваясь работой, как упиваются вином, и буду работать до конца своих дней, зная, что работа приближает меня к Богу, чья сущность есть созидание, и что только в оправе работы Божий дар становится драгоценным камнем. Я глубоко радуюсь также тому, что мой отец и моя мать даровали мне счастливое детство и что всю свою жизнь я встречаю людей, которых я люблю и которые любят меня.

Какое слово оказало на меня в детстве исключительное влияние? Я скажу. Однажды без всякого позволения я забрался в книжный шкаф моей матери и в одной книге прочел английское слово sеlf-help, в скобках перевод «самопомощь». Это причудливое слово, нерусского лика, притянуло все мое внимание, как будто это был необычайный зверек или невиданный талисман. Самопомощь. Если что-нибудь нужно тебе, если что-нибудь манит, — не прибегая к другим, самому помочь себе во всем. И в этом мощь, сила. И в этом полная свобода, гордая воля, отъединенность без вражды, но и без стеснительного сочетания с другими людьми, целый сад, который принадлежит тебе, целый лес, в котором весело идти одному к неожиданному, к манящему, к открытию, к чуду. О, это благородное английское слово стало моим дорожным посохом, моим тайным цветком, и мечом, и молотом. Когда поздней мне захотелось проникнуть в душу русского народа, мне ничьего не нужно было указания, чтоб приблизиться к тем, к кому я хотел стать близко, и чтоб прочесть столько книг, сколько хватит и на нескольких человек. Когда я захотел прикоснуться к творчеству чужих и для мысли близких великих исторических народов, я сумел овладеть немецким и шведским языком, французским и испанским, я победил преграду многих чужестранных языков и научился полнотою души жить в разных эпохах и с самыми различными народами.

Но много раньше, чем пришло ко мне это магическое слово, другие слова, русские, напевные, определили во многом движение детской мысли. Я родился и вырос в деревне и в маленьком провинциальном городке. Деревня Гумнищи, Шуйского уезда, Владимирской губернии. Она еще жива, эта деревушка, в которой всего лишь с десяток крестьянских домов и небольшая усадьба. Что в ней теперь, я не знаю. Я отказался от своей доли наследства и давно оттуда уехал. Но тогда, в далеких далях времени, это было красивым малым царством уюта и тишины. Мужики были не бедны. Отец мой, небогатый помещик, был воплощением душевного благородства, и за всю жизнь его я не помню, чтобы он хоть раз на кого-нибудь закричал. Он был безупречным земским деятелем, и как председатель Шуйской земской управы, основанием сельских школ много содействовал распространению грамотности среди окрестного населения. Моя мать, исключительная, умная, просвещенная женщина, которая была бы заметна и в любой столице, учила и лечила мужиков и баб, и целые их вереницы беспрестанно тянулись к серому дому, окруженному садом. Если я много в детстве видел цветов и бабочек, я видел также и лица, исполненные такой выразительности, что они поздней, припоминаясь, неотступно стали требовать разрешенья вопроса о страдающих и нуждающихся в том, чтоб им помогли.

Мне хочется еще сказать, что, когда мне было лет пять, мать прочла мне в саду стихи Никитина, начинающиеся строками:

Ясно утро. Тихо веет

Теплый ветерок…

стихи о подкидыше, приемыше, гонимой девочке, — и мне навсегда стало знакомо ощущенье созвучной боли.

Малая усадьба была малым раем, или казалась ребенку таким, но в памяти живших в ней и около нее были призраки, скорее, надлежащие к Преисподней. Если отец мой был кроткий и справедливый человек, его мать, которой уже не было тогда в живых, жила в моем детском сознании как страшный знак того бесчеловечного ужаса, который был в старину и назывался крепостным правом. Я знал из рассказов близких, что однажды, рассердившись на своего крепостного столяра, который запьянствовал и вообще любил испить, она велела приковать его к столу, и так он существовал целых два года, а потом сбежал и пропал. Другой крепостной, в чем-то провинившись, был по ее желанию внезапно разбужен ночью, и ему сказали: «Вставай. В город тебя повезут. В солдаты забреют». Полусонный парень в перепуге рухнулся на пол и забился в припадке. С тех пор у него открылась падучая. Эти жуткие призраки вошли в полудетскую душу и заставили ее задуматься глубоко, а такие писатели, как Никитин, Некрасов, Гоголь, Глеб Успенский, Решетников, Тургенев, были первыми водителями отроческих и юношеских размышлений о русском народе и неправде мира.

