Случилось это в конце октября, ясным осенним днем.
Шел последний урок, нет-нет, не урок, а просто нас держали в классе, и мы занимались кто чем: одни читали, другие разговаривали, третьи что-то делали.
Я с товарищем стоял у окна, и рассуждали мы о поведении женщин, а вернее, одной только девчонки, которой я послал уже несколько очень важных писем, а ответа ни на одно еще не получил. Почему? Вот об этом мы и говорили.
На школьном дворе с высоких акаций осыпались желтые листья и, медленно кружась в прозрачном, как родниковая вода, воздухе, ложились на землю.
На дворе, обычно людном и шумном на переменах, теперь было тихо и пустынно.
По длинным сумрачным коридорам лицея бродили не менее сумрачные преподаватели с журналами под мышкой и с молчаливой свирепостью поглядывали на входную дверь, кого-то ожидая.
А ожидали они директора, который назначил экстренное совещание, и сам же на него опаздывал почти на час. По каменным плитам коридора катились ругань и недовольство.
— Безобразие!
— Надо этому положить конец, сказать ему прямо в лицо, что это, в конце концов, оскорбительно!
— Школа есть школа! Дисциплина обязательна для всех. Вот увидите, он опять как-нибудь выкрутится.
Как только приоткрывалась дверь какого-нибудь класса, где жизнь била ключом, и оттуда высовывалась вихрастая любопытная мордочка ученика, его тут же с криком загоняли обратно.
— Марш в класс, болван!
Наконец явился директор, запыхавшийся, взмыленный как лошадь.
— Ф-фу!.. Простите, господа, никак не мог раньше. Задержали дела. Приступим…
— Пять леев вход! Всего-навсего пять леев! Совсем даром! Спешите! Спешите! — топом зазывалы из бродячей труппы, подавно побывавшей в городе, выкликивал преподаватель гимнастики.
Фиглярство этого завзятого шутника и балагура было как нельзя более кстати, потому что снимало общее напряжение и недовольство, и директор ему даже обрадовался, хотя для вида пожурил учителя.
— Несерьезный вы человек, не можете без ерничества, — сказал он мягко и сладостно улыбнулся.
Здание лицея в Т. было таким громадным, точно построили его для пышной столицы, а не для маленького, захудалого, провинциального города, где с трудом можно наскрести сотню-другую учеников. Если планировали это здание люди безголовые, то уж строили его наверняка бессердечные. Хотя стояла глубокая осень, окна в коридорах были без стекол. Карты, таблицы и другие наглядные пособия валялись беспризорные, некуда их было ни пристроить, ни повесить, а пыли на стенах было столько, что ребята могли писать на них, как на доске.
Техническому персоналу лицея некогда было заниматься уборкой, потому что в это время он в поте лица трудился на винограднике господина директора. Разве что раза два кто-нибудь проходился метелкой по полу да выравнивал стоящие криво парты. «Паутина — лучшая липучка для мух и стоит меньше», — повторяли все расхожий афоризм учителя гимнастики.
Инспекторы в лицей почти не наведывались, зачем им было ездить в такую даль, да и знали они, что «школа и так выполнит свою великую и благородную миссию».
Директор считал себя человеком от науки, хозяйственными делами не интересовался, ибо пекся лишь о том, чтобы уездное общество уверенно шло по пути прогресса и просвещения; осуществлял он это, руководя разного рода комитетами: по распределению молока, книг, защите животных, охране грудных младенцев и тому подобное…
Опыт работы в этих общественных организациях он излагал в своих книгах, издаваемых ежегодно под одним и тем же интригующим заголовком «Социологические исследования».
О последнем подобном шедевре учитель философии написал пространную статью в местную, весьма читаемую газетенку и закончил ее таким красноречивым восклицанием: «Книга господина Калапэра мала по объему, но необъятна по значению. Это воистину великая книга!»
Естественно, что владелец книжной лавчонки, прочитав статью, тут же извлек пылящиеся на полках прежние книги того же автора и выставил в витрине рядом с новой, которую лысый тощий магазинный «мальчик на побегушках» украсил каллиграфически выведенной надписью: «Новинка».
Витрина сразу привлекла внимание многочисленных зевак, и старые книжки прониклись некоторой завистью к своей новоявленной сестре с такой заманчивой «шапкой».
Среди книг поместили и фотографию автора, стоял он в цилиндре с тростью и улыбался, как горделивый поп в кругу своих семерых дочек.
Через полчаса, перед самым звонком, заседание кончилось, учителя вышли из зала, одни направились сразу в классы, другие остались торчать и бродить по коридору.
Классный шум разом смолк, будто там из стены внезапно выскочило привидение.
Звонок возвестил конец урока, и мы тут нее бросились вон из класса, но нас остановил предупреждающий окрик:
— Внимание! Парты не оставлять! Всем тихонько выйти и построиться в коридоре.
Учитель математики и школьный дядька Лука, которого мы прозвали Полдиректор, в таких случаях всегда играли первую скрипку. Вооружившись смычками, то бишь прутиками, они забегали взад-вперед по коридору, выстраивая нас в длинную шеренгу.
Лука был из одной деревни с директором. Когда он впервые появился в лицее, он был обычным мужиком, лапотником, но постепенно набрался шику, скинул постолы, скинул вышитую крестиком рубаху и в один прекрасный день предстал перед нами этаким городским франтом.
В его обязанности входило передавать нам распоряжения дирекции, учителей, оглашать решения педсовета, выполнять всякие мелкие поручения, что он с успехом и делал, даже снабжал самых отчаянных учеников куревом и ракией и предоставлял возможность уединиться.
Если Луку, например, спрашивали, скоро ли состоится классное собрание, он с важностью отвечал: «Потерпите малость, теперича мы занятые. А уж на будущей недельке беспременно будет».
Как только нас построили в коридоре, мы тут же взяли Луку в оборот, спрашивая:
— Что за штука? Зачем нас ведут в актовый зал?
Но Лука и сам, по-видимому, ничего не знал, но уронить себя в глазах учеников не хотел и отвечал еще более важно:
— Приспеет время, скажем. А вы равняйся, из рядов не выскакивай. Скоро все и узнаете.
Это мы и сами знали без него, но нам хотелось заранее проведать, что же такое готовится. Между старшеклассниками ходили всякие смутные слухи.
Шеренга потихоньку потекла в актовый зал. Учителя немного задержались в коридоре. Потом обе половинки двери распахнулись и на пороге появился кругленький животик, украшенный золотой цепочкой, за ним маленькая острая головка, покоящаяся на двух подбородках, и в довершение тощие ножки, несущие директора целиком.
— Поросеночек! — с язвительной нежностью произнес кто-то.
— Молчать!
Учитель математики и Лука, оба уставились на нас, выискивая виновного.
Вслед за директором ввалился преподаватель закона божьего, человек-гора с объемистым животом и рыжей бородой.
Заложив руки за спину и высоко задрав голову, он поглядел на собравшихся огненным взором пророка, готовым всех испепелить. Больше всего поражали в его облике толстенные губы, будто кусок недоеденной утиной печенки торчал у него изо рта, и лоснящиеся жирные щеки, знак того, что их хозяин не страдает отсутствием аппетита.
Словом, первое, что приходило в голову при виде этой махины: «Ну и обжора!»
К несчастью, хотя поп всем своим видом показывал, что мирское для него первично, а духовное вторично, все же в дверь он вошел вторым, после директора.
Чего было и ожидать в мире, где все перевернуто с ног на голову? Поп, смиренно проглотив горькую пилюлю обиды, с достоинством нес свой унизительный крест — всегда и во всем оставаться вторым.
Зато в лицей он являлся первым. И не оттого, что чрезмерно обожал занятия, а «все больше в назидание молодежи», особенно преподавательской. В актовом зале у него была своя кафедра, как раз напротив директорского столика.
Когда решались насущные дела, поп высказывался последним, подчеркивая важность своих слов, не терпящих возражений, рубящими взмахами руки.
Если же кто-то из учителей, особенно молодых, осмеливался ему возражать, он резко отвечал:
— Я, дорогой коллега, как проповедник слова божия, придерживаюсь иного мнения.
Обращение «коллега» в его устах звучало фальшивой монетой. Но уж «проповедник слова божия» падало как свинцовая гиря. Рядом с этим «мнением» другие мнения звучали легковесно.
К ученикам он был строг до беспощадности. Без конца повторяя одно и то же, он будто оглоблей вколачивал нам в голову прописные истины. Поэтому стоило ему появиться в классе, как мы сжимались и закрывались будто на замок, а у него на губах замирала ехидная усмешка, пока ученик оттараторивал вызубренный урок, поп водил пальцем по книге, проверяя, чтобы все сходилось слово в слово.
Если ученик случайно ошибался, он прерывал громким ревом:
— Не так, осел! Повтори от строки «И…». Пропускающих богослужение он жестоко наказывал.
Так что мы и церковь возненавидели.
Там, где можно было подойти по-доброму, он действовал зло и грубо, ему словно доставляло удовольствие ударить по больному месту, причем всегда он опирался на авторитет церкви, как на свою личную палицу.
Политических взглядов придерживался крайне правых и ортодоксальных и в своей партии считался чуть ли не лидером, а ко всем инакомыслящим относился либо как к заблудшим овечкам, либо как к заведомым преступникам и изменникам родины.
Тяжелой поступью вошел он в зал, сурово зыркнул на учеников, и все мы сразу притихли.
Следом за ним вошел учитель румынского языка. Этот, наоборот, старался пройти так, чтобы его никто не видел и не слышал, точно боялся причинить другим неприятность своим появлением, он забился куда-то в угол, склонил голову набок и прикрыл глаза. Всем своим видом он как бы говорил: «Ах, как мне все это надоело, я устал… Так устал… Скорей бы все это кончилось…»
Высокий, тонкий, с орлиным носом, он будто сошел со старинной средневековой гравюры, а еще такими изображены святые на почерневших от времени деревенских иконах, которые и по сю пору с удовольствием копируют многие художники.
Жил он один, холостяком. Всех чурался. Казалось, что когда-то пережитое им горе выбросило его за борт жизни и он так и остался в стороне от всего и обратно не попросился.
Учитель истории, «доктор Чербичану», как он неизменно себя величал, выдвинул стул, шмякнулся на сиденье и поставил на колени портфель, набитый книгами. Когда-то учитель был доцентом в университете. Но по вздорности как-то не поладил с председателем экзаменационной комиссии, и на очередной переаттестации его прокатили.
В этом чуждом ему провинциальном городке он разыгрывал роль отверженного принца, сосланного в наказание к варварам. Он постоянно что-то писал и читал, надеясь, что очень скоро станет академиком и тогда уж вернется в университет через парадный вход.
Увлеченный своими изысканиями, он весьма мало уделял внимания ученикам.
Преподавал он не по учебнику и не по принятой школьной программе, а читал лекции по каким-то своим записям и конспектам, а в конце семестра вывешивал в коридоре расписание экзаменов, отпечатанное на машинке.
Почему-то количество вопросов неизменно совпадало с количеством учеников в классе, и мы, очень быстро разгадав эту нехитрую механику, учили примерно ту часть лекций, которая могла нам достаться по алфавиту.
Все разыгрывалось как по нотам, и по окончании экзамена обе стороны оставались довольны друг другом.
Если на педсовете или в учительской заходил разговор об успеваемости, «доктор Чербичану», не отрывая глаз от книги, — где бы он ни находился, он всегда что-нибудь «изучал», — говорил:
— У меня к аудитории нет претензий, по моему предмету успевают все, я своими учениками весьма доволен.
В знак признательности мы считали его круглым болваном и при всяком удобном случае поднимали на смех его самого и его «университетскую систему».
Брат Процап, учитель латыни, маленький, щупленький человечек с головой в кулачок, сидел, испуганно поглядывая из стороны в сторону. Он был в лицее чем-то вроде «палочки-выручалочки».
Если требовалось кого-нибудь заменить на уроке, учителя обращались к нему, им удалось внушить ему, что он так же хорошо разбирается в гимнастике, философии и прочих предметах, как в своей латыни…
Постепенно он и сам поверил в свои исключительные интеллектуальные возможности и сетовал на то, что до сих пор занимается школьными «штудиями». Ему, говорил он, более пристало быть инспектором или кем-нибудь еще повыше. Учителя неизменно поддерживали его в этом приятном заблуждении, особенно когда им приходилось прибегать к его помощи.
Правда, на этих «штудиях», как и на его собственном уроке — латыни, ученики занимались чем угодно, только не предметом занятий: они перекидывались в картишки, курили под партой, устраивали всякие каверзы, проказничали. Но какое это имело значение, раз учитель ничего не замечал, упоенный размышлениями о том, как много он знает и умеет, и убеждал себя, что для него нет ничего невозможного.
Пипириг Цыбок-Чоарек, учитель философии, люто ненавидел учителя истории. Он считал, что историей можно с таким же успехом заниматься и в провинции. Главное — иметь лишь ясную цель. А если писать манускрипты, начиная ход истории от Адама или пересчитывая перья на шляпке Екатерины Великой, — это все равно что толочь воду в ступе, так ничего путного не добьешься.
Он и сам пописывал в правительственную газету длинные статьи о воззрениях индийцев на божество, разглагольствовал на тему «гения и добродетели». Убеждал всех, что при желании он мог бы остаться в университете, но задыхался в тамошней атмосфере. Университет, говорил он, душит творческую инициативу, губит индивидуальность. Правда, втайне и он лелеял надежду, что в один прекрасный день его пригласят возглавить кафедру философии, ибо настоящих специалистов днем с огнем не сыщешь… А уж честных и одаренных тем более!..
Один за другим входили в зал и другие учителя: отцы семейств, отягощенные заботами, прирожденные чинуши с каллиграфическим почерком и легко гнущейся шеей, добряки и злыдни, скромные и чванливые, крикливые политиканы и циничные остряки вроде учителя гимнастики Трынтэ, жалкие, забитые, бедные…
Учитель математики взмахнул указкой, точно дирижер палочкой, требуя тишины и внимания, все разом притихли, и на кафедру поднялся господин директор.
Он привычным жестом подтянул штаны, потому что в самый ответственный момент они всегда норовили соскользнуть с его пухлого животика, и заговорил, охлестывая сидящих прутиком куцых фраз. Голос у него был пронзительно-резкий и гнусавый, как у хорошо откормленного сыча, и вопил он, то срываясь на визг, не зря же его называли поросенком, то бубня так, что казалось, говорит уже не он, а кто-то сидящий у него в животе. Посторонний, опешив, мог бы спросить: уж не великий ли перед ним оратор? Но, послушав с минуту-другую, пришел бы к выводу, что это не более как упражнение для голосовых связок — речь без единой законченной мысли, без мало-мальски рациональной идеи. Набор банальностей, плохо увязанных, между собой. Когда он делал короткие паузы, у всех в ушах еще долго отдавался скрежещущий звук его металлического голоса.
Начал он свою речь толкованием слова «ученик», потом долго, рассусоливал слово «дисциплина», напомнив собравшимся, что оно латинского происхождения и означает то-то и то-то, затем стал пережевывать значение слова «школа».
Насладившись путешествием по морям сравнительного языкознания, он пустился в плаванье по воздушному океану румынской истории; здесь он особо отметил, что именно дисциплина, а ничто другое, принесла победу румынской армии в битвах «под Ойтузом и Мэрэшешть» во время первой мировой войны. С заоблачных высот истории он, как черт по веревочке, спустился к проблемам современной школы и, сделав еще один кувырок в воздухе, плюхнулся в родное болото, то бишь перешел к вопросу о дисциплине в подведомственном ему лицее.
Никто давно его не слушал. Ученики шушукались, учителя, слышавшие это парадное вступление десятки раз, чуть на стенку не лезли от скуки. Подумать только, вместо того чтобы ограничиться несколькими вступительными словами и перейти к сути дела, он держит всех в зале уже битых два часа и переливает из пустого в порожнее!
Учитель гимнастики сидел и играл мускулатурой.
— Лучше бы он на четвереньках поползал, — шепнул он соседу справа.
— А-а-а!.. — на весь зал зевнул кто-то из учителей.
Ученики прыснули. Лука вскочил и погрозил им кулаком.
Господин директор прибег к еще нескольким умопомрачительным ораторским приемам, подтянул в очередной раз спадающие штаны и, завершив речь, огласил список учеников, исключенных за участие в танцевальном вечере.
— А теперь все марш домой и за учебники! Слышите! Мы решили очистить школу от скверны, оставить только здоровые ростки.
По залу пробежал гул. Исключенные ученики зашевелились и вдруг разом заговорили все.
— А Молдован?! Его почему не исключили? — громко спросил кто-то.
В зале наступила мертвая тишина. Учителя и ученики даже привстали с мест.
— Кто посмел?! — рявкнул директор.
— Я!.. Почему Молдована нет в списке?
— Да!.. Да!.. Почему?!. Почему нет? — завопили сразу человек двадцать.
— Почему его покрываете?!
Раздались свистки. В одно мгновение зал превратился в кипящий котел гула, свиста, криков.
На стул вскочил рослый лобастый парнишка, председатель литературного общества школы, и заговорил. Все сразу умолкли. Каждое его слово тяжелым булыжником ударялось о кафедру, за которой стоял директор.
— Господин директор! Вы говорите о чувстве долга, а сами за три недели не провели ни одного урока. Вы говорите о морали, а сами живете с чужой женой. Выговорите о законе, а сами постоянно его нарушаете! Где же она, ваша честность, совесть, справедливость? Покажите нам пример! Вместо того чтобы исключить истинно виновных, тех, кто устраивал эту вечеринку, платил музыкантам, приглашал девчонок, вы исключаете нас, сыновей бедняков, за которых и заступиться некому. А настоящие виновники сидят в зале и потешаются над нами. И над вами посмеиваются! Вы для них козявка! Их отцы полковники, депутаты! Перед ними вы выслуживаетесь, на брюхе ползаете! Их вы боитесь и пальцем тронуть! А нас, беззащитных, почему же не наказать? Позор!
— Позор!.. Позор!..
Слова выступавшего расплавились в пламени одобрения. Потом опять раздались свистки, крики. Зал точно треснул и развалился. Кто-то швырнул в кафедру связкой книг. Во все стороны разлетелись переплеты и листки. Заразительное безумие охватило всех, даже самые маленькие орали, топали ногами, кидали учебники. В этом шуме и грохоте ничего нельзя было разобрать.
Выступавший спрыгнул со стула и, злобно сверкнув глазами, помчался вон из зала вниз по лестнице. За ним следом ринулись и остальные, опрокидывая на ходу скамейки.
Когда зал опустел, все увидели разбросанные по полу рваные книги и тетради, опрокинутые и поломанные скамейки. Учителя, оцепенев от ужаса, молчали.
Все произошло так быстро, что они не успели и оправиться от страха.
Бледный как смерть директор вынул из кармана платок, вытер вспотевший лоб. В его вытаращенных от испуга глазах застыл немой вопрос: «Что же это такое? Не сошел ли я с ума?»
Ответа не было.
— Вот оно воспитание… — первым нарушил тишину учитель философии.
— Именно так, коллега! Требуется воспитание моральное и религиозное… — зычным басом пророкотал отец Торойпан, преподаватель закона божьего.
Учитель философии рассвирепел и с гневом обрушился на попа и его педагогическую ересь.
Перевод М. Ландмана.