ТРИ ВСТРЕЧИ С БЛОКОМ

Бывают встречи совсем беглые, как будто вовсе незначительные, и длительность их мала, всего лишь несколько секунд или минут, а память от них остается — и светит с достоверностью далекого зарева зари, с неустранимостью тонкого шрама на руке от случайного секундного прикосновения дамасского клинка.

Много было у меня в жизни разных встреч, и с людьми самыми различными. С писателями русскими последних десятилетий мне приходилось в то или иное личное соприкосновение вступать хоть на краткое время с очень многими, и о многих могу сказать, что всякая память о них в моей душе исчезла, о других могу сказать, что я мог бы с ними не встречаться никогда, к третьим, немногим, таким как Юргис Балтрушайтис, Вячеслав Иванов, Марина Цветаева, душевное мое устремление настолько сильно — и так таинственно, по видимости беспричинно, — остра и велика моя радость от каждой встречи с ними, что явно нас связывает какое-то скрытое духовное сродство, и хочется сказать, что мы где-то уже были вместе на иной планете и встретимся снова на планете новой в мировых наших блужданиях.

Блок, в моей жизни, не входит в указанные разряды. По прихоти обстоятельств жизни, и его, и моей, мы встретились всего лишь раз пять, и только три из этих немногих встреч запали мне в сердце, и запали неизгладимо. Между тем совсем ничего особенного не было в этих встречах. Я даже лишь приблизительно помню даты этих встреч. Первая — в доме С. А. Соколова-Кречетова, основавшего в Москве книгоиздательство «Гриф», кажется, в 1903 году; вторая, должно быть, в 1913 году, в книгоиздательстве «Сирин», в Петербурге; третья — в доме Федора Сологуба, в Петербурге же, если не ошибаюсь, в 1915 году. Но вот, хоть даты указываю шатко и могу в каждой ошибиться на год, эти встречи живут во мне ярко, — и с четкостью, с яркостью лучистой, как это бывает в красивом, или жутком, или жутко-красивом сне, я вижу сейчас красивое мужественное лицо Блока, его глубокие умные глаза, слышу его голос, полный скрытого значения, — его немногословная речь говорит душе много, я ощущаю тишину Блока, в моей душе, дрогнув от соприкосновения с зорким духом, воцаряется ее собственная, ей свойственная, с нею содружная тишина, и я снова и снова чувствую боль и нежность, беспричинную любовь к братской душе, которая идет неизъяснимо-трудным путем, но не скажет, никому не скажет о своих великих трудностях, о своем неизбежном одиночестве, и вот сейчас уйдет, чтобы безгласно и глубоко говорить с далью и с ветром, и с мерцанием снега и с звездой в холодной выси, и с перебивающимся, самому себе противоречащим, самого себя жалеющим звуком далекого колокольчика.

От детских дней я люблю снег с той степенью нежности и душевной раскрытости, с какою любил живое существо. В мерцании снега, будь то солнечный полдень или лунная полночь, так много глубокого говора, что душа согласна и хочет и может говорить со снегом без конца. Снег притягивает, но и удерживает, белизна его манит — и останавливает. Я люблю снег как живое существо, но мне не придет желание наклониться и поцеловать снег. Такое свойство — что-то из этого очарования снежного царевича — присутствует изобильно в поэзии Блока. Что-то из этого было и в очаровании его жизненного лика. Моя ли застенчивость, его ли застенчивость, или гордость, или что иное, но в Блоке, мне казалось, в одновременности замкнутая равномерность силы притягающей и силы удерживающей, если не отталкивающей. Это было во все три встречи, о которых я говорю.

Первая встреча — в раме дружеского юного пира, в свете утренних зорь, в правде многих соприкоснувшихся на миг поэтических душ, из которых каждая внутренним ясновидением четко сознавала и знала про себя, что путь предстоящий — богатый и полный достижений. И в этот первый миг свиданья юноша Блок показался мне истинным вестником. Третья встреча, за дружеским ужином у Сологуба, очаровательного поэта, очаровательного хозяина и человека с острым проникновенным умом, явила мне Блока читающим замечательные стихи о России, и он мне казался подавленным этой любовью целой жизни, он был похож на рыцаря, который любит Недосяжимую, и сердце его истекает кровью от любви, которая не столько есть счастье, сколько тяжелое, бережно несомое бремя. Казалось, что Блок поникал, пригибался, что тяжесть, которую он нес, была слишком велика даже и для его сильных рук, даже и для его упрямства, священного как обеты Средневековья. Вторая встреча, когда он сидел в углу молча и мы обменялись лишь двумя-тремя словами, всего красноречивее сейчас поет в моей памяти. Я никогда не видал, чтобы человек умел так красиво и выразительно молчать. Это молчанье говорило больше, чем скажешь какими бы то ни было словами. И когда я ушел из той комнаты, а близкая мне женщина, бывшая в той же комнате, еще оставалась там около часу, Блок продолжал сидеть и молчать, — и вот, чуть не через десять лет после того дня, вспоминая о той же встрече, эта женщина говорит, что, уйдя, она отдала себе отчет, что Блок ничего не говорил, но что это молчание было так проникновенно, оно было такое, что ей казалось, будто все время между ею и им был неизъяснимо-значительный глубокий разговор.

Кто знал Блока — и знал его больше, чем я, — тот знает, что в словах моих о нем — часть истинного очарования этого исключительно поэтического поэта. Кто не знал, тому слова мои могут показаться невыразительными и мало что говорящими. Может быть. Но когда осенью 1921 года я узнал, что Блок ушел, и так трагично, — я не вспомнил, что его жуткая и яркая поэма «Двенадцать» когда-то очень заинтересовала и очень огорчила меня, — я, быть может, целый год на бретонском побережье слушая, изо дня в день и из ночи в ночь, довременную песню Океана, не очень четко вспомнил, как глубоко я восхищался когда-то «Соловьиным Садом», поэмой, каких немного даже в Русской Поэзии, хотя Русская Поэзия последних десятилетий самая богатая и звучная из всех поэтических творчеств на Земле, — но три эти встречи с Блоком, о которых мне так же трудно рассказать, как о сне, ибо сон, пока его рассказываешь, тает, возникли во мне настойчиво, и память о них не давала мне покоя до тех пор, пока в бессонную ночь октября я не написал свои строки «Светлому имени», а утром и в послеполуденье наступившего солнечного дня не записал на берегу все помнящего и все смывающего Океана «Вестник» и «Солнечный лик».

Игрою случая стихи эти до сих пор не были напечатаны. Они возникли в мои морские часы ненарушимого одиночества, когда с тонким звоном в мою комнату залетали осенние осы, и Блок мне казался таким дорогим и близким, как соловей в весеннем кусте, который поет мне песню, но улетит, если я к нему подойду, и как свежевыпавший снег, которого не нужно касаться даже прикосновением поцелуя.

1923

Загрузка...