Позднее, в гимназические дни, приготовляя кое-как постылые уроки и предаваясь все время чтению исследований по истории общественных движений, изучая раскол и сектантство, артель и общину, основы политической экономии, я хотел добиться для самого себя полного выяснения правды о людях и разрешения вопроса, как сделать так, чтобы все были счастливы. Потому что я был счастлив, и мне хотелось, чтобы всем было так же хорошо. Мне казалось, что, если хорошо лишь мне и немногим, это безобразно. Я не хочу, конечно, сказать, что я только об этом думал. Я лишь говорю, что такая мысль всегда была мне не чужда. И когда по ночам, засидевшись над завлекательной книгой, я слышал, как гудят на фабриках свистки, и ощущал, что я сейчас пойду в долины сна и буду в мягкой теплой постели, а в это время сотни и тысячи людей стоят за станками в душных и скучных фабричных зданиях, я не мог не думать о неправде мира.

Да, мир стоит на неправде. Это слишком очевидно. Те, кто работает над землей, имеют скудное количество земли, и последний достаток у них еще норовят отнять, а те, кто не работает над землей, имеют ее сколько угодно или, во всяком случае, более чем достаточно. В этом нет правды, и это должно быть устранено. И те, которые днем и ночью работают в рудниках, на фабриках и заводах, обогащают других, не обогащаясь сами, и не пользуются высокими благами просвещения, умственной жизни, удовольствиями искусства, путешествиями, всем тем, что только и делает жизнь привлекательной и человека воистину человеком. В этом нет правды, и это должно быть устранено. Все должны пользоваться благами жизни и приникать к красоте мира. Быть может, в неодинаковой степени, ибо личности людей различны. Но красота мира не должна быть уделом лишь немногих, каждому должен быть открыт к ней путь.

Среди книг, которые я читал в юности, помню, на меня произвела впечатление книга бельгийского ученого Лавэле о социализме. Социализм показался мне скучным, уродливым, он показался мне убогою выдумкой, противоречащей всем основным свойствам человеческой души, совершенным нарушением свободы личности. Но на одной из страниц книги Лавэле был краткий очерк о Кропоткине и русских революционерах. Если социализм показался мне скучным и противоестественным, Кропоткин и другие русские революционеры показались мне чрезвычайно привлекательными. Я и теперь так думаю. Я нахожу, что Кропоткин интересен, а социализм есть убогая выдумка человеческого ума, которой, быть может, суждено на краткий исторический час воплотиться в действительность, чтоб человечество, всегда в своей исторической жизни создающее новые ходы и попытки, убедившись, что принудительное обобщение труда есть наихудший вид духовной каторги и наиболее полное осквернение свободы личности и неприкосновенности отдельной души, прониклось наконец предельным отвращением к своему грубому пленению внешним веществом и, возжаждав духовной основы личного и общего жития, создало такие формы жизни, где все души были бы обвенчаны некоей как бы брачной любовью, но каждая душа, пользуясь благами внешними, оставалась бы совершенно независимой от человечества как целого. Путей к этому много, и всеобщее разлитие знания, золотых чарований искусства и благоговейного мышления есть один из наиболее достоверных путей.

Мне хочется кратко упомянуть о нескольких маленьких событиях моей жизни, которые для меня были не маленькими, а большими. В 1884 году, когда я был в седьмом классе гимназии, в мой родной город Шую приехал некто Д., писатель, привез номера революционных газет «Земля и Воля» и «Народная Воля», несколько революционных брошюр, и на зов его собрались в одном доме, в небольшом количестве, несколько мысливших гимназистов и несколько взрослых людей, настроенных революционно. Д. сообщил нам, что Революция разразится в России не нынче-завтра, и что для этого лишь нужно покрыть Россию сетью революционных кружков. Я помню, как один из любимых моих товарищей, сын городского головы, привыкший устраивать с товарищами охотничьи походы на уток и вальдшнепов, сидел на окне и, разводя руками, говорил, что, конечно, Россия совершенно готова для Революции и нужно только ее организовать, а это совершенно просто. Я молча полагал, что все это не просто, а очень сложно, предприятие же глупо. Но я сочувствовал мысли о распространении саморазвития, согласился вступить в революционный кружок и взялся хранить у себя революционную литературу. Весьма быстро последовали в городе обыски, но в те патриархальные времена жандармский офицер не посмел сделать обыск в домах двух главных лиц города — городского головы и председателя земской управы. Таким образом ни я, ни мой товарищ не попали в тюрьму, а лишь были исключены из гимназии, вместе с еще несколькими. Нас вскоре приняли в другие гимназии, где мы оканчивали ученье под надзором. Один же член кружка не избег тюрьмы и через год умер в заключении от чахотки. Что касается Д., он тоже вскоре был арестован и на допросе вел себя как предатель. Первый вестник русской революции в моей жизни был не более как жалкий провокатор — слово, тогда еще не возникавшее в русской речи, а теперь в революционной летописи играющее столь почетную роль.

Я поступил в Московский университет, на юридический факультет, но изучал не столько юридические науки, сколько немецкую поэзию и историю Великой Французской Революции. Через год, как один из организаторов первых университетских беспорядков против нового устава, я был посажен на несколько дней в тюрьму и выслан на родину. Еще за год перед этим ко мне однажды пришел рабочий, гравер, Александр Бердников, образ которого я навсегда сохраню как красивый мученический лик. Он искал правды и не знал, в каких книгах ее найти. Начав с Некрасова, я постепенно дал ему главнейшие произведения русской и европейской литературы, потом разные книги по политической экономии и по истории освободительных движений. Вскоре хозяин лишил его места за то, что он смущал других рабочих. В Шуе разразилась крупная забастовка. Найдены были воззвания, писанные рукою Бердникова, он был схвачен и заключен на три года в «Кресты». За два месяца до окончания срока он угас от чахотки.

Приблизительно в это время, в 1888 году, я сблизился во Владимире-губернском с кружком политических ссыльных, вернувшихся из Сибири. Считая, что Революция в России невозможна, что освобождение придет частью через медленное развитие отдельных личностей и отдельных слоев народа, частью через истребление проклятого рода самодержавных царей, я предложил одному ссыльному, говорившему мне, что у него есть связи с какой-то народовольческой организацией, — предложил ему себя для свершения жуткого подвига, кровавой и благой жертвы. Ничего не вышло, кроме разговоров. Или никакой организации не было, или мой приятель солгал мне, или такая жертва была сочтена ненужной. С тех пор, и навсегда, я отошел от каких-либо партий. Мне глубоко неприятны всякие партийные люди, когда они говорят как партийные. Я думаю, что так и должно быть. Поэт выше всяких партий. Выше или ниже, это там всячески бывает, но, во всяком случае, — вне. У поэта свои пути, своя судьба, он всегда, скорей, комета, чем планета, если он истинный поэт, то есть не только пишет стихи, а и переживает их, живет поэтически, горит и дышит поэзией.

Я весь отдался своим изучениям. В 1890 году я напечатал книгу стихотворений, после того как несколько лет ни один журнал не хотел печатать моих стихов. Книга была частию не замечена, частию встречена враждебно, и в печати и среди моих близких. Это сочеталось с тяжелой личной драмой, которая разъединила меня с моей родной семьей и показала мне любовь в демоническом лике, даже дьявольском. С юношеской прямотой и страстностью я решил, что мне нет места на земле. Несколько недель я обдумывал, как убить себя, и 13 марта, когда выставлено было первое окно в той гостинице, где я жил, когда ворвались в комнатную духоту с волной свежего воздуха первые весенние звуки, я признал в этом тайный знак освобождения, которое зовет. Я бросился с третьего этажа на камни. О, я благословляю теперь это 13 марта — никого не зову сделать так, — но в моей судьбе это был первый и лучезарный день новой жизни. Смерть не взяла меня, я лишь весь был разбит и переломан. Но бывают чудеса. Я пролежал в постели целый год, и из двух воль, которые всегда живут в человеческой душе, — воля к тоске и воля к радости, воля к недвижности и воля к действию — одну волю я убил в себе навсегда. Лишь воля к радости и к действию ведет меня и будет вести. И увидев смерть лицом к лицу, я узнал, что смерти нет, что человек бесконечен в своих путях и через смерть он идет лишь к новому воплощению, где опять впервые он полюбит Солнце и Луну и узнает радость первой любви.

Погрузиться душою в восторг изучения, это я знаю. Долгими, сложными, трудными путями сделать так, что в Индии ты индус, что в Египте ты египтянин и мусульманин с арабом, и жадный испанец в морях, по которым бежит к неизвестному вольный корабль, — это я знаю. Не признавать никаких рамок и ограничений, верить только в святыню своего бесконечного самоутверждения в мире, знать, что каждый день может быть первым днем миросоздания, — не в этом ли высшее достоинство человеческой души?

Только в этом. Через любовь и исследование к бесконечности завоевания.

Не потому ли, что в стихах моих запечатлелась полная правда, а не только нарядная красота, полный звук человеческой души, жаждущей радости и воли, их так любят девушки, дети, узники и смелые люди подвига? Я встречал детей, которые приникают ко мне, и я встречал борцов, бежавших из тюрьмы и из Сибири, которые говорили мне, что там, в тюрьме, случайно попавшая им в руки книга моих стихов была для них раскрытым окном освобождения, дверью, с которой сорван замок. Я знаю, что благородный герой Каляев, в жутком подвиге не утративший нежности души, любил мои стихи и считал их родными себе. Я знаю, что Савинков мои стихи любит. Я благословляю такую степень самоотъединения, которая от души бросает мост к душам.

1917

Загрузка